повесть
Глава 1
Ох, как есть хочется! Обед был уже так давно, что испарился без следа.
Иду домой совершенно голодная.
Можно было бы, конечно, зайти на наш пищеблок ещё раз. Вечерком, перед уходом. Посидеть за столиком для «персон», подождать, пока повариха принесёт чаю. Настоящего интернатского чаю. Специально заваренного, горячего. Наслащённого так, что противно его в рот брать. Принесёт к чаю — несколько толстых ломтей батона, поставит сливочного масла, нарезанного кубиками. А, может, и сырку положит. Или колбаски. Ешь — не хочу.
Можно было, можно. Врачу интерната — положено пробу снимать. А если очень хочется, то можно снимать эту пробу… хоть шесть раз на день!
Никто слова бы не сказал, если бы я пришла. Да только я уже не могу…
Если бы всё было так, как раньше! Если бы не знать ничего! Спокойно пить чай, есть свой батон, и всё, что положено к батону. Как я это и делала много раз, а может, и сотни раз.
Последнее время — не могу. Если бы я не знала, сколько они воруют… Как воруют, кто ворует… Ступаю теперь на пищеблок, как на минное поле. Где рожки торчат, где растяжки… Того и гляди — взорвётся.
Возможно, я не всё знаю. Скорее всего, не всё. Но порции на столах говорят сами за себя. Кто бы видел эти порции на столах… А ведь у нас в интернате — сироты! Дети у нас…
А раньше? Почему тебе раньше не было так противно? Сколько лет ты отработала, и ничего! И ела всегда столько, сколько хотела, и брала столько, сколько давали. Брала, брала.
Вот что ужасно — брала, и не мало. А если было мало — роптала, что мало.
А что? Всегда и везде так заведено, что «положено» врачу интерната. Положена из кладовой дань. Чтобы врач была своя и на всё глаза закрывала.
И я — тоже так жила. С закрытыми глазами. И брала свою дань.
Такая дань «положена» не только врачу, но и всей интернатской «верхушке». Завхозу, например, или бухгалтеру. Ну, и директору, конечно.
Директору — тому, уж я и представить себе не могу, сколько «положено».
Если мне, врачу, было столько «положено», что на машине привозили, то сколько «положено» директору — можно только предположить.
Правда, на машине возили не долго. Времена изменились. Продуктов становилось всё меньше и меньше. В смысле — тех продуктов, которые отпускали с базы на интернат. Наступили сложные времена, и нормы нам стали урезать.
И доля моя, соответственно, становилась меньше. Но, всё же, эта доля была достаточно приличной, чтобы можно было жить, не думая о хлебе с маслом.
А теперь вот — я иду домой голодная. Что произошло со мной? Почему перестала брать?
А потому, что — «не укради!» Заповедь.
Я стала верующей, вот что произошло со мной. Как-то потихоньку вызревала во мне вера.
Долго я определялась. Кто я, что я, зачем я… Долго думала. Наверное, можно было бы думать и побыстрее. Всё я искала, в чём смысл жизни. Сколько себя помню, с самого детства.
А вот верующей стала, когда уже за тридцать перевалило. Вернее даже будет сказать, что не за тридцать перевалило, а к сорока приблизилось.
Трудно было решиться в церковь прийти, особенно в первый раз. Ведь взрослая уже. И всё-таки я крестилась.
А вот теперь иду и думаю: «Как же я могла? Как я могла брать эту дань, эти интернатские продукты?» Как будто пелена спала с глаз, и стало мучительно стыдно прежней себя. Той, «берущей», себя…
Сколько, как я крестилась? Скоро год? Пока разбиралась, пока решалась…
Месяца три, как перестала брать. Не велик срок.
Так вот я и шла с работы, в таких вот невесёлых рассуждениях. Поздняя весна, скоро конец учебного года… Тепло, воздух чист и свеж. Почки, первые листочки. Как же хорошо кругом! Как будто нет на свете ни интерната, ни пищеблока… Благодать!
Уже вечерело, и кое-где мерцали огоньки. Не улице было совсем немного людей.
В ларьке, на углу, мне надо было купить сахару.
После того, как я перестала продукты из интерната домой приносить, в семье стало жить труднее. Материально, конечно. Масла нет, мяса нет. Раньше приносила, а теперь — необходимо стало всё это покупать. Шпроты, сгущёнка… Сыновья пострадали. От отсутствия сгущёнки.
Сахар — тоже раньше из интерната носила. Теперь вот — покупаю.
Я подошла к ларьку. На прилавке стояла всякая продуктовая мелочь. Пакеты макарон, сахара, печенья. Но главным было не это.
Главное — это был, ничем не прикрытый, лоток с жирной, лоснящейся, призывно пахнущей копчёной селёдкой.
Я была единственным покупателем.
Ух ты! В желудке засосало. В голове даже помутилось! Мне показалось, что ещё немного, и я потеряю сознание.
Как мне хотелось селёдки! Боже мой, как я хотела этой селёдки!
— Пакет сахару, — сказала я продавщице и протянула ей наш семейный бюджет. На неделю. Одной бумажкой.
— Ой, — сказала продавщица, — нету сдачи. Постойте, пожалуйста, я сбегаю в магазин, разменяю.
Продавщица убежала, и я осталась одна, наедине с лотком, полным селёдки. Я проглотила слюну, и услышала внутри себя явственный, уверенный в себе голос.
«Укради селёдку, — сказал голос. — Укради селёдку».
«Что?» — не сразу поняла я.
«Укради селёдку! Быстренько, быстренько! Возьми, и укради селёдку!»
В голове у меня по-прежнему мутилось, а челюсти сводило.
«А что? — подумала я. — Никого нет, никто не увидит. Раз, одну селёдку — ив мешок!»
«Правильно! — поддержал меня голос. — Укради селёдку! Сейчас её дома разделаешь, с лучком, с подсолнечным маслицем… Или даже — просто так нарежешь… Картошки сваришь… Укради! Укради селёдку!»
И тут мне стало смешно.
Я такие усилия предпринимаю, я отказалась от всех, практически, продуктов! Я вступаю, да нет, вступила уже, в борьбу с теми, кто ворует у меня на работе — и вот, на те бе! На какой-то селёдке! Так проколоться на какой-то селёдке! Уже почти в сумку положила…
«А вот тебе! — сказала я этому голосу, этому примитивному нахалу. — Вот и не украду!»
«Укради селёдку… — сказал он уже не так уверенно, а как бы просяще. — Укради… Смотри, какая жирненькая…»
«Нет», — сказала я, и тут вышла продавщица с деньгами, положив конец нашему диалогу.
«Ну и ну! — думала я по пути от лотка. — Вот это да! Это мне было… как это верующие говорят… искушение. Точно, это у меня было искушение. Но как грубо, как примитивно! И то я чуть не попалась. Правильно пишут святые отцы: выходя на борьбу, готовься к искушениям. Это я выступаю против воровства, и поэтому искушение у меня такое — воровством. Против чего борешься, тем и искушаешься».
Я перешла дорогу, и вступила в свой собственный двор. Но успокоиться я не могла.
«Почему же это искушение такое простое было, такое было примитивное? Как анекдот, честное слово! Может, и борьба моя — такая же примитивная? Такое явное искушение — явно и побороть, оно всё на виду. Ответь мне, Господи, ответь, что же это такое со мной было? К чему это, а?»
И уже когда я нажала на кнопку звонка, в тот короткий миг, когда я слышала за дверью топот ног моего младшего сына, бегущего открывать мне дверь…
Короткая, как молния, мысль промелькнула в моём мозгу: «Это сигнал тебе! Первый сигнал! Будь готова! Готова будь…»
Глава 2
Во вторник я работаю после обеда. Только пришла, только переоделась, слышу — ищут меня. — Где Наталья? Где Наталья?
Голос воспитательницы седьмого «Б», женщины хорошей, «понимающей», только очень эмоциональной.
— Да тут я, тут.
Я выглядываю из своего кабинета. Кабинетик у меня маленький, но уютный. «Келья» моя. Тут у меня любимая моя икона — «Умиление».
Причём я выбрала эту икону — просто так, за красоту. Выбрала, рамку купила и поставила икону под стекло.
Потом только узнала, как эта икона знаменита. Узнала, что именно перед такой иконой молился преподобный Серафим. И стала я к батюшке Серафиму обращаться, через эту икону.
Я перекрестилась на свою икону ещё раз и открыла дверь.
— Тут я, тут.
Воспитательница седьмого «Б», Татьяна Васильевна, стояла на пороге моего кабинета, держа в руках тарелку с нашим, интернатским пловом.
Сзади выглядывали две любопытные и живые мордочки — дети из её седьмого «Б». Они тоже держали тарелки.
Татьяна поставила свою тарелку мне на стол и не сказала, а всхлипнула:
— Нет, ты смотри, Наталья Петровна, ты смотри! Смотри, чем они сегодня детей кормят! Смотри, смотри!!
Смотреть, и правда, было на что, вернее — совершенно не на что. По тарелке что-то такое было размазано. Причём, в небольшом количестве.
Разваренный, размазанный рис, с точечными вкраплениями морковки. Вместо мяса — кусочки каких-то жил, хрящей. И тоже — совсем немного, чуть-чуть.
— Нет, Наталья, ты смотри, смотри! Можно так детей кормить? Посмотри, что это за порция! И посмотри, какая она, эта порция! Это седьмому-то классу! Они же растут!
Да… — сказала я.
Всё, идите отсюда! — прикрикнула Татьяна на сво их детей. — Тарелки ставьте, и идите в столовую, ждите меня!
Когда дети ушли, Татьяна села на стул возле моего маленького столика, и уже значительно тише сказала:
— Сделай что-нибудь, Наталья. Сделай что-нибудь.
— Что ж я сделаю?
— Ты же там ходить начала… в столовой нашей… Проверяешь, вроде…
Дело в том, что я совсем недавно стала кухню проверять. Как брать перестала, так и с проверкой смогла прийти.
Проверяю, как врачу положено. Закладку продуктов, выход готовой продукции. Раньше я это тоже делала, но совершенно формально. Зайду, улыбнусь, спрошу: «Как дела?». Спишу данные с меню-раскладки в свой бракеражный журнал. Это у меня журнал такой, где положено записывать результаты проб и их соответствие меню.
Потом пойду в комнату для администрации и поем. Вот и вся проверка. Никогда я с кухней не ссорилась.
А теперь…
По меню-раскладке — положено одно, а на столах у детей — стоит совсем другое. Например, котлеты. Положен выход сто двадцать граммов, а котлета весит восемьдесят. Да ещё и вкус! Больше напоминает хлебный мякиш, тушенный в бульоне, чем котлету. И всё прочее — примерно так же.
И что мне теперь делать со всем этим… Это только сказать легко, что я проверяю.
— Угу. Начала. Проверяю, — ответила я Татьяне. — Вот, бери эти порции, и пойдём к директору. Вместе. Пойдём, пойдём. Пусть видит всё, как есть…
Татьяна молчала. Потом она потёрла виски и сжала голову руками.
— Померь мне давление, что ли. Голова раскалывается. Я достала тонометр, закатала Татьяне рукав.
— Ворюги! — продолжала она. — Господи, какие ворюги… А к директору я не пойду. Уж извини меня, Наталья, но ты же знаешь… У меня семья… Наша директриса —' ни на что не посмотрит. Ни на заслуги, ни на возраст. Придерётся к чему-нибудь и уволит, на старости лет. А куда я пойду?
— Знаю, — сказала я. — Директор наша — всё может.
— Да они бы там, на кухне, не воровали бы так нагло, если бы она… директриса наша… не покрывала бы их… Кладовщица, Тамарка-то… уже так нос задрала, что с нами, воспитателями, и не здоровается. Ждёт, пока мы с ней первые здороваться начнём… Зато к директору — каждый день бегает, по десять раз.
— Сто пятьдесят на девяносто, — сказала я.
— Вот, повышается. От такой жизни…
— Повышается. Корвалола накапать? Или сразу адель-фана дать?
— Давай корвалол. Давай пока корвалол, а я приду через часок, и ты мне перемеряешь. Хорошо?
— Приходи.
Я накапала Татьяне её законные двадцать пять капель. Тарелки с пловом стояли на столе, взывая к небесам.
— Бери, Татьяна Васильевна, свои тарелки, — сказала я, — а я сейчас на обед пойду, и попробую сделать что-нибудь… Возьму, контрольное взвешивание сделаю. Пойдёшь в комиссию? Там же надо комиссионно проверку оформлять.
— Нет, Наталья, — Татьяна поджала губы и покачала головой. — Ты уж извини. Извини, ладно… Да и мои поели уже…
И она стала суетливо собирать тарелки, ставя одну на другую, прямо в плов днищами.
— Оставь одну, — сказала я. — Пойду я, всё-таки попробую до директрисы дойти.
Не ходи. Сегодня её нет, она в область уехала. А я — это всё так, в принципе… Ты не подумай…
А я и не думаю. Я и сама — не слепая.
Честно говоря, я испытала облегчение. От того, что нет директрисы. Объяснение откладывалось.
Хотя директриса наша, несомненно, в курсе всего происходящего. Она у нас — всегда всё знает. Даже невозможно предположить, кто ей все текущие новости… приносит. Чтобы не сказать — всё доносит. По-моему, у неё, как у всякого «приличного» начальника, имеются осведомители во всех службах.
Так вот и представляю себе ниточки, собирающиеся в её крепкий кулак. Да, похоже.
Наверно, только у нас, в медпункте, у неё нет осведомителей, потому что весь медпункт состоит из двух человек. Из врача, то есть из меня, и из санитарки, которой я доверяю, как самой себе.
Стычка наша с директором — неизбежна, и от этого на сердце тревожно. У директора, а, вернее, у директрисы нашей — крепкий характер… А я… Мне иногда кажется, что у меня — совсем характера нет.
Надо смотреть правде в глаза. Иногда — я просто боюсь нашу директрису…
Да её все у нас боятся. Воспитатели, учителя, обслуга… Вот и Татьяна. Всё, что угодно, только не объяснение с директором.
Татьяна забрала тарелки и ушла, а я двинулась на кухню, вслед за ней.
Обед заканчивался. В зале оставались два восьмых и девятый классы. Дети, в основном, уже съели свой суп и подходили к раздатке за пловом.
Дети шестого класса уже вышли из столовой, и только воспитатель шестого класса ещё крутилась около столов. Она сливала суп, оставшийся в кастрюльке для раздачи. Она сливала его себе в баночку. В другую баночку она складывала остатки плова.
Рядом, на тарелке, лежали кусочки хлеба, оставшиеся после детей. Воспитательница сливала суп, чтобы отнести эту баночку домой. И хлеб тоже — сейчас завернёт и спрячет в сумку.
Я сделала вид, что ничего не заметила. Боже мой, даже такой «плов» складывает!
До чего же мы нищие, Господи…
Поздоровавшись с кухонными, я встала возле раздатки.
Порции для восьмого и девятого классов были побольше, повесомее, но качество «плова» было то же самое. Я подозвала шефа. «Шефу».
Наша «шефа» — личность замечательная. Про таких говорят, что на них — «знак качества негде ставить». Это точно. Негде. Потому что всё — качественно весьма. В нашей «шефе», например, есть всё, чего нет у меня.
— Здравствуйте, Любовь Андреевна! Можно вас?
Эх, хороша была Люба в молодости! Это точно. Да она и сейчас хороша. Та самая баба-ягодка, которая опять.
У неё высокий рост, у неё стать. У неё — приятная для глаз полнота. У неё белые, крашенные волосы. Она проста в общении и обращении, она виртуозно ругается и заразительно хохочет. И вообще, она прекрасно знает в своём пищеблоке всё и умеет держать в руках своих кухонных.
И не только на пищеблоке — она всё знает. Она знает всё, что ей положено знать по пищеблоку, кладовой и бухгалтерии. А то, что ей знать не положено, она тоже знает. Знает, но молчит, как партизан.
Умеет Люба наша молчать и, что не маловажно, умеет вовремя прикинуться дурой. Такие качества всегда в цене у начальства.
— Любовь Андреевна, идите сюда! — настаиваю я.
Люба подходит. Она давно готова, и сейчас перейдёт в наступление. А что у нас скроешь? Ничего не скроешь! Все уже знают, что Татьяна Васильевна бегала ко мне жаловаться, да ещё потащила порции со столов.
— Что, Натальюшка? — Люба — сама предупредительность. А меня, иногда, она называет на ты, и без отчества. Так повелось как-то.
Иногда и я — её по имени называю хотя она и старше.
Я пришла на работу совсем молодой, по интернатовским меркам. Пришла, потому что, в тот момент, мне просто некуда было устроиться на работу.
Мы приехали в этот маленький городок четыре года назад. Вместе с мужем, военным в чине подполковника. Здесь он и на пенсию вышел, здесь и квартиру получили.
И я вот прикипела, осталась в этом интернате. Как устроилась сюда, не особо размышляя, так и уйти не смогла. Хотя, потом уже, и возможность была уйти. И в поликлинику, и на «Скорую». И даже — в стационар. Правда, на «Скорой» я подрабатываю, время от времени.
И вот, уже четвёртый год заканчиваю, работая врачом этого интерната. Четвёртый учебный год.
Нет, я не могу сказать, что плохо ко мне народ относится, нет. Сколько раз мне говорили, и говорят: «Как мы тебя любим!» И воспитатели, и кухонные, и технички. Самое главное — я сама детей люблю, к детям привязываюсь.
А с сотрудниками стараюсь не ссориться.
Если что надо — не кричу, а приду, попрошу. Потом — ещё раз приду. И народ откликается, почти всегда. Ни с первого раза, так с третьего. Ну, а если не откликается, то я, в основном, спускаю ситуацию «на тормозах». А, бывает — пойду, и сама всё сделаю.
Нет, надо честно признаться, что требовать я не умею. Не умею настаивать, не умею «стоять на своём».
Разве что, если касается больных. Тогда я могу. А в обыденной жизни… Нет, слаба.
Кухню я вообще раньше не трогала, и жили мы с Любой — душа в душу. Всегда была она мне симпатична. Хоть и разные мы с ней. Ох, какие разные.
Только на интернатских вечеринках мы одинаковые. Я петь люблю. Всякие песни, включая народные. И у Любы голос хороший. Как затянем мы с ней вдвоём…
Пожалуй, надо отвлечься от лирики.
Вот он, стоит передо мною, этот «плов». И что, я опять не смогу ничего сказать? Опять спущу всё «на тормозах» и ласково спрошу «шефу»: «Ах, Любовь Андреевна, почему это плов… не совсем хорош?» Ох, помоги мне, Господи!
— Любовь Андреевна, объясните мне, пожалуйста, что это за «плов»? Где тут мясо? Где тут масло? Где эти пять граммов масла на человека, которые написаны в меню? Вы сами масло в плов закладывали?
— Конечно, Наталья Петровна, конечно! Только такое плохое масло! Одна вода! Просто ужас! Я хотела вас позвать, да вас не было!
— А мясо? Мясо-то где?
— А мясо — такое было ужасное, такое ужасное! Одни кости!
— Вы взвешивали кости? В журнал отходов записали?
— Конечно!
— Сколько?
— Пять килограммов костей! Передок, одни рёбра, и хребет. Что тут можно взять?
Мяса, по меню, на плов полагалось одиннадцать килограммов. Но то, что размешано в «плове», не тянет и на шесть килограммов. У меня уже есть небольшой опыт. Накопился, за время проверок. Я уже могу без весов определить, сколько заложено. Примерно, конечно.
— Что это за мясо такое?
— А это ты уже у кладовщицы спрашивай, почему она такое мясо берёт! А мы что, что нам дают, из того и варим!
— Люба, я не знаю, из чего ты варила, — говорю я, — но ты посмотри, что ты сварила! Это же ужас, что такое! Это пластилин какой-то! И масла тут нет никакого!
«Шефа» переглянулась с поваром.
И в этот миг на кухню вошла кладовщица Тамара Васильевна. Эдакий вплыл корабль, с другого входа, со стороны мойки.
Тамара Васильевна плотно упакована в толстую безрукавку и в толстые, с начёсом, рейтузы. В кладовой отопление плохое, там холодно.
С видом полноправной хозяйки, даже не хозяйки, а барыни. Медленно, с тарелкой и ложкой в руках, кладовщица подплыла к маленьким кастрюлькам, стоящим на плите, и положила себе плова.
Плова настоящего, нормального цвета, с мясом, видимым издалека. Эти кастрюльки не для всех. Они — для «элиты» интернатской. Для администрации.
И мне сейчас положат из них, если я буду есть. И директору, и завучу, и старшему воспитателю. И бухгалтерии. И кухня поест из этих кастрюлек. В общем, на эти кастрюльки — достаточно клиентов.
Я сама ем из этих кастрюлек, из этих сковородок. Почему же меня так задевает круглая фигура нашей кладовщицы?
— Тамара Васильевна, подойдите сюда! — позвала я кладовщицу к общему котлу. — Посмотрите, что это сегодня за плов у нас?
— Что? Чего там? — не подойти Тамара не могла. Формально, конечно, но я была старшей по положению.
— Тамара Васильевна, вы в этот котёл гляньте! Ведь на эту еду — без слёз смотреть нельзя!
— А мне что? Они варили, с них и спрашивайте!
— А они утверждают, что мясо плохое. Вот, журнал отходов. Костей — почти пятьдесят процентов!
Я, что ли, выбираю его, это мясо? Мне что на базе Дали, то я и везу. Спасибо ещё, что это дают! А то — вообще ничего не дадут. Мясо — передок, говядина старая. Эта корова, наверно, старше меня была. А вы говорите — мясо!
Да ладно, Натальюшка, перестань! — «шефа» обняла меня сзади. — Перестань, перестань! Вот, смотри — плохой плов, а уже доели. Ишь, как выскребают!
Повариха Света во время нашего разговора хранила молчание, иско'са поглядывая в нашу сторону мутноватым взглядом, утопающим в припухших скулах. Она уже всем раздала второе и теперь выскребала со дна слегка пригоревшее «нечто». Это она и раздавала девятому классу, на добавку.
Худые, бледные, прыщавые девятиклассники стояли с той стороны раздатки, маленькой группкой. Дети у нас, в основном, из многодетных семей. Из социально неблаго получных, а половина — вообще сироты. Сироты официальные и неофициальные. С оформленными документами и с неоформленными.
Девятый класс, подростковый возраст. Денег у них нет. Вся их еда — только отсюда, из столовой.
Этим, что ни дай — всё сметут.
— Вкусно, ребятки? — слащавым голоском обратилась к ним Люба.
И получила ожидаемый ответ.
— Вот видишь! — и она повернулась ко мне. — Видишь, всё в порядке! Иди лучше, Натальюшка, пообедай!
В это время к раздатке подошла старший воспитатель, или просто — «старшая», как её все называют у нас. Светлана Сергеевна.
— Здравствуйте всем! — сказала она бодрым голосом. — Наталья Петровна, вы не обедали? Пойдёмте, пойдёмте вместе!
И я прошла с ней в комнатку для избранных персон. Для администрации. На пороге я обернулась и сказала им обеим — и «шефе», и кладовщице:
— Я завтра приду с утра. Без меня — не разделывайте мясо. Я хочу его сама посмотреть и взвесить. А также масло. В кашу, утром — не закладывайте без меня. И сегодня на ужин — я тоже приду, масло заложу в кашу. И порционное масло — взвешу. Имейте в виду.
Глава 3
Светлана Сергеевна прошла к столу впереди меня. Светлана Сергеевна — красивая женщина. Высокая, белокурая. Ей — лет около пятидесяти, и характер у неё твёрдый. Твёрдый — в том смысле, что эта женщина всегда твёрдо знает, что ей нужно.
Это не значит, что она всегда следует к своим целям твёрдо и прямолинейно. Нет. Иногда она подбирается к тому, чего хочет, очень мягко. Она мягко стелет, но спать бывает — по-разному.
Частенько воспитатели приходят ко мне поплакать, «от Светы», или мерить давление — после разговоров с нею.
Болтают про неё, что ей самой очень хочется быть директором. Но я, обычно, не прислушиваюсь к этим разговорам.
— Правильно вы их, правильно! — сказала «старшая», когда мы остались за столом вместе, вдвоём. — Правильно вы их, Наташа. Давно пора их пошерстить. Совсем уже за-воровались.
— Я раньше как-то и не думала, что так всё ужасно… Самой противно… — Я не могла успокоиться после своих резких слов. Тяжело они мне дались… Не умею я требовать, не умею…
— Правильно, ты раньше их почти не проверяла, — продолжала «старшая». — Ни кухню, ни кладовую.
— Да ведь не было же такого безобразия. Нет, ну брали, конечно…
— Брали, и брали всегда…
— Брали. На ведь и порции не были такими страшными.
Правильно, — сказала старшая. — Времена были другими. Всего было много, и всем хватало. И нашим, и ва вашим. Хватало — и приготовить вкусно, и в карман положить щедро. А теперь — время другое. Им хочется в кар ман так же щедро класть, как и раньше, а нету. Вот они и начали тянуть от детей, напрямую. И это происходит уже давно.
— А я — как-то и не видела… не замечала…
— А вы, Наталья Петровна, простите меня за прямоту, всегда ходили по интернату — в розовых очках. Или — в голубых. Или уж — не знаю, в каких. Вы же из них…
— Из кого?
— Сами знаете, из кого. Из тех, кому «положено». Это мне — что когда перепадёт, а вы? Вы ведь, сознайтесь… в доле?
Мне стало страшно. Всё, что говорила старшая, было правдой. Я «дружила» со всеми и розовые очки не собиралась снимать. Мне было тепло, уютно и сытно в них, в моих розовых очках.
И доля у меня была, доля не малая — плата за мои розовые очки…
— Вы же знаете, Светлана Сергеевна… Да, вы правы… Только это всё — в прошлом. Кажется, мои розовые очки дали трещину.
«И потом, я же крестилась год назад, — подумала я про себя. — Стала книги читать, писания святых. Вот какая у меня подготовка была — для снятия розовых очков».
— Есть десять заповедей, — сказала я, — и одна из них: «не укради». Короче, я уже несколько месяцев не в доле… Поэтому я могу теперь их проверять. Никто уже не может мне тыкнуть в нос, что я сама беру.
— Ну что ж, удачи вам. Удачи тебе, Наташа.
— Давайте вместе! Ведь вы — тоже имеете право! И закладку проверять, и выход готовой продукции. Если нас будет двое, мы уже будем — такая сила!
Светлана Сергеевна посидела немного, отставив от себя тарелку с недоеденным, очень жирным и вкусным пловом, положенным из особой кастрюльки. Потом она как-то особенно посмотрела на меня и сказала.
— Я — не могу пока. В прямую борьбу я пока не могу вступить. Но я твой союзник, Наташа. Если что, я поддержу. Потом, ты ведь должна главное понимать. Рыба гниёт с головы. С головы! А ты и она — это разные весовые категории.
Я посмотрела на Светлану Сергеевну. Она впервые говорила со мной об этом. И она была права.
— Ты должна это понимать, если хочешь добиться чего-нибудь.
— Я особо ничего не хочу добиваться. Чтоб не воровали в наглую, только и всего. Чтобы плов не был таким страшным, как сегодня. Я не собираюсь никого свергать с пьедестала.
— Ну-ну. А кто будет это определять: в наглую они воруют, или не в наглую? Или ты думаешь, что можно вылечить хвост, не откручивая головы?
Теперь уже пришла моя очередь смотреть на Светлану Сергеевну. Мои розовые очки трещали…
Светлана Сергеевна поднялась и величественно пошагала из кухни.
— Девочки, спасибо! Большое спасибо! Всё очень вкусно! — сказала она таким же, как и до обеда, бодрым и радостным воспитательским голосом.
— Спасибо… — буркнула и я, себе под нос, и побежала в своё, медицинское крыло.
Глава 4
Все эти тайны «мадридского двора» были мне, признаться, не по нутру. Всё-таки хорошо, что я врач, и у меня есть моё дело, в котором отсутствуют подобные сомнения и колебания. Я пошла смотреть больных в изоляторе.
Там у меня лежали трое. Двое — с бронхитом, и одна девочка с высокой температурой, и болями в животе. Её положили утром, без меня. Воспитательница привела.
Я начала с этой девочки, с Анютки. Боли были не сильными, и пока — совершенно мне неясными. Аппендицит? Нет, не похоже. Симптомов раздражения брюшины не было.
Я решила немного подождать, не отправлять её сразу в больницу. Может, проявятся эти боли. Или понос начнётся, или просто простуда такая. Завтра закашляет, и сопли потекут.
Я принесла Анютке жаропонижающее, принесла табле-точку ношпы.
— Укройся, Анютка, — сказала я, — и. постарайся уснуть. Я к тебе ещё приду.
Терпения, терпения дай мне, Господи. Терпения и внимания, чтобы не пропустить ничего.
Как же это терпение нужно, когда ты остаёшься с больным наедине, и надолго. Чтобы не паниковать, не бояться. Доверять себе и, главное, Богу доверять.
Господи, вразуми меня, чтобы я поступила правильно, и не навредила больным моим…
Паника — страшная вещь Я раньше работала под началом такой паникёрши-заведующей. В детском отделении, в стационаре. Вот уж мастерица была! И себя запугивать, и больного — в панику вгонять. И больного представляла всегда в три раза тяжелее, чем он был на самом деле.
Потом, после того, как мы с мужем уехали, я ещё целый год вздрагивала.
Мало того, что паника, так ещё и вечная «презумпция виновности». Ещё ничего не произошло, а мы все уже виноваты. Подчинённые, конечно.
Каким же надо быть неуверенным в самом себе, чтобы так третировать подчинённых, своих коллег?
А здесь у меня — всё совсем по-другому. Здесь я — сама себе хозяйка. Предпочитаю справляться сама, до тех пор, пока это возможно. Оставляю и бронхит, и ангину, если не очень тяжёлые. Мне ведь ещё и жалко их, этих детей. Одним, без родных, не сладко им в больнице. А навещать их тяжело.
Обычно воспитатели берут весь класс и — пешком, через весь город. Навещать. Пишут директору заявление, чтобы выписать продукты. Выписывают пару пачек печенья, пару банок сгущёнки, или килограмм яблок. Берут в кладовой и несут в больницу. А выпишут больного — надо санитарку посылать, чтобы забрала.
Вот я и кручусь — лечу сама. Балансирую, так сказать.
Медикаменты у меня пока есть. Правда, тоже — всё меньше и меньше, год от года. Но пока хватает. И на бронхит, и на ангину, и на понос.
Бывает, конечно, что и «Скорую» вызываю. Только стараюсь пореже.
Но в общем-то я — фигура трусливая и зависимая. Забилась в свой угол, смотрю себе детей, гоняю своих вшей, мажу свою чесотку. Никого не трогаю, и меня никто не трогает… Разве хватит у меня силёнок — порядок навести в пищеблоке?
И СЭС нас беспокоит, конечно, но не сильно. Больше — формально.
У нашего директора — и СЭС прикормлена. Надо смотреть правде в глаза. Надо, надо. И в эту сторону — мне тоже надо теперь смотреть.
Никогда от нас СЭС не уезжает с пустыми руками. Когда бы не пришли, им сейчас же — мини-банкет, или макси-обед. И уже бежит Тамара с коробками, грузит им в машину. А, бывает, и так приезжают, и ко мне даже не заходят. А сразу — к директору, и сразу — коробки, коробки.
Почему это не трогало меня раньше? Почему не возмущало? Строго говоря, эти коробки дают и мне определённую свободу. Может, из-за них СЭС не слишком мучает меня, а закрывает глаза на всякие мелкие недочёты?
Мы ведь существуем в мире субъективном. Вам что-то не нравится? Вы считаете это нарушением? А вот это, батенька, как посмотреть… Если через коробку, то совсем не так уж и плохо. Не правда ли?
Почему же я раньше воспринимала все это, как должное? Ведь, строго говоря, всё, что отдавалось СЭС, всё это — не доставалось детям?
А я была совершенно спокойна!
И вообще, где та граница, за которой заканчивается благодарность, положенная, так сказать, по долгу вежливости и службы, и начинается неприкрытое воровство, взятки, подкуп?
Где заканчивается делёжка — от щедрот, и начинается воровство — от сирот?
Как оценить отдельную кастрюльку для сотрудников? Накрытый для комиссии стол? Подарок проверяющему?
Как оценить? Скажите мне, как? Где тут правда, Господи? Или в этой порочной системе, где воруют все и вся, совсем нет правды? Или всё это — и есть наша правда, как бы не была она противна на вкус?
Я одно могу сказать точно. С тех пор, как я перестала брать, мне стало легче. Но, одновременно, мне стало и гораздо труднее.
Помоги мне, Господи. Помоги разобраться во всём этом!
А то розовые очки сняла, а теперь — свет режет мне глаза…
Глава 5
К вечеру я снова зашла в изолятор. Больным моим полегчало. У Анютки Аксёновой температура упала до тридцати семи и трёх. Она встала с кровати и вышла к столу, ко всем остальным.
В изоляторе, кроме троих больных, сидели ещё трое вшивых. Вшей у них нашли утром, при проверке. Утром санитарка моя ходила проверять младшие классы, и троих нашла. И вот теперь, к вечеру, воспитатели привели их на обработку.
Вшивый народец, в основном, клиенты постоянные. Мажешь их, мажешь, чешешь их, чешешь, а они — всё со вшами.
Где найти объяснение этому факту? Может быть, на уровне генетики где-то. Или ещё выше?
Эти несчастные позволяют шестиногим тварям жить на себе, кормят их, и дают им возможность размножаться. Бр-р-р!
Ну а мы — мажем, мажем, чешем, чешем. Гнид выбираем. А за окном — заканчивается двадцатый век. Так-то, господа.
Вши — это наша, интернатская, хроническая болезнь. Осмотр на педикулёз, то есть на вшивость — каждую неделю. Обязательно! И сколько не ходим, сколько не обрабатываем — всё равно, избавиться не можем. Потому что вещества для обработки вшей не убивают гнид, то есть яиц этих насекомых.
Стричь? Стричь налысо, конечно, было бы самым надёжным лечением. Но стричь волосы можно только малышам, да и то — со слезами. А старшие… Оставишь одну гниду, не выберешь, и вновь эти паразиты плодятся. Хоть и обрабатываем мы их, да по нескольку раз подряд.
Когда я в интернат работать пришла, я живую вошь увидела впервые. До этого — только в институте, под микроскопом. Думала, что всех вшей поубивали в Гражданскую войну. Ан нет, на мою долю ещё осталось.
С этими вшами получается прямо по библейски. Нет У нас гарантий, что на чисто выбритую голову, когда волосики отрастут на два миллиметра от макушки, не приползёт такая же голодная и наглая до невозможности вошь от соседа…
Как там сказано: тащит за собой, на чистое место, «семерых страшнее себя».
А на обход — мы всё равно идём, идём обязательно. Иногда — мы вместе с Наденькой на обход идём, а иногда — Наденька и сама выходит. Наденька — это санитарка медпункта, это моя главная помощница и главная моя радость.
Сама идёт, сама этих вшивых выявляет, сама обработает их и сама вымоет. Как сегодня.
И проследит, чтобы потом всех гнид выбрали. И ещё сказку им какую-нибудь расскажет, пока они сидят в изоляторе за столом, кивая своими головками, замотанными в полотенца. И дети её любят.
А если СЭС приходит, то тактика у нас своя, отработанная. Пока я комиссию отвлекаю, Наденька по классам идёт, и всех, кто с гнидами, выводит из классов, и прячет где-нибудь.
Так что официально — вшей у нас нет. СЭС ведь не помогает, а только акты пишет, да штрафует. Приходится приспосабливаться.
Что бы я делала без моей санитарки, без Наденьки моей? Вот уж человек! Вот уж доброта!
А медсестры нет у нас. Не держатся медсестры. Приходят, и увольняются. Зарплата маленькая, объём работы — большой.
Это мы, с Наденькой, прикипели здесь, в интернате.
Мои больные собрались за столом, в изоляторской столовой. Одни рисуют, а другие просто болтают. Я тоже усаживаюсь за стол, вместе с ними.
— Ну как, гвардейцы? Всех вшей разогнали?
— Всех, всех!
— Сколько им ещё сидеть, Надежда Ивановна?
— Ещё час, — отвечает Наденька.
— А кто гнид выбирать будет?
— Мы сами!
Ну, смотрите, только чтобы чисто выбрали! Я проверю, и в спальню не отпущу, пока не выберете!
Едва ли выберут, маленькие ещё. Выбирать гнид трудно, муторно… Уходит на это много времени. А, главное, должен быть человек, который согласен просидеть с вами часа два, за этим неблагодарным занятием. Бывает, сажаем двоих вшивых, чтобы выбирали гнид друг у друга.
Да только терпения у детей не хватает. Разве что у старшеклассниц, если у них такие проблемы случаются.
Поэтому и не выводятся у нас вши. Вот такая старая, как мир, проблема.
— Надежда Ивановна, поставь кофейку! — прошу я.
Мне не столько хочется кофе, сколько хочется поговорить. А Наде хочется покурить, я знаю. Она курит по-настоящему, крепко и давно. Мы так с ней поступаем частенько. Сядем у меня, и говорим, говорим.
Надя тоже крещённая. В церковь не часто ходит, но так же, как и я, книги некоторые читает. Иногда мы с ней, по очереди, читаем одну и ту же книгу.
Бывало, и курили мы с ней одинаково: сигарету за сигаретой. А потом я стала бросать курить. Примерно с тех пор, как перестала продукты «брать» с кухни.
Я бросаю курить уже четвёртый раз. И никак не могу бросить. Последний раз продержалась две недели. Но зубы, один за одним, болели так сильно, что хоть иди, и вырывай. Кости, челюсти болели. И я не выдержала и начала снова. Неделю назад.
А сейчас мы идём ко мне, «в келью», и там я выкладываю Наденьке всё, что произошло на кухне.
У Наденьки на кухне — «связи». Там работает зальной, то есть уборщицей зала, её дальняя родственница, с которой они, вместе, живут в ближней деревне.
И Наденька знает о кухне гораздо больше, чем я.
— Наталья, ты точно, с Луны свалилась! — поражается моей «некомпетентности» Надя. — Да Тамарка, кладов щица наша, — всегда продукты не додаёт из кладовой! А кухонные — и пикнуть не смеют, потому что Тамарка — с директором заодно. Тамарка их знаешь, как в кулаке держит! Помнишь, год назад повариху уволили?
— Помню. Я так и не поняла, как её поймали.
— А у Тамарки зять — милиционер. Они ту повариху после смены подкараулили, а у неё в сумке — буханка хлеба, полкило сахару, и ещё там чего-то. И уволили. А подловили её потому, что она попыталась с Тамарки все продукты, из кладовой, заполучить. Скандалить с ней стала, что готовить не из чего!
— Вот это да!
— Поняла теперь, почему они пикнуть боятся? Потому что у них — у всех в сумке чего-нибудь, да лежит, когда они из кухни уходят. А Тамарка им говорит: «Пикнете — я вас с буханкой хлеба поймаю, и посажу!»
— И они все молчат.
— Все молчат, и Тамарку тебе не сдадут никогда. Потому что ты — никто, а Тамарка — сила. За ней — и милиция, и директор. А у директора — своя милиция. Через нашего куратора, из СЭС.
— Как? — оторопела я.
— А муж! Муж у нашего куратора — замначальника отдела по борьбе с организованной преступностью. Вот так. Жаловаться — бесполезно.
У меня сперло дыхание. У меня не было слов.
— Дай мне сигарету, Наденька.
— Ты же бросаешь! Ты же говорила, что это грех!
— Грех… Дай, пожалуйста. Спасибо.
Я затянулась, и сидела молча, обдумывая услышанное. И я готова была ещё долго сидеть, потому что услышанное пригвоздило меня к стулу.
Вот они, розовые очки. Четыре года проработала, и не знаю, кто муж у нашего куратора из СЭС! И какие возможности открываются, при надлежащем использовании этого мужа.
Надо, надо смотреть правде в глаза. Раньше мне это было ни к чему. Меня, как свою — никто не трогал. Я жила за спиной директора, как за каменной стеной…
Сигарета погасла, и я раздавила окурок в пепельнице, вместе с последними осколками моих розовых очков.
Это так мне казалось, что с последними. Казалось, что больше я не смогу услышать ничего. Ничего подобного.
Однако, я ошибалась.
И тут послышался топот ног за дверью, и раздался резкий стук в дверь.
— Наталья Петровна! Вы тут?
— Тут, тут! — крикнула я из-за двери.
— Выходите скорее! У нас Антоха убился!
— Как убился? — вскочила я.
За дверью стояли девчонки из восьмого класса, и наперебой щебетали.
— Он на крышу полез… Он за мячиком полез… Он вниз съехал… Он свалился… Он лежит… У него кровь идёт…
Я побежала. Наденька побежала за мной. Я заскочила в процедурную, взяла пару бинтов, йод, ещё что-то — и мы выскочили на улицу.
Глава б
Антоха лежал под крышей перехода из учебного корпуса в спальный. Он уже начал подниматься с асфальта. Высота, с которой он упал, была примерно на уровне высокого третьего, или низкого четвёртого этажа.
У Антохи была разбита голова и, видимо, поломана рука. Левая. Он присел, опираясь на правую руку, а левую — держал навесу. Кровь из пробитой головы текла на одежду и на асфальт.
Я присела рядом с Антохой и спросила:
— Жив?
— Угу, — ответил Антоха.
Ничего, жив! — громко сообщила я окружающим.
Потом я мельком осмотрела рану, прощупала Антохе голову, шейные позвонки и спину.
— Где больно?
— Рука… — сказал Антоха. — И голова…
— Встать можешь?
— Могу. Сейчас…
Я подставила Антохе плечо, и он поднялся. Двое ребят из его класса, восьмого «Б», подхватили Антоху с обеих сторон.
— Куда его?
— Туда, к изолятору! Только потихоньку!
Пока Антоха, с сопровождением, продвигался в сторону входной двери, из неё выскочила встревоженная Светлана Сергеевна, «старшая».
— Что? Что? Что опять случилось? — закричала она от самой двери. — Опять ты, Протока? Опять?
Она приблизилась к группе сочувствующих и спросила меня, уже значительно тише:
— Что с ним?
— Руку, видимо, сломал. Рана на голове — не страшная. Впрочем, кровь надо отмыть, тогда точно скажу. Возможно, есть сотрясение. Сейчас, разберусь.
Светлана пропустила детей вперёд и задержала меня у двери.
— Наталья… Ты там того… справься, пожалуйста, без больницы… А то придётся травму — в область сообщать… Ты же понимаешь… И воспитателю не поздоровится, и мне. И тебе, между прочим.
— Знаю, знаю, — ответила я. — Подождите, я должна посмотреть его, как следует.
И тут нам навстречу выбежала воспитатель восьмого «Б», в распахнутом белом халате. Выглядела она не очень симпатично. Седоватые волосы, со следами краски по краям, развевались неопрятными космами. Стоптанные туфли болтались на худых ногах. И кривилось — такое же, как и туфли — старое, «стоптанное» лицо.
Класс её дежурил по кухне, и она была в столовой, вместе с дежурными. Не видела, как Антоха полез на крышу.
— Ты! Ты! — кричала она на Антоху. — Ты вгонишь меня в гроб! Я не могу с ним, я больше — не могу! Всё Светлана Сергеевна, я увольняюсь! Я не могу больше терпеть этот ужас! Или забирайте его из этого класса, или я сюда больше на подмену не выхожу! Не выхожу! Или он, или я!
— Наталья Петровна, он как? — спросила она у меня. Конечно, она волновалась. Случись что — первой бы пострадала она.
Эта воспитательница, Ангелина Степановна, была на восьмом «Б» не постоянной, а подменной. Ей уже было за шестьдесят. Годы такого тяжёлого, и такого нервного, а так же практически неоплачиваемого труда давно уже сделали своё дело.
Справиться с трудным восьмым классом, состоящим на треть из сирот, было ей не по силам.
Она мельтешила, мельчила, ругалась со своими восьмиклассниками, а когда они успокаивались, начинала к ним придираться и дёргать их по пустякам.
И дети её не боялись, не слушались, а иногда — просто издевались над нею. Иногда её было просто жаль.
Но сколько не грозилась она уволиться и уйти, всем было ясно, что она никуда не уйдёт. Куда ей было идти, на старости-то лет?
Вот она и работала «подменной» воспитательницей, на трёх классах. С двумя третьими классами она ещё худо-бедно справлялась, квохтая над ними, как курица.
Но восьмой… Да ещё восьмой «Б»…
— Ничего, ничего. Жив, — успокоила я Ангелину Степановну. — Головой ударился.
— Может, у него мозги теперь не место встанут! И тут герой сам подал голос:
— А у меня мозги и так на месте! — сказал Антоха.
Я тебе дам — на месте! Я тебе покажу твоё поганое место! — воспитательница восьмого «Б» могла и дальше продолжать, выкладывая всё, что накопилось у неё на душе, но мы уже подошли к двери изолятора.
— Всё, всё. Дальше, пожалуйста, уже никто не проходит! Всё! Надежду Ивановну-то пропустите!
И я закрыла двери изолятора. Надя прошла за мной.
По специальности Наденька — инженер-конструктор. Так вот сложилось у неё в жизни, что пришлось ей идти в санитарки.
Наденька с сыном убежали из Прибалтики, бросив там квартиру и всё нажитое. И сейчас Наденька, со своим видом на жительство, нигде устроиться не может. Нет для неё работы у нас в городе. Нет никакой работы, кроме как санитаркой.
Хотя, по сути, работает она, иногда, и получше квалифицированной медсестры.
Благослови тебя Бог, Наденька.
Не очень я была, в жизни своей, дружбой избалована. Всё переезды, да новые места. Только привыкнешь, а уже и уезжать пора.
И вот, наконец… Спасибо, Господи, за то, что послал мне подругу. И по жизни, и по духу.
Глава 7
Хорошо, что я врач.
Для начала мы с Надеждой завели Тоху в ванную.
Антон Протока, или Антоха, или просто Тоха, — вызывал у меня симпатию. Мне, конечно, надо было бы поругаться, надо было. Но мне не хотелось. Можно даже было сказать, что я не могла. У меня ведь у самой — два сына. Бывало, и на крыши лазили.
И я ограничилась законным вопросом:
— Как же это тебя угораздило?
— А мячик…
— Откуда у вас мячик?
— А Сашка из дому принёс. Теннисный. Ему дома попадёт, если потеряет. Вот он и говорит: «Тоха, залезай!»
— А чего же он сам не полез?
— Так он же толстый! Кабан! Да он — боится…
— И ты — полез.
— Угу. Да я бы не упал, это кроссовки у меня….
И Тоха поднял ногу. Кроссовка была разорвана до середины стопы. И видно, уже давно.
— А чего же ты воспитателю не говорил, что у тебя такие кроссовки?
— Говорил. Только у них нету ничего. В кладовой — ничего нету. Сорокового размера — только тапки. А что я, в тапках, что ли, буду ходить?
Пока шёл наш немудреный разговор, мы с Надеждой успели снять с Тохи куртку и рубаху.
Мы смыли ему кровь с головы, с волос. Руку же — пока подвесили на косынку, и я повела Тоху в процедурную.
— Когда упал — сознание не терял?
— Не-а…
— И всё твёрдо помнишь — как упал, как приземлился, как очнулся?
— Да. Вроде бы…
— Так да, или вроде бы?
— Да.
— Тошнота была?
— Немножко. И сейчас — мутит.
— Понятно. Ну, давай голову.
Рана на голове была примерно сантиметра три длиной, но края были не совсем хорошими, слегка раздробленными. Кости черепа, наощупь, были целы.
— Понятно, — сказала я.
— Что понятно? — Спросил Тоха.
— Надо шить. Надо рану твою обработать, как следует.
— Не надо! Не надо ничего шить! Я уже эту голову раз десять разбивал. На мне всё заживёт, как на собаке!
— Тоже мне, волкодав! — сказала я.
Дворняга ты наша! — вступила в разговор Надежда, выходя из ванной, где она вытирала кровь. — Двор-терьер.
— Да ладно вам, — обиделся Тоха.
— Ладно, — сказала я. — Немецкая овчарка. И мы рассмеялись.
— Давай руку.
Очень похоже на перелом лучевой кости. Смещения отломков, по всем признакам, нет. В принципе — можно наложить пока шину, тугую повязку…
Пожалуй, так я и сделаю. День-два, а там видно будет. Даст Бог, заживёт. Я здесь таких чудес насмотрелась…
Я перекрестилась. Теперь-то вот — помоги мне, Господи. Помоги мне, Господи, всё правильно сделать.
Так… Начать-то с чего… Сейчас. Начать надо — с начала.
— Давай-ка, зад подставляй! — я набрала в шприц анальгина с димедролом.
— Давай, давай! — помогла мне Надежда. — А то, по крышам лазить — вы все храбрецы!
Тоха подчинился.
Потом я приготовила две шинки, обложила их ватой, обмотала бинтом.
С помощью Надежды я фиксировала их на Тохиной руке. Снова подвязала косынку.
— Теперь, Тоха, тебе придётся потерпеть.
Я знала, что делаю. У меня — хорошая хирургическая подготовка. Я готовилась стать детским хирургом, да не получилось у меня. По обстоятельствам, совершенно к сегодняшнему дню никак не относящимся.
У меня есть хирургический набор, всегда тщательно мною оберегаемый.
Я уложила Тоху на кушетку и сама присела рядом, на маленький стульчик.
Обезболила новокаином, обработала и зашила рану. Всего-то три шовчика.
Тоха — не пикнул.
Я мыла под раковиной руки, запачканные в Тохиной крови, и вдруг вспомнила надпись на стене, возле чёрного хода. Там было написано: «Тоха — мой брат».
Я усмехнулась про себя и подумала: «Теперь Тоха — и мой брат».
— Наталья, а ты знаешь, сколько времени? — спросила Надежда, когда мы уложили в кровать чистого, перевязанного, успокоенного и благостного Тоху.
— Сколько?
— Уже восьмой час. Уже ужин заканчивается.
— А ты изоляторских накормила?
— Давно! Вшивые — там домываются.
— Это — хорошо. А я хотела проверку сделать. Масло в кашу заложить. И взвесить масло порционное.
— Видно, не судьба! Но сегодня тебя на кухне ждали. Ты же сказала, что проверять придёшь.
— Ну, и что?
— А то. Сегодня тебе все воспитатели «спасибо» говорили. Кашу нахваливали. Сразу видно было, что каша с маслом. Я слышала, когда ходила еду брать на изолятор.
— Ну, и хорошо. Может, так буду ходить, проверять потихоньку, и всё наладится. Дай-то Бог. Я сегодня уже на кухню не пойду. Может, давай по кофейку? Мы сегодня заслужили!
— Давай.
И Надежда пошла ставить чайник.
Я зашла в свою «келью», включила свет, села на свой стул. Мою любимую икону, «Умиление», было отсюда видно. Я её специально так поставила, чтобы она всем входящим в глаза не бросалась, а мне — всегда видна была.
Спасибо, Господи. Спасибо Тебе за всё. За Надежду. За Тоху за кухню.
Спасибо, Господи.
Глава 8
Тоха поступил в наш интернат два года назад. Перевели его из детского дома, то есть, из сиротского интерната. Так это теперь называется.
Перевели — в порядке, так сказать, «культурного обмена». Это когда один интернат меняется с другим. Как, извините, в анекдоте про смену белья. Когда первая палата меняется со второй.
Как правило, передают из интерната в интернат народ особый, заслуженный. Становится администрации совсем невмоготу кого-нибудь воспитывать, она и передаёт объект воспитания в другие руки.
Передаёт в надежде, что на новом месте трудный воспитанник станет другим. Или просто, честно говоря, избавляется. Но, часто, взамен отправленных в другой интернат заслуженных кадров, получает — ещё кого и похлеще.
Куда же ещё девать этих сирот? Которые не вписываются в общую, коллективную жизнь?
Так вот и Тоху передали. Мы «получили» его два года назад.
Мать — лишена родительских прав, отца — не имеется. Типичный современный сирота.
В четыре года нашли его одного в квартире. Голодного, полуживого. И пошёл Тоха по инстанциям: дом ребёнка, дошкольный детдом. А потом — три, или четыре интерната, которые передавали его друг другу. По всей области прокатился. И везде выделялся, везде выпендривался, и нигде больше года-двух — задержаться не мог.
Теперь он осел у нас. Уже целых два года выдержал. Вернее, второй учебный год заканчивается.
И уже вполне созрел наш Тоха для дальнейшего перевода. Только куда? Он уже все областные интернаты обошёл. Кто его возьмёт теперь? В девятый класс вообще трудно кого-либо перевести, а уж такую известную личность, как Тоха — и подавно.
Дальше светила Тохе «спецуха», специнтернат для детей, совершивших правонарушения. Уже не раз ловили его на воровстве. Но пока прощали, только пугали. Конечно, жалко было его в «спецуху» отправлять.
Тоха, при всём своём хулиганском поведении, не был злобным, не был мстительным, а, скорее, был весёлым и мог рассмешить других.
Жалко, жалко. Основная воспитательница восьмого «Б», Елизавета Васильевна, прикрывала Тоху, как могла и когда могла. Правда, и она, в последнее время, стала выдыхаться.
Буквально два дня назад она ко мне приходила, как раз насчёт этого Протоки. Пришла, села…
Усталая, симпатичная женщина. Детей любит и умеет управляться с ними. Если бы не она — неизвестно, что было бы с этим восьмым «Б».
— Наталья, давай что-нибудь с Протокой делать! — сказала мне Елизавета Васильевна.
— Что? Что делать?
— Давай его психиатру, что ли, покажем. Не могу я с ним больше. Я ведь к нему — со всей душой. Сядем, поговорим — он всё понимает. Только выйдет — и опять что-нибудь сотворит. Выключатели сломал, чтобы света не было… Двери в палату разбил, двери в туалет — разбил. Подрался с Закутным, у того синяк во всю щёку. Родители За-кутного приходили, разбирались. И всё это — за одну неделю.
— Да… Не мало.
— Я его спрашиваю: за что ты Закутного бил? Почему? А он: так надо, Елизавета Васильевна! И всё! И врёт, постоянно врёт! О чём ни спросишь — на всё у него десять ответов, и все — враньё, враньё.
— А что психиатр-то сделает?
— Ну, может, пропишет что-нибудь. Успокоительное…
— Это вам, Елизавета Васильевна, надо успокоительное. А у психиатров, как правило, методики другие.
Ну, есть же у них отделения для нервных. Мы ведь туда детей отправляли, и не раз. Давай, поведём его к психиатру, и отправим его в это отделение. Пусть там полечится… А то уж я и не знаю, куда мы его будем летом де вать. Его уже ни один интернат не возьмёт. И ни один детский лагерь.
— А сиротский лагерь будет на лето?
— Директор говорила, что сиротского лагеря не будет. Денег нет в области, на лагерь этот. А в обычный, детский лагерь — разве можно такого послать? Ты бы хотела, чтобы твои дети отдыхали с таким? Ему в мае пятнадцать лет исполняется. Уже — не дитя. Уже юридически его нельзя посылать в детский лагерь. Был бы тихий — ещё было бы можно директора уговорить. А так… Нет, никто его не возьмёт.
— Да, я знаю. Знаю, что пятнадцать лет.
— Давай, давай, действуй. Сейчас — конец апреля. Сколько там осталось. Чтобы мы его, где-то в конце мая, и отправили. Я буду с директором говорить. Или в «спецуху», или в отделение это… Лучше уж в отделение, согласись.
— Пожалуй, — ответила я. — Ладно, я психиатру позвоню, и посоветуюсь, как лучше сделать. Однако, альтер-нативочка у него! Или в «спецуху», или в психушку. А? Вы бы сами — что выбрали?
— Ладно, не нагнетай, — сказала Елизавете Васильевна. — Он уже в этом отделении лежал два раза. У тебя, в твоей медкарте, разве не написано?
— Написано. Лежал, два раза, а толку?
— Нет, ну мы с тобой договорились?
— Договорились, договорились.
Что тут возразишь? Что тут непонятного? Всё, человек больше не может. До предела дошёл. Это я о Елизавете Васильевне.
Бывали у нас случаи и похлеще. Есть у меня уже опыт, по отправке больных в психиатрические отделения. За те четыре года, что я работаю в этом интернате.
Но те дети, которых мы отправляли, были действительно больными.
Были и больные, были и умственно неполноценные, дебилы, и даже имбецилы, как-то застрявшие в общих, «нормальных» интернатах. Бывало, мы отправляли лечиться детей с психозами, с антисоциальным поведением. С половыми извращениями, наконец.
Но данный случай был-пограничным. Личность Тохи, конечно, была далека от совершенства. Это, несомненно, была психопатическая личность. «Социально запущенная» личность.
Но и то несомненно, что черты этой психопатической личности совершенно не утратили свей симпатичности. Развязное, с трудом входящее в рамки поведение — это да. Но не болезнь, в чистом виде. Не болезнь.
А сколько вокруг личностей таких? Таких вот, пограничных? Не больных, но и не здоровых? Можно и к зеркалу подойти…
И что, всех надо в психбольницу? Почему же Тоху этого надо посылать туда? В чём же тут разница?
Разница была только в том, что личность Тохи была… ничья. Интернатская…
Попал, попал Тоха сегодня. Добавил ещё одну славную страницу в своё личное дело. Это ещё директор ничего не знает, и Елизавета Васильевна ничего не знает…
Мы с Надеждой допили кофе, и Надежда стала собираться домой. Я вышла её проводить. В дверях мы столкнулись со «старшей».
— А я вас ищу, Наташа. Ну, как там Протока?
— Ничего, спит. Я его уколола.
— Перелом есть?
— Наверно, есть. Завтра скажу.
— Ну, не сообщай пока никуда…
— Не волнуйтесь. Всё в порядке. Идите спокойно домой, сегодня моя очередь проверять отбой. Я проверю. А завтра — приду часов в семь, и кухню проверю.
В это время с кухонного крыльца спустилась Надежди-на родственница. Заметив меня и «старшую», она быстро пошла прочь, чтобы повернуть за угол. Надя попрощалась и побежала за ней.
Сумка у родственницы была тяжёлой и она шла, склоняясь на один бок.
Мы со «старшей» невольно проводили глазами уходящих, пока они не скрылись за углом.
— М-да… — сказала «старшая». — Какой груз тащит, с кухни-то. Чуть не перегибается. Не знала, небось, что мы тут стоим.
— М-да… — сказала и я. — Надя говорит, что это она отходы забирает, для свиньи.
— Ой ли! Нет, надо их проверять! Надо! — сказала «старшая».
— Давайте вместе, — снова предложила я.
— Проверяйте, Наташа. Вы проверяйте пока, а я присоединюсь позднее. В нужное время… В нужное время… Ну, до свидания, — сказала «старшая» и покачала на прощанье головой.
У неё были свои планы. Мне вдруг показалось, что ей совершенно всё равно, сколько масла было сегодня в каше…
Глава 9
Я проверяю отбой раз в неделю, а иногда и два. Воспитатели детей уложат, а потом я прохожу по палатам, смотрю — как и что.
Малыши укладываются быстро. Идёшь в девять часов — уже многие спят. Тяжело малышам. И старшим тяжело.
Я ставлю себя на их место, и думаю о том, что было бы мне тяжелее всего — в такой вот, интернатовской жизни.
Тяжелее всего, для меня, было бы — отсутствие одиночества.
Вместе со многими просыпаться, вместе со многими укладываться спать. Вместе — учиться, вместе — делать уроки.
Вместе — есть, и вместе, извините, ходить в туалет. Ведь в спальнях нет даже отдельных кабинок, а в туалетах — по два-три унитаза. И двери, как правило, на распашку.
Есть от чего стать неврастеником, согласитесь. Это ведь Не пионерский лагерь, что на двадцать четыре дня. Это ведь, для многих — из года в год. Это способ их жизни, способ существования. Здесь — надо выжить. Вернее, выживать. Час за часом.
Поэтому, у меня, изолятор всегда открыт. Если кто-то из детей приходит в медпункт и я вижу, что ко мне пришли просто, потому что нет сил, я всегда укладываю такого человека в изолятор. Без температуры, без кашля. Без всего.
Укладываю — на день, на два. Или на час, на два. Кому сколько нужно, чтобы выспаться, или просто полежать в одиночестве.
Сначала воспитатели и учителя не понимали, что происходит, и даже пытались ругаться со мной. Мол, я детей балую и они — никакие не больные.
Но я объяснила сотрудникам свою позицию. Объяснила очень доходчиво. Я сказала, что в изоляторе — единственный туалет, где один унитаз. Единственный туалет, в котором чисто, и который — на одного. И единственный, где можно закрыться на щеколду.
Нет, я не злоупотребляю. Я уже почти научилась определять разницу между «сачкованием» и астеническим синдромом.
Почти, почти. Конечно, и дурят меня. Дети хитрят, и пытаются спрятаться: от английского, от математики, от труда, от воспитателя, а иногда — и друг от друга.
Всё, пришла в спальни первого-второго классов. Тут воспитатели хорошие. И, как ни странно, самые молодые.
В спальнях: на стенах, на полочках — всякие поделки, из самых, простите, ерундовых материалов. Картины, например, из крышек конфетных коробок. Рисунки. Любовью скрытая нищета, в чистом виде.
Господи, помилуй! Малыши спят.
— Ну, как? — спрашиваю я шёпотом.
— Пошли, — так же шёпотом отвечает воспитатель малышей.
Она открывает двери во вторую палату. Танька Никитина, как всегда, спит под кроватью, укутавшись в одеяло.
Неистребимая привычка, почти рефлекс. Уже год её будим, и перекладываем на кровать. Или не будим — так перекладываем.
Раньше это было каждую ночь, и даже днём. Теперь — реже, но ещё случается. Невроз. Ребёнок привык забиваться в угол.
Мы перекладываем Таньку, в очередной раз. Я перекрестила маленькую Таньку, которая даже не проснулась, когда мы её переложили.
— Клеёнки у всех есть? Новенькая у вас — тоже с энурезом.
— Есть, положили. Новенькая писается по два раза на ночь. Будить её не успевают.
Тех, кто писается, ночью поднимает дежурная нянечка.
К концу года их, энурезников, осталось уже поменьше. Дети вошли в режим, привыкли. Да я их и подлечила, таблетки давала. А в начале года — страх, сколько их было. Чуть ли не половина малышей, и процентов двадцать среди старших. Невроз.
Бедные дети. Клеёнок не хватало, и белья не хватало, чтобы всем перестелить с утра. Сушили простыни на батареях.
Дети, дети. Что же мы, взрослые, делаем с вами? Кого растим?
Вот они, первый-второй класс. Половина — дети из неблагополучных семей, половина — сироты. Еле-еле читают, плохо пишут. Не выдерживают сорока минут урока, кричат, грубят, плачут. Матерятся. У половины — что-нибудь дергается: глаз, голова, заикание. Пальцы с грязными и обкусанными до крови ногтями. Глисты. Энурез. Постоянные насморок и кашель.
Нет, нет. Не всё ещё так страшно… Мы ещё слушаем сказки, мы ещё плачем, когда с главным героем что-нибудь случается, мы ещё верим, что добро побеждает зло. Мы ещё поём песни хором! У нас ещё есть нормальные, молодые воспитатели!
И нет-нет, а блеснёт на груди нательный крестик, призывая небо, и взывая к нам, взрослым.
Бравы ребятушки, всё-таки скажите вы мне, где же ваши мамки? Матери ваши — где? Где же ваши отцы? И кто будут ваши жёны, скажите вы мне, и каких внуков вы нам родите?
Господи, помилуй нас, грешных. Вот оно, наказание Господне, поражающее род наш, наших детей. А мы? Те, кто стоит рядом? Что же мы, слепые, что ли?
Господи, помилуй нас, и прости нас. Прости…
Я попрощалась с воспитателем и поднялась к старшим. Сначала — к шестым-седьмым. Там шум, суета. На девичьей половине моются, плескаются. Горячей воды нет, горячую воду несут из столовой, в больших тяжёлых кастрюлях.
В этом нет ничего хорошего. Можно ошпариться, и такой случай у нас уже был. Но приходится соглашаться с тем, что есть. Мыться-то надо.
Плохо выстиранное бельишко девчонок развешено на верёвках, прямо тут, в умывальной комнате.
— Девчонки, заканчивайте плескаться!
— Всё, всё, Наталья Петровна.
Воспитатель седьмого класса, Татьяна Васильевна — та, что приносила мне тарелки с пловом, встречает меня на входе в мальчишескую половину.
— Наталья! Иди, посмотри! Новенький опять улёгся в одежде. Еле ботинки снял.
— Он, наверно, дома у себя не раздевался.
— Ты лучше спроси, был ли у него дом? — ответила Татьяна.
Этот новенький — тоже сирота, но сирота — недавний, только из распределителя.
— Как его зовут, забыла. Саша?
— Саша.
Новенький лежит на кровати, закрывшись с головой.
— Саша! Сашка, послушай…
Я села к нему на кровать и попыталась потянуть одеяло. Одеяло сначала не поддавалось, потом Сашка сам ослабил напор и чуть-чуть откинул угол одеяла от лица.
— Сашка! Ты бы хоть свитер снял… И брюки… Ты же в этих брюках завтра в школу пойдёшь. Помнёшь ведь.
Сашка молчит. Лицо — красное, насупленное.
— Ещё огрызается! Кричит на меня, что я его раздеваться заставляю! — воспитатель пытается помочь мне, но, пожалуй, только мешает.
— Вы идите, Татьяна Васильевна, укладывайте остальных. А я с Сашей посижу.
Некоторое время я молча сижу на кровати этого Сашки. Что заставляет тебя прятаться, большой мальчик? Страх, страх. Страх, опять страх…
Потом я делаю новую попытку.
— Саня, но ты же не можешь всегда быть в одежде. Её всё равно придётся снять, чтобы постирать.
Сашка молчит.
— Саша, ты пойми. Никто не придёт ночью, никто не будет тебя бить. И издеваться над тобой — не будет никто.
Лицо Сашки чуть-чуть оживает. Значит, всё правильно.
— Посмотри, кто в палате! Такие же ребята, как ты. Хорошие ребята. Учти, у нас не издеваются. Пусть только кто попробует, сразу из интерната вылетит. Вот, посмотри — вот Коля, он тут с первого класса учится, а уже — седьмой. Коля у нас — человек надёжный.
Это правда. Колька — надёжный человечек. Он тоже сирота, сирота официальный, и если можно так выразиться, благополучный. У него есть старенькая бабушка, которая его любит, и живёт здесь, в городе. Колька к ней ходит на выходные и на каникулах у неё живёт.
— Коль, ты бы помог Сашке, пока он не привыкнет…
— Да я ему тоже говорю, чтобы он не дурил, а он не верит, — отзывается Колька со своей кровати.
— Поверит, поверит. Саня, знаешь что? Давай, пока ты не привык, снимай сегодня только свитер и брюки, чтобы не помять. Рубашку оставляй. Ладно?
— Ладно… — с трудом произносит Сашка.
Он садится на кровати, снимает свитер. Лицо его покрывается густыми, красными пятнами.
Потом он снимает брюки и бросает их на тумбочку. Падает в кровать и опять укрывается с головой.
Я беру брюки, складываю, вешаю на спинку кровати.
— Ну, всё, мальчишки, пока. Спокойной ночи. Учтите, я никуда не спешу. Ещё два часа тут буду гулять. Так что, не шуметь!
— Спокойной ночи! — отвечают мне несколько голосов. Кажется, и Сашкин — тоже. Ничего, привыкнет. Привыкнет.
У нас хороший интернат. Насколько можем, мы им издеваться друг над другом не даём. Директор наша строго за этим следит. И воспитатели следят за такими случаями.
Да только трудное это дело. Жестокая среда. Всё равно — издеваются, бьют, насмехаются и плюются. И чего только не делают…
Но, не смотря на это, у нас — действительно хороший интернат. Бывает, дети из других интернатов (те, которых к нам переводят), рассказывают страшные вещи.
О том, как дети издеваются друг рад другом, и как старшие издеваются над младшими, и, в довершение всего, как воспитатели издеваются над детьми…
Над этим Сашкой издевались. Явно, издевались.
Страх… Страх у него, страх. Пока пройдёт… Да и пройдёт ли совсем.
Дай-то Бог. Мальчик неплохой, кажется. Пошёл на контакт.
Я прощаюсь с шестыми и седьмыми классами и поднимаюсь на третий этаж, к восьмым-девятым.
— Наталья, ты посмотри, что это за безобразие! — встречает меня воспитатель девятого, Екатерина Алексеевна.
Екатерина Алексеевна — женщина пенсионного возраста. У нас, вообще, большая часть воспитателей — пенсионного возраста. А кто молодой пойдёт, в наше время, на такую работу, да ещё с такой зарплатой!
Екатерина Алексеевна возмущена.
— Наталья, ты посмотри! Ни один бачок в туалете не смывает!
Туалет на три унитаза. В туалете вонь, лужи, грязь. Пахнет ещё и куревом. Дёргаю за две оставшиеся верёвки. Без результата. Ну и вонь!
— Ну что это за изверги, ты мне скажи? — продолжает воспитатель. — Ведь утром — один ещё смывал!
— Надо сказать на пятиминутке. Один — это тоже не дело. Надо починить унитазы как следует, в конце концов. Пока мы не заболели от этой грязи.
— Да сколько раз я уже говорила! И в тетрадку писала! — Екатерина Алексеевна разводит руками. — Да ты же знаешь завхоза нашего. «Ничего нет, деточка, денег нет, деточка!» — передразнила она завхоза.
Довольно похоже, я даже рассмеялась.
— Это точно. Вечно — ничего нет. Это — к директору надо.
— А директор — что тебе скажет? В смету, на будущий год? Пока не утонем в этом г…, до тех пор и не сделаем ничего.
Меня воспитатели не боятся. Мне можно высказывать всё. Можно возмущаться, можно жаловаться, в открытую.
Директора у нас все боятся, директора! Попробовала бы она — так же сказать директору! А завхоз наш, как и кладовщик, находятся под негласным директорским покровительством. Завхоз, вообще, дальняя родственница нашего директора.
Наступать на завхоза — значит, наступать на директора.
Даже такая достойная женщина, как Екатерина Алексеевна, и та подумает, прежде чем наступать на завхоза. И далее…
— Успокойтесь, Екатерина Алексеевна. Ладно, успокойтесь. Я директору скажу, прямо завтра. Пробьем. А то, и правда, пока этого дерьма не увидишь — не поймёшь, как это…
— Так и живём — в дерьме по уши.
— Да ладно. Выгребем.
— Ты — молодая, может, и выгребешь. А я…
Я не успела ответить.
Подошла Ангелина Степановна, воспитатель восьмого «Б».
— Как там Протока?
— Жив Протока, жив. Спит, сном младенца.
— Да уж, младенца. Перелом есть?
— Не волнуйтесь, Ангелина Степановна!
— Да как не волноваться? Ведь сделают виноватой — не отмоешься. Да разве я могу уследить за всеми? Да ещё за таким… — она подыскивала слово, — за таким идиотом?
— Да ладно тебе! — вступила Екатерина Алексеевна. — Ты не виновата, ты в столовой была…
— Поди потом, докажи!
— Ладно, пойду я, — я вдруг почувствовала к этим усталым женщинам, такую жалость… такую нежность, что мне аж сдавило горло. Я повернулась к выходу.
— Пойду я, ещё раз на вашего младенца посмотрю. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Наталья, — ответили мне.
Я заглянула в изолятор ещё раз, перед самым уходом. Тоха, мой брат, спал сном младенца.
Глава 10
Я действительно пришла на следующее утро к семи, хотя мне очень хотелось поспать.
«Шефа» была на месте.
На весах, в разделочной комнате, лежало мясо, уже отделённое от костей и мелко порезанное, приготовленное на гуляш.
Я не успела. Они разделали мясо без меня. Наверняка, они это сделали не случайно.
— Почему не подождали? — спросила я «шефу».
— Натальюшка, ты же видишь, какое мясо! Одни жилы… Пока разварится… Мы ждали, ждали, и разделали без тебя. Ты же на ужин вчера не пришла!
— Это что, всё мясо?
Мясо, приготовленное на гуляш, было ужасным. Одни жилы. И его было мало, мало!
— Сколько мяса здесь осталось?
«Шефа» положила нарезанное мясо на весы. Около пяти килограммов.
По меню, должно быть около тринадцати.
— Как ты получала мясо? С костями? Или без костей?
— С костями, конечно, с костями!
— А кости где?
— В бульоне, уже в бульоне… — засуетилась «шефа».
— Вытаскивайте кости из бульона, Любовь Андреевна, — сказала я официальным тоном.
— Зачем?
— Я хочу их взвесить, эти самые кости!
— Ну, вы даёте, Наталья Петровна! — возмутилась «шефа». — Видано ли такое дело, чтобы кости из бульона вытаскивать!
— Вытаскивайте!
«Шефа» продемонстрировала своим видом возмущение. Но она была спокойна!
Она вытащила кости в тазик, и поставила тазик на весы. Кости затянули на шесть, с небольшим, килограммов.
Смотрите! — сказала «шефа» с видом оскорблённого достоинства. — Смотрите, смотрите! И больше не заставляйте меня кости из бульона вытаскивать! Надо верить людям! А ещё говоришь, что ты верующая!
Мне было стыдно, мучительно стыдно.
— Извините, Любовь Андреевна, — сказала я.
Да ладно… — «шефа» посмотрела на меня как бы сочувственно. — Идите, Наталья Петровна, пейте чай. Вы ещё самое главное не забудьте! Нам надо и на всю администрацию обед приготовить! Мне ещё придётся сейчас это мясо подрезать, и нам пожарить, на гуляш.
— Из этого — ещё будешь нам подрезать?
— А из чего же?
— Тогда — не режь на меня! Я не буду этот гуляш есть, только суп.
— Да брось ты, Натальюшка. Всем хватит. Вон, сколько народу голодает кругом. А у наших — хоть и бедно, зато каждый день. И завтрак, и обед, и ужин.
— М-да… — только и могла сказать я.
— Ладно, ладно. Иди, иди, Натальюшка, пей чай.
Ну, просто сама доброта, а не «шефа»!
И я пошла в комнату для персонала.
Мне было стыдно.
Стыдно от того, что я не поверила «шефе».
Стыдно от того, что такое плохое мясо.
Стыдно от того, что, действительно, надо кормить сотрудников.
Стыдно от того, что мы такие нищие.
Что воспитатели сливают себе в баночки остатки интернатского борща и несут домой, чтобы накормить свою семью.
Что действительно, многие наши воспитанники, даже при таком раскладе дел с кормёжкой, едят сытнее, чем их сверстники, вне стен нашего интерната.
Мне было стыдно.
Я пила переслащённый и перекипячённый интернатский чай, и слёзы текли по моему лицу. Потом я справилась с собой, сказала всем кухонным «спасибо» и вышла из кухни — как раз тогда, когда в неё входил дежурный класс. Накрывать к завтраку.
Глава 11
Я прошлась по спальням малышей, заглянула в палату к Таньке Никитиной. Посмотрела, сколько за ночь мокрого белья. Поговорила с ночной нянечкой, которая уже собиралась уходить.
Не так уж много сегодня мокрых, человека четыре. Это у малышей. Есть ещё один несчастный в седьмом, и двое — в шестом.
— Наталья Петровна, надо что-то делать с Крапивиным!
Ночная нянечка говорит мне о нём, о несчастном. Уже не в первый, и не во второй раз.
— У него уже матрац сгниёт скоро. А он — такой лоб здоровый, что мне его ночью будить страшно!
— Да вы же у нас — герой! — отвечаю я. — Чего же страшно?
— Да здоровый… Ещё зашибёт!
И ночная нянечка смеётся. Она — хорошая, добрая женщина. Простая. Сколько поколений интернатских, одно за другим, она поднимала, и поднимает ночью. И ничего не слышит хорошего в свой адрес, даже простого «спасибо». Скорее, наоборот.
Потому что трудно говорить «спасибо», если тебя будят ночью. Сначала в двенадцать, а потом — в четыре часа утра. А некоторым — и с утра трудно говорить «спасибо». И в обед, и вечером. Но это — я уже совсем о другом.
— Потерпите немного! — говорю я ей. — Я его в больницу буду класть, в конце мая. Договорилась уже, в специализированное отделение.
Уже совсем чуть-чуть, совсем мало осталось времени. И каникулы. Весна… И душа просит лета, просит тепла…
В изоляторе Наденька уже кормит больных. Она их всегда кормит пораньше. Тоха сидит в изоляторской столовой, вместе с другими больными, и наворачивает за обе щеки.
— Ну, герои, привет! Как дела? — спрашиваю я жующую публику.
— Хорошо, хорошо!
— Тоха, голова не болит?
— Не-а!
— А не кружится?
— Нет.
— Не тошнит?
— Нет, вы что!
— Вот и прекрасно. А теперь глаза зажмурь! Изо всей силы.
Надо, всё-таки, кое-что проверить.
— А зачем? Зачем зажмуривать? — интересуется Тоха. Остальные даже есть перестали.
— Надо! — не нашла я ничего другого, чтобы ответить.
— Ладно… — Тоха зажмурился.
— И я буду жмуриться! И я! И я!
И все за столом закрыли глаза, и стали щупать друг друга, как слепые.
— Ну, хватит, хватит, — остановила их я. — Теперь — зубы оскальте. Вот так.
И я показала, как. Все зарычали.
— Теперь — покажите языки.
Что все и сделали, с удовольствием.
— Ну всё, молодцы. А на прощание — закройте глаза и достаньте пальцем до носа. Так, сначала одной рукой, потом — второй. До своего носа, а не до носа товарища!
Очаговой симптоматики у Тохи не видно. Не рвёт, не тошнит. Сотрясение если и есть, то незначительное. Отлежится.
Тоха, готов будь, я тебя перевяжу после завтрака. А ты как себя чувствуешь, Анютка? — спросила я свою больную с болями в животе. С утра температуры у неё не было, но она была вяловата и ела плохо. Каша была почти не тронута.
Нехорошая всё-таки она, эта Анютка. Бледная, прямо прозрачная.
Поноса не появилось, аппендицит — тоже был маловероятен. Ладно, пусть лежит. Кровь бы ей сдать. И мочу. Надо, надо. Я оборачиваюсь в дверях столовой:
— А после перевязки я приду к вам ещё раз и всех посмотрю. Смотрите только, чтобы порядок был, а то — всех повыписываю!
— Не надо! Не надо нас выписывать!
— Ладно, посмотрим. Пейте свой чай.
— Ну, как там, на кухне? — спросила меня Наденька, когда я выходила из изолятора.
— Да так…
И я рассказала, как.
— Да, не особенно хорошо.
Наденька помолчала.
Как-то неправильно она молчала. Уж я-то немного изучила Наденьку, и, поэтому, спросила её прямо, в лоб:
— Надя, что ещё случилось?
— Я директора встретила… В столовой. Когда детям еду брала, на изолятор. Ей Люба в красках описывала, как ты вынимала кости из котла.
— А…
— Ну, директриса мне и говорит, вы там передайте Наталье Петровне, пусть свой пыл проверочный поумерит.
— Что? Словечко-то какое.
— Да. Поумерит. А то, говорит, найдётся и на неё проверка.
Я посмотрела на Наденьку. Мне показалось, что она недоговаривает что-то ещё, и это «что-то» — самое важное.
— Надь, что ещё?
— Ничего.
Я тоже помолчала. А что тут было говорить?
В коридоре, при переходе в школьный корпус, я почти столкнулась с директором. Встречи было не избежать. И я снова почувствовала страх…
Опять страх. Липкий, противный.
«Господи, Иисусе Христе, помилуй меня, грешную!» — пробормотала я про себя, а вслух сказала:
— Здравствуйте, Галина Николаевна!
Галина Николаевна повернула ко мне своё лицо, обрамлённое тщательно ухоженными волосами. Она развернулась ко мне — всею своею значительной фигурой, с широкими бёдрами и полными, слегка отёчными ногами.
Она была хорошо, очень достойно одета.
И вся её фигура выражала уверенность в собственных силах и сознание собственной значительности.
И это вызывало уважение.
— А, Наталья! Как там дела у нас? Говорят, Протока отличился вчера?
— Да, упал он вчера, с крыши перехода.
Я удивилась, услышав свой собственный голосок. До чего же елейный. Заискивающий голосок…
— Ну, и как?
— Перелом руки. Скорее всего. Но неосложнённый. Лёгкое сотрясение. Рана на голове.
Я его полечила… рану зашила… (Опять заискиваю!) — Справишься, чтобы в область травму не сообщать?
— Думаю, справлюсь… (Я — молодец! Похвалите меня!)
— Ну, молодец, молодец. Я на урок спешу. Ты что-то ещё хотела сказать?
— Я потом, чтоб не торопясь… (Потому, что я боюсь!)
— Ну, давай завтра, после пятиминутки. А может, и на пятиминутке разберёмся.
— Да, Галина Николаевна! — радостно ответила я.
Как пионер — всегда готов! Что же это со мной, Господи? Что это за страх, что это за паралич? Что это за подлость? Эх!
Глава 12
Уже перед самым обедом, я, после проведённых с шумом и криком прививок, сидела в своей «келье».
Дверь была открыта, и я просто отдыхала.
В дверном проёме возникла фигура поварихи, Люды.
Поваров, или поварих, у нас две. Вчера была Света, сегодня — Люда.
Света — женщина уже пожилая. Может, не столько пожилая, сколько пьющая. Выглядит соответственно.
У неё ровно столько выговоров, сколько стаканов она может выпить, пока не упадёт под стол. Однако не выгоняют её, жалеют.
Один сын у неё — сидит, а второй, тоже беспутный — не работает, шляется. Наркоман, говорят. Всё тянет из дома.
Свету держат, пока она на смене не запьёт. Она держится, сколько может, потом — начинает пить. Тогда её переводят в посудомойки, на месяц, а потом опять, в поварихи.
За четыре года, что я здесь, это уже случалось четыре раза.
Люда же — ещё молода. Она своенравна, а иногда даже развязна. Может ответить дерзко, грубо. И детям, и воспитателям, и даже — своей дорогой «шефе».
Люда всегда ярко накрашена, а волосы выбелены. На лоб спадает низкая, белая чёлка. С мужем Люда разведена, и занята сейчас тем, что меняет мужиков, налево и направо. Причём ещё и рассказывает об этом, почти без стеснения. И со смехом.
Вот Люда и возникла в дверях.
— Наталья Петровна, вы одна?
До чего же у неё юбка короткая! Неужели она сама этого не чувствует?
— Можно к вам?
— Давай. Что случилось?
— Голова болит. Можно давление померить?
— Давай, померю.
Я достала аппарат, развернула манжетку.
— А вы можете двери закрыть? — неожиданно спрашивает Люда.
— Зачем?
— Закройте!
Когда я закрыла двери, Люда сняла манжетку со своей руки.
— Мне давления не надо. Я хочу вам важную вещь рассказать… Наталья, они тебя сегодня на кухне обманули… «Шефа» тебя надула, как девочку.
— Как? Я же там у вас — опозорилась сегодня ведь по весу — всё сошлось.
— По весу! А кости-то, кости!
— Что — кости?
— Точно, Наталья Петровна, вы не догоняете! Кости-то были — вчерашние! А может, и позавчерашние!
— Как?
— А вот так. Люба говорит утром: сегодня эта дура придёт… вы уж простите, за дуру-то…
— Да ладно, чего уж там.
— Сегодня эта дура придёт, а мы ей устроим полный вес. «Шефа» частенько так делает. Кости поварит, потом из котла вытащит, завернёт, и в холодильник положит. И у неё — всегда всё шито-крыто, и по весу — совпадает. Ни одна комиссия, ни одна СЭС не подкопается.
— Значит, каждый день… Это — килограммов пять-шесть, каждый день…
У меня не было слов. Не то, что слов. Даже не было эмоций. Я машинально собирала в чехол свой тонометр. Дура я, дура. Правда, дура.
— Три-четыре кило Тамарка забирает, кладовщица. Кому что дать, из начальства, это Тамарка делит. Остальное — наше. Но нам, кухонным, совсем немного перепадает.
— Но перепадает?
— Конечно. Это я тебе только по мясу рассказала. И по маслу — так же, и по сахару. Тамарка, может, и выдаст правильно, если комиссия. А потом придёт, и всё, что ей надо, заберёт обратно. Ведь ни одна комиссия не может сидеть на кухне круглые сутки.
— Господи, да как же это…
— Это так, Наталья, я не вру. И, по-моему, там ещё химия идёт. Прямо от меню. Ты попробуй, посмотри меню. Подробнее посмотри. А то мы иногда готовим вообще без меню.
— Зачем ты мне всё это говоришь, Люда? Почему?
— Потому, что ты брать перестала. У тебя сил хватило с этим делом завязать. Мы же видим всё. А у меня не хватает сил. Нет, не хватает у меня сил — ни от любовников отказаться, ни от мяса.
И тут она засмеялась.
— Мне любовников кормить надо!
— Нет, Люда, постой. Если я их поймаю, ты свои слова подтвердишь?
— Ты их не поймаешь. А если и поймаешь, то они — вывернутся, а тебя — подставят. Что, тебя подставить не за что?
— Есть. Меня, по медицине моей, вообще подставить легко. Я могу на каждом шагу залететь. Или на дезрежи-ме, или на вшах, или на прививках Я уже об этом думала.
— Вот-вот, подумай. Я тебе потому рассказала, чтобы ты не извинялась так сильно. Перед Любой нашей, перед «шефой», тем более. Она, потом, знаешь, как смеялась…
— И директору рассказала.
Рассказала. Но ты имей в виду, что директриса наша — всё и так знает, и без «шефы». И всё сама держит в руках. Она знает, сколько мяса, и какого, идёт на стол. И директриса Тамарку не даст тронуть, никому.
— Да…
— Так что, лучше ты успокойся, Наталья Петровна. Что сделаешь! Все воруют! Не своруешь — с голоду помрёшь. Разве на нашу зарплату можно прожить? Вот и воруем. Каждый — на своём месте, ровно столько, сколько по должности положено. Кому больше, кому меньше…
— Люда, но ведь от детей! От сирот!
— А если я домой ничего не принесу, то мой сын сиротой станет! И все мы так, учти. Думаешь, Светка против них пойдёт? Кто её, пьяницу такую, на работу возьмёт? Куда её можно взять? Может, её потому и держат, что она ни пикнет никому, и ничего.
— Ну ладно, от такой зарплаты… От всей этой жизни… Куда нам деваться… А те, кто выше стоят? У них что, тоже — на хлеб не хватает?
— А я про них не знаю. Я тебе что сказала, то сказала. А им — Бог судья. Я ведь тоже крещённая. Поэтому я и пришла к тебе. Мне стыдно…
— Да, нам всем — Бог судья. Уж не знаю, что тебе и сказать. Спасибо, что ли?
— А ничего не говорите, Наталья Петровна. Я пошла.
В дверях Люда обернулась и сказала:
— Не хотела я этого говорить… Да ладно! Вы с санитаркой вашей… с Надеждой… Вы поосторожней с ней… Она и нашим, и вашим….
— Ну, уж это ты брось! — оборвала я Люду. — Это ты брось, слышишь!
— Как хотите, — сказала Люда. — Я пошла.
Глава 13
Люба ушла, а я ещё долго сидела, не в силах двинуться с места. Потом я поднялась, и пошла в столовую.
Обед был в самом разгаре. В столовой стоял весёлый шум, гомон детских голосов. Я постояла в дверях столовой, не успевая кивать головой и говорить всем: «Здрась…»
Как я их люблю! Честное слово как я люблю эту столовую, и всех, кто сейчас в ней!
«Господи, помилуй нас всех, сидящих и стоящих в этой столовой! Помилуй всех сирот, находящихся здесь!
Матушка Богородица, будь им матерью, не отдай их на поругание, сохрани их в этой жестокой жизни, ломающей не только слабых, но и сильных.
А всех тех, кто издевается над сиротами, всех, кто ворует от них — накажи, матушка. Ибо видно всё оттуда, с высоких небес. Кто сколько ворует, кто почему ворует. И помилуй нас всех, Матушка. Помилуй. Не забирай от нас покрова твоего…
И меня, грешную, помилуй. Вразуми меня, Матушка, как мне теперь быть, как поступать. Избавь меня от моей поганой трусости. Дай мне мудрости, хоть чуть-чуть. А то ведь — я дура, полная дура…»
— Добрый день, Наталья Петровна. Вы уже обедали? — это «старшая», и завуч, Ольга Сергеевна.
— Нет.
— Идёмте, идёмте.
— Да, конечно.
Гуляш на столах — максимально нейтрален. Огромное количество подливки из пережаренной муки. Мяса — понятно, сколько. Мало мяса. Но приготовлено приличнее, чем вчера. Люда готовит, вообще, лучше Светы.
А, может, у неё продуктов меньше забирают. Уж я теперь не знаю, где правда.
— Как там Протока? — спрашивает «старшая».
— Нормально.
Ко мне сегодня Елизавета Васильевна подходила. Давай, Наталья, с психиатром созванивайся, да будем Протоку на лечение отправлять. Директор в курсе.
— От него и учителя все плачут, — поддакнула Ольга Сергеевна. — Вроде он и успевает, на троечки, но поведение…
Тихая такая женщина у нас, эта Ольга Сергеевна. Тихая и неприметная, как тень. Или как эхо. То ли есть, то ли нет…
Директорское эхо.
— Что, все плачут? Все учителя? — спросила я.
— Да нет, не все. Большинство, — Ольга Сергеевна уткнулась в тарелку..
— Давай, Наталья, давай, — повторила «старшая». Завтра на пятиминутке соберёмся, и всё обговорим.
— Ладно.
Я опрокинула в себя компот, хотя мои коллеги только приступили ко второму. Почему-то сидеть за обедом мне было трудно, просто — невыносимо.
Кости, кости в холодильнике. Кости — вчерашние, а, может, и позавчерашние… Неужели правда? Неужели можно додуматься до такого?
— Побегу в изолятор, — сказала я и выскочила из кухни. Не через столовую, а через второй выход, для кухонных.
Скорее, скорее на воздух. Всё, не могу больше. Ух!
Ух! На улице уже весна, настоящая весна. Хочется расправить плечи, раскинуть руки и, — полететь. Полететь, полететь без оглядки…
«Господи, помилуй меня, грешную…»
Голова Тохи, замотанная бинтами, выглядывает в форточку изолятора.
— Тоха, а ну-ка, засунься! — кричу я со двора.
— Наталья Петровна, так ведь весна!
— Я тебе дам, весна! Голова ещё и не думает заживать!
— Уже не болит! — и Тоха постучал по бинтам.
— Я тебе дам, не болит! Ну-ка, засунься!
Тоха нехотя засунулся обратно в палату. Малышня, лежащая в изоляторе, с восторгом за всем этим наблюдала, и облепила Тоху, когда он слез с подоконника. Даже через стекло было видно.
Ещё день, и я не удержу Тоху в изоляторе. А ведь ему ещё рано выходить, рано. Эх, Тоха-братишка, знал бы ты, какие над твоей головой тучи собираются…
Глава 14
На следующий день я работала с двенадцати часов. Так и пришла, как обычно, к двенадцати, и сразу пошла на пятиминутку.
То, о чём я собиралась говорить на пятиминутке, я написала на листочке ещё вчера, перед уходом.
Бачки унитазов в спальне восьмого-девятого.
Плохо убранные спальни, практически все, особенно пятые-шестые классы.
Чтобы воспитатели тоже посмотрели вшей в своих классах, перед тем, как отпускать детей на майские праздники. Мы тоже будем смотреть, с Надеждой, но и они пусть смотрят. Мы не успеваем за всеми.
4) Лечение сирот — с энурезом и с другими болезнями, которые требуют стационара.
5) Кухня.
Кухня стояла в списке пятым номером. Она ворочалась в моей душе, вопила и кричала.
На пятиминутку собиралась вся администрация: директор, завуч, старший воспитатель, бухгалтер, шеф-повар, кладовщик, завхоз. И я, врач.
Когда я пришла, уже все расселись. Странное дело. Не смотря на то, что «шефа» так лихо обманула меня, мне все-таки легче было сидеть рядом с ней, чем с кладовщицей, или с бухгалтером. Или — даже со «старшей».
И я села рядом с «шефой», как всегда.
— Так, все в сборе, — сказала директор. — Начнём. Завуч, пожалуйста.
Ольга Сергеевна говорила о количестве потенциальных неуспевающих, о подготовке к выпускным экзаменам за де вятый класс, что в нашей школе-девятилетке было равносильно полноценным выпускным.
Директор вставляла свои замечания в её речь.
Я плохо их слушала.
— Старший воспитатель.
Как всегда. Воспитателей — не хватает, приходится ставить подменных. Бухгалтерия — не успевает за сменами графика. Кому-то — опять недоплатили.
Так. Кого — дети не слушают. Ясно, кого.
— Протока учудил опять. Что у него там, Наталья Петровна? Да, да. Надо что-то делать. Давайте отправим его в область, в психиатрию. В отделение… Как его, Наталья? Да, реабилитации.
Теперь — моя очередь.
— Насчёт Протоки. Я его сейчас подержу в изоляторе, до майских праздников. И учителя, и воспитатели отдохнут немного. А насчёт психиатрии… Я звонила уже. Не получится, отделения реабилитации — не получится. Ему уже будет пятнадцать, и он уже из детского возраста выйдет. Может быть только такое отделение: от пятнадцати до восемнадцати. А там — такие больные лежат… Даже психиатр не советует туда отправлять. Там — совсем другой режим. И пациенты — другие.
— Вот это вы нас огорошили, Наталья Петровна, — сказала директор. — Это — значительно хуже…
— Куда же нам его девать? — спросила «старшая».
— Подумаем, — ответила директор. — Держите его пока в изоляторе, и как можно дольше.
— Поняла. У меня есть ещё кое-что.
— Давайте.
— Бачки в туалетах. Это — просто ужас. Все унитазы загажены, бачки поломаны, двери выбиты.
— Завхоз. — Директор протянула карандаш в сторону завхоза. — Завхоз пошевелилась под пуховым платком.
— Я ходила… Я на базу ездила… ничего нет… запчастей нет… дверных петель нет…
Голосок слабый, затухающий.
Все молчат. Ждут, что скажет на это директор. Пауза затягивается.
— Я найду, кому поручить купить запчасти, — сказала директор. — Я найду того, кто починит унитазы и двери. Но я должна найти и того, кто ломает. И куда смотрят в это время воспитатели? И старший воспитатель — куда смотрит?
Всё, понеслось. Воспитателей можно ругать в полный голос. Их можно ругать вдоль, а можно — и поперёк. И всё будет правильно, всё — по существу. Потому что ругать завхоза — это всё равно, что ругать самого себя.
Неужели опять не починят?
— Галина Николаевна, давайте всё-таки купим эти запчасти… — вступаю я в поток обвинений. В адрес воспитателей, конечно.
— Всё, Наталья, я себе уже записала. Успокойся. У тебя всё, или нет?
Когда директор переходит на «ты» — это не так уж и хорошо.
— Нет. Я хочу завучу дать список сирот, которые пойдут по стационарам. Чтобы они потом аттестованы были. Потому что места будут давать в разное время.
— Хорошо, вы созванивайтесь. Всё?
— Ещё я хотела пару слов сказать. По уборке спален. Я не успеваю за уборщицами следить. А убирают они грязно. Туалеты моют плохо. Старший воспитатель со мной солидарна.
— Беру на контроль. А вы, Наталья Петровна, сами получше проверяйте, когда они моют. Почаще ходите по спальням.
— Я ведь проверяю по графику… Я хожу часто, но с проверкой уборщиц — раз в неделю.
— Этого мало.
Завхоз должен смотреть ежедневно.
— Я смотрю, смотрю… — опять слабенький голосок. Острый, как блеснувшее лезвие, взгляд. Все мои слова ей — поперёк горла.
— Вы дождётесь, что я после праздников сама буду ходить. Будет плохо и врачу, и завхозу, имейте в виду! — директор стучит по столу своим карандашом.
Давно, давно пора выйти и пройти по спальням, по туалетам, по столовой. Пройти в простой, будний день, а не перед очередной комиссией, когда надраено всё и намыто. И когда детей выгнали из спален, чтобы они не садились на туго заправленные кровати.
— Теперь-то у вас всё, Наталья Петровна?
— Ещё кое-что, по столовой.
— Я бы хотела обсудить это с вами в индивидуальном порядке.
— Хорошо, Галина Николаевна.
Пятиминутка продолжалась. Что-то я забыла… А, вшей! Ну ладно, со вшами разберёмся как-нибудь, не впервой. Господи, помоги. Помоги мне, Господи…
Глава 15
— Что вы хотели сказать по столовой, Наталья Петровна?
— Галина Николаевна, я хотела сказать, что в нашей столовой воруют.
— Вы, Наталья Петровна, подумайте, прежде чем говорить. Обвинение в воровстве — это вам не игрушки! Обвинение в воровстве надо доказать, а если доказательств нет, то человек, которого вы обвиняете, может и на вас в суд подать. За клевету.
Тогда я скажу иначе. Галина Николаевна, в последнее время порции у детей маленькие, еда приготовлена плохо. Если сравнивать с меню, то выход готовой продукции — не соблюдается. Получается значительно меньше, чем в меню. И по мясу, и по рыбе, и даже — по гарниру. И даже булочки, вместо ста граммов, весят пятьдесят.
— И вы это всё документально можете подтвердить? У вас есть акты, росписи членов комиссии?
— Нет, конечно. Я считала, что, в своём коллективе, можно разобраться без актов и комиссий. Вы… Вы должны им сказать… Надо урезонить кладовщицу! Ведь все кухонные говорят, что это она забирает большую часть продуктов. Или просто не даёт. Не додаёт, из кладовой.
— Кто это — все кухонные?
— Вы хотите, чтобы я назвала фамилии?
— Да.
— Но это же смешно! Галина Николаевна, давайте вместе! Придите вы, проверьте какой-нибудь ужин, или обед. Только — без предупреждения. Вы можете их приструнить, только вы. Потому что, когда я проверяю, они прикрываются вами. У меня же нет прав наказывать сотрудников.
— Кто это прикрывается?
Я замолчала. Мне было трудно говорить. Человек, с которым я разговаривала, не понимал меня и не слышал. Я боялась, что расплачусь перед ней — перед этой холёной, знающей своё дело, и уверенной в себе женщиной.
— Галина Николаевна, вы меня поймите правильно… — начала я ещё раз. — Я понимаю, что трудные времена. Что дают продуктов — всё меньше и меньше. И даже, если возьмут кухонные немного — ничего не сделаешь…. Но не так! Не половину! Ведь от кого берём-то? От сирот!
— Как это — немного возьмут? Что это за разговоры такие? Запомните! Никто ничего не имеет права брать! И у нас в интернате — никто и ничего не «берёт», как вы изволили выразиться! И не думайте, что вы одна тут — честная, а все остальные — воры.
— Так почему же такие порции?
— Мы сами едим и кормим бесплатно — всю обслугу.
Вы же знаете, Галина Николаевна, закон котла. Десять человек питается от сотни, и выход готовой продукции практически не меняется. У нас и кормится-то, всех сотрудников наших — как раз, по этому закону. У нас недостача гораздо больше, чем на кормёжку сотрудников. У нас в сводке детей всегда больше числится, чем на самом деле. И вы это знаете. И воспитатели питаются за счёт отсутствующих детей.
— Что это за дурацкие подсчёты? Где это вы выискали такой закон?
— В армии. Муж рассказал.
— Вы ещё и с мужем делитесь?
— Не всем, но делюсь. Это разве плохо?
— А вы поменьше делитесь с посторонними своими домыслами, пока они не доказаны. Особенно — о воровстве. И ещё… Я хотела вам сказать. Что это за врач, который дружит с санитаркой? Вы с ней — тоже всем делитесь?
— Она…
— Пусть Надежда Ивановна в прошлом — и инженер, но сейчас — она санитарка. Уборщица! А вы с ней кофе распиваете. Во что вы вообще превратили свой кабинет? Это должен быть кабинет врача, куда можно зайти официально. А у вас что там такое? То ли кафе, то ли молельная комната. И ходят туда к вам все, когда захотят.
— А…
— И вообще, иконы, как и другие проявления культа, в детских учреждениях запрещены. Так что, сделайте выводы.
— Галина Николаевна… — мой голос предательски задрожал. Кто-то уже и про икону рассказал. Её же не видно при входе…
— Что Галина Николаевна?
— Всё-таки… Как мне быть с проверкой кухни?
— Проверяйте. Это ваше право. Только если вы хотите жить нормально, то и проверяйте — с умом.
— А вы? Вы придёте проверять?
— А я проверю так, как проверяет директор, а не так, как вы. За меня — будьте спокойны. И я обойдусь без ваших указаний. У вас всё?
Да, всё.
Я повернулась и пошла к выходу.
— Наталья Петровна! — остановила меня директор.
— Что?
— Не делайте глупостей, Наталья Петровна. До свидания.
Глава 16
Вот так, Наталья Петровна, не делайте глупостей. Я посидела немного в своём кабинете. В своём кабинете, превращенном в кафе, в молельную, в исповедальную, и ещё незнамо в какую комнату.
Там я взяла себя в руки. Вернее, я взяла в руки молитву Оптинских старцев, и принялась читать пункт за пунктом, без стеснения примеряя их на себя. Потом я долго-долго смотрела на свою икону, на «Умиление». Просто смотрела и представляла себе, как темной и холодной ночью стоял перед такой же иконой старец. А ведь он был еще молод тогда. Было ему еще немного лет…
И, после этого, я успокоилась уже окончательно. Всё мне стало понятно. Как будет директор проверять кухню, и что директору надо от меня.
Господи, прости меня, прости меня, грешную. Прости…
Надо работать. Надо пойти, посмотреть больных в изоляторе…
В изоляторе было тихо. Окно в палате малышей было завешено одеялом, создавая, ни с чем не сравнимый, послеобеденный полумрак.
Малыши лежали в кроватях, а Тоха сидел на кровати Анютки.
Анютка, всхлипывая, обратилась ко мне:
— Вы меня выпишите, Наталья Петровна, ладно? Я хочу на праздник домой поехать. Вы меня выпишите?
— Ладно, выпишу. У тебя сегодня какая температура?
— Тридцать семь и один. И живот совсем не болит!
Ну, вот видишь, как хорошо. Завтра сходите с Надеждой Ивановной, кровь сдадите — и выпишу.
А послезавтра — короткий день. И праздники.
— Пошли, Тоха, на перевязку. Полетели, что ли… — сказала я. — Ты у меня один, в изоляторе, на праздники останешься. А я приду в какой-нибудь день, перевяжу тебя. И чтоб не высовывался!
— А…
— И не возражай, а то в хирургическое отделение поедешь.
И Тоха, махая своим подбитым крылом, замотанным в шины, полетел за мной в сторону процедурной.
— Наталья Петровна!
— Чего тебе?
— Наталья Петровна! Я вылезать не буду… Только… купите мне пачку сигарет… Я по половинке буду курить… А то у меня уже уши… опухают. Я уже у Надежды Ивановны полпачки выпросил…
— Ладно, Тоха, Бог с тобой. Пошли на перевязку.
Заживало на Тохе всё, как на немецкой овчарке. Рука двигалась, и не болела. Отёк почти исчез. Я перемотала шину потуже. Нет, пусть две недели в шине побудет, от греха подальше.
— Наталья Петровна, — сказал вдруг Тоха. — А мне сегодня сон приснился, что меня хотят отправить… в школу для дураков.
— Ну, Тошка, ты же не дурак. Ну, расскажи, что тебе приснилось?
— Такой сон чудной — сказал Тоха. — Снится мне, как будто я на поляне лесной. Тихо, хорошо так вокруг. И вдруг меня какой-то грозный голос спрашивает: «Ну как, Тоха, ты думаешь дальше жить?» Я испугался, и ничего придумать не могу. А тут наша Светлана… Ну, старшая наша… Приходит, и говорит: «Он не может ничего придумать! Надо его срочно послать в школу для дураков!» А дальше — как будто эхо пошло: «В школу для дураков, в школу для Дураков…» Мне так страшно стало, и я стал убегать. И про снулся. А Сашка говорит, что я во сне закричал, а потом проснулся.
— Ну и сон у тебя, Тоха, — сказала я вслух. А про себя подумала: «Ну это же надо — почувствовать так, да еще и во сне увидеть! Смотри, Тоха, как бы твой сон — явью не оказался!»
Вместе с Тохой я вернулась в изолятор, послушала Сашку, и Верочку. Ещё раз помяла живот Анютке. Печень чуть-чуть прощупывалась под рёберной дугой. Не нравилась мне Анютка, не нравилась.
— Надежда Ивановна готовьтесь, завтра детей на кровь вести, — сказала я Наденьке. Вести детей через весь город в стационар.
— А может, не надо?
— Потерпи, Надежда. Пожалуйста. Надо.
Уходя, я слышала, как Надежда ворчала что-то про себя. Наденька, храни тебя Бог.
Глава 17
Мой муж, Василий Иванович — бывший подполковник. А теперь — на пенсии. Три месяца депрессии, в виде лежания на диване и беспробудного пьянства, уже позади.
Сейчас пошёл процесс восстановления, и процесс мучительного врисовывания в новую жизнь.
Новая сейчас жизнь, новая. Весь наш дом — сплошные отставники, и все врисовываются. Кто лучше, кто хуже. Кто быстрее, кто медленнее.
Служат, в основном, в сторожах. В ВОХРЕ. И мой — не исключение.
А вообще, мне грех жаловаться. Прожили мы с мужем жизнь хорошую. Можно сказать, что нормальную, и даже — весёлую жизнь. Компанию любили, часто собирали гостей, и сами ходили в гости. И в общаге жили, и на квартире. Сколько всего перевидели, на своём военном веку…
И я никогда дома не засиживалась. Старалась всегда работать, где бы мы ни были.
И двое детей у нас. Два сына. Боюсь и сказать, что хорошие получились ребята. Старший, Андрей, в этом году школу заканчивает, в институт поедет поступать. А младший, тоже Васька, как и муж — в шестом классе.
Вот и сидим мы все за столом, все вчетвером, чай допиваем. Нет, хорошо, всё-таки — хорошо! Спасибо, Господи!
Для интерната для нашего, иметь мужа — чуть ли не дурной тон. По крайней мере, из всех женщин, что сидели вместе со мной на пятиминутке, замужем ещё только одна — бухгалтер. И «старшая», и завуч, и сама директор — разведены. Да и среди воспитателей — тоже, почти все разведены. Только и остаётся им, как детей воспитывать.
А как мы детей воспитываем? Так и воспитываем. Как в заведомо неполной семье, да ещё с мамой — неврастеничкой.
Нет, не все неврастенички, конечно. Не все. Но есть.
Директриса, правда, не совсем одна. У директрисы есть любовник. Она им помыкает, как хочет, а он бегает за ней, прилетая по первому зову. Наблюдала я эту картину, и не раз. Раньше-то мы ближе были. Собирались у директрисы на чаепития, или праздники отмечали. Директор, завуч, «старшая», бухгалтер, да ещё кое-кто из приближённых воспитателей. Сюда и приходил директорский любовник — один на всех разведённых и одиноких. И все встречали его, приветствовали и хвалили.
Теперь меня уже на эти чаепития не зовут. Вышла из доверия. Сейчас там, на этих чаепитиях, наверняка мои косточки промывают.
Так же, как и я сама — столько раз промывала чужие косточки. Сколько ругательных разговоров я выслушала за этим столом. Сколько сплетен! И не только слушала. Сколько метких реплик вставляла!
Вот чего я ещё лишилась, когда начала кухню проверять. Чаепитий у директора. Изгой я теперь, изгой.
Когда мои мальчики попили чаю и ушли, я рассказала мужу всё, что произошло у меня сегодня в интернате. Весь разговор с директором.
— Ну, и что ты хочешь от меня услышать? — спросил муж.
— Что мне делать? Что мне делать, Вася, скажи?
— Что делать… Ты, наверно, думала, что пойдёшь к директору, поговоришь, и она тебе сразу покается, и в ножки поклонится?
— Да не в ножки…
— Ты думаешь, она так сразу и перестанет. Перестанет всё то делать, что раньше делала? Перестанет воровать, перестанет богатые подарки в область возить. Перестанет СЭС подкармливать. Тамарку прогонит, и святого кладовщика тебе найдёт? А шеф-повар покается и перестанет мясо воровать?
— Хорошо бы…
— Не будет так, не будет так никогда. А ты сама решай, с кем ты. Потому что не получится у тебя — и нашим быть, и вашим. Или проверять, или не проверять. Или брать, или не брать. А то ты, мать, застряла…
— Это точно, застряла. Не хочется ссориться, хочется работать. И брать — уже не могу, и концы рвать — не могу. Это же надо выступать против них! Это же комиссии всякие, прокуратура. Я не могу. Ты же знаешь, что мне это не по силам.
— А ты как хотела? К совести призвать?
— Да.
— Услышали тебя?
— Посмеялись, и пригрозили.
— Вот, правильно. Так что, мать, иди в свой интернат, и неси домой мясо. И сгущёнку — не забудь.
Да… Как жить? Зарплата у меня — вообще никакая, без слёз сумму эту не назовёшь. У мужа — тоже не велика. Да ещё и задерживают её, эту самую зарплату.
Сначала, когда я продукты перестала домой приносить, муж надо мной посмеивался, а иногда и злился.
Частенько мне высказывал: «Откуда они взялись, эти заповеди, на нашу голову? Тоже мне, монашка выискалась! Жила бы, как раньше. Как все, так и ты. А то — и мяса не приносишь, и сама мучишься. Ты что, хочешь, чтобы мы с голоду умерли?»
Но когда муж понял, что я не отступлю, он встал на мою сторону, встал твёрдо и надёжно.
Только вот материально — от этого мы лучше жить не стали.
Я подошла к окну. А может, и правда… Ведь как хорошо мне было до того, как я начала проверять кухню… Спокойно было. Жила себе, не видя, и не зная ничего. Вот тебе и — «укради селёдку!» Как это там, у классика: «Ейной мордой в харю…» Да, примерно так…
Я повернулась к мужу.
— Вась, а если выгонят меня?
— Смотри, чтоб не пришлось тебе сухари сушить! Ты ведь ещё с такой публикой не сталкивалась. Смотри, если что не по ихнему, они так тебя подставят, что не обрадуешься.
Вася был, как всегда, прав. И нашим, и вашим — так не бывает. Но можно же позвать ваших: станьте нашими! Станьте же нашими!
Может, я мало звала? Плохо, непонятно звала? Может, надо ещё посмотреть? Может, всё-таки, директор услышит меня. И кухонные — поймут.
И всё наладится…
И войду я в те благословенные края, где честные директора и святые кладовщики… И где на каждого сироту найдётся ласковая мама…
Господи, помилуй меня, грешную! Помилуй меня, и направь меня на правильный путь. Направь меня, Господи, ибо я опять заблудилась. Опять — нет во мне уверенности, нет крепости.
Как тяжело мне от этих сомнений! Как будто я ими отравилась. Да, вот это точный мой диагноз — отравление сомнениями.
А лечение? Промыть мозги мне надо, и душу свою — промыть. Как там это было, у Тохи, во сне? Додумать надо свою мысль. Додумать! Даже если все вокруг давно уже решили, что ты — просто дурак. То есть — дура.
Это не Тохе, а мне предстоит учиться в школе для дураков. А может, я и так — давно уже в ней учусь?
Глава 18
С утра следующего дня Надежда отправилась с Анюткой в стационар, сдавать кровь.
У нас со стационаром договор. Можно послать одного-двух детей в месяц, не откажут. Но, всё равно, это трудно. Надежда выбывает из ежедневного уборочного процесса, не успевает убрать изолятор и свою часть коридора. А потом ей приходится всё это доделывать.
Вместе со Анюткой я решила послать и Сашку. А то он что-то застрял у меня. Хрипы в лёгких. Хрипит и хрипит, как будто его и не лечат.
Только вернулись они назад, как меня к телефону позвали. Звонили из стационара. У Сашки кровь была хорошая, с небольшим аллергическим сдвигом. А у Анютки!
— Что? Что? — кричала я в телефонную трубку. — Вы не ошиблись?
— Там в крови — ни одной зрелой клетки нет. Скорее всего — острый лейкоз. Сколько дней она у вас в изоляторе? — спросила у меня главврач стационара.
— Три. Третий день долёживает.
— И жалобы какие?
— Непонятные боли в животе и в пояснице. Температура была в первые сутки, потом такая держалась — тридцать семь, и две.
Почему ты раньше не прислала её на обследование?
— Да когда же раньше? Температура упала, боли уменьшились. Она не лежала, сидела, читала. Выписываться просилась. До стационара, до вас, через весь город прошла пешком.
— Ну ладно. Что ещё можешь сказать по ней?
— Я и сама не знаю почему я её послала, на этот анализ… Потому, что бледная… или ещё почему… ела плохо… Наши-то — все голодные, все едят — и здоровые, и больные. Слава Богу, что послала. А то — праздники потом. Неизвестно, чем бы всё закончилось.
— А что в анамнезе?
— Ничего. Здоровая девочка, из села, из многодетной семьи. У нас — второй год. В третьем классе.
— А до этого в изоляторе не лежала?
— Лежала, в начале года. Дня четыре, с ОРЗ.
— Ладно, давайте её. Матери надо сообщить.
— Да, пойду сейчас к директору.
Трагедия, трагедия у нас. Настоящая беда. Бедная Анютка. Бедные родители её. И как раз — перед праздником!
Трагедия — сближает. Я сидела в кабинете директора. Сидела свободно, почти как раньше. Сидела вместе со «старшей», пока директор звонила в сельсовет, вызывая мать Анютки.
— И что они дальше делать будут? — спросила директор, когда дозвонилась до сельсовета. Там, на том конце провода, кто-то побежал звать к телефону мать Анютки.
— На завтра уже машину заказали. Повезут в область. Её же надо специальными препаратами лечить. У нас тут, наверно, и нет таких.
— Какой ужас… — сказала директор. — Вот так живёшь, и не знаешь, что тебя завтра ждёт.
Она посидела немного молча, сжимая и разжимая руки, и сказала:
— Может, чайку пока попьём? Меня тут тортом угостили. Правда, секретаря я отпустила… Сходи, Наталья, за Надеждой своей, пусть она нам чайку приготовит.
Вот это да! Я встала, и пошла за Надеждой, попутно захватив, на чаепитие к директору, дарёную шоколадку.
— Вот и хорошо, Наталья. — Сказала Надежда, пока мы шли по коридору в сторону директорского кабинета. — Может, всё и наладится. Как говорится, не было бы счастья…
Я и сама так думала. Как бы мне хотелось, чтобы всё наладилось! Чтобы всё было хорошо!
Надя не удивилась, когда я позвала её помогать на директорском чаепитии.
— Надежда Ивановна, давайте-ка сюда нам и весь обед, — сказала директор. — Пусть Люба вам поможет.
Директор достала из буфета бутылку вина.
— Садитесь, девочки.
И мы со «старшей» сели к столу. Директор была добра. И «шефа» с почтением ставила передо мной тарелку, как будто приветствуя меня. Снова приветствуя меня в директорском кабинете, за общими посиделками.
Меня снова принимали, и приветствовали, как свою.
Господи, Иисусе Христе, помилуй меня, грешную. Помилуй меня, Боже… Я — не могла уйти.
Эти «ваши» были такими «нашими»… Как же можно разорваться… по-живому…
Мать Анютки не успевала приехать. Мы дали ей телефон стационара и договорились, что она поедет, из своей деревни — прямо в область.
Глава 19
Промчались майские праздники. Тоха выполнил своё обещание — тихо сидел в изоляторе. Конечно, он вылезал, и выбегал. Но делал он это не скрытно, а договаривался с дежурными нянечками и с некоторыми воспитателями.
Я пришла на седьмые сутки его травмы и сняла швы с раны на голове. Рана зажила чисто, первичным натяжением.
Шины же на руке он сам снимал и надевал снова. Поэтому на седьмые сутки я сняла и их тоже, ограничившись тугой повязкой на руку. Можно было бы Тоху выписывать, с чистой совестью.
— Ну как, Тоха, пойдёшь в спальню?
— Да не, неохота. Там пацанов нету. Нет никого, все на праздники разъехались. Я тут поваляюсь. Вот, книжку почитаю. Курево есть.
Он помолчал, и выдавил из себя:
— Спасибо.
— Ладно, Тоха, лежи. Только не безобразничай, не подводи меня.
— Угу.
Выписала я его — в первый день занятий.
Понеслись, полетели майские денёчки. Суета у меня большая, в конце учебного года. Много писанины. Всякие выписки, эпикризы на всех.
Конечно, кухню я проверяла. Спокойно предупреждала кухонных, что иду. Взвешивала порционное масло, котлеты, булочки. Что-то изменилось в их отношении ко мне. Встречали — почтительно, оправдывались — документально.
Видно, такое распоряжение ими было получено. От директора.
Порционное масло было всегда точно по весу, точным был вес масла и тогда, когда я закладывала его в кашу. Точно я закладывала и сахар — в чай, в компот.
Так мне воспитатели и говорили — масло чувствуется, когда ты проверяешь. Когда я не проверяла, всё оставалось по-прежнему.
Вся эта кухонная эпопея пришла в состояние хоть и неустойчивого, но всё же равновесия.
Я окончательно застряла между «нашими и вашими».
В одно из майских послепасхальных воскресений я, наконец, подготовилась к исповеди и причастию. В великий пост не вырвалась не разу к своему стыду. Да и поста, прак тически, не было у меня. Дома — только ужин. А вся еда — в интернате.
А в интернате — кости в бульоне варятся. Какие-никакие, а кости. И как его держать, этот пост? Не получается, совсем не получается.
Только на службу ходила. Когда в субботу к вечерне, когда — в воскресенье. Постою в уголке, скажу «Отче наш» со всеми, и ухожу. Особых знакомых в церкви у меня нет. Так, кивнёт кто-то головой, и всё. Священник далеко, почти недосягаем.
Так что, три дня поста для меня — почти как подвиг. Только и еды, что чай, да каша без масла. Отложу себе немного, а потом — масло в котёл закладываю.
«Шефа», та, прямо в открытую, крутит мне вслед у виска. Но я не обижаюсь. Чего обижаться, если правда.
Пришла я в церковь утром, встала в очередь, на исповедь. Сколько раз я исповедовалась за год — можно по пальцам посчитать. На одной руке. Не часто, совсем не часто.
Хорошо в церкви, пока толпы нет.
Сердце трепещет. Написала на бумажке все грехи свои, а всё равно, такое чувство, что сейчас меня под рентген поведут. Или под компьютерный томограф, который я видела в области. Не скроешься, не спрячешься.
Батюшка у нас пожилой, усталый. Больной, видимо, человек.
Как он устаёт, наверно! Все к нему подходят, и все — про своё говорят. У него, наверное, голова пухнет к концу исповеди. Ещё и я здесь…
Так я стояла, и обманывала себя, боясь подойти к священнику.
Нет, не могу! Ещё одну бабку пропустила вперёд…
Господи! Помоги! Такое чувство, что я вся отравлена, отравлена и парализована… И двинуться не могу.
— Идёте?
Это он мне. Женщины сзади — толкнули меня в спину, и вот я зависла в пространстве между священником и народом, как зависла в своих сомнениях. Точно так же.
— Иди, иди. Наклонись. В чём хочешь исповедоваться?
— Батюшка… — голос у меня сел. Даже шёпота не получается. — Батюшка, а если я знаю, что у меня на работе — воруют… Что мне делать?
— Если воруют — в прокуратуру надо идти.
— А если у меня доказательств нет? Официальных доказательств — нет. А кто говорит мне про воровство, все отказываются подтверждать, потому что боятся.
— Кого?
— Начальства. Директора. Боятся остаться без работы.
— А сама ты — не воруешь?
— Нет.
— А воровала?
— Брала, когда давали. Воровала.
— Тогда молись, и Господь управит твоё дело. Что ещё?
— Трусость… Боюсь я директора… Боюсь правду им сказать… Как парализованная. И ещё — как бы лебезить начинаю…
— А ты повторяй про себя: «Господь со мной — чего устрашуся! Господь со мной — чего убоюся!» И перестанешь бояться. Боятся, в основном, когда не уверены. А ты — уверена будь. Сначала — Божье, потом — человеческое. Поняла, или нет?
— Поняла, вроде…
— Что ещё?
— Хочу, чтоб хвалили меня. Я стараюсь — по Божески всё делать, а никто не хвалит, не видит. Только ругань одна. И вообще, благодарности жду. И как врач жду, и как человек.
А ты не жди. Ты говори: «Моя благодарность — в руках Божьих». Говори: «Ты, Господи, поблагодари меня, если я заслужила». А от людей не жди благодарности, не надо. И слишком хорошей — не считай себя. А то сейчас новоявленные появились такие. У них ещё сигарета в зубах, а им кажется, что их уже канонизировать пора.
Боже мой, это же про меня!
Я подала батюшке свою бумажку с написанными на ней грехами. Кажется, я что-то пропустила. Но не было уже сил заглядывать в бумажку. И батюшка порвал её, отдав мне обрывки.
— Сожжёшь их. А теперь — наклоняйся.
И когда священник уже прочитал разрешительную молитву, перед самым уходом, я сказала ему:
— Батюшка, я курю. И бросить не могу. Уже четыре раза бросала…
— Ничего, милая, бросишь, — сказал батюшка. — Иди с Богом.
И я ушла. Каково мне было?
Не знаю. Не ощущала я себя долго, долго.
И уже потом, по дороге домой, как песню, повторяла про себя, бесконечно: «Господь со мной, чего убоюся! Господь со мной, чего устрашуся!»
Чего? Чего?
Господь со мной, чего убоюся?
Глава 20
В восьмом «Б» — снова ЧП. И снова — Протока, конечно.
Школа уже начала готовиться к ремонту. Тут, как говорится, кто как может, тот так и крутится. Воспитатели пытаются вытребовать, из немногих платежеспособных родителей, хоть что-нибудь для ремонта классов и спален.
И вот, один из родителей «пожертвовал» восьмому «Б» двадцать рулонов симпатичных, и не самых дешёвых обоев.
После очередного выходного дня все двадцать рулонов пропали из подсобки. Замок оказался не сломанным, а обоев — не было.
Тоху обвинили по весьма косвенным доказательствам. По косвенным уликам, так сказать.
Во-первых, однажды он этот замок в подсобке уже открывал, когда воспитатель забыла ключ. Потому что замок этот, честно говоря, слова доброго не стоил, и открывался — чуть ли не ногтем. А во-вторых, и главных, все видели, как Тоха, в воскресенье вечером угощал народ дорогими сигаретами' и жвачкой.
А откуда у него могли появиться деньги? Только одним путём, как посчитали все. Тоха выскочил за забор интерната, на маленький базарчик, и продал там по дешёвке эти обои.
Воспитатели были вне себя. Ведь три спальни можно было бы обновить, три спальни!
Тоху вызвали на «допрос» к директору. Там, на этом «допросе», были обе воспитательницы восьмого «Б», и «старшая».
Но Тоха всё отрицал. А на вопрос, откуда у него деньги — молчал, как рыба.
Так он и подписал себе приговор.
После Тохи вызвали меня, и директор сказала мне весьма официально:
— Всё, Наталья Петровна, терпению нашему пришёл конец. Идите к психиатру, берите направление. Уже сегодня девятнадцатое мая! Хватит Протоке нам нервы портить. Будем его отправлять, хоть в какое отделение, только с глаз долой.
— А что, он признался в краже? — спросила я.
— Признался, не признался, а больше — некому. Да разве только в этих обоях дело? — и директор усмехнулась. — По совокупности…
Направление я взяла без труда. Надо было только сходить к психиатру, в диспансер. Наша детский психиатр — приятная пожилая женщина. И на столе у неё, под стеклом — маленькая икона Богородицы.
Мы посидели с психиатром в её кабинете и поговорили о том поколении, которое у нас растёт.
Кому, как не ей, было знать всю изнанку нашего подрастающего поколения. И сколько дебилов на душу населения, и сколько — психически больных. И сколько таких, как Тоха — брошенных, не нужных никому, пограничных личностей. Тоха — ещё весьма приличный экземпляр.
Я распрощалась с психиатром и понесла направление в интернат.
Теперь надо было дождаться, когда пойдёт специальная машина в область. Эта машина и должна будет забрать То-ху, прямо из интерната.
В интернате меня встретили новостью — Тоха сбежал.
Проговорилась «старшая». Ругая его, в сердцах. Сказала ему, что его определяют лечиться в психбольницу. Что, мол, не справляется с ним никто. И только в психбольнице найдут на него управу, найдут! Смирительную рубашку наденут, и пусть он тогда попробует грубить воспитателям, курить, сбегать с уроков, и прочее, прочее, прочее…
Тоха всё выслушал, а на обеде его уже не было.
Опять собрались у директора все — и воспитатели, и «старшая», и я.
— Что будем делать? — спросила директор.
— Да не ушёл он далеко, — сказала Елизавета Васильевна. — Где-нибудь тут, отсиживается в кустах. Надо за ребятами проследить. Наверняка, еду ему понесут.
— А вещи он взял? — спросила директор.
— Нет.
— Значит, он вечером придёт за вещами.
«Старшая», как провинившаяся, молчала. Я — тоже молчала.
— Вот что, Наталья. Звони-ка ты в наше психиатрическое отделение, и вызывай их «Скорую» попозже, на вечер. Звони, звони. Объясняй ситуацию! Они там поймут. Пусть приедут, а машину поставят за забором. А санитары — пусть у нас в дежурке посидят, вместе с вами, Светлана Сергеевна. И вот теперь уже — ни слова никому, даже дежурной! Когда он придёт, пусть санитары его и берут. Побудет в нашем, городском психиатрическом отделении, пока их машина в область не пойдёт.
И я позвонила. Как ни странно, психиатры согласились. Согласились приехать, согласились и подождать.
Я как раз уходила домой, часов уже в восемь вечера, когда в дежурку пришли два дюжих парня и спокойно сели на стулья, вместе со «старшей».
Директор оказалась права. Тоха пришёл вечером, часов в девять. Его быстренько «взяли». Говорят, что кричал он сильно, бился и ругался. И половина интерната высыпала смотреть, как «берут» Тоху и ведут к машине с зарешеченными окнами..
Глава 21
Город у нас небольшой. Поэтому психиатрическое отделение горбольницы — одно на всех. Лежат там разные больные. Те, у кого обострения, да те, которых кладут на лечение родственники, от невозможности держать их дома.
Я взяла с собой халат, чтобы вызывать как можно меньше интереса. Купила два апельсина, печенья и конфет.
На сердце было не очень спокойно, поэтому я и пошла навещать Тоху. Тем более, что машина в область — задерживалась на неопределённое время.
Машина не для городских перевозок, а для дальних. Специально оборудованная, салон — весь под решётками. Вот она и сломалась, и Тоха застрял в нашем городском отделении. Уже пять дней он отлежал.
Странное было ощущение у меня. Человек, который покрывал большое воровство, а, может, и главный из ворующих, наказывал другого — маленького, беззащитного человечка. Наказывал за совершенно недоказанное, мелкое воровство.
Да и само это отправление в психушку… как-то дурно всё это попахивало….
А так как на сердце у меня было неспокойно, то я взяла с собой, кроме апельсинов, ещё и маленькую книжицу такую. «В помощь кающемуся». Книжица эта, хоть и маленькая, написана была хорошо. Я сама её читала и перечитывала, несколько раз.
Там был раздел такой: «Грехи, вопиющие к небу об отмщении». И среди этих грехов — как раз и был такой, как обида, нанесённая беззащитному. Воровство у сирот, например. И не только воровство…
Сунула я эту книжицу в сумку. Может, дам ему почитать, а может, и нет. Сама в дороге почитаю. В маршрутке.
В ординаторскую меня пропустили, так как я была в халате. Доктор, женщина ещё молодая, встретила меня тепло, как родную. Уж и не знаю, почему.
— Мальчик у вас — ничего, — сказала она. — Он уже не протестует, а нас тут развлекает всех. Личность у него сохранена.
— Да, я это понимаю. Потому и пришла.
— Конечно, личность не простая. В отделение реабилитации, в детское, было бы неплохо. Но в подростковом — трудно ему будет. Он ещё — совсем ребёнок. Маленький. И ростом небольшой.
— Он — с четырёх лет по детдомам. Там всё у него в истории — и ЗПР (Задержка психического развития), и ЗРР (Задержка речевого развития), и энурез до десяти лет. И в реабилитации он дважды лежал. Вы же знаете, как там лежат.
— Да, да.
Доктор знала.
— У нас как-то, два года назад, летом был сиротский лагерь, — продолжала я. — Я до этого и не знала, что детей, из сиротских заведений, отправляют каждое лето в вашу «реабилитацию». Да?
— Да, — не могла не подтвердить психиатр.
— Так они у нас были, после вашей «реабилитации». Там же их держат на медикаментах?
На слабеньких.
— Они были у нас, после лечения. Это же ужас, что было! Как они вообще интернат оставили целым! Даже воспитателей наших на работу с ними не брали. Дети приезжали со своими воспитателями. После медикаментов, на воле, дети эти — как бы «отрывались», что ли. Причём — на всём «отрывались». И на людях, и на вещах. И друг на друге. Дрались беспощадно, и всё разрушали вокруг себя.
— Нет, тут я с вами не согласна, — ответила мне психиатр. — Вернее, не полностью согласна. Отделение реабилитации — неплохое, и оно свою функцию хорошо исполняет. Вы не забывайте, с кем оно имеет дело, это отделение. А отделение для младших — это, вообще, почти элитный детский сад, хоть там и школьники лежат. Там и цветы, и игрушки, и индивидуальные занятия. И прогулки.
— Я говорю о том, что видела. Вообще детей-сирот видеть тяжело, а если ещё их много…
— Да, я и сама преклоняюсь всегда перед теми, кто работает с сиротами. Я бы, если бы моя была воля, ввела бы в психиатрию специальный курс, по сиротской психологии, и по сиротской психиатрии. Гораздо полнее бы это преподавала, чем нам преподают. У вас же, в интернате, тоже сирот много?
— Много. Только у нас — и родительские дети есть, и не только «социальных» родителей, но и «нормальных». У нас это сиротство как-то не бьет в глаза. И всё равно, иногда кажется, что у этих детей — какой-то части души… не хватает, что ли. И, как не бейся, как не пытайся её восполнить — нет её, и всё. Воспитатели — не все выдерживают.
— Вот-вот, я об этом и говорю, — откликнулась психиатр. — То, что не заложено в человека в раннем детстве, иногда, во взрослой жизни, уже невосполнимо…
Не хватает общего количества любви, на килограмм веса. Это если по-врачебному выразиться. Они не умеют отвечать добром на добро. Они неблагодарны бывают, и тре бовательны… эгоистичны… И вечно несчастны… Конечно, в разной степени.
— А что мы можем изменить? — она склонила голову и посмотрела куда-то вдаль, через зарешеченное окно.
— Можно мне к Тохе, в палату пройти? — спросила я.
— Думаю, что можно. Я сейчас проведу вас.
И мы вышли из ординаторской. Доктор заперла её на ключ, как положено.
Отделение представляло собой длинный коридор, с палатами по обе стороны. Причём, некоторые палаты были с дверями, а некоторые — без дверей. И мужские, и женские. И лица, лица, лица. И тела…
Вот она, изнанка жизни. Там, за забором — лицо жизни. А тут — изнанка. Лица с выражением неприкрытых эмоций. Злобы, страха, придурошной радости. Лица — остановившиеся, больные. Неопрятные, обрюзгшие, или высохшие тела.
Вот она, наша изнанка. Наши концы и узлы, вылезающие наружу. И как их не прикрывай, как не выворачивай наше жизненное платье, как ни прикидывайся, что в жизни только лицевая сторона — всё равно!
Знать надо, надо это знать.
Господи, спаси нас! Спаси, и помилуй нас!
Тоха лежал в палате с дверями. Психиатр открыла двери и сказала:
— Антон, к тебе пришли. — И, повернувшись ко мне, добавила: — Он у нас — в хорошей палате. На четверых.
Тоха лежал на кровати у окна, лежал поверх одеяла. В палате было ещё три мужчины. Один — вида явно дебильного. Другой смотрел на нас маленькими, злыми глазками. С маленького, сухого, заросшего густой щетиной лица. А третий — спал, укрывшись с головой.
Тоха вскочил.
— Наталья Петровна! Вы?
Я, Тоха, я. А где нам посидеть можно?
А вы во дворик идите, — сказала врач, — там можно на лавочке посидеть. Я сейчас распоряжусь, чтобы вас выпустили.
И мы спустились в маленький, обнесённый высоким забором дворик, и устроились на лавочке, рядом с потрёпанным, худым и беззубым типом в казённой психиатрической пижаме.
Ласковое солнышко пригревало обнесённый высоким забором дворик, и худой тип жмурился и ёжился, подставляя солнышку свою, явно многострадальную, физиономию. Но всё-таки он подвинулся на край лавочки, освобождая нам место.
Глава 22
— Тоха-Тоха, ну ты и допрыгался! — сказала я.
Весь ужас этого психиатрического отделения застрял у меня в груди. Даже говорить, и то было трудно.
— Да я что… — протянул Тоха. — Как меня сюда загнали… как зверя… А вы знали, что меня так… загонять будут? А, Наталья Петровна?
— Конечно знала. — честно сказала я. — Я направление тебе брала и машину с санитарами вызывала.
— Чего же вы тогда пришли?
— А мне кое-что осталось непонятным.
— Что? Я — ничего не делал!
— Только ты, Тоха, ангелом не прикидывайся. Ты же всех в интернате достал! Даже Елизавета Васильевна, уж на что всегда защищала тебя, а тоже пришла ко мне и говорит: «не могу». Это как надо было постараться, чтобы даже такого человека довести!
— Да, Елизавета — человек… — протянул Тоха — А эта, «старшая»…
Что тебе «старшая»? Ты что, не понимаешь, что дальше тебе светит? Спецуха, и тюрьма! Кто с тобой нянчиться будет? Сейчас девять закончишь, если закончишь, и в тюрьму, прямым ходом. А ты молодой, да хилый… Что с тобой сделают — там, в тюрьме? Ты об этом не думал? И тут в разговор неожиданно вступил сидящий на лавке мужичок.
— Да, кореш, — неожиданно разумно, и к месту сказал он. — Тюрьма — не воля. Там так в оборот возьмут, что тебе эта психушка — раем покажется. Ты держись-то за волю, держись. Ты зубами за неё хватайся, за волю, если руками удержать не можешь. Эх, брат!
— Подумаешь! — сказал Тоха. — Но было видно, как он смотрит на мужика.
— Пока на своей шкуре не попробуешь — не поверишь. Вот тебе — плохо здесь, в психушке?
— Хреново, вообще…
— А знал ты, как тут хреново, пока не попал сюда? Нет?
— Нет…
— То-то, брат. А лучше бы и не знать. А в тюрьме — хуже ещё, поверь, брат. Хуже.
Мужик сплюнул беззубым ртом, встал с лавочки, и подошёл к забору. Он стрельнул у проходящего за забором мужчины одну сигарету и стал курить, жадно затягиваясь, и долго удерживая дым в лёгких.
Мы с Тохой сидели молча.
— А что вам не понятно, Наталья Петровна? Что вам не понятно осталось? — нарушил молчание Тоха.
— Мне осталось не понятным, кто взял обои, — ответила я. — Кто, если не ты?
— А вы можете поклясться, что не скажете никому?
— Поклясться — нет. Могу честное слово дать.
— Давайте.
— Хорошо. Честное слово.
— Завхозиха. Завхозиха их взяла. Наши гулять ушли, в воскресенье. А я остался в спальне. Думаю — поваляюсь, да хоть покурю спокойно. А тут — ключи зазвенели. У завхозихи — от всех замков запасные ключи есть.
Есть, да. Я выглянул, а она идёт и обои тащит. А возле туалета — большая сумка стоит. Она обои положила в сумку, и тут меня увидела. И говорит: «Скажешь кому — пожалеешь!» А потом дала мне денег немного… «Молчи, — говорит. — Молчи».
— Ну, а ты?
— Что я? Я деньги взял, через забор перелез, и на базаре, там… две пачки Мальборо купил. И жвачек. И всё, и у меня нету денег больше, нету!
— Чего же ты директору не сказал, кто обои взял?
— А кто мне поверит? Да я бы и так не сказал. Что я, закладывать буду? Хоть и завхозиху, дуру эту толстую. И потом…
— Что — потом?
— Я же — деньги у неё взял…
— М-да…
А что мне было говорить? Тоха мог и соврать. Мог, мог. Но и завхозиха наша — могла взять обои, ещё как могла. А последние слова Тохи, о том, что деньги он от завхозихи взял… Соврёшь ли так?
Я и сама бы сказала так, в такой ситуации.
Чего, мол, руками махать — деньги-то взяла…
(Продукты-то — брала? Брала, брала. А хочешь выйти чистенькой, и сразу. А в психушку — не хочешь?)
Что же мы творим-то, а, Господи? Что же мы за изверги такие, а?
Помилуй, Господи, раба Твоего Антона. Помилуй его, спаси и сохрани его на трудном пути его…
— Чего вы молчите, Наталья Петровна?
— А? Думаю, Тоха, думаю. Ты крещённый?
— Да. Нас в детдоме крестили, сразу человек двадцать.
— Тогда хорошо. Тогда я тебе книжку одну оставлю. Если сможешь — прочитай.
И я достала свою книжку.
— Я попробую, — сказал Тоха. — Может, меня не повезут… в область?
— Повезут. Дело решённое уже. Если бы ты мог себя вести нормально, никто бы не посмотрел, что тебе пятнадцать, и ты поехал бы в детский лагерь. А так… Ты грубил, воровал, ломал всё… Ты же знаешь, чего повторять.
— Я почти ничего и не ломал. Нет, ломал, конечно, но не всё.
— Как это — не всё?
— А так. Пацаны сломают и просят: «Тоха, возьми на себя! Ты же сирота, тебе ничего не будет. А то — родители убьют. Или родителей платить заставят, а у родителей — денег нет».
— И ты — брал всё на себя? Значит, ты совсем святой?
— Да нет, я тоже ломал…
— И воровал?
— Наталья Петровна, вы что, следователь?
— Да нет. Я просто понять хочу. По-нять. Я-то знаю, что мы все — грешные. И я грешная, такая же, как и ты. Ты только не ври. Ты хотя бы здесь, сейчас не ври. Я же не ругать тебя пришла, и не оправдывать. Я к тебе пришла, как человек — к человеку.
Как к брату, подумала я, но не сказала вслух.
— Ладно, Тоха. Если смогу, я к тебе ещё приду. Держись тут, и глупостей не делай.
— А, всё равно отправят… — Тоха заметно погрустнел. Мне казалось, что он сейчас заплачет.
— Не плачь.
— Я не плачу, — сказал Тоха. — Я, вообще, не умею плакать.
Зато я умею плакать. И я проплакала всю обратную дорогу, от психушки до своего дома. Потом я плакала дома, весь вечер, с небольшими перерывами. Мне повезло — муж был на дежурстве, а дети — на речке.
Муж пришёл поздно вечером. Я рассказала ему всё, включая имя завхоза. Потому что муж мой — это всё равно, что я. Ему было можно рассказать всё, и даже назвать имена.
Глава 23
Надежде я тоже всё рассказала, только на следующий день. Не назвав имени того, кто взял обои. Со слов Тохи, конечно.
— Я, примерно, так и думала, — сказала Надежда. — Зачем Протоке обои? Правда, я думала, что он вынес их сам, но для кого-то из наших. За небольшое вознаграждение.
— Что же мы такое творим, а, Надежда?
— Что творим? Се ля ви. Все так, и мы так. Хотя — противно, конечно.
— Но пацан-то, какой бы он хулиганистый не был… Невинно пострадал, получается?
— Не так уж и невинно…
— А судьи — кто?
— А кто сильнее, те и судьи. Ты разве ещё не поняла до сих пор? Или до тебя доходит, как до жирафа?
— Угу, — сказала я. — Как до жирафа. Лучше бы — это совсем не дошло бы до меня…
— Не спрячешься, — сказала Надежда. — Не спрячешься.
Заканчивался учебный год. В интернате царила суета. Дети сдавали книги, сдавали постельное бельё, сдавали вещи.
Девятый класс писал в этом году экзамены — прямо в классах, в виде контрольных.
Ещё пару дней, и никого в интернате не останется. Только — двадцать восьмого выпускной вечер, и всё.
— Наталья Петровна, там вас женщина какая-то ищет! Там, возле вашего кабинета стоит.
Я узнала эту женщину сразу, хотя и не видела её никогда. Узнала и по лицу, и по чёрному платку.
— Аксёнова?
— Да.
— Заходите.
Мать Ани Аксёновой, в чёрном платке, сидела за столом в моей «келье», и слёзы текли по её лицу.
— Не могу детей этих видеть… Всё мне кажется, что сейчас Анька выбежит… — сказала она.
— Когда это случилось?
— Неделя уже. Машина из деревни шла сюда, за детьми, и я приехала — документы забрать и вещи. Сгорела, сгорела моя Анечка, как свечечка сгорела… В сознании была, почти до конца. Боль такую терпела…
Мать Анютки плакала, и я плакала вместе с ней. Эх, Аня-Анютка. Откуда ты взялась, такая страшная болезнь. Почему забрала нашу Анютку? Чистую, невинную — забрала?
— Царство Небесное ей, — сказала я.
— Царство Небесное, — сказала мать Анютки и перекрестилась несколько раз, низко склонившись над столом.
Глава 24
В воскресенье я сидела на кухне и чистила картошку. Солнце ложилось светлым квадратом на кухонный пол и отблескивало с лезвия ножа, прямо мне в глаза. Слёзы же капали — прямо в мусорное ведро.
— Хватит тебе реветь! — сказал муж. — Надоела уже.
— Завтра его увезут. В область. А что я, как КГБ какое-то… Диссидента — в психушку! Да ещё — практически невиновного.
— А теперь — сидишь тут, и ревёшь. Крокодиловы слёзы льёшь.
— Угу…
— Опять застряла между нашими и вашими. Сама его уложила, а теперь ревёшь!
— Угу…
— Застряла ты, мать, застряла.
— Угу. Одной ногой застряла в кухне интернатовской, а другой — в психушке.
Муж закурил и подошёл к кухонному окну. Он медленно докурил, потом раздавил окурок в пепельнице.
— Ну ладно, хватит. Одевайся. Поедем в твою психушку, и заберём твоего диссидента. Давай, давай. Возьмём его на лето к себе. Чтобы ты… хоть одну свою ногу вытащила.
— Правда? Ты согласен? Я боялась и сказать…
— Да что, мы его не прокормим, что ли? Прокормим. Что мы, то и он. И вообще, как там, на востоке, говорят? Один сын — не сын, два сына…
— Полсына, — продолжила я. — А три сына — сын!
— С двумя мы справляемся…
— Легко! — Сказала я.
— Что мы, с тремя не справимся?
— Да! — сказала я. — Что, мы не справимся с тремя?
— Справимся! Всего — три месяца каких-то.
— Справимся. А тебе его дадут? Всё-таки — психушка.
— Под расписку — дадут, — сказала я. — Сейчас, картошку вымою. А пожарю, когда приедем.
Спасибо, Господи! Спасибо!
В отделение меня легко пропустили. Дежурным врачом оказалась та же самая врач, моя знакомая. Это было почти равносильно чуду. Ей я рассказала всё, как есть. И расписку написала.
— А не попадёт вам? И мне, заодно с вами? — спросила врач.
— Думаю, что неприятности будут. У меня. Но не такие уж страшные. Я его беру, значит, и ответственность на себя беру. Вы же не знаете, куда я его беру. Из интерната — поступил, врач интерната — и забирает. Если что.
— Помоги вам Бог, — сказала врач. — Если будет надо, обращайтесь. Вдруг что-нибудь случится.
— Спасибо вам. Пойду в палату к нему. Тоха сидел в палате и смотрел в окно.
— Привет, Тоха.
— Здравствуйте, Наталья Петровна. Завтра меня увозят.
— Я знаю.
Дебил на соседней койке по-прежнему пускал слюни, мужичок с колкими глазками что-то злобное шептал про себя. Третий член палатного коллектива всё так же лежал в кровати, укрывшись с головой.
— Пойдём, Тоха, выйдем в коридор, — сказала я. Мы вышли.
— Книжку мою прочёл?
— Прочёл.
— Как?
— Понравилась. Только не всё понятно…
— Тоха… — сказала я. — А что бы ты сказал, если бы я тебя забрала?
— Куда?
— Домой к себе. Некуда больше.
Тоха молчал. Потом спросил:
— Правда?
— Правда. Муж согласен.
— Наталья Петровна! А я сидел и Богу молился, чтобы кто-нибудь спас меня! Правда? Правда, вы меня заберёте… из этой психушки?
— Правда. Иди к врачу, она тебе даст разрешение, чтобы вещи забрать. А Василий Иванович ждёт нас около больницы.
И Тоха побежал.
А я стояла возле окна и чувствовала, как на сердце становится легче и легче. Ногу вытащила… Начала вытаскивать… Вася, Вася. Спасибо тебе.
Вася ждал нас на выходе.
— Ну, привет, — сказал он Тохе.
— Здравствуйте, — пробурчал Тоха.
— Ну, покажись-ка, что ты за диссидент. Ну-ну, ничего! Тоха стоял, потупившись.
— Пошли, в кафе зайдём, что ли, — сказал Вася.
И мы зашли в небольшое кафе, в мороженицу, рядом с больницей. Мы сели за столик, и пока Тоха ел мороже ное маленькой ложечкой, Вася спокойно говорил ему то, что было нужно.
— Слушай, мальчик, и мотай на ус. Мы тебя взяли, потому что так сочли нужным, и так сочли справедливым. Но учти, что у матери будут из-за этого неприятности. Потому что попал ты в психушку не за заслуги, а совсем наоборот. Так, нет?
— Так…
— Мы тебя берём, как сына. Делить со своими не будем. Как своих кормим, так и тебя будем кормить Как своих воспитываем, так и тебя будем воспитывать. И как своих ругаем, так и тебя будем ругать. Но и слушать нас ты будешь — как сын, а не как чужой. Не гадить, не вредить, не воровать! Как сын! А иначе — иди обратно. Понял?
— Понял…
— Учти, это мать слёзы льёт. А я — военный, и разного народа навидался на своём веку. Сможешь с нами жить — я буду тебя уважать. Не сможешь — извини, и до свидания. Вот тебе шанс, и держись за него. Понял?
— Понял…
А я — не могла говорить. Молча сидела, мороженое ела.
Спасибо, Вася. Спасибо, Господи. Спасибо…
Потом мы прошлись по рынку, и выбрали Тохе недорогие, но вполне приличные кроссовки. Купили так же и простые резиновые шлёпки, чтобы бегать в них на речку.
Глава 25
У младшего сына, Васьки, занятия в школе уже закончились. Перешёл в седьмой. Андрей, старший, сдавал выпускные экзамены. Институт он себе уже выбрал, и не где-нибудь, а в Москве. Учился он неплохо, но провинция — она и есть провинция, как ни крути. Шансы поступить у него были — примерно пятьдесят на пятьдесят.
Дети знали, куда поехали мы с отцом. Только на прощание, уходя в школу на консультацию перед экзаменом, Андрюшка философски заметил нам:
— Вы не забывайте, дорогие родители, что добро — наказуемо. А вообще, как решили — так и делайте.
А Васька долго мялся. Конечно, возражать он не мог, да и голос его, на семейном совете, весил совсем немного.
— А он… мам, он хоть нормальный пацан?
— Думаю, что у тебя получится с ним поладить.
— А если — не получится?
— Я на тебя надеюсь, сынок, — сказала я. — Если бы я на вас не надеялась, не стоило даже и думать ни о чём подобном. Поэтому я надеюсь… на твою мудрость, Васька.
— Да уж! Ума палата! — заметил на это Андрей, находясь уже в дверях.
На этом обсуждение было закончено.
Вечером вся семейка собралась, к ужину. Тоха занял своё место, как будто бы всегда на нём сидел. Разговоры велись нейтральные, в основном — кто куда собирается поступать из того класса, где учится Андрей.
— Кто посуду моет? — спросил муж.
— Васькина очередь! — быстро отпарировал старший сын.
— Всегда — Васькина… — Бурчит Васька.
— Теперь у вас третий будет, — сказала я. — Вставай, Тоха, в очередь. Посуду мыть.
— Да я и сегодня могу.
— Сегодня — я буду. Ты — завтра, — Васька поднимается из-за стола. — Идём, посмотришь, как надо. Куда тарелки, куда ложки класть.
Они вышли на кухню, и вскоре оттуда раздался смех, и вопли. Я решила не ходить туда. Пусть, сами разберутся. Когда они вернулись, я спросила:
— Ну, как укладываться будем?
У нас — два кресла-кровати и раскладушка.
— Тоха, тебе придётся пока на раскладушке, — сказала я, чтобы не ущемлять права коренных жителей.
Нет, мам, я на раскладушке! — запросился Васька. — Я уже давно на раскладушку хотел!
— Хочет — пусть ложится! — вмешался Вася-старший.
Так они и уложились: двое — на креслах, и младший на раскладушке, между ними.
Я погасила им свет и сказала: «Спокойной ночи». В нашей семейке начиналась новая жизнь.
Ночью мне приснился сон. Я увидела спящего на нашем кресле Тоху. Вокруг него, шумной толпой, смеясь, выкрикивая что-то и отталкивая друг друга, толпились отвратительные рожи.
— Наш, наш… — шипели рожи. — Наш, наш…
— Нет, не ваш! — закричала я. — Я вам его не отдам!
— Наш, наш…
И рожи подступали всё ближе и протягивали к Тохе свои бесформенные руки.
— Наш, наш…
Тогда я вспомнила, как мне надо поступить. Я читала об этом, и вспомнила — прямо там, во сне.
— Именем Господним — уходите прочь! — сказала я.
И я пошла на эти рожи, пытаясь перекрестить их. Но я никак не могла сообразить, как мне надо их крестить, на какую сторону. Потому, что не так уж часто я крестила кого-либо. Видимо, я ошиблась вначале, потому что рожи смеялись мне прямо в лицо, и не двигались.
Я поменяла сторону крестного знамения. И я пошла на них, пошла изо всех сил, изо всех сил призывая:
— Господи, помоги! Прогони их, Господи! Изыдите, изыдите — именем Господним! Прочь, твари поганые, прочь!
Нет, они не разбежались. Они уходили медленно, как бы нехотя, оборачиваясь, истаивая, кривясь.
И когда они ушли, я проснулась. Проснулась — с чувством полной реальности происходящего, ещё повторяя: Господи, помоги…
Я поднялась с постели и открыла дверь в «детскую». Все трое спали.
Андрей — высокий, красивый. Уже усы. Уже бреется. Черты лица тонкие. Умный — учится легко, без напряжения.
Тоха — и во сне был неспокойным. Перебирал пальцами, ворочался.
Что творится там, в твоей голове, Тоха? Что там, за этими подвижными чертами лица, за этим чернявым чубом? Какие гены? Какие страсти? Какая судьба, наскоро, да из-под палки, слепленная и склеенная по домам ребёнка, детдомам и интернатам?
Где тут — истинное нутро, а где — тяжелая школа выживания, оставившая свои неизгладимые следы?
Есть ли там, в его душе, та самая, главная часть? Или нет её? Или так спрятана, что и отрыть её не по силам?
Нет, не так, как Андрей, покидать свой дом. В шестнадцать лет, уже сформированным в тепле, под родительским крылом. Красивым, умным, уверенным в себе. Уверенным в нашей, родительской поддержке. И то — кто знает, как всё сложится у него.
А так: не иметь дома вообще. Не иметь прикрытия, не иметь поддержки. В четыре года — не в шестнадцать. Сколько раз можно было сломаться? Сколько раз быть униженным и унижать самому? Сколько раз переходить из рук в руки, сколько раз рвать привязанности и дружбы — так, чтобы разучиться привязываться и дружить? Не быть уверенным — ни в чём. Вернее, ни в ком?
Не иметь возможности проявить себя. Просто — не попрыгать перед мамой, чтобы она сказала: «Ты — мой хороший! Ты — мой молодец! Мой…» Итак, с четырёх лет — ничей, только свой.
Тоха-Тоха, диссидент. Про «тех» диссидентов — книги пишут. Да они и сами пишут о себе. Если им удаётся выжить, они кричат о себе, и люди склоняют головы перед ними.
А эти, эти «диссиденты»? Эти мученики, плоды и продукты той же системы?
А про этих особенно никто и не пытается писать книг. Разве что — отчёты.
И сами они не пишут книг, потому что пишут с ошибками, едва дотягивая программу девятого класса, а потом — какого-нибудь захудалого ПТУ.
Эти — молча переходят из детдома в детдом, или в спе-цуху, или в психушку. Туда, куда определит их школа выживания.
И удастся ли им взрастить в своей среде — своего Солженицына?
Кто озвучит вас, невидимые и неслышимые миру слёзы?
А потом что? Тюрьма? А что — тоже коллектив, со своей иерархией. Как быть потом? Кто может выбраться, выгрести из этой трясины? Какую же крепкую психику надо иметь для этого, какой железный характер? Какую душу?
И какую надо иметь для этого веру, какое упование? Бо-жию помощь…
Полная луна светила в окно, освещая моих мальчиков. Заскрипела раскладушка, и увалень Васька что-то произнёс во сне. Точно, увалень. И обещает вырасти из него — что-то огромное и, по-моему, добродушное.
Я надеюсь на твою мудрость, сынок. На мудрость, и на доброе сердце.
И я перекрестила их, всех троих. Благо, теперь я знала, на какую сторону надо крестить, чтобы крестное знамение легло правильно.
Глава 26
Надо было сделать ещё одно дело. Надо было ещё отчитаться в интернате. И уйти, наконец, в отпуск.
Я пошла к директору, повторяя про себя: «Господь со мной, чего убоюся? Господь со мной, чего устрашуся?»
— Галина Николаевна! Что бы вы сказали, если бы я Протоку — на лето к себе взяла? Я вам честно скажу: мне жаль его в психушку отправлять. Просто сердце разрывается, и всё.
— Да ты думай, о чём говоришь, Наталья. Нет, формально — можно сироту на лето взять, и даже пособие на это дело оформить. Но это же… не маленькую девочку взять! А почти мужика, пятнадцатилетнего хулигана. Ты что?
— Галина Николаевна, но ведь формально — можно?
— Ты что, забрала его? — в проницательности нашему директору не откажешь.
— Да. Я хочу написать заявление и всё оформить.
Директор помолчала.
— Значит, так… — сказала она, немного погодя. — Значит, мы все — жестокие и несправедливые. А вы одна, Наталья Петровна — не такая, как все. На рубль дороже. Все решили — его на лечение отправить, а вы, такая добренькая, что взяли его в собственный дом… Как же вам его в больнице отдали?
— Под расписку.
— Ив чём же это вы расписались? В собственной глупости? Или вы у себя дома собираетесь психиатрическое отделение устраивать, и сами в нём лежать будете?
Я молчала. Я не могла, и не хотела ничего объяснять.
— Так… Ну что ж… Взяли, так взяли. Кому закон не писан, вы знаете… Но пощады — не просите! Взяли — так на всё лето, если даже он у вас, из дома, вынесет всё, вместе с вами! И смотрите! Вы несёте ответственность за его жизнь и здоровье! И если что-нибудь случиться — отвечать будете вы, и по полной программе. Я уж постараюсь, что бы вы ответили. И имейте это в виду.
Я молчала.
— Идите к секретарю, пишите заявление.
И я вышла из кабинета.
Секретаря не было. На месте секретаря сидела Надежда.
— Надюша, Надюша! Привет! — сказала я. — Я тебе рассказать хочу… Столько всего… А ты что тут делаешь?
— А я — вместо секретаря пока. Отчёт печатаю. Я же умею печатать, вот директор и попросила меня… секретарю помочь.
— А. Сейчас я заявление напишу. Я Протоку забрала из больницы.
— Ты что?
— Да. Забрала. И теперь я снова в немилости — ещё больше, чем по кухне.
— Ну, ты даёшь…
— Надь, сейчас я эти формальности доделаю. Пойдём, кофейку выпьем. Может, поставишь чайник? Там и поговорим.
И тут…
Надя помолчала, потом посмотрела на меня совершенно однозначно, и сказала:
— Ты знаешь, сейчас мы будем пить кофе с Галиной Николаевной. Так что, я не могу. Давай заявление, я сама его представлю на подпись. За пособием можно будет подойти во время зарплаты.
— Надя…
Тут подошли воспитатели и оттёрли меня от секретарского стола. Да я и сама — оттёрлась, и выпала из секретарской на ватных ногах.
Надя, Надя… Надя, моя Надя! Нет, может, это мне показалось? Нет! Нет! Этого не может быть!
— Наталья! — меня догнала Елизавета Васильевна. — Наталья, ты что, Протоку забрала?
— Да.
Слава Богу, Слава Богу! А то, ты знаешь, как мы его отправили, так я себе места не находила. Хоть я и хотела его отправить. Я же всё это и затеяла, дура старая. А потом уже винила себя, да поздно было. После того, как санитары его забирали… Наталья, ты прости. Нет, слаб человек, ох, как слаб… Я-то не могу его взять, даже бы если за хотела. У меня муж парализованный… уже второй год, как лежит…
Елизавета Васильевна держала в своих руках мою руку.
— Я рада, рада. За него — рада, и за тебя — рада. Ты же знаешь, что тебе пособие положено? Деньги небольшие, но всё-таки, по нашей бедности…
— Знаю. Я уже заявление написала.
— И продукты тебе положены. На сироту, продуктовое довольствие. Иди, на продукты — тоже напиши.
— Потом. Сейчас я туда возвращаться не могу.
— А… Беснуется, директриса-то?
— Вроде того.
— Но ты — всё равно, напиши заявление на продукты. Напиши, напиши. А то всё его довольствие кладовщице достанется. И можешь его в гости ко мне отправлять. Телефон мой знаешь?
— Где-то есть.
— Звони.
— Ладно.
Елизавета Васильевна, сама того не ведая, поддержала меня очень вовремя. Но Надя, Надя… Что же это, а? Может, вернуться? Это — наверняка ошибка, или я не так что-то поняла? Надо вернуться!
Нет, не могу. Возвращаться не могу. Может, она позвонит? Да, наверное. Она мне позвонит, или я ей, как всегда. И даст Бог — всё будет хорошо.
Пойду-ка я домой. Ведь я — в отпуске. Всё, всё.
Всё будет хорошо.
Глава 27
Тоха вступал в нашу жизнь в качестве полноправного члена семьи.
— Сколько ты куришь в день? — спросил муж Тоху, с первого же дня.
Штук пять в день… А может, семь…
Ну, так и решим. Вот пачка, лежит на холодильнике. Бери, а я буду знать, сколько тебе надо. Примерно…А кури — на балконе. Дома, в комнатах, и я не курю, только в экстремальных случаях.
Сначала сигареты уходили понемногу. А потом стали пропадать с холодильника — по полпачки за раз.
— Тоха, ты сигареты брал?
— Нет.
— А куда же они деваются? Мать, ты что — снова курить начала?
— Нет.
— Тогда — где сигареты?
Я накрывала в комнате стол к обеду. Андрея не было, Тоха с Васькой пришли с речки — мокрые, разгорячённые.
— Так кто же сигареты брал?
Тоха молчал. Он помогал накрывать, суетливо бегая от холодильника к столу.
Мы сели за стол, и я разлила суп по тарелкам.
— Так что, — продолжал Вася-старший, — я, в своём собственном доме, не знаю, куда мои вещи исчезают? Мать, так-то ты курить бросила!
— Я должна оправдываться? — спросила я. — Тоха, ты сигареты брал?
— Нет.
Обед продолжался в молчании.
— Мне бы хотелось, — продолжал Вася-старший, — чтобы ты понял, что если ты молчишь, то этим самым подставляешь другого человека. Вот сейчас — подозрение ложится на мать. И ещё, ты должен увидеть разницу. Когда тебе желают добра, и могут простить, или когда тебя хотят уничтожить. Только дурак не увидит этой разницы.
Вася поднялся и встал, опираясь руками о стол.
— И ещё. Даже последний вор… не будет красть там, где живёт.
И Вася вышел на балкон. Покурить после обеда.
— А по мне, — сказала я, — лучше плохая правда, чем враньё. Меня от этого вечного вранья — уже тошнит.
Очередь мыть посуду была Васьки-младшего. Васька загремел на кухне. Я тоже встала. Тоха остался за столом один. Он сидел, уткнувшись носом в пустую тарелку.
Потом он встал и пошёл к своему креслу-кровати. Подняв подушки, он вытащил завёрнутые в газету сигареты, довольно много.
Тоха вынес сигареты на кухню и положил на холодильник.
— Я… я сигареты брал…
Ему было тяжело. То, что он брал сигареты — было явным, все факты были налицо. Но надо было ещё и сказать. Сказать это — «я»!
— Вот и пусть лежат. Открыто лежат! — сказал муж. — А впрок не собирай, не надо. На всю жизнь — не соберёшь. А нам ты можешь доверять.
А мне ничего не хотелось говорить. Не хотелось встревать в мужские разговоры. И Тоха, я думаю, наслушался женщин, на своём веку.
Тоха схватил сигарету и тоже побежал курить, на другой балкон.
Так они и стояли оба, и курили на своих балконах.
А мы с Васькой сидели на кухне. Васька мыл посуду разбрызгивая воду. А я — просто сидела. Думала. Мысль додумывала.
Думала, думала, и вдруг остановилась. Что-то было со мной не так, как всегда…
Мне не хотелось курить! Вот это да! Вот это — чудо!
Мне не надо было сдерживаться и мучиться — я просто не хотела! Неужели правда?
Неужели правда, Господи? Я боялась поверить.
Я вышла на балкон, подошла к Васе. Потом взяла из пепельницы окурок и размяла его пальцами. Нет, мне не хотелось.
— Ты что? — спросил Вася.
— Ничего, — ответила я. — Кажется, со мной произошло чудо.
— Ну, мать… У тебя чудеса — на каждом шагу!
— Нет, чудо, — сказала я. — Вася, мне не хочется курить.
Я ещё раз поднесла к носу окурок, понюхала, поморщилась и положила его обратно в пепельницу. Кажется, всё.
Глава 28
Всё было у нас хорошо, но денег катастрофически не хватало. Отпускные плакали, и я вместе с ними.
Я решила, по старой памяти, пойти на «скорую» в детскую бригаду. На подмену отпусков.
Андрей успешно сдал выпускные экзамены и уехал поступать. Это и подорвало семейный бюджет.
В прочем, особо подрывать было нечего. Всё было основательно подорвано до этого.
Эх, Родина любимая! Это же надо так не любить своих детей, то есть нас. Как ты нас подорвала! Как кинула своих военных, своих врачей, своих учителей!
Прости, Родина! Вырвалось… Может, и не ты виновата, и так же подорвали и кинули — саму тебя? Тогда — кто это сделал, скажи?
Я уже раньше работала на «Скорой» — немного, но работала. Если место есть — меня должны взять.
И меня взяли. На ставку, семь суток в месяц.
Люблю я «Скорую», видит Бог. После интерната своего — «Скорую» люблю. И не за вызова люблю, а за дорогу. Особенно вечером. Или ночью. Машина мчится, а ты сидишь, и смотришь вперёд. И дорога — стелется, стелется перед тобой…
И ночью, в свете фар, высвечивается сердце твоё, как шоссе впереди. И твоя душа кажется тебе такой же прямой, и такой же сияющей, как эта дорога. И раньше я дорогу эту любила, а теперь — вдвойне люблю.
Это — тайна моя, это — заветная молитва моя, это — ночная дорога, в свете фар.
Заветная молитва — молитва Иисусова. Всплывает сама собой, заполняет сердце. Летит над ночной дорогой моя молитва, летит, иногда и под мигалкой. «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешную. Помилуй, помилуй…»
И не в тягость мне тяжёлая эта работа, эти вызова. Потому что я знаю: за ними — снова будет дорога. Дорога, дорога. Бесконечная и сияющая дорога.
Можно уже работать. Можно и на сутки из дома уйти. Не страшно, почти не страшно. Тоха вписался в нашу жизнь. Твёрдо встал в график мытья посуды, так сказать.
И он её здорово моет! Так кухню убирает — я так не убираю, это точно. Ваське ставлю Тоху в пример. А Васька — молчит. Но это — к слову.
А яичницу как Тоха жарит! С таким вкусом, с таким старанием! Так мелко-мелко нарезывает лучок, потом фигурно выкладывает колбаску…
Сначала пришлось ему показать, конечно, а то он и не знал, с какого конца браться за сковородку.
Картошку чистит, и уже жарил пару раз. И с удовольствием, с важностью ходит в магазин за хлебом, и за всякой мелочью. И сдачу отдаёт честно, копейка в копейку.
Хозяйственная, хозяйская жилка — определенно у него присутствует.
Отпускаем его и в кино, и гулять.
После суточного дежурства, как себя не уговаривай, а тяжело, конечно. Первые две смены были более-менее лёгкими. Но третья смена выдалась тяжёлой, бессонной.
Бронхиальная астма, потом тяжёлая травма с ожогами. Везли в больницу, в соседний городок, в ожоговое отделение. А приехали — и снова вызова. Так и не прилегла, за всю ночь. Пришла с работы — упала, и заснула, как убитая.
Проснулась от громкой музыки. Тоха пришёл с речки один и врубил магнитофон на полную катушку.
— Тоха, а Васька где?
— А он пацанов встретил из своего класса и остался с ними.
— А, понятно. Тоха, а ты разве не видишь, что я сплю? Ты разве не знаешь, что я с суток пришла?
В глазах Тохи не отразилась ничего, кроме досады. Ему не дали музыку дослушать.
— Тоха, ты же в семье живёшь. Беречь надо своих. Заботиться. Я же устала, с ночи пришла. Я там деньги зарабатываю. Между прочим, на всех.
Глаза Тохи по-прежнему ничего не отражают.
— Или ты не знаешь, что деньги надо зарабатывать? Да, точно, ты не знаешь. Ты думаешь, что тебя государство будет кормить, до гробовой доски?
— Нет…
— Точно, не будет. Но семья-то у тебя — будет, или нет? Ты об этом думал когда-нибудь, или нет?
— Не знаю…
— Если мать пришла с ночи и спит — её сон надо беречь. И музыку не врубать на полную мощность. Если сын устал — мать будет беречь его сон. Это понятно?
— У нас в спальнях никогда никто не смотрит, спишь ты, или нет. Всегда все… как хотят, так и ходят. Как хотят, так и кричат.
— А тебя будили когда-нибудь, когда ты уставал и спать хотел?
— Да сто раз!
— Приятно было?
— Да нет…
Вот на то и семья, чтобы друг друга беречь. Чтобы ты знал, что если ты устал, кто-то побережёт твой сон.
— Только для этого?
— Что?
— Семья?
— А ты с этого начни. Ладно, пора и вставать. Сейчас пообедаем, и я опять залягу. Вон, уже Васька звонит.
Глава 29
— Мам, я больше с Антоном на речку не пойду, — это Васька.
— Почему?
— А я мальчишек из своего класса встретил, а он — из своего. Они там… курят вместе.
— Курят? А больше ничего не делают? Не пьют? Клеем не дышат?
— Да вроде — нет. Я не видел. И ещё… я плаваю плохо. А Антон — как рыба плавает.
— Ну и что?
— Мне надо так же научиться, как он. Я теперь с Серёжкой, из нашего класса, ходить буду. Он с отцом будет ходить, а его отец — тренер по плаванию. Сказал, что покажет, как плавать правильно.
— Да я не против. Ходи с Серёжей. Можешь и с отцом сходить, когда он дома. Папка наш тоже плавает неплохо. А я думала, что у тебя с этим нет проблем.
— Я тоже думал, что я умею. Но Тоха… Он правда, как рыба.
— Тогда — учись.
Хоть бы там Тоха не влип никуда, со своими одноклассниками. Кто там, интересно? Я же всех его одноклассников знаю. Надо как-нибудь дойти до речки, в виде прогулки, да посмотреть.
Клеем не пахнет, вроде. Это вот — самое страшное. Это быстро, и практически безвозвратно. В прошлом году нам перевели одного такого. Он продержался в интернате месяца два. Бедный мальчик… Где он сейчас, да и жив ли…
Нет, не похож Тоха на токсикомана. Симптоматика отсутствует. И всё равно, надо мне дойти до речки.
После обеда я усадила их обоих за стол, и Тоху, и Ваську.
— Так, господа! — сказала я. — Не пора ли прекратить бездельничать, и начать заниматься русским языком. Потому что у тебя, Васька, единственный трояк — по русскому. Ну, а про Тоху — я и не говорю.
— У меня — тоже трояк! — ответил Тоха. — Нет, Наталья Петровна, это несправедливо. У людей — лето, а вы — русский язык. Я отказываюсь.
— И я — отказываюсь, — сказал Васька.
— Берите тетради и ручки. И — без вопросов. Вашего согласия никто не спрашивает.
Они уселись за стол с ворчанием, но им пришлось подчиниться.
Я взяла простой текст и начала диктовать.
Результаты превзошли все ожидания. У Васьки было ошибок двенадцать, не считая запятых. У Тохи — двадцать пять.
— И за это сейчас ставят тройки? — сказала я. — Кошмар. Да вы, ребята, просто не представляете, что вы написали. А что касается тебя, Васька, то это — просто стыд. А я-то думала, что твой трояк — случайность.
И мы начали разбирать ошибки. Тоха изнемогал.
— Да я сроду так не учился! — сказал он.
Васька молча сопел.
На следующий день мы повторили эксперимент.
— Пишите медленно. Вспоминайте всё, что мы вчера разбирали. И проверяйте, проверяйте свой диктант. Проверяйте — как своего, родненького!
У Васьки оказалось шесть ошибок, если без запятых. У Тохи — двенадцать.
— Молодцы! — сказала я. — К концу лета мы, наконец, напишем на настоящий трояк. Ну, а завтра…
— Ма, ты же завтра дежуришь!
— Точно, дежурю. Завтра — дежурю, послезавтра — сплю. Но вы-то — не дежурите. И, поэтому выучите стихотворение.
— Нет! — выдохнул Тоха.
— Нет! — сказал Васька.
— Да, — сказала я. — Но ладно, недлинное. Пушкина будем учить.
Я сняла с полки томик и полистала.
— Ну, хоть вот это.
И я показала им стихотворение длинное, на два листа.
— Нет! — взвыли оба.
— Ладно, шутка. Вот, вот это. Я его сама люблю, и буду сама вместе с вами повторять. Вот!
Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…
— Ну, это ещё ничего, — сказал Васька.
— Вот вам задание, на два дня. А потом — снова будем писать, так что не расслабляйтесь.
Придя через сутки с дежурства, я слышала, как Тоха бубнил на балконе — о том, что «на свете — счастья нет, но есть покой и воля». Мне было и грустно, и смешно.
Стихотворение они выучили.
— Нет, про «покой и волю» — я понимаю, — сказал Тоха, после того, как вполне прилично, «с выражением», рассказал стихотворение. — Но куда этот «усталый раб» замыслил побег, и почему он — усталый раб?
— А ты, Васька, как думаешь?
— Ну, я думаю, что он в рабстве был, — сказал Васька. — Был в рабстве, и решил бежать. Ну а где ему жить-то, когда он сбежит?
— Где-нибудь в пещере, в горах! — стал развивать Вась-кину мысль Тоха. — Там надо трудиться, чтобы себя прокормить. Охотиться, рыбу ловить…
— А как понимать это — «трудов, и чистых нег»? Что такое — «чистых нег»?
— А что такое — «нег»? — спросил Тоха.
— Удовольствий. Радостей, — ответила я. — Получается, что в обитель трудов и чистых радостей. Ладно, не мучайтесь больше. Тут говорится о человеке, который испытал многое в жизни, и понял, что ни в чём на свете нет радости, как только в покое и свободе.
— Да! Это точно! — вставил Тоха. — В свободе!
— Но тут ещё одно условие есть, для этого человека, который решил обрести и покой, и волю.
— Какое условие?
— Тема уж очень такая… Ну ладно, я вам скажу, как я это понимаю. Дело в том, что нет их в нашем мире: ни свободы, ни покоя. Потому что всё, в этом мире, не вечно и переменчиво. Всё — может уйти, умереть. Да?
— Да. Так где же тогда эта «воля»? — спросил Тоха. — Где же есть такое место, которое не меняется?
— Там, где вечность, полнота всего сущего, и любовь. В Боге.
— А-а-а…
— Что «а-а»? Как может быть человек свободен в этом мире, когда он всё время чего-то хочет и куда-то стремится? И зависит от своих желаний. Бог — это свобода. Это полнота знания и полнота любви. Любви! Вот уж куда нельзя человека насильно загнать, так это — к Богу. Только свободно и добровольно. Можно ли полюбить из-под палки? И каждый в своё время к Богу приходит.
— Когда?
— Когда поймёт, что к чему. Когда додумает свою мысль до конца. Тогда приходит человек к Богу и принимает все Его законы. И ещё говорит: «Боже, какой же я был дурак, что раньше к Тебе не пришёл»!
— Что-то это слишком сложно, — сказал Тоха.
— А какие эти законы? — спросил Васька. — Мы их знаем?
— Мы их чувствуем. Иногда — чувствуем, как совесть.
А чтобы мы знали точнее, нам даны заповеди. Заповеди — это и есть законы, которые надо принять добровольно и по любви. Это — как бы Бог объясняет нам, людям. Как нам надо жить, чтобы не оторваться от Бога. Или — чтобы прийти к Богу. Кому — как.
— Так не бывает, — сказал Тоха, — чтобы человек добровольно решил какие-то законы выполнять!
— Бывает. Вот человек, в этом стихотворении, понял всё и решил уйти в монастырь. В «обитель дальнюю». Чтобы там, в монастыре, жить по Божьим законам. И найти там — свою чистую радость, свой покой и свою свободу.
— А в монастырь-то — зачем?
— Трудно человеку, в мире живя, полностью заповеди выполнять. Да и в монастыре — тоже нелегко. Я же говорю: человек оставляет всё мирское, чтобы по Божьим законам жить.
— Как это — оставляет?
— Да по разному. По. разным причинам люди мир оставляют, разными путями идут. Но истинно мудрые, в конце концов, приходят к Богу, и говорят Ему: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Здравствуй, Господи, я оставил мир, и пришёл к Тебе.
— Что-то не верится. А «раб»? Раб почему?
— А «усталый раб» — это не обязательно раб физический, раб — в рабстве. Усталый раб — это я, например. Или — вы. Только вы… ещё не очень устали. Вам ещё покувыркаться хочется, побегать по этому миру.
— А почему рабы?
— Рабы — но только Божьи, а не человеческие рабы. Мы все — рабы Божьи, вот в чём суть. Мы сами не в силах выполнить Божьи заповеди. И поэтому мы болеем, и умираем. Мы — не в силах вырваться из этого рабства.
— Из рабства смерти? — подал голос Васька.
Из рабства человеческой смерти. Сами мы — не в силах. И только Бог вытаскивает нас из смерти и может сделать нас свободными. И чем раньше человек это поймёт, тем лучше.
— А как это — Бог вытаскивает? Мы ведь всё равно умираем? — снова спросил Тоха.
— Бог искупает нас от рабства вечной смерти. От вечной! И ты, Тоха, не можешь совсем этого не знать. Ты же — крещённый! Пришёл Христос, Сын Божий, и отдал за нас Свою жизнь. В жертву. Искупил нас, на кресте. От смерти — искупил.
— А, я это слышал! Нам рассказывали!
— Значит, знаешь. Только вот, смысла не понимаешь.
— Угу…
— И вот, Бог и говорит нам: вы уже искуплены, и теперь — только пожелайте же, наконец, свободы! И свободно придите ко Мне. Придите ко Мне с любовью, как Мои любимые дети!
— Что, мам, только в монастыре свобода? — спросил Васька.
— А я — не хочу в монастырь! — вставил Тоха.
— Нельзя всё понимать так буквально. В Боге — свобода. А монастырь — это собрание людей, которые к Богу стремятся. В миру труднее. Мир тебя на части рвёт, своего требует.
— И что, всем надо — в монастырь?
— Да не всем. Не всем — надо, не все и могут. Люди-то разные. Не всем в монастырь надо, а к Богу — всем надо. Но свободно! Добровольно! Вот в чём суть!
— Да… — протянул Васька.
Глава 30
На следующем занятии я диктовала им десять заповедей. Из той книжки, которую приносила Тохе в психушку. Потом положила книгу на середину стола и сказала:
— Исправляйте сами свои ошибки, а потом скажете мне, сколько у кого.
У Васьки было пять ошибок, у Тохи — одиннадцать. Как мы не философствовали, но вырваться из «пары» по русскому не могли.
— Не убий — понятно, — сказал Тоха. — Не укради — тоже. Хотя все воруют. А вот не прелюбодействуй…
— Ну, во-первых, воруют — не все.
— Почти все. Вы, Наталья Петровна, разве не знаете, как у нас в интернате воруют?
— Это ты что, опять про свои обои?
— Ну, про обои. Нет. У нас окна спальни выходят как раз на кладовую. Так мы и смотрим каждый вечер, как туда люди с пустыми руками заходят, а с полными сумками — выходят. Бухгалтерия вся, завхозиха, да ещё кое-кто… А когда в прошлом году была машина с гуманитарной помощью, то через два дня приехал такой маленький грузовичок, и всё перегрузили обратно, и увезли.
— Откуда ты знаешь, что грузили?
— Да ну, Наталья Петровна, мы же не слепые! А вы, Наталья Петровна, вы за всю свою жизнь — разве не украли ничего?
— Украла.
— Ну, вот видите!
— Я потому и человек. Могу ошибаться. Но могу и понять, что так нельзя. Могу покаяться, и перестать. И ты — можешь.
— Нет, я не могу!
— Не можешь сейчас — потом сможешь. Щедр и милостив Господь, долготерпелив и многомилостив. Это значит, что до последнего твоего дня, до смерти твоей — Бог ждёт тебя, чтобы ты покаялся и пришёл к нему. Добровольно! Как мы вчера говорили — свободно и с любовью. Чтоб ты понял, что «не укради» — это значит — «не укради», и больше ничего. Никаких компромиссов.
— И не прелюбодействуй… так же?
— Во всех заповедях — что сказано — то и есть.
А как же… Нет, у нас девчонки… Многие с двенадцати лет уже с ребятами. И любовь всякая, и за деньги девчонки продаются. А иногда — старшие к младшим лезут. И не сделаешь ничего, никто не заступится за тебя. У нас в том, в прошлом интернате, такое было, что не хочется говорить. А вы говорите — «не прелюбодействуй». Да вас бы там… засмеяли бы, или прогнали. Или поймали бы ночью, и…
— А это уже и есть наше, человеческое. А не Божеское. Божеское, вот оно: «не прелюбодействуй»! Получается, что ты и есть — «усталый раб», раб мира. Воруешь, прелюбодействуешь. Понял? Потом начинаешь что-то понимать и «замысливаешь побег». Понял?
— Вроде… А «почитай отца своего и мать»? Как я могу их почитать, когда я их не знаю, и когда они меня бросили? Может, ещё и возлюбить? Не могу. Нет, ни за что!
— Есть одно правило, которое вы должны запомнить. Всё, что Бог нам в этой жизни даёт — Он даёт по силам человека. И всегда даёт, на каждое испытание, одну возможность: сделать всё по-Божески. И ждёт, пока человек это поймёт и сделает по-Божески. Ждёт — до самой смерти человека, и при каждом испытании — ждёт.
— Что, даже от убийцы — ждёт?
— Ждёт. Даже святой такой был, который убил несколько человек, но потом каялся, молился всю жизнь. И вёл жизнь такую: служил всем, работал до изнеможения, и жил в хлеву. А когда он умер, оказалось, что на его могиле люди стали исцеляться от болезней. У Бога — свой путь, для каждого. Для каждого — Божья воля. Так что, Тоха, по силам тебе прийти к Богу, как и всякому человеку. И по силам — ну, для начала, если не возлюбить, то хотя бы простить своих родителей. Простить их, понимаешь?
— Не знаю… Нет, не могу я их простить! Я вообще о них думать не могу! А Ваське-то, Ваське — легче.
— Ваське, в этом, — да, легче. А как будет в другом — это только Бог знает. У кого какая душа, и что кому по силам. Тебе надо одному научиться, а Ваське — другому. Тебе — одно преодолеть, а Ваське — другое. Поэтому не пожелай ничего от ближнего своего. Ни вола его, ни жены.
Не завидуй! Вот что это значит! А мы все завидуем. Всё нам кажется, что у соседа — лучше жизнь.
— Я тоже завидую, — сказал Васька. — Завидую тому, кто сильный. Кто — поёт хорошо, или — кто чемпион.
— Я тоже. Я так хочу на сцену! Песни петь хочу! А что, я хорошо пою. Они там, в телевизоре, ещё хуже поют, чем я. Я тоже в телевизор хочу!
И Тоха вскочил и начал представлять певца с микрофоном. Весьма уморительно.
— Ну ладно, хватит, хватит, — сказала я. — Может, ты лучше скажешь, господин заслуженный артист, можно ли возлюбить ближнего, как самого себя?
Тоха плюхнулся на стул.
— Я так не могу. Я, наверно, никого не люблю. И не полюблю никогда.
— А ты, Васька? Как?
Васька посмотрел на меня. Его серые глаза в поллица, его почти полное молчание — за нашим разговором… Васька, Васька… Как я тебя люблю…
— Если я люблю тебя, как самого себя, — сказал Васька, — я просто отдам за тебя жизнь.
И тут уже я не смогла ничего сказать. Господи, Господи! Храни мальчика моего! Не отнимай у него сердца, и мудрости — не отнимай от него.
Васька, как бы смутившись, пытался что-то сказать ещё, но я остановила его.
— Всё, ребята, всё. Больше — ничего на сегодня. Завтра напишем ещё диктант. Я думаю, мы всё сделаем, какнадо. Даст Бог.
Глава 31
Бог дал, и мы написали ещё штук восемь диктантов и выучили ещё пару стихов. На большее у меня сил не хватило. Не то, что заниматься не хватило сил, нет. Не хватило сил загонять их за тетради. Отрывать от речки, от прогулок с друзьями, от кино, от телевизора.
Андрей поступил в институт. Приехал на неделю, собрал вещи. Устроили мы праздник для родных, а потом — и для его друзей. Отдали ему все семейные заначки и проводили с Богом — в далёкую Москву. Жить в общаге, и постигать науки.
И несмотря на все наши обстоятельства, мы с мужем одно могли сказать точно. Нет, не в тягость нам был Тоха, со всеми своими особенностями, если можно так выразиться. Нет, не в тягость.
С громкими своими песнями на кухне, за мытьём посуды. С полным отсутствием желания читать, учить что-либо и постигать новое. С вечными своими возражениями, и спорами. С магнитофоном — на полную мощность. С куревом. С громкими комментариями к телевизионным фильмам типа: «Какой дурак! Куда лезешь!»
— Тоха, прекрати на него орать, он же всё равно тебя не слышит!
Нет, Тоха не понимал. Многолетняя привычка смотреть телевизор в толпе себе подобных была сильнее доводов разума. Он замолкал, но через пять минут кричал снова: «Куда прёшь, дурак!»
И не обижался, когда мы все смеялись. И к исходу третьего месяца кричал уже тише. Значительно тише.
Не в тягость был нам Тоха, не в тягость.
— Ну, и что мы будем делать дальше? — спросил меня как-то Вася-старший, когда мы остались одни.
— Трудно сказать. Но, согласись, он нам не в тягость.
— Нет.
— И не так уж он страшен, не так безнадёжен. И мы справляемся.
— Да.
— Давай его оставим.
— А зачем нам это?
А зачем нам — вообще всё?
— Давай ещё посмотрим, — сказал Вася. — Давай так. Пусть он сам скажет. Пусть он сначала — решит сам. И если скажет, если решит… тогда и мы решим.
— Да. Давай.
Я боялась ещё одну вещь Васе сказать. У меня, как раз между Андреем и Васькой, был один аборт. И теперь я думала — так, иногда… Думала: Господи, это Ты даёшь мне третьего сына. Третьего сына мне даёшь — взамен того, утерянного мною.
Не раз у нас речь заходила о дальнейшей Тохиной судьбе. Вася агитировал Тоху идти в армии служить. И потом в армии же и остаться.
— Девять окончишь, ПТУ — два года отбудешь, и в армию, — говорил Вася. — А там — и на сверхсрочную можно остаться, и в школу прапорщиков. А если повезёт — и в училище военное можно попасть. И то, и другое — на казённых харчах. Только захоти, только реши. И вперёд. Помогут тебе, как сироте, поначалу. А потом и на свои ноги встанешь. И будешь человеком. И квартиру получишь, и женишься…
Тоха слушал. Но в армии служить не хотел.
— Я в армию не хочу. Я и в ПТУ не хочу. Меня же в строительное пошлют. А я не хочу эти «голимые» кирпичи перекладывать! Я хочу много денег заработать. В торговлю я хочу! А, может, в эстрадное училище… А чё, петь буду!
— Ну-ну, мечтать не вредно. Но реально, реально на вещи смотри!
Нет, Тоха — не мог реально. Ему казалось: ещё немного, и он тоже поедет в Москву, и попадёт туда, в телевизор.
Уже не спецуха и психушка проглядывали впереди, а радужные дали новой жизни манили маленького Тоху своим блеском. Так манили, что он верил в их реальность, громко распевая под включенный на кухне магнитофон.
— Я, если артистом стану — я вас к себе, в Москву, позову! Я всегда, везде в самодеятельности участвовал.
И все говорили, что я хорошо пою. Одна вы, Наталья Петровна, смеётесь, и говорите, что не очень!
— Всё в мире относительно, дитя моё. Андрей вот, смотри, в Москву поехал. Так он учился — почти на отлично, к институту готовился. Потом — ты видел, как мы его собирали. Всё отдали из дома. А ведь мы — не самые бедные, учти. И то, еле-еле его собрали, и знаем, что ему там — трудно будет. Среди других людей, понимаешь?
— Да, наверно.
— И если он куда пробьется, то только своим умом, терпением. Знаниями, наконец. А ты, извини меня! Ты же в слове «ещё» — две ошибки делаешь! Куда ты поступишь — без денег, без знаний, без помощи? Куда тебя возьмут? Пропадёшь, и всё. Согласен?
— Нет. Я как-нибудь… пробиваться буду…
— Вот тебе Василий Иванович говорит, как можно. Можно и по другому как-нибудь, но реально, понимаешь. Ведь тебя, если ты зарвёшься, никто не удержит. Только подставят, и посмеются над тобой. Торговля! Тюрьма! Не хочешь?
— Чего — тюрьма?
— Подставят, и пойдёшь в тюрьму. Или захочешь красивой жизни, чтобы враз, да без труда. Не удержишься, и начнёшь воровать. И — тоже тюрьма.
— Я в тюрьму не попадусь!
— Да ведь никто и не спросит тебя. Ты же дитя! Глупое, самоуверенное дитя! Дитя голое, но с претензиями!
— Я — не «голое»!
— Слушай, слушай нас, Тоха! Глаза открой, смотри на мир, на людей. А то, кроме коридора интернатского, не хочешь видеть ничего. Там, в этом тёмном коридоре, да ещё, когда воспитатель далеко — там ты большой, и сильный. А в мире… В жизни — совсем не так!
Нет, не действовали на Тоху такие аргументы. В конце концов он согласился, что надо идти в ПТУ, чтобы «досидеть» там до восемнадцати лет. А может, сделал вид, что согласился.
Ведь не в любое ПТУ отправляли сирот, а только в несколько, специальных, где были они на полном довольствии. Где был тот же пищеблок, и те же повара, и почти те же мастера-воспитатели.
И специальности предоставлялись в тех ПТУ — для сирот, разумеется, — без особого выбора. Для нормальных троечников — кулинарная, а для таких, как Тоха — строительная. Плакало, плакало эстрадное училище. Плакала — красивая жизнь.
Да лучше бы они отплакали, да сгинули. Но нет, нет! Не унимается Тоха. Поёт, отчаянно фальшивя, и записывает себя на магнитофон.
Но чем ближе был конец лета, тем больше реальность вступала в свои права.
И я уже отъездила на «Скорой», налюбовавшись на дорогу, как я думала, на весь следующий учебный год.
И Надежда не позвонила мне — ни разу за лето. И на мои звонки никто не отвечал.
И двадцать четвёртого августа, в понедельник, мне надо было уже выходить на работу.
Глава 32
В одно из последних воскресений лета я уговорила их обоих — и Ваську, и Тоху пойти в церковь, к исповеди и причастию. Вечером, накануне, сказала им, чтобы думали и готовились.
— Я не хочу! — сказал Тоха. — Зачем мне это?
— Мам, я тоже не хочу! Там стоять два часа… в толпе, в духоте, — сказал и Васька. — Нет, я не пойду.
Конечно, — сказала я, — конечно, толпа, и конечно, духота. Но ведь вы, оба — крещённые люди. И я вас… не то, чтобы заставляю, а прошу. Я же вас не заставляю каждое воскресенье ходить. А хотя бы один раз, перед шко лой. Как бы прийти к Богу и рассказать: что за лето произошло, что вы поняли, что пережили. Как итог, что ли. И помощи, помощи попросить, на новый учебный год. Тебе, Тоха, разве не нужна помощь, на новый-то год?
— Нужна. Я и не знаю, как я теперь возвращаться туда буду, в этот интернат!
— И тебе, Васька, разве не нужна помощь Божья?
— Нужна…
— Ну вот. А толпу и духоту — всё это можно один раз потерпеть, хотя бы из уважения к матери.
— Ну, мамчик, ты умеешь уговаривать! — протянул Васька.
— Я же доктор. И стараюсь не обижаться на больных.
— Я здоровый! — это Тоха, конечно.
— Да знаю, знаю. Знаю я, Тоха, что ты здоровый, как бык. Пойди, в зеркало на себя посмотри. Как ты вырос, как плечи расправились. И усы скоро будут, как у Будённого.
— Нет, как у Чарли Чаплина! — сказал Васька.
— Ладно вам. Не просто в церковь пойдём, а исповедоваться, а потом — причащаться.
— Это что, я там должен буду… священнику этому… рассказывать всё, что ли? — Тоха так кипит внутри, что аж брызги летят.
— Ну, вообще-то — не священнику, а Богу.
— А Бог и так знает, что я делал!
— Бог знает всё, что ты делал, и всё, что ты будешь делать. Знает даже лучше, чем ты это знаешь. И гораздо больше, чем ты сам, Бог про тебя знает. Это ты должен для себя понять, что ты плохого сделал, и сказать Богу: «Вот, Господи, я это понял, и больше я так делать не хочу». И Бог тебе воздаст — без счёта, но по вере и по твоему осознанию. И — никак не иначе.
— А если я хочу так дальше делать, а скажу, что не хочу?
— Бога нельзя обмануть, в отличие от человека. Бог — Он смотрит в сердце, и там всё видит. Всю ту кашу, которая в твоём сердце варится.
Тоха молчит недолго. Видно, переваривает, про кашу-то.
— А как это Бог знает больше, чем я? Ведь я — сам всё делал! Сам, я!
— Как бы это объяснить тебе, чтобы ты понял… Ну, вот смотри! Вот полка, а на ней — книги. Вот, почти вся верхняя полка — это Пушкин, видишь?
— Да.
— Ты Пушкина знаешь?
— Да! Я стихи его учил!
— Точно. Ты одно стихотворение выучил и уже думаешь, что Пушкина знаешь. А Пушкин-то — вон, на всю полку тома! Так и с тем, что ты в своей жизни сотворил. Ты знаешь только чуть-чуть, маленький факт. А Бог знает всё.
— Мам, я понял, — сказал Васька. — Ладно, я иду с тобой.
— Ну ладно, я тоже иду, — соглашается и Тоха. — Только я про всё рассказывать не буду.
— А уж это — твоё дело. Твоё, свободное дело.
— А священник этот… он не расскажет никому?
— У священников — тайна исповеди. Можешь не бояться.
И мы пошли. Мы выдержали ранний подъём без завтрака, потом — и толпу, и тесноту. И мои мальчики подходили к исповеди, а за ними — я.
И мы причастились.
И, все вместе, мы вышли из церкви, и остановились в церковном дворе.
— Поздравляю вас, — сказала я.
И подумала про себя: «Какое счастье».
— Мам, отпусти нас! — попросил Васька. — Мы на речку сбегаем.
— Вместе?
Васька посмотрел на Тоху.
— Угу, — сказал Тоха.
Я дала им немного денег, чтобы они купили чего-нибудь вкусного. Мороженного, или ещё чего-нибудь. Что хотят.
И долго смотрела им вслед, пока они не свернули в сторону реки.
И я пошла по улице, медленно-медленно. Я сняла на ходу платок, и подставила лицо солнцу. Его сверкающим лучам — детям последних дней августа.
Я подставила лицо сияющей небесной сини, и лёгкому, прозрачному ветерку.
И колокольный звон провожал меня долго-долго, до самого дома.
Глава 33
В интернате меня ожидало несколько новостей. Во-первых, уволилась Люда, повариха. Люда подрабатывала летом в ресторане, официанткой. Да там и осталась. Вместо Люды взяли поварихой племянницу кладовщицы, молоденькую девочку, сразу после училища.
Ну, а во-вторых, и в главных — увольнялась завхозиха. Пока не уволилась ещё, но слухи ходили. Эти слухи передавали друг другу все, по секрету. Все воспитатели, вышедшие на работу, и занимающиеся последней подкраской и уборкой.
Я направилась к директору и встретилась с ней во дворе, возле бухгалтерии. После обычного набора послеотпу-скных приветствий она спросила о главном:
— Ну, как там Протока?
— Нормально.
— Не воровал?
— Да нет. Хорошо себя вёл, так сказать.
— Что, так уж и «хорошо»?
— Да нет, конечно, не идеально. Бывали моменты, когда трудно было с ним, — сказала я, чтобы ей было приятно. — Бывало, и руки опускались.
Ну, вот видишь! А тебе казалось, что это всё легко! Можешь его приводить, с двадцать пятого. Уже официально будет сборная группа. Так, и пятиминутка у нас завтра, в одиннадцать. Не опаздывайте.
На этом мы и распрощались.
В изоляторе меня ждала Надежда. И мы не выдержали обе. Обнялись.
— Надя, Надя! Чего же ты не звонила? Я тебе звонила, а никто трубку не брал.
— Да я уезжала. С сыном. Почти два месяца не было нас. Пытались устроиться в Подмосковье, работали там… Да не получилось. Сын там остался, а я вернулась к матери. А ты как? Как Протока?
— Да как — жив, здоров. Ты его не узнаешь! Вырос, поправился.
— Трудно было?
— Да уж не знаю, что труднее было — воспитывать его, или прокормить. Поэтому я его и не воспитывала. Жили, и всё. А вот кормить… Андрюха в институт поступил, ему деньги нужно было дать. Пришлось мне на «Скорую» идти, подрабатывать. Но я не жалею. Даже жалко его назад вести, Тоху этого.
— Ты что?
— Да ладно, потом об этом. Но мы с Васей рассматриваем варианты.
— Наталья, только ты глупостей не наделай. Ты же не представляешь, какая это обуза! Тут своих не знаешь, как прокормить, и куда девать. А такого, как Протока, брать — это надо вообще с ума сойти. Он же будет тебя доить, всю жизнь!
— Надя, Надя, подожди. Я ведь ничего ещё не сказала. Давай лучше окна начнём мыть. Ты — в изоляторе, а я — у себя, и в процедурной. Кстати, ты слышала, что завхоз увольняется? Или это сплетни опять?
Надя вздрогнула и ответила, опустив глаза:
— Не знаю. Наверно, сплетни.
Окна я вымыла быстро и остаток рабочего дня занималась тем, что обнималась с воспитателями и учителями, техничками и кухонными, и всем рассказывала — как Протока, какой Протока, и т. д., и т. п.
Уже уходя, возле ворот, я встретила повариху Люду. Красивую, загорелую, цветущую. В короткой юбке, в открытой кофточке. Она шла в бухгалтерию, за расчётом.
— Всё, Наталья Петровна, — сказала она. — Всё, я ушла отсюда. И теперь не будет меня больше совесть мучить, что я беру от детей. А вам я желаю — сил побольше. Сил и терпения. Теперь-то уж… повара у них будут… все ручные.
— Спасибо, Люда, — ответила я. — Храни тебя Бог.
Глава 34
— Можно уже Тоху отводить, — вечером сказала я Васе. — Что делать будем?
— Оставим его, Наташа. Я не против. Пусть растёт вместе с Васькой. Как можем, так и будем ему помогать. Вырастим. Только он должен сам этого хотеть. Это ведь не грудной ребёнок. Может, позовём его, да поговорим?
И мы позвали Тоху на кухню, после ужина.
— Надо тебе уже в интернат собираться, Антон, — сказала я. — Уже с завтрашнего дня сборная группа будет. Сегодня уже двое из лагеря вернулись. В седьмой класс.
— А Витька Хорошилов, из нашего класса, когда приедет?
— А Витька — в другом лагере, его двадцать шестого августа должны привезти.
— А можно, я у вас тоже побуду до двадцать шестого? А то мне, одному, скучно будет в спальне сидеть.
— Можно. Тоха, а ты хотел бы… вообще остаться у нас?
— Как — вообще?
— Ну, сначала — на выходные приходить. А потом — и остаться, как сын. Как настоящий сын.
— Ну, Наталья Петровна! Нет, наверно. Нет! Это летом, когда нет никого… А так — нет! В интернате по выходным самая прикольная жизнь! А вы ещё меня заставите что-нибудь… Диктант какой-нибудь писать… или ещё что-нибудь… Каждое воскресенье приходить… Нет, я не хочу.
После этих слов Тохи Вася встал и закурил.
— Значит, не хочешь? — переспросил Вася.
— Нет, ну я… Я — ив армию не хочу. А вы говорите, что мне надо в армию…
— Понятно. В армию — не хочешь, и нравоучений наших — не хочешь слушать.
Тоха стоял, потупившись.
— Ладно, иди, смотри телевизор, — сказал Вася. — Иди. Не волнуйся, побудешь у нас ещё день. Досидишь, до своего двадцать шестого.
И мы остались на кухне одни. Вася курил, а я вытирала слёзы.
— Прекрати. Прекрати сейчас же.
— Как же так, Вася? Как же так, а?
— Ты же сама говорила, что на всё — Божья воля. Прекрати! О чём ревёшь?
— О нём. И о нас.
— Вот уж о нас — нечего реветь. Иди лучше, да вещи его пересмотри. Чтобы не отправлять в рваном и грязном.
Ох! Ох, ох… Что же это, Господи? Почему? А сердце-то как сжало… Вот как, оказывается. Не хочет… А мы-то думали, что дело в нас…
И, двадцать шестого, утром, мы пошли в интернат.
Собрались пораньше. Вещи Тохи я сложила в два полиэтиленовых пакета.
Мы стояли в прихожей вчетвером. Я с Тохой — у дверей, а оба Васи, и большой, и маленький, стояли напротив нас.
— А чего это вы вещи в пакеты сложили, Наталья Петровна? — спросил Тоха. — Вы же мне сумку обещали дать!
Я обещала ему сумку. Но накануне Вася-старший ездил с ней на работу, и сумка была не разобрана. Сил у меня не было — её разбирать.
— Бери-ка ты пакеты, и иди, — сказал Вася-старший.
Вот, придётся через весь город их тащить, «голимые» пакеты эти, — проворчал Тоха и поднял свои пакеты. — До свидания.
До свидания, коли не шутишь, — сказал Вася.
Я ещё ждала. До последнего мгновения я ждала, что Антон, то есть наш Тоха, скажет нам что-нибудь. Может, скажет, что раздумал, и решил остаться с нами. А может, скажет просто «спасибо». Простое, незамысловатое «спасибо».
И Вася старший, и Вася младший — тоже этого ждали. Но Тоха молчал. Потом он толкнул двери, и вывалился со своими пакетами на лестничную площадку.
Мы молчали всю дорогу до интерната.
Тоха сделал свой выбор. Он не захотел быть нашим сыном.
Глава 35
— Мам, ты из-за Тохи расстроилась? — спросил меня вечером Васька младший.
— Конечно, сынок. Конечно, расстроилась. Обидно мне, до слёз обидно. Мы ведь его как родного приняли. Привязались. И даже хотели усыновить. Ты этого не знал?
— Мне отец рассказал. Да ты, мам… Ты того… Мне иногда казалось, что ты — только Тоху этого любишь, а не меня…
— Дурачок ты, дурачок! Если я смогла полюбить Тоху, это не значит, что я перестала любить тебя. И мне бы хотелось, чтобы у тебя хватило сердца, чтобы полюбить и Тоху, и ещё кого-нибудь. Понимаешь?
— Я хотел… Но у меня не получилось… Я его уже почти полюбил! Мам, я хотел, а он меня — топил!
— Как топил?
— В речке топил. Особенно в начале, когда мы с ним вместе купаться ходили. Я-то плохо плавал. Это я сейчас научился, с Серёжкиным папой. А вначале, как только мы в речку входили, как отплывали немного, так он на меня напрыгивал и дышать не давал. Топил. А потом отплывёт и говорит: «Пойди теперь, мамочке пожалуйся!»
— И ты молчал…
И тут, задним числом, мне стало страшно. По-настоящему, по-матерински страшно. Как я могла… Как я могла так легко… как я была уверена, что всё будет хорошо, и на какой тонкий волосок мы были от настоящей, тяжёлой беды… Господи! Это Ты Ваську моего сберёг, Ты!
— Васька… — я обняла Ваську и прижала к себе его голову. Он был со мной почти одного роста. Но уже был чуть выше, выше.
— Васька, ты поступил, как настоящий мужчина. А меня прости. Прости, что не заметила.
— Да что ты, мам. Всё же хорошо закончилось. А уже после церкви, когда мы снова вместе на речку пришли, я ему говорю: «Топить будешь — я тебе морду набью». А он отвечает: «Я тебя больше топить не буду».
— Слава Богу, всё так закончилось. Слава Богу. И всё равно — обидно. И страшно за него. В нём же разума — ни на грош. Попадёт в тюрьму. Пусть он нас не полюбил, но мы-то полюбили его. Как могли…
— Мам, ты своё сердце не рви.
— Правда, есть на свете люди такие… Настоящие, великодушные люди. Велико — душные. С такой большой душой, которая может вместить многих, и любить многих, и многим помогать. Святые, например. А есть люди, у которых душа поменьше. А есть и такие, что и себя самого в свою душу вместить не могут. Не то, что другого полюбить.
— Это ты о ком? Обо мне?
— Думаю, что нет. Думаю, что ты будешь великодушным человеком. Надеюсь. И верю в тебя, понимаешь, верю.
— А в Тоху?
— Хотелось, очень хотелось. Вот мы его приняли в семью, приняли, как могли, то есть как своего, как сына. А он нас в свою душу не пустил. Жаль… Жалко, и обидно…
— Мам, а почему он… так? Почему он нас в свою душу не пустил?
Да кто знает… Или потому, что там и нет ничего, в этой душе. Просто нет места для других людей. Или потому, что его душа крепко-накрепко закрыта. Всеми его дет домами, начиная с четырёх лет. И не пробиться нам через этот заслон. Наш дом для него просто был очередным местопребыванием, на очередные три месяца. Или…
— Что — или?
— А где это написано, что он должен был полюбить — именно нас?
Мы помолчали, и я сказала Ваське:
— Иди, Васька, спать. Утро вечера мудренее.
Васька ушёл, а я вышла на балкон и долго смотрела в темнеющее небо.
Видишь ли нас со своей высоты, Отец наш небесный? Видишь ли нас, как мы тыкаемся носом, словно слепые котята?
Не Ты ли ждёшь нас, сирот своих, чтобы мы полюбили Тебя и пришли к Тебе? Свободно, добровольно. К Тебе, рядовыми армии Твоей? Чтобы мы выполняли Твои Законы?
Прости нас, Господи, прости нас, сирот своих. Не отказывайся от нас, когда мы отказываемся от Тебя. И прими нас назад — уже не блудными детьми, не сиротами, а полноправными сыновьями и дочерьми.
Прости меня, Господи, грешную рабу Твою. Прости, Господи, раба Твоего Антона, ибо он не ведает, что творит. Прости его, за все годы тяжёлого его сиротства, за всех тех, кто издевался над ним, и за всех, кто обижал его… Прости его маленькое сердечко, прости…
Но Ты даёшь нам свободу, Господи! Ты, Всемогущий, даешь нам, Твоим неразумным сиротам — свободу. Ты отпускаешь нас в этот мир, и говоришь нам: «Вы свободны, свободны все, и свободою этой — все вы равны!»
Так что же мы плачем о том, что другой человек — тоже поступает свободно? Ведь Тоха — свободен, так же, как и я. И он выбирает свой путь — так, как выбирает он, а не кто-то другой. Нельзя насильно притащить человека к Богу, нельзя насильно навязать человеку добро. Нельзя заставить человека — полюбить! Свобода — выше насилия!
Не ты ли сама пыталась объяснить это детям, а вот теперь — сердце твоё рвётся. Так думай же, думай! Разве ты закрыла для него свой дом, и своё сердце? Нет. Ты хотела бы насильно задержать его в своём доме?
Нет.
Ты хотела бы, чтобы он, из-под палки, называл тебя матерью?
Нет.
Разве известно тебе, что готовит Бог для своего, и для твоего — блудного сына?
Нет.
Ты, сама, знаешь ли, всего Пушкина?
Нет.
Значит, так. Мы просто помогли мальчику, в трудное для него время. Мы сделали всё, что могли. А далее — он свободен! Свободен, как бы мы не полюбили его. Как бы мы не хотели, чтобы он поступил иначе.
Как бы не разрывалось, как бы не плакало по нему сердце…
Как плакал ты, отец, по блудному сыну своему…
Как плачешь Ты, Отец, по блудным детям Своим…
Ты свободен, Тоха, и далее ты — в руках Божьих, как и все мы. И я буду молиться за тебя, как за сына, покинувшего мой дом.
Глава 36
Жизнь продолжалась.
Я встречалась с Тохой в интернатском коридоре. Он останавливался и здоровался почтительно.
— Здравствуйте, Наталья Петровна! Как там Вася поживает?
— Хорошо, — отвечала я.
И далее каждый шёл по своим делам. Как-то Тоха пришёл вечером, в мою вечернюю смену. Напросился в «келью», и мы долго разговаривали с ним, на разные темы. Но я знала, зачем он пришёл, и какие из его вопросов являются главными.
— Я тебе говорила: когда что-то не получается — молись Богу, молись, проси ответа. Бог подскажет тебе, и ты сразу это почувствуешь.
— Да нет, Наталья Петровна. Бог меня не услышит.
— Почему это?
— А потому, что я столько раз врал. Вы даже представить себе не можете, сколько раз я врал.
— Ты много врал, это так. Но когда будет правда — её-то Бог услышит обязательно. Так что, не сомневайся. И вообще, если ты уже понимаешь, что много врал, и начинаешь Бога побаиваться — это и есть знак того, что Бог тебя слышит. Не каждый может сказать честно: «Прости меня, Господи, я столько раз врал». Иди, старайся не выпендриваться, и молись.
И Тоха ушёл. Не стал Тоха идеальным, но жалоб на него почти не было. По крайней мере, уже было ясно, что девятый класс он закончит, и закончит у нас. Здесь, в нашем интернате.
У меня же — забрали Надежду. Примерно так, как звучит эта фраза, я и чувствовала происходящее. Надежда Ивановна, моя незаменимая санитарка, получила повышение и стала завхозом. Кажется, я снова узнала обо всём последней — уже тогда, когда Надя уходила.
С одной стороны, я была за неё рада, так как работа санитарки действительно, была ниже её способностей и возможностей. Да и по деньгам лучше…
Но мы все знали, что это за должность такая — завхоз, при нашем директоре. И с Надей не раз мы это обсуждали. И вот теперь Надя сама согласилась на эту должность. Двусмысленно. Двулично, как мы говорили в детстве.
Мне же в медпункт определили техничку, тётю Веру. «Тётя» была не на много старше меня, и была женщиной простой, даже — простецкой. Она хорошо мыла полы, нормально кормила детей в изоляторе. Она даже могла намазать вшивых, и помыть им головы. Но она была подслеповата, и не видела гнид на волосах. То есть, проверять детей, вместе со мной, как это делала Наденька, она не могла. И ещё многого она не могла…
В начале года — всегда тяжело. Пока адаптируются новенькие, и просто войдут в колею «старенькие». Пока отследишь, кто есть кто. Пока выявишь, и обработаешь вшивых. Пока выяснишь, кто чем болен, и как. И пока составишь план профпрививок. Дети поступают из разных мест, и практически у всех график прививок нарушен, а у многих — и просто утерян. И всё это надо обработать и привести в надлежащий вид.
Этим я и занималась, помимо текучки. Но уже в середине первой четверти я снова вынуждена была прийти в столовую, чтобы проверять.
Жалоб от воспитателей поступало много. Но так же, как и в прошлом году — все боялись поднять головы, опасаясь директорского гнева.
Четвёртого ноября, уже перед осенними каникулами, я проверяла кухню, в очередной раз. Закладывала масло в макароны, на обед.
На кухне не было меню-раскладки и пришлось послать в бухгалтерию новую повариху, племянницу кладовщицы, девочку — ни то, ни сё. Бухгалтера на месте не оказалось, и повариха взяла у неё со стола меню — в двух экземплярах.
Обычно, на кухню шёл экземпляр, написанный под копирку, а второй, «чистый», оставался в бухгалтерии. Мало того, что повариха притащила оба экземпляра, она ещё поставила на «чистый» экземпляр жирное пятно. Внизу, там где стояли подписи: директора, бухгалтера, и моя. Я и расписалась, попутно. Прямо там, около пятна.
Мы с «шефой» уточнили, сколько масла надо было заложить. Пять граммов на человека, как всегда. И мы его заложили. Заодно я глянула, сколько полагалось мяса в этот день. «Шефа» готовила тефтели, и мяса было выписано немного. По семьдесят граммов на человека.
Ничего бы и не было, если бы, после праздников, не пришла бы ко мне бухгалтер, с просьбой подписать меню-раскладки. Обычно я делала это автоматически, а тут вспомнила, что за четвёртое я уже расписывалась.
И когда я дошла до меню за четвёртое число, я оторопела. В макароны было выписано по десять граммов масла. А на второе был выписан гуляш, и — по сто двадцать граммов мяса на человека. Ну да, перед праздниками!
И меню, естественно, было другим. Совершенно чистым. Повариха Люда была права. Вот где, вот откуда шло главное воровство! И, кажется, теперь я смогу это доказать!
— Ну-ка, дайте мне это меню, — сказала я бухгалтеру.
От неожиданности она мне позволила схватить меню. Я шла по направлению к кабинету директора, а бухгалтер семенила за мной, приговаривая:
— Наталья Петровна, да вы что? Наталья, остановись!
Директор была на месте.
— Галина Николаевна, я пришла к вам с неоспоримыми фактами воровства, — сказала я, и изложила суть дела. — И если вы говорите, что нам мало отпускают продуктов, что нам дают с базы плохое мясо и плохое масло — то позвольте вам не поверить! Вот, оно перед вами — доказательство вашего вранья! И это — не просто враньё. Это — двойная бухгалтерия, это — уголовное дело.
— Что вы такое говорите, Наталья Петровна? — залопотала бухгалтер. — А как же это можно доказать?
— А у меня бракеражный журнал есть! Бракеража готовой продукции! Я там записываю, между прочим, и что было приготовлено, и что заложено, и выход готовой продукции. А я в этот день проверяла, и там есть не только моя подпись, но и шефповара! Сейчас я пойду, и принесу это журнал!
Это и была моя ошибка. Надо было взять журнал до этого разговора, потихоньку. И когда я, со свёртками меню под мышкой, подошла к кухне, чтобы взять бракеражный журнал…
Всё-таки телефон — великое изобретение человечества. Пока я шла по переходу из школьного корпуса в спальный, а потом, по переходу, в столовую…
Вероятно, директор позвонила «шефе». Когда я пришла на кухню, журнала на месте не было.
— Любовь Андреевна, дайте мне, пожалуйста, бракеражный журнал, — попросила я «шефу».
— Как, Натальюшка, а ты разве его не забирала?
— Любовь Андреевна, отдайте журнал. Я его не забираю к себе, вы же знаете. Всегда тут пишу, на месте.
Я опустилась на стул, в комнатке для своих. Мне уже было всё ясно. Я даже с каким-то интересом смотрела, как «шефа» делает вид, что ищет журнал, заглядывая в разные ящички, в тумбочки, за буфет. Хорошая актриса пропала в нашей «шефе», честное слово. Ну а я — дура, просто дура. Ученица школы для дураков.
— Ладно, Люба, не трудись. Всё ясно.
Я поднялась из-за стола. Ноги отяжелели и не хотели двигаться.
— Натальюшка, может, чаю попьёшь? — елейным голоском спросила «шефа».
— Не хочу я, Люба, твоего чаю, — ответила я и направилась в свою «келью», таща с собой уже совершенно бесполезный свёрток с меню-раскладками.
Они украли бракеражный журнал. Воры! Воры!
Я сидела и смотрела на «Умиление».
Батюшка Серафим, не оставь меня, сироту твою. Матерь Божия, не оставь меня. Господи, Иисусе Христе, помилуй меня, грешную.
Глава 37
На следующий день, в пятницу, меня уже проверяла наша куратор из СЭС. Проверяла — это не то слово. Крушила!
Нарушения дезрежима были налицо. У меня были просрочены числа на емкости с хлоркой. У меня не было ёмкости для замачивания градусников. У меня не было дистиллированной воды для промывания этих самых градусников, после замачивания. Были не промаркированы два ведра, для мытья спален, на первом этаже. Вёдра были новенькие, только что выданные новым завхозом, и маркировку на них ещё не успели нанести.
В изоляторе не был замочен в хлорке ершик для туалета. И хотя в изоляторе, к счастью, не было детей, это не было принято в расчёт. И ещё много, много всего.
— А почему это у вас, Наталья Петровна, нет ангин?
— Не заболели.
— А, может, вы просто не хотите мазки брать? И анализы делать?
Это было правдой. Ещё когда была Надя, можно было это сделать, в тяжёлом случае. А с тётей Верой — невозможно, по определению.
А делать, мне самой — это значило оставить интернат без врача, и часа на два, если не больше. Вот в чём была причина.
— Безобразие! Ужас! — возмущалась куратор. — Я буду писать акт и буду вас штрафовать! И вообще, я и не думала, что здесь у вас столько нарушений. На месте директора я бы объявила вам выговор! Строгий! Очень строгий! Я вначале пыталась противостоять и что-то объяснить куратору. Затем я просто молча слушала её, затем — молча сопроводила её в кабинет директора. Писать акт.
В кабинете директора куратор продолжала возмущаться, а директор кивала ей с удивлённым видом, и сокрушённо качала головой.
Вторая комиссия пришла в понедельник, прямо с утра, с девяти часов. Это были два фельдшера из СЭС, обычно проверяющие на педикулёз.
Едва-ли они пришли по сговору с директором, просто их послали так вовремя. Тут мне можно было бы помочь, если бы…
— Надежда, помоги! Ты же детей принимала ещё со мной,'— позвонила я новому завхозу — по старой дружбе. — Пока я СЭС придержу, пробегись, высади тех, кто с гнидами. А то моей тёте Вере это не под силу.
— Извини, Наталья, — ответили мне на другом конце провода. — Я занята, и этого сделать не смогу.
Комиссия, конечно, почти всех вшивых «клиентов» нашла.
— Как это так, Наталья Петровна? Уже года три у вас ничего не было, и вдруг… Вы уж извините, но мы вынуждены всё в акте указать.
— Делайте, как положено, — сказала я. — Я исправлюсь.
Снова написали акт, и снова возмущалась директор. Комиссия по педикулёзу ушла. Директор вызвала меня к себе в кабинет, примерно через полчаса..
— Наталья Петровна, я хочу вам сказать, что, как врач, вы меня устраиваете. В нашем интернате — вы на месте, и мне спокойно за медицинскую часть нашего учреждения. Но вы должны знать, что у вас — уже два выговора и штраф. В среду, после пятиминутки, это пойдёт в приказ. А в четверг к вам придут проверять прививки. И, я уверена, найдут там у вас немало нарушений. Я думаю, что это будет третий ваш выговор, и я просто уволю вас, уволю по статье. Если только вы мне не скажете в среду, что вы, наконец, будете жить нормально, как все люди. Так что, вы подумайте об этом хорошенько. И сделайте правильные выводы.
— Я ведь думала, прежде чем прийти к вам, Галина Николаевна. Я думала, прежде чем начать проверять кухню, — сказала я.
— Вы решили предпринять попытку изменить мир?
Я не замахиваюсь на мир, — сказала я. — Но я живу так, как я могу жить.
— В любом случае, у вас есть время. Подумайте ещё немного.
— Галина Николаевна! Но ведь и у вас оно есть, это время!
— До свидания, Наталия Петровна. У меня ещё много дел, — сказала директор.
И на этом разговор был закончен.
Не могу сказать, что я не ожидала чего-то подобного. Но чтобы так сразу, и с таким напором…
Значит, я попала в точку. В самое больное их место я попала. И, теперь уже, не было мне пути назад.
Как ни странно, сильнее всего мне было обидно за Надю. Как же ты могла, Надюша. Купили тебя, купили с потрохами. Вот оно, предательство. Вот она, свобода выбора. И моя Надюша выбрала.
Да, выбрала. Прости, Господи…
И за директора мне тоже было обидно.
Я ведь не могла не видеть её сильных сторон. Крепкий, целеустремлённый характер. Ум, проницательность. Умение управлять людьми. И ведь она справляется с интернатом, умеет вести дела. Что есть, то есть. И если бы эта сила… Если бы эта сила действовала бы по Божьим законам — я первая пошла бы в подчинение такому директору. А она бы могла… Как бы могла она! Но нет! И эта сильная женщина — тоже сделала свой выбор.
Так что же мне делать? Как быть?
Во вторник утром я пошла в церковь. И когда молебен закончился, я подошла священнику. Видимо, что-то такое было написано у меня на лице, что священник остановился.
— Батюшка, мне надо поговорить с вами. Священник постоял немного и сказал:
— Пойдём со мной, в трапезную.
И там, в церковной трапезной, за широким столом, я рассказала пожилому и усталому батюшке всё, что случилась со мной. Всё, что случилось на интернатской кухне.
— Как поступить мне, батюшка? Как сделать, чтобы это было — по-Божески?
— Да, положение твоё нелёгкое. И доказательств — действительно, нет. Хотя заявление в прокуратуру можно было бы написать.
— Они выиграют все суды. У них там покровители и защитники.
— Пожалуй, что так. Значит, директору ты уже говорила… Ну что же, пусть будет, как в Библии сказано. Сказала наедине, а теперь — скажи в собрании. Всё скажи, на своей пятиминутке. Перед всеми, вслух.
— Тогда мне придётся уволиться. Или ждать, пока по статье уволят.
— Это так.
— Да я бы уволилась. Но мне детей жалко. Я к детям привязана. Там — и сироты у нас. Хочу помогать…
— Эх, милая! — сказал священник. — Помнишь ли, что Господь сказал: «нищие — всегда будут средь вас. Меня, меня сохраните в своём сердце», — вот что он сказал. И всё, что нужно, будет у вас. Кому — сироты, чтобы им помогать, кому — нищие. Кому — служить, кому — книги писать. Будут тебе сироты, если будет воля Божья на то. Иди, иди с миром.
Иди, Господь с тобою.
И батюшка благословил меня.
Потом я позвонила Васе, на объект. Вася всё понял, с полуслова.
— Давай, давай, — сказал он. — Хватит тебе, вытаскивай вторую ногу. Хорошо, что жива, и хорошо, что не тюрьма. И не психушка. А со всем остальным — справимся, я думаю. Давай.
Глава 38
Господь со мной, чего устрашуся?
Я сказала всё, вслух, в среду на пятиминутке.
И про двойную бухгалтерию, и про кости в холодильнике, и про запуганных, «ручных» кухонных. Про то, как кладовщик — не додаёт, или забирает часть продуктов. И про «ручного» завхоза. И про молчащих воспитателей, не имеющих сил поднять головы — из-за своей нищеты.
С видом хитрым и злорадным сидела «старшая». Теперь она знает все механизмы воровства и, возможно, попытается использовать эти знания в своих целях. А может, и нет. Может, просто будет теперь в доле, как и все, здесь сидящие. Кроме завуча.
Так, как будто её не касается, сидела завуч. Завуч довольствуется тем, чем ей разрешено быть. Хоть бы и директорским эхом…
Опустив голову, сидела Надя, новый завхоз.
Нервничала бухгалтер.
Постоянно хотела прервать меня «шефа», наступая довольно нагло, но я продолжала говорить, и она замолчала.
Тогда вступила в бой кладовщица — злобно, круто прерывая меня. Но я остановила её, когда сказала и о машине гуманитарной помощи. Что из того, что пришло к нам, в этой большой машине, получили дети?
Почему никакая комиссия не может подобраться к нашей кладовой? Кто же стоит за всем этим, как стена?
— И напоследок… Галина Николаевна, я хочу сказать вам — нельзя воровать у сирот. Честное слово, вы же крещённая. Будет и над вами Божий суд, и тогда не помогут вам ни знакомые в прокуратуре, ни свои люди в СЭС.
И всё. И я положила на стол заявление об уходе, с дополнительным пунктом. Просьбой — не отрабатывать две недели, необходимые по закону.
Все молчали. Да и что было говорить, после всего сказанного. Директор сидела за своим столом с видом задумчивым и постукивала карандашом по столу. Заявление моё она взяла, как будто нехотя, и довольно долго читала его. А потом подписала. Размашисто, чётко.
Всё, это было всё. Я закончила свою работу в интернате.
Там, в глубине души, нет-нет, да и всплывала мысль о прокуратуре, о суде и справедливом возмездии, о наказании виновных…
О том, как я их наказываю… или о том, как с ними что-то плохое происходит, а я говорю им: «Вот, вы сирот обижали, меня прогнали, и за это вам… и вашим детям… за это…»
Как бы я порадовалась, видя их поражение! Их наказание! Их унижение! Какой бы сильной, какой правильной и справедливой я бы себя почувствовала! Я!
Несколько раз прокрутилась эта мысль в моей голове. Может, я бы и приняла её, но она была слишком навязчива, и я, мало помалу, начала её узнавать.
«А, это ты! — мысленно сказала я ей. — Укради селёдку, да?»
Да, это была она. Она приняла совершенно другие очертания. Она грела моё самолюбие, моё тщеславие и мою гордыню.
«Укради селёдку! Накажи их… Ты ведь лучше их… Укради селёдку! Возгордись собой!» Эх, ты…
«Мне отмщение, и Аз воздам».
Забыла, забыла. Вот в чём мудрость. Опять, опять — точно так, как и Тоха, я не знаю всего, а только — маленькую, маленькую часть.
Итак, во всём происходящем — только маленькую, маленькую часть.
Поэтому и говорят мне, чтобы я не забывала: «Мне отмщение, и Аз воздам». Тебе, Господи. Ты воздашь всем нам — и мне, и им.
Эх, ты! Тоха великовозрастная. Маленькая, голая, но с претензиями…
На следующий день я пришла в интернат чтобы собрать вещи, и попрощаться с людьми. Я обошла всех воспитателей, выслушав в свой адрес массу сожалений и добрых пожеланий.
— Может, не надо? — говорили мне. — Всё ещё устроится… Не торопись, ты же детей любишь…
Я зашла к директору ещё раз, придумав смешной предлог. Я думала: может, директор скажет мне — оставайся, Наталья! Мы сделаем всё, как надо. Мы будем честны. Здесь, на своей кухне. Мы перестанем «брать» и вести двойную бухгалтерию. Да, да. Святой кладовщик…
Нет, этого не случилось. Я вышла из кабинета, на этот раз, уже насовсем.
Нельзя быть — и нашим, и вашим. Нельзя одновременно служить и Богу, и Маммоне. Нельзя врать…
Но как же тяжело покидать то, что любишь… Тяжело уходить, видя, что всё остаётся на своих местах. «Мне отмщение, и Аз воздам». Тебе, Господи! Тебе! Верую, Господи, и помоги моему неверию…
Сейчас, ещё чуть-чуть. Как трудно уйти… Я сидела в своей, практически пустой, «келье». Сверху, на сложенные вещи, я положила в сумку «Умиление».
Прости меня, Матушка Богородица, если я сделала что-то не так… И ты, отче Серафиме, прости. Эта школа — не для умных…
Не для умных, и не для праведных. А как раз для тех, кого пришёл Ты, Господи, призвать к покаянию. К обучению, к размышлению. Моя школа — не для умных, и не для праведных. Школа для грешных…
И тут в дверь постучали, и заглянула «шефа». Она не вошла, а просочилась бочком и присела за пустой стол.
Наталья, прости. Я не думала, что всё так закончится. Что тебе уходить придётся… Прости, за журнал-то… — сказала она. — Но я ведь — лицо подневольное, ты пойми…
Да я знаю. Мы все всё понимаем, и сами выбираем, что нам делать. Я, в общем-то, стараюсь ни на кого обиды не держать. Только пока ещё рана такая свежая, что лучше не теребить.
— Я тоже увольняться хочу, — сказала «шефа». — Не держи на меня зла… Я тебе всего хорошего желаю. Прости.
И «шефа» вышла, так же, бочком, как и вошла.
«Старшая» простилась со мной официально, уже в дверях, сказав пару казённых, положенных по случаю слов.
Уже когда я выходила за территорию, у самых ворот меня догнал запыхавшийся Тоха.
— Наталья Петровна, Наталья Петровна! Вы что, уволились?
— Ты же знаешь.
— Но почему?
— А за масло, в вашу кашу. Помнишь, мы говорили о воровстве? Вот за это и убрали меня.
— Я знаю! Вы когда проверяли — они не могли воровать! Это все знали!
— Вроде того. Да ладно, это тебя почти не касается. Ты — лицо самостоятельное, будешь учиться, и девятый заканчивать, без проблем. На зимние каникулы — остаётся сборная группа. Так что, всё будет в порядке. Ну, ладно, иди сюда, чудушко моё! — сказала я и обняла своего блудного сына, Тоху.
Обняла крепко, как могла.
— Иди, Тоха! Да не забывай, о чём мы с тобой говорили. Пытайся по заповедям жить и Богу молись, если в чём сомневаешься.
— Я помню. Только не получается.
— Получится. Ну, всё, иди с Богом, иди скорее.
И я быстро пошла из своего родного интерната, по направлению к дому.
Глава 39
И, уже за интернатским забором, заплакала. Почти в голос, навзрыд. Там, сразу за интернатом, в маленьком скверике, я долго сидела на скамейке, пока полностью не взяла себя в руки.
Кажется, я почти додумала ещё одну мысль.
Всё, всё правильно. Только так и не иначе должно было быть.
Спасибо, Господи. Спасибо за всё. Прими же, матушка Богородица, мой интернат под свой святой покров. Не оставь сирот, не оставь и сотрудников. Помилуй их, Господи, иже веси судьбами. И прости меня, за слабость мою, если что-то сделала я — не по Божьей воле.
И я теперь буду ждать, куда Ты призовёшь меня, грешную рабу Твою Наталью. Усталую рабу Твою, Господи.
Призови меня, Господи, в тот сиротский дом, на ту ровную койку у окна, куда смогу я, сирота Твоя, сложить усталую свою голову, и дай мне, Господи, честного директора и доброго воспитателя.
Призови меня, Господи, в тот сиротский дом, где я сама наберу персонал для служения. И поваров, и кладовщика, и врачей, и сама буду им честным директором. Призови меня туда, куда мне надо теперь идти. Да будет воля Твоя…
По дороге к дому я снова проходила мимо того же ларька, где когда-то покупала сахар.
Я подошла к ларьку. Копчёная селёдка снова смотрела на меня со своего белого лотка.
«Ну, погоди!» — мысленно сказала я селёдке. — «Пришло время мне добраться до тебя!» А вслух я сказала продавщице:
— Мне селёдку, пожалуйста! Нет, две! И сгущёнки банку… Две!
Потом я купила ещё бутылку вина. Муж должен был приехать вечером из командировки. Будет у нас сегодня праздник. Праздник по случаю вытаскивания второй ноги. Нет, ну как, всё-таки, стало здорово! Как легко стало идти!
Примерно, так. Вот я шла раньше по колено в густом, вязком болоте. Шла, шла… А теперь — я иду по сухой, чистой земле. И поэтому — мне так легко, так чудесно! Чудесно — и ногам, и сердцу!
Нет, конечно, скорее всего, я всё ещё в болоте, только, может, не в таком вязком. Я его просто не вижу, не чувствую пока. И, всё равно, здорово!
Я медленно подняла ногу и медленно поставила её на асфальт… как в замедленном кинокадре… Как легко….
Со стороны, возможно, это выглядело странным. Хождение по асфальту… По асфальту, а не по болоту…
И тут я подумала: что чувствовал апостол Пётр, ступив на воду? Какое счастье? Какую лёгкость? Лёгкость — непосильную для простого смертного, каковым он был тогда. И ты, Мария Египетская, идущая по водам, и ты, батюшка Серафим, поднимающийся над полом во время молитвы… Господи! Господи! Благословенно имя Твоё, и да приидет царствие Твоё, и да будет Воля Твоя, яко на небеси, и на земли…
Две недели я сидела дома. А потом пошла на работу. Пошла на «Скорую» и устроилась на подмену.
Обещали мне ещё и место в стационаре, в отделении для старших детей. Там доктор собиралась уезжать, с мужем, в другой город. Только надо было подождать, пока она уедет, месяца два подождать.
А ведь нет лучшего места для ожидания, чем «Скорая». Будет мне — и дорога, и молитва. Всё будет, только не будет моего интерната.
Вот ведь как получилось! И работу любимую потеряла, и подругу. И даже — сироту не смогла усыновить.
Остались со мною мои ближние — муж, сыновья. Профессия осталась… Не так уж и мало. И, самое главное…
То, с чем нельзя утерять связи, даже если придётся терять в этом мире всё, одно за другим. Как бы трудно мне не было, как бы не было тяжело — не оставляй меня, Господи!
Не оставляй меня, когда я не знаю, как мне быть. Не оставляй меня, когда я колеблюсь и сомневаюсь. Не оставляй меня, когда я ошибаюсь. Не оставляй меня, когда я трушу, или когда я загоржусь.
Не оставляй меня, Господи.
Вечером в пятницу, уже в середине холодного февраля, когда мы только собирались ужинать, в дверь позвонили. — Кто это там? — заворчал Васька младший и пошёл открывать. — Мама, иди сюда!
Я вышла в прихожую. В дверном проёме, освещенный теплым светом из прихожей, стоял Тоха.
— Здрасьте… А можно мне к вам… На выходные… Меня Елизавета Васильевна отпустила, под честное слово… Я бы и раньше пришёл, только боялся…
Вася старший поднялся из-за стола и тоже вышел в прихожую.
— Ну-ну… — Сказал он. — Тоха явился. Явился, не запылился. А как же твоя «прикольная» жизнь? Или ты натворил чего, а к нам прятаться пришёл?
— Нет, я ничего не натворил. Можете Елизавете Васильевне позвонить…
— Звонить мы не будем, — сказал Вася. — Ты — уже не ребёнок. И мы — всё те же. Это ты понимаешь, Антон? Или нет? И как мы относились к жизни, так мы к ней и относимся. Как любили детей, так и любим, и как требовали от них, так и требуем. И ты — должен понимать, куда пришёл. И зачем. А если посидеть да уйти — то лучше уходи сразу. Не надо у нас «пересиживать». Жить надо.
— Я знаю, — сказал Тоха. — Я знаю, куда пришёл.
— Тогда — входи. Чего стоять на пороге. Ставь, мать, на стол ещё одну тарелку.
Аминь.