Зазвездный зов. Стихотворения и поэмы

Ширман Григорий Яковлевич

СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В АВТОРСКИЕ СБОРНИКИ

 

 

СТИХОТВОРЕНИЯ, ОПУБЛИКОВАННЫЕ В ЖУРНАЛЕ «ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО РУССКОЙ МОЛОДЕЖИ»

 

СЕВЕР И ЮГ

 

Печалится Север, как инок В заброшенной келье Природы. Снег. Чайки. Сосна. Ледоходы. О, Север, – отчизна блондинок! На Юге же зимы короче. Пестрее там перья и ветки. Там солнце. Там душные ночи. На Юге пылают брюнетки!

1918. № 5, окт. С. 5; подпись: Т. Ширмант.

 

ТАМ

 

Мы уйдем в зеленый храм дубравы, Там протяжный звон и птичий смех. Мотыльки садятся там на травы И не знают, что такое грех. Мы уйдем от Мира, где нет Рая. Люди Рая, будем мы вдвоем. Там, в лесу, о змеях забывая, Плод от Древа Счастья мы сорвем.

1918. № 5, окт. С. 6; подпись: Ширмант Т.

 

ТЫ

 

Ты была моим нежным Апрелем. Ты сиянием счастья пронзила меня, Весь объятый волшебным похмельем, Как огонь, задрожал я, светясь и звеня. Ты вошла в мою душу, как Солнце В Океан бирюзовый поющей весны, – И ты каждое там волоконце Разбудила, как Ветер – молчанье струны. И запел я, как арфа, как птица, Как волна, что влюбилась в прибрежный утес. И узнал я, что в Тайнах таится. И увидел я грезы фиалок и роз. И услышал я звездные речи. Вся Вселенная пела, как праздничный храм. Я, как Лес, под лучами расцветший, Улыбался, как Небу, любимым чертам. Золотым, пламенеющим Югом Засмеялся холодный мой Север родной. Уж не верил я дремлющим вьюгам, Чтоб опять зарыдали они над землей. …………………………………………………. …………………………………………………. Ты была Сентябрем моим нежным. Хрусталем ты вскормила прощальные дни. Весь прозрачным я был, безмятежным, Но больным, безнадежно больным, как они! Поцелуем Разлуки горячим Ты закатом деревья и Небо зажгла. Мне Тоскою, как сдавленным плачем, Всколыхнула ты Душу и тихо… ушла. Но вздохнула ты вьюгой осенней. Оголенною веткой ты билась в окно. Ты шептала: Жизнь – цепь изменений. Наша Смерть – это жизнь, в цепи жизни – звено. Ты мерцала слезами, как астра. И твой голос я слушал в сырой тишине. И твой образ бледней алебастра Шевелился, как лебедь, и плакал во мне. …………………………………………………. …………………………………………………. А теперь… Одиноко сижу я У окна, заслоненного Ночью седой. На дворе, заунывно бушуя, Привидения пляшут в пыли снеговой. Гневно ставни стучат. Всё капризней Заливается хохотом Смерти Метель. Но мне снится дрожание жизни. Воскресает Былое. И ты, мой Апрель! Что-то маятник шепчет. Он посох Беспощадного Времени. Жизнь – позади. Уж горит Серебро в твоих косах. Я любил… А теперь не люблю… Уходи…

1918. № 6, окт. С. 6; подпись: Г. Ширмант.

 

У МОРЯ

 

Давно, уж давно это было. Но кажется – только вчера. И сердце еще не забыло О том, что забыть уж пора. У моря, где нежится пена, Мы долго бродили вдвоем. Всё море играло Шопена, И волны плясали кругом. Как дивно светло на просторе! Тебе я в восторге сказал. И сердце шумело, как море, Как полный шампанским бокал. Ты чем-то ответить хотела, Но я говорить не давал. Как ветер, безумно и смело Я долго тебя целовал. И нежно, играя Шопена, И море и синяя высь, И солнце и белая пена – В одном поцелуе слились. Давно, уж давно это было. Но кажется – только вчера. И сердце еще не забыло О том, что забыть уж пора.

1918. № 6, окт. С. 6–7; подпись: Т. Ширмант.

 

"Мы шли опустелой аллеей..."

 

Мы шли опустелой аллеей, Шурша золотыми листами; Ты яркую сказку плела. И Солнце смеялось теплее, И высь голубела над нами И розами тучек цвела. Потом, свою сказку кончая, Головку ты вдруг опустила И нежно сказала: люблю. То слушала ветка сухая И лист золотой уронила Как раз на головку твою.

1918. № 7, окт. С. 3; подпись: Г. Ширмант.

 

ОСЕНЬ И ВЕСНА

 

На старом престоле, на небе седьмом, Скучая, сидит одинокий Творец. Он знает давно всё, что видит кругом, И рвет Он от скуки свой старый венец. Лениво на землю обрывки летят, Пестрея цветами в холодном саду. И небо седеет. И слезы дрожат. И воздух, вздыхая, хохочет в бреду. И некуда деться. Душа – сирота. Единственный друг мой – осенний цветок. Листва под ногами. Аллея пуста. И нет никого. Я, как Бог, одинок. Он мрачно глядит на владенья свои. Наскучило всё. Надоели ему И слезы, и кровь, и молитвы земли. Он Сам бы молился теперь… Но кому? И Женственный Образ пред Богом встает. И Бог уступает Богине свой трон И падает ниц перед Нею… И Он Весь Мир за один поцелуй продает. И Небо горит и поет о Весне… Родная, мы в Майской аллее вдвоем! Ты что-то сказала, и весело мне… И Бог не скучает на небе седьмом.

1918. № 8–9, нояб. С. 5; подпись: Г. Ширмант.

 

РОЩА

 

Покраснев, как бы стыдясь кого, Роща долго раздевалася, Трепеща ветвями, ласково С каждым листиком прощалася. А когда совсем разделася, На нагую ветер кинулся, Целовать ее осмелился, По вершинам шумно двинулся. Роща гневалась и девственно Из объятий вырывалася. Но пришла зима торжественно, Вдруг Морозом засмеялася. Перестала роща гневаться, В бриллиантах задрожала вся, В Море пенном, словно девица, В ярком Воздухе купалася. А Весной она услышала, Как проснулись люди сельские, Как для жизни Радость вышила Колокольчики апрельские. И дождем она умылася, Теплым Солнцем вытиралася, Шелком зелени покрылася, Тучкам белым улыбалася, Ветки, нежно шелестящие, Майским Вечером завесила, Всколыхнула сны манящие, Соловьем запела весело.

1918. № 8–9, нояб. С. 5; подпись: Г. Ширмант.

 

СТИХОТВОРЕНИЯ 1947–1951 гг.

 

"Судьбе угодно было через Вас..."

 

А. Митрофанову

Судьбе угодно было через Вас Послать мне одобрительное слово. Итак, незримо встретились мы снова, И каждый вспомнил встречи давней час. Мой древний дар поныне не погас. Где б ни был я, как жизнь со мной сурово Ни обращалась, – дела основного Не забывал я, и я лиру спас. За эти десять лет что было в мире! В метель железную сквозь визг валькирий На запад рвалось русское ура. Мы с Вами победили, Митрофанов! Теперь за дело, – мне в сонет пора, А Вам в страницы солнечных романов!

6 июня 1947

 

"Праматерь Ева - первая доярка..."

 

Праматерь Ева – первая доярка, Она в раю доила диких коз. Я это знаю достоверно, ярко. Рисуется мне рук апофеоз. И был разбит фруктовый сад средь лоз Янтарных и ничьих, и было жарко, И подошла ко древу тут помарка, От коей всё, что мыслит, началось. Ты держишь яблочко, душа-девица! Вкуси да с милым можешь поделиться! Встань в позу вольную!.. Звучи, кимвал! Всё было очень мило, даже просто… В скульптуре так приемом контрапоста Буонарроти жизнь передавал.

 

"Прекрасный перл единственного Гайне..."

 

Прекрасный перл единственного Гайне, Который улыбался и страдал, Мой долгий труд тебе сегодня дал Вторую жизнь, и радуюсь я втайне. Пытались многие, по мере крайней Полдюжины творцов, но двух начал Разлуку так никто не отмечал, – Ни Лермонтов, ни Тютчев… Эс ист айне Гешихтэ, что ли, альтэ, так сказать. Удача творческая, благодать, Добытая упорством долголетним. Иль отзвук это дальнего родства, Меня пленивший так, что я с последним Проник усильем в тайну мастерства?

 

"Дружил я долго с чашей и змеей..."

 

Дружил я долго с чашей и змеей. Осточертело мне, мой бог Асклепий, Тебе служить… Что может быть нелепей, Чем людям удлинять их путь земной! Советовать ушанки им зимой, А летом тюбетейки или кепи, Отнять у них табак, вино и в склепе Потом краснеть, вскрывая труп немой! К живым сердцам прикладывал я ухо. Они у старцев шевелились глухо, У молодца как ходики – тик-так… Порой вздохнешь, завидуя здоровью… Довольно, больше не могу я так! И, взяв змеи язык, пишу я кровью.

12 июня 1947

 

"О, жизнь моя, ты вспоминаньем стала!.."

 

О, жизнь моя, ты вспоминаньем стала! Созвездья испытующе глядят Мне прямо в сердце, словно каплет яд Из необъятного, как высь, фиала. Со мною неохотно и устало Промчавшиеся годы говорят, Назад хоть время поверну навряд, А всё учусь и забываю мало. Искусство дорогое мне дано, Как будто умер я давным-давно, В иное перешел я состоянье. Но не за гроб ведь подают мне счет, – За свет и воду, – вкруг меня сиянье, Живая жизнь и всё, что с ней течет.

12 июня 1947

 

"И кротость лотоса, чей век – три дня..."

 

И кротость лотоса, чей век – три дня, И ярость щуки, что живет лет триста, И бодрость ветра – вечного туриста – Приводит в изумление меня. А рвущиеся к солнцу зеленя, Певец ночей, поющий их так чисто, Что на душе становится лучисто, Чарует, красотою полоня. Что есть прекрасное? Лишь слух и зренье Улавливают звучность и горенье Кричащих красок на немом холсте. А чувства остальные слишком низки, Чтоб, страстно предаваясь красоте, Забыть о пахнущей так вкусно миске.

14 июня 1947

 

"Под самой крышей он творит и горд..."

 

Под самой крышей он творит и горд. Внизу капустный рынок, говор, сплетни. Вот он открыл свой маленький, столетний, Изъеденный мышами клавикорд. Играет Баха Гайдн… И вдруг аккорд Взрывает фугу, и псалом последний Литаврами он кончил, а намедни Благоговел… Он памятью не тверд. В симфонии прощальной звук отцветший. Уходят музыканты, гаснут свечи, Еще две скрипки плачут в полумгле. В могиле Моцарт, он еще греховен, Скрипит и любит, бродит по земле, А там уж вдалеке гремит Бетховен.

16 июня 1947

 

"Всех добродетелей ты, скромность, мать!.."

 

Всех добродетелей ты, скромность, мать! Еще говаривали этак в Риме. Сажал капусту Цинцинат, и в гриме Садовника, чтоб миром управлять, Он принял власть… Гордыня – рукоять, Сияет украшеньями цветными, А скромность входит струйками стальными В чужую душу, лезвию под стать. О, скромность, не моя ты добродетель! Триумфа я души своей свидетель. Так пусть идут минувшие века В цепях за колесницею моею! Сонеты, как трофеи, для венка Родного я отца не пожалею.

17 июня 1947

 

"Навряд ли ведал маленький Георг..."

 

Навряд ли ведал маленький Георг В возке отца, веснушчатый от солнца, Что именем великого саксонца Мир назовет его… Как рос восторг От гула грозного, что он исторг Из труб органа!.. Пусть возок несется К дворцу курфюрста! В сердце песня льется, И снится Лондона всемирный торг. Вторая родина. Родился Гендель Не в Англии, и не в живой легенде ль Им быть хотел бы гениальный Бах, Когда б он не был Бахом? Он в сонете Не вместится… В Вестминстере лишь прах, Душа его принадлежит планете.

17 июня 1947

 

"Из наших чувств, при помощи которых..."

 

Из наших чувств, при помощи которых Ориентируемся в мире мы, Лишь зренье отличает свет от тьмы, И слух передает нам гром и шорох. Не зря сияет небо в милых взорах, И видит музыку слепой, умы Пленяя нам, сумев из кутерьмы Извлечь гармонию в живых повторах. Дары искусств лишь зренье нам и слух Приносят, и душа без этих двух Высоких чувств бескрылою была бы. А осязанье, обонянье, вкус – Они у человека слишком слабы, Чтоб смертного поднять до вечных муз.

17 июня 1947

 

"От скрипки, чья певуча воркотня..."

 

От скрипки, чья певуча воркотня, Не требуйте вы дроби барабанной! Как орден золотой за подвиг бранный, В груди сияет сердце у меня. Его ношу я гордо в свете дня И в мраке ночи, с ним я сквозь туманы, Сквозь трубы медные, сквозь океаны Воды студеной, сквозь огонь огня. Воркуй же, скрипка, красная голубка! Звучание твое легко и хрупко, И чудится, ты вся из хрусталя. Прижался я к тебе щекой горячей, И, конским волосом тебя пиля, Я слышу жизнь в твоем бессмертном плаче!

19 июня 1947

 

"Вначале, – говорит Лукреций Карр..."

 

Вначале, – говорит Лукреций Карр, Присутствовавший, видимо, при этом, – Был хаос, мрак, смешавшийся со светом, И с холодом соединенный жар. Вдруг будто грома грянул вкруг удар, Дождь звезд повис в эфире разогретом, По отлепившимся от солнц планетам Текло, цвело, в пыль превращалось, в пар. И человек возник с тех пор, как разум Мозг зверя озарил своим алмазом, И морда улыбнулась, как лицо. К чему я это всё, я сам не знаю. Мне кажется, когда я ем яйцо, Я целую вселенную съедаю.

21 июня 1947

 

"Предшественник бессмертный Аруэта..."

 

Предшественник бессмертный Аруэта, Коллега отдаленный мой Рабле! Ты бесподобен, и на всей земле, Быть может, нет сильней тебя поэта! Авторитетно изрекаю это, Хоть ты прозаик! Ты поешь во мгле Истории… Панург на корабле Пасет овец, – проделка пройди-света! Пройдоха! Сам сомнительный монах, Твой смех я слышу в гулких временах, Туман во мне великого пейт-этра. Рай – может быть, он в нежных небесах На кончиках священных крыльев ветра Иль ангелов, но на земле всё прах.

22 июня 1947

 

"Известно нам, что Гиппократ из Коса..."

 

Известно нам, что Гиппократ из Коса Был к Демокриту как-то приглашен И был умом безумца поражен, Смотревшего на мир довольно косо. Под низким он сидел платаном, босо И голо выглядел мудрец, но он Богаче Креза был, и смех, не стон, Звучал ответом на стрелу вопроса. Над вещью каждой, что рука творит, Смеялся, как ребенок, Демокрит, Как Демокрит, чудесно рассуждая. И, собственному излеченью рад И чемерицы вред предупреждая, К себе на Кос уехал Гиппократ.

 

"Немой вхожу я в дивный Эрмитаж..."

 

Немой вхожу я в дивный Эрмитаж, Где мастеров эпохи Возрожденья Бессмертные блестят произведенья. Проходит время, а их мощь всё та ж. Словами живопись не передашь! Вот храм, где торжество богослуженья Звучит в глазах!.. Но губы без движенья, Меня пленяет кисть и карандаш. Я дольше всех в оцепененьи странном, Как пред творцом, стою пред Тицианом. Недостает им лишь дыханья, сам Творец здесь поработал, полный страстью. Дхни воздух в них – и вырвутся из рам, Чтоб действовать мечом, любовью, властью.

26 июня 1947

 

"Рембрандт писал Исуса у колонны..."

 

Рембрандт писал Исуса у колонны, Когда ломился в двери кредитор. Немногим нравился «Ночной дозор», – К посредственности люди благосклонны: Гремит до неба ими вознесенный Ничтожный ван дер-Хельст, а тот, чей взор Пронзил века, безвестен, глух простор Грядущей славы за могилой сонной. В чем тайна золотых его тонов? Не в том, что трепет колорита нов, А в том, что молниями мысли яркой Выхватывает жизни он куски Из тьмы столь человеческой и жаркой, Что кровь и слезы вмешаны в мазки.

26 июня 1947

 

"Феодосийца поклоняюсь кисти..."

 

Феодосийца поклоняюсь кисти. Его как бы жемчужные валы Заслуживают звонкой похвалы, И в мире нет закатов золотистей. Находят тени в каждом маринисте. И Тернер прятать не умел углы Колючих волн, и средь зеленой мглы Суров Судковский, весь как бы в батисте. Лишь ты, состарившийся на воде, Уверенный в природной правоте, Сумел открыть стихии водной душу. С какою легкостью бросаешь ты Прозрачную материю на сушу Под глубью первобытной высоты!

28 июня 1947

 

"К «Венере» незаконченной Джорджоне..."

 

К «Венере» незаконченной Джорджоне Живой пейзаж прибавил Тициан, И хаоса рассеялся туман, Гармония в своем сияет лоне. В «лазури поле» иль на небосклоне Пасется Веспер, флаги дальних стран Под сенью льва крылатого, и дан В гондоле дож, молящийся Мадонне. А догаресса молодая что ж На старца-мужа не глядит? И дрожь Ее черты небесные объемлет. Над ней летает музыка гребца. Гребец поет, и сердце сладко внемлет Тому, кто ранит в сумерках сердца.

29 июня 1947

 

"Пред мощными портретами Крамского..."

 

Пред мощными портретами Крамского Всегда стою в раздумьи я немом, Как бы в родительский вошел я дом, Где всё, чего уж нет, возникло снова. Во мне убило человека слово, И вот я стал иным, и всё кругом Преобразилось, в блеске всё другом, В лучах луны иль в свете дна морского. То не Христос, – художник это сам Окаменел в пустыне, чудесам Не веря, в думу превратив молитву… Он умер при работе, на полу- Мазке, – лицом упал он на палитру, Сиявшую, как солнце, на полу.

29 июня 1947

 

"В болотце ручейком, травой поросшим..."

 

В болотце ручейком, травой поросшим, Берет начало мать российских рек. Часовенку поставил человек На месте этом тихом и хорошем. И разрастаясь, углубляясь ложем, Река, что удивительный побег, Свой к синей бездне устремляет бег, Давая путь по ней скользящим ношам. Не так ли с пары столь обычных слов, Что ненароком обронил Крылов, Онегин начинается?.. О, сколько Притоков принимает он в пути, Пока выходит за улана Ольга, За князя та… Читатель, сам суди!

29 июня 1947

 

"Он счастлив ли, поющий средь ночей..."

 

Он счастлив ли, поющий средь ночей Разбойник сердца моего, несущий Мне чушь любовную и кровь сосущий, Живую кровь, проклятый соловей? Зачем ты прячешься во тьме ветвей? Про райские открыто пой мне кущи, Меня обратно в молодость влекущий Самец пернатый! Грусть мою развей! Себя воспоминаньями расслабив, Тебя ведь перещеголял Алябьев, – Хоть он и дилетантом, пишут, был. О соловей мой, дьявол голосистый! Ты помолчи, чтоб всё я позабыл, О чем твои напоминают свисты!

2 июля 1947

 

"Задумываюсь часто над судьбою..."

 

Задумываюсь часто над судьбою Творений знаменитых мастеров. Воистину конец их так суров, Что грустно мне без власти над собою. Померкнут краски, черною доскою, Где смутно видны очертанья снов, Мадонна Рафаэля станет… Слов Не нахожу, и полон я тоскою. Вы хищники, бегущие года, Вы пожираете плоды труда, – Мой луч дойдет ли до тебя, потомок? Раз умер Данте и Эредиа, Конечно, должен умереть и я! О, время, сохрани один хоть томик!

2 июля 1947

 

"Есть у Ван Гога прелесть: табурет..."

 

Есть у Ван Гога прелесть: табурет, Лежит на нем дымящаяся трубка, Дымок над нею так струится хрупко, Что кажется – мундштук еще согрет. Курильщика в рисунке будто нет, Но чувствуется он, как бы уступка Воображению, как бы из кубка Пустого истина глядит на свет. И смысл огромный есть в рисунке этом. Я солнце чувствую над табуретом, Ведь он отбрасывает резко тень, И карандаш блестит, ее намаслив. По-видимому, дивный в мире день, Блестят предметы, и художник счастлив!

6 июля 1947

 

"Скажите мне, где проживает некий..."

 

Скажите мне, где проживает некий Валерий Брюсов, у меня к нему Есть дельце, хоть он, кажется, в дыму Подземном ада и умолк навеки! Ужели в Лете он? Умел он реки, Что орошают ад, пройти, во тьму Столетий взор вперив, – я все приму Науки меры, он откроет веки! Вот кто бы рецензентом был моим! Я по душе поговорил бы с ним О том о сем, коснулся б, между прочим, И наших дней, он всех времен знаток… Историки, мы всё назад пророчим, А от грядущего мы наутек!

7 июля 1947

 

"Свое отбарабанила гроза..."

 

Свое отбарабанила гроза, И даже радуга, залог курьезный Неповторенья катастрофы грозной, Погасла, и глядят во все глаза Простые голубые небеса. Ужель ты, сердце, лишь мешок фиброзный, Вы, листья, – тонкие пластинки бронзы, И бриллиант дешевый ты, слеза? Я не пойму природы этой странной. Как зверь, она зализывает раны, Журча ручьями с гор бегущих вод, Ворча сердито дальним громом дробным… А этот чистый нежный небосвод, Он слишком чист, чтоб быть правдоподобным!

7 июля 1947

 

"Вот древний лук длиною метра в два..."

 

Вот древний лук длиною метра в два. В сравненьи с танком это прутик хрупкий! У каждой оконечности зарубки, Чтобы держалась жила – тетива. А вот праща Давида, какова! Она мне кажется смирней голубки, А ей убит был Голиаф, – едва Поверишь, разум требует уступки. Я уступаю, это было так, Как в сказке сказано, Давид мастак Бросать был камушки да петь на лире. Меня волнует пасынок судьбы, Разумный зверь двуногий, первый в мире Освободивший руки от ходьбы.

8 июля 1947

 

"По рынку книг на набережной Сены..."

 

По рынку книг на набережной Сены, Где моет кисть неведомый Сезанн, Эредиа могучий, как титан, Сонет слагая, бродит вдохновенный. Он выбирает старый том толстенный И роется в пыли времен и стран, Кровавый Рим он видит сквозь туман И городов разрушенные стены. А вечером, когда кругом Париж, Как зачарованный, и море крыш В лучах зари, он слово «император» Рифмует с «ужасом» в сонете том, Где в пурпуре крылатом триумфатор, Как облако в закате золотом.

8 июля 1947

 

"Копаются в белье твоем, поэт!.."

 

Копаются в белье твоем, поэт! «Наталья Николавна неопрятна: На скатерти и на салфетках пятна, В посуде, в мебели порядка нет». Написано назад сто с лишним лет, А пушкинисту прочитать занятно Такую дрянь, хоть, может, неприятно Тебе, ведь ты средь нас живешь, мой свет! И стоит ли позвать кого на ужин! У нас расстройство полное во всем. Шатучи стулья, и тарелок дюжин В буфете нет, – живем по-басурмански С тобой, Сергевна! Друга позовем – Предаст… Ведь предал Пушкина Туманский!

 

"Есть дом в Москве на площади Собачьей..."

 

Есть дом в Москве на площади Собачьей, Который Пушкин «съезжей» называл, Где автор «Годунова» ликовал, Щенят лаская с резвостью ребячьей. И там, где голос трепетал горячий, Где гений сквозь «магический кристалл» Глядел в грядущее и где взлетал Он ввысь, еще не зная неудачи Своей женитьбы роковой и пыл Свой не растратив, где он счастлив был, – Питейное возникло заведенье. Там загребала денежки казна. Теперь горючим там торгуют… Бденье Огня здесь вижу я сквозь времена.

13 июля 1947

 

"С квадратом, что Малевич Казимир..."

 

С квадратом, что Малевич Казимир Покрыл блестящей тушью, ты картину Рембрандта уравнишь, и паутину Меж них паук соткет… Прекрасен мир. Прервать не можешь, время, ты свой пир! Века все краски выпьют… Я застыну Безруким торсом… Что сказать мне сыну Пред смертью? Что любил я стиль ампир? Разрушит пусть он у ворот пилоны С фигурами ленивых львов, затем Пусть разобьет пред домом сквер зеленый! Сшиби всё лишнее, спили колонны, Живи в коробке! Походи ты всем На стиль эпохи, к пышности не склонной!

14 июля 1947

 

"Скопированную с оригинала..."

 

Скопированную с оригинала, Которым с давних пор гордится Рим, Фигуру Вакха в лавке сей мы зрим, Что вин обильем запад перегнала. Букетом пряным пахнет здесь подвала, Бутылки полны сумраком густым, В них всё, что производит знойный Крым, Кавказ, и лоз Молдавии немало. Нарядные, на каждой свой ярлык, Стоят на полках, на затылки книг Позолоченных кажутся похожи. Задумываюсь глядя я на них И посвящаю им свой грешный стих: В них истина! Остановись, прохожий!

15 июля 1947

 

"Когда в Париже падала колонна..."

 

Когда в Париже падала колонна, Что как своих трофеев гордый груз Воздвиг великий маленький француз, Уж призрак действовал определенно. Осталось что от дел Наполеона? Кровавой славы дым и горький вкус Романтики во рту прекрасных муз, – История к сюсюканью не склонна. И там, где с громом пронеслась она, Царит музейное безмолвье сна, Всё призрачно – и пушки, и знамена. Лишь твердыми зубами время их Грызет безжалостно, грызет бессонно… «Рассейтесь, призраки!» – кричит мой стих.

19 июля 1947

 

"Она украла жизнь мою так ловко..."

 

Она украла жизнь мою так ловко, Что оглянуться не успел, и глядь – Обобран я, окручен, и сиять Изволю я, как муж, – в слезах воровка! Вся в родинках, как божия коровка. Грех раздавить, меня учила мать, И стал я с нею в мире поживать, Плодиться стал – Маринка, Зойка, Вовка. Вдруг начал я бессонницей страдать, И стала пухнуть от стихов тетрадь, Брюхатая ко мне явилась муза. Она во всем призналась мне, комок Застрял в гортани… Новая обуза. Хотел убить ее – убить не мог.

19 июля 1947

 

"Клай Клаич? Ась? Алло! Я тот, о коем..."

 

Клай Клаич? Ась? Алло! Я тот, о коем Писали Вы… Увы, мы старики! Забвение. Как бы на дне реки Лежим и наслаждаемся покоем. Читают мало нас, мы Леты стоим. Из Вас едва я помню полстроки. Теперь мы без пожатия руки Беседуем, друг другу рожи строим. Перемололо время стих, помол Довольно тонкий, я себя нашел, И выбрался я кое-как из Леты, По-старому сонеты я пеку, Они сердечным пламенем согреты, Ловите, Вам бросаю их в реку!

 

"И солнце только пестрое пятно..."

 

И солнце только пестрое пятно На фоне голубого небосклона, Напоминающего полотно, Повешенное чересчур наклонно. Над самой головой висит оно. Искусственное небо Барбизона Исполнено так честно и законно, Что настоящему вполне равно. Вдыхая воздух своего района, Мне хочется пасти коров Траона И посидеть под деревом Коро, Заслушиваясь шумною листвою Под злым порывом ветра… Что перо! Здесь кисть нужна с палитрою живою!

24 июля 1947

 

"Невиданные вещи - облака!.."

 

Невиданные вещи – облака! Всё небо в них, и солнцу жить не тесно. Так смять материю могла чудесно Лишь легкая воздушная рука. А так листву развесить, чтоб сучка Ни одного не пропустить, так честно Лист каждый выписать, что было б лестно И нам, – здесь виден опыт старика. Безвестный мастер мощный и великий Бросает кистью трепетные блики На мертвый грунт и жизнь дает всему, Что движется от ветра, и в сплетеньи Лучей, живому свойственных письму, Стремится к улыбающейся тени.

25 июля 1947

 

"Засыпаны песками корабли..."

 

Засыпаны песками корабли Гигантские в колеблемой пустыне. Мне чудится, торчат из-под земли Горбы окаменелые их ныне. Они наводят на меня унынье, Надменные могилы, где легли Тираны, фараоны, короли, Так зло служившие своей гордыне. Они в музеях зубы скалят мне, Иссохшие в бинтах и в тишине… О жалкие столетий инвалиды! Невольно дань приносит память вам, И чудится – восстали пирамиды И двинулся гигантский караван.

26 июля 1947

 

"Родителем стремительного вальса..."

 

Родителем стремительного вальса Считается спокойный менуэт. Не торопясь, на восковой паркет Атлас жеманных кукол разливался. А где-то в стороне зевал поэт, Глотал мороженое, вдохновлялся, Уйти в мир лучший Гайдн приготовлялся Умолкнувшему Моцарту вослед. Гармония под пальцами Шопена Ускорила свой шаг, и постепенно Завоевал все ноги вальс живой. Шопен задохся, над планетой сирой Гром Штрауса раздался… Танец свой Ты продолжай, земля, с луной вальсируй!

31 июля 1947

 

"Мир строгий меры, веса и числа!.."

 

Мир строгий меры, веса и числа! Не допускаешь легкой ты интриги Обмана с истиной… В большие книги Всё, всё рука бухгалтера внесла. И даже яблоко добра и зла, Что съела женщина, и листья фиги, Чем стыд укрыла, даже почвы сдвиги На полмикрона – цифра всё взяла. Планетам график дан!.. Ты, мозг мой, неслух! Смирись! Вообрази, в глубоких креслах Вольтера вспоминаем мы с тобой. Уж на лице моем его усмешка, А ты стремишься в купол голубой, Где вечных звезд невыносима слежка.

12 августа 1947

 

"Из-за чего пойти душе на плаху?.."

 

Из-за чего пойти душе на плаху? Что истина и что такое ложь? В конце концов, ты к выводу придешь, Что Ахиллес догонит черепаху! Зенон не прав. Орлиных крыл размаху Дано пространство одолеть… Встревожь Мне душу, речь моя! Да будет вошь Моею жертвой Зевсу! Слава праху! Как Диоген, с огнем средь бела дня Ищу я человека, вкруг меня Людей хоть много, сквозь толпу густую Не протолкнуться, гаснет мой фонарь… Почто же я, безумец, торжествую? Что в бочке я живу, природы царь?

18 августа 1947

 

"Он не любил копировать природу..."

 

Он не любил копировать природу. Лишь Кавальери во весь рост портрет Он набросал… В теченье долгих лет Вскрывал резцом он твердую породу. Он становился выше год от году, Он горы изваять бы мог, поэт, Художник, скульптор, зодчий, был одет Каменотесом, в пищу – хлеб и воду. Творец прекрасного, он был урод. Глаза прищурены, ребячий рот, Горбатый нос с отметиной за жалость. Козла бородка, то ли у того, Кого он ненавидел… С болью сжалось В нем, чтобы поместиться, божество!

18 августа 1947

 

"От мощных царств остались лишь гробницы..."

 

От мощных царств остались лишь гробницы Властителей непобедимых их, Изображения голов лихих, Эмблемы власти, змеи, львы и птицы. В седых стенах безмолвные бойницы, В музеях мумии, в бинтах сухих Цари беспомощно лежат, утих Как будто бой, в обломках колесницы. Сраженья с временем никто почти Не выиграл… Ты надписи прочти На памятниках, улыбнешься грустно, И к выводу простому ты придешь: От жизни остается лишь искусство, А от искусства всё, что в нем найдешь.

24 августа 1947

 

"Когда всему, что музыке подобно..."

 

Когда всему, что музыке подобно, Пришел на смену камень, всё вокруг Застыло, перья выпали из рук, – Один резец стучал о мрамор злобно. Был цвет из яшмы выточен подробно, Куском обсидиана замер звук, И жизнь тогда заговорила вдруг, И всё зашевелилось расторопно. Стал слышен грохот, дребезг, лязг и хруст, И вылетали из раскрытых уст Понятья, пережившие столетья. Слова искала мысль, чтоб наготу Свою прикрыть, но только междометья Она хватала в речи на лету.

24 августа 1947

 

"Делакруа из грязи сделать мог..."

 

Делакруа из грязи сделать мог Пенорожденной торс. Искусства сила В искусстве рук. Из глинистого ила И вылепил свое подобье бог. Материал сырой всегда убог. И золото мертво без ювелира, И без поэта не рокочет лира, И без ноги не двигнется сапог. Вся тайна в той настойчивой работе, Которою горел Буонарроти, Вскрывая камень яростным резцом. Как дикий зверь бежит на зверолова, Так на того, родился кто творцом, Встает из недр всё, что вмещает слово.

27 августа 1947

 

"Мне снится: в грубой ты сидишь телеге..."

 

Мне снится: в грубой ты сидишь телеге, Тебя везут в бессмертие… И вот На Грэвской площади уж эшафот Воздвигнут, он мрачней твоих элегий! Уж поздно, не помыслить о побеге, Еще мгновение, и отпадет Причина бурь ужасных и забот, А там, быть может, ждут иные неги. Я вспомню о тебе, Шенье Андрэ, Когда на смертном буду я одре. Почувствую дыханье тьмы морозной. Угаснет мысль в застывшем вдруг мозгу, Я ужас истины узнаю грозной, Я крикнуть захочу, но не смогу.

30 августа 1947

 

"«А правда, что стишки – товар лежалый?»"

 

«А правда, что стишки – товар лежалый?» – Салфеткой ветер делая своей, Меня спросил болтливый брадобрей И краткий получил ответ: «Пожалуй!» «И для кого печатают журналы Такую чушь!» – он произнес добрей, Чем ангел, прыгая, как воробей, И сунул мне тетрадку… Милый малый! Так вот кто мой читатель, и какой! Он выписал старательной рукой Мои давно забытые стишонки. Как жадно перечитывал я их! И я впивал, как дегустатор тонкий Стоялое вино, свой старый стих.

 

"Все хорошо, мол, в Англии туманной..."

 

Всё хорошо, мол, в Англии туманной, Там образованный живет народ. Что говорить о людях! Даже Скотт Умеет сочинять у них романы! Зато их женщины чресчур жеманны, Нам в жены ни одна не подойдет. Левша был прав, он сел на пароход И устремился к родине желанной. Когда бы Шелли, Байрон и Шекспир Не шевелили наших честных лир, Без них мы обходились бы, но «Мери», Я каюсь, для меня волшебный звук. За счастье Мери пью, по крайней мере, Я не один, – и Пушкин был ей друг!

7 сентября 1947

 

"Береза светлая и темный дуб..."

 

Береза светлая и темный дуб В одном лесу росли четой неравной. Она листвой кипела своенравной, А он молчал и был на слово скуп. Зато в грозу, когда древесных куп Ветр ярый не щадил, бил гром в литавры, И дуб трещал… «Я заменяю лавры! – Был слышен голос будто многих труб. – А ты на что годишься, друг-береза? Бела, что лебедь, да нежна, что греза, Ан каши б не хотел отведать я!..» И дуб (намек был кстати) стал клониться К земле, сраженный громом, и, кряхтя, Добавил: «Плачь, ты плакать мастерица!»

 

"Державин мог вместить в одной строке..."

 

Державин мог вместить в одной строке И жизни пир, и смерти узкий ящик. Он грифелем по аспидной доске Водил, как ученик, рукой дрожащей. И видел он и пастбища, и чащи, «Рев крав» он слушал, а невдалеке Журчанье струй, и в дряхлом старике Смеялась кровь поэзией блестящей. Кто выдумал, что слог его тяжел? Зерно здесь правды есть, но я нашел В нем плотность звезд и тяжесть золотую. Она пленяет слова теснотой И мыслей широтой чудесной той, Что превращает в стих строку литую.

 

"Пришла моя пора, я вышел в люди!.."

 

Пришла моя пора, я вышел в люди! Во-первых, я уж больше не верблюд, Хоть я еще горбат, но меньше лют, Ведь ездят не на мне, а на верблюде! А во-вторых, я вижу в каждом блюде, Что каждый день в столовой подают, Гастрономический как бы уют. А в-третьих, всюду урны, в них и плюйте! Я разве не культурный человек? Советский от ногтей ножных до век, До темени, что Кара-Кума вроде. Туда б сейчас растительность, друзья! Об изменениях слыхал в природе… Я выпивший, а почему нельзя?

 

"Без слов «Сонет Петрарки» слышу Листа..."

 

Без слов «Сонет Петрарки» слышу Листа. Душа уходит в дальние века, И грусть моя прозрачна и легка, Хоть музыка мучительна и мглиста. Я сложный вижу бег перстов артиста По шатким клавишам, одна рука В басах завязла и не далека Другая, что доводит звук до свиста. Лаура, сжалься над безумцем тем, Других который не находит тем, Кроме любви своей к тебе, Лаура! Он полон чувств и мыслей, он – поэт, Его лицо то солнечно, то хмуро, – Твоих очей на нем и тень и свет.

 

"Спускаюсь в ад, мне жутко одному..."

 

Спускаюсь в ад, мне жутко одному, – Темно ведь под землею, как в могиле. Тень чья-то… Ба, да это же Вергилий! Я прижимаюсь в ужасе к нему. Мы в самом пекле, в огненном дыму. Я слышу вопли душ, – друзья, враги ли Кипят в смоле в обнимку, – не пойму… «В чем смысл сей казни?» – «Все в поэтах были И пели как бы врозь», – Вергилий мне. А я: «Учитель, с Вами мы вполне Живехоньки, забыли нас – вот чудо!» «Чертям с полугоря – других возьмут!» «А нам бы к выходу!» – «Напрасен труд! Знай, никому нет выхода отсюда!»

 

"Не только лишь у женщин, и у рек..."

 

Не только лишь у женщин, и у рек Истерика бывает… Так, наш Терек – Неисправимый, видимо, истерик Или холерик, хоть не человек. А Кама – умница, течет весь век Спокойно, хоть порой подмоет берег, Но глубь ее не требует промерок, Плывешь по ней, и плавен вод разбег. А Волга-матушка мелеет явно, Хоть грузы на хребте своем исправно Нам переносит с севера на юг… Очнулись Вы, а думал – Вам каюк! Затылком в пол, – нельзя же так, мой друг, Любезнейшая Ксенья Николавна!

 

"«…А кто за вас заплатит, Пушкин, что ли?»..."

 

«…А кто за вас заплатит, Пушкин, что ли?» За всех он платит, действует за всех. Я возмущаюсь, подавляя смех, И людям говорю, кривясь от боли: «Поэт не лошадь, умер он тем боле!» Да нет же, – отвечают, – жив на грех, Имеет и поныне он успех… «В подлунном мире буду жив, доколе В нем будет жить хотя б один пиит», – Нерукотворный памятник гласит. Стоит он на высоком пьедестале, – На сердце держит руку он одну, Другую ж… Насмехаться чтоб не стали, О той, что сзади, не упомяну.

 

"В то время, отдаленное от нас..." (армянская легенда)

 

В то время, отдаленное от нас, Жил в мире человек с живой природой. И не бродили по лесам нимвроды, И безмятежный Авель стадо пас. Сияло солнце, и в заката час Покоем наполнялись неба своды, И золотели рек немые воды, И лань в траве стояла, вся лучась. Но мрачный дух на мир взирал со злобой. И поднял камень дьявол низколобый, И лань убил проклятый Давалу. И, кровью весь обрызганный без славы, Он превратился в черную скалу, В холодный мрамор с жилкою кровавой.

 

"Живут в Париже лошади и люди..."

 

Живут в Париже лошади и люди, – Тогда никто еще не знал авто. Он днями бродит в выцветшем пальто, Обросший бородою, как в безлюдьи. Он любит ветчину, и в этом блюде Он чувствует, быть может, как никто, Сирени аромат и небо то, Что в розах, но бюджет поэта скуден. Он без гроша, и ни пред кем колен Не склонит он – он все-таки Верлен! Одна хоть завалялась бы монета! А в золотой душе – сиянье, пир… И строчку знаменитого сонета Он начинает: жё сюи лямпир…

 

"Орфей умел когда-то чаровать..."

 

Орфей умел когда-то чаровать Опаснейших зверей игрой на лире, А звери жили и в античном мире, Хоть многим мнится, что там тишь и гладь. И львы переставали вдруг рычать И о кровавом забывали пире, Всё круг косматых становился шире, – На мордах их смирения печать! Но в мифе ничего не говорится О поведении людей… И мнится, На них навряд ли так влиял Орфей. Он открывал им в будущее двери, Он песни им на лире пел своей, А люди продолжали жить как звери.

 

"Светящаяся дышит темнота..."

 

Светящаяся дышит темнота, Пылают в ней восходы и закаты, – Рембрандта кистью не писать плакаты, Да и палитра у него не та. Не слишком ли она была густа? И современник, ужасом объятый, Смотрел на холст живой, но темноватый, И отворачивался неспроста. Что видел он? – Библейские мотивы, Портреты, – ни один из них не льстивый, – Пейзажа еле видимый намек… В том мастера он видел безрассудство, – Ему, конечно, было невдомек, Что может пережить века искусство.

 

"Я в мае к умирающей соседке..."

 

Я в мае к умирающей соседке Был приглашен как доктор, чтоб помочь. Стояла дивная над миром ночь, Пел соловей, шептались там, в беседке. А здесь лекарства, иглы, шприц, пипетки… Смерть с жизнью борется… Сосредоточь Весь опыт свой, будь господом точь-в-точь, Дхни жизнь в сей труп, стон издающий редкий. Всё пробовал, я сделал всё, что мог, Но я, по-видимому, был не бог, – Бо испустила дух больная эта. Навек запомнил я ее глаза, В них отблеск был того, быть может, света… Вот, сын мой, жутко как! А он: «Буза».

 

"Подвал он – разумеется, в газете..."

 

Подвал он – разумеется, в газете – Водой наполнил, утопил он всех, За исключением, конечно, тех, Кем сам хвалим, как водится на свете. Он из приличья о себе в беседе Не говорил, не то бы вызвал смех У окружающих, но, как на грех, Болтали вслух о нем его соседи. Как притворяться он умел глухим! Как гусь, представьте, выходил сухим Он из такой воды, где в топях черных, Казалось, вязнут перьев вороха… Не резал никогда он петуха, Ведь сам он куковал в статьях ученых!

 

"На узком, будто гроб, куске бумаги..."

 

На узком, будто гроб, куске бумаги Прописывает врач больному яд, Вененум, как в аптеке говорят, Хоть в дозе малой – гран на двести влаги. И чувствует больной прилив отваги. Приподнимаясь на худых локтях, Изнеможенье чуя чуть в костях, Он восклицает льстиво: «Вы как маги!» Быть может, в самом деле он жилец, Хоть сомневаюсь в том… Но был подлец Бы я, когда б я потушил надежду. Нет, факел не гаси, спускаясь в ад! Сочти меня уж лучше за невежду, – Я «муст дох штербен» подпишу навряд.

 

"В потемках оступилась повитуха..."

 

В потемках оступилась повитуха, Нечистого упомянув, как вдруг Раздался отдаленной скрипки звук, Иль то, попавшись в сеть, заныла муха, Иль то котенок запищал… Старуха Взяла младенца в руки, чуть из рук Его не выронила, а вокруг Дремала Генуя, всё было глухо. Родился Паганини в эту ночь, Напоминавший дьявола точь-в-точь. Он скрипку научил по-человечьи С душой беседовать; еще чуть-чуть – Добился б он членораздельной речи, Но струсил… Сам не знаю, в чем тут суть!

 

"Я кошку высоко хочу воспеть!.."

 

Я кошку высоко хочу воспеть! У ней в глазах блестят аквамарины. Она – мяукающий бог старинный, В Египте за него карала смерть. Я часто говорю ноге: «Не сметь Ей дать пинка!» Руке: «Ее дубиной Не угости!» У ней ведь голубиный Нехищный нрав, почти воркует ведь! У ней такие ласковые позы, Что описать их невозможно прозой. Калачиком свернется иль мостом Вдруг выгнется как бы над синей речкой… О, как насторожилась! И хвостом Не шевельнет, почуяв мышь за печкой.

 

"Рукою левой зеркало держал..."

 

Рукою левой зеркало держал И свой портрет писал рукой он правой. А там, за дверью, подлецов оравой Аукционный наполнялся зал. Не слушал он, как молоток стучал, И, озаренный весь грядущей славой, Холст оживлял он кистью величавой, Автопортрет сто первый он писал. И вот он с выпученными глазами! Живой, он разговаривает с нами. А вот из-под берета смотрит он, Упрямый, гордый, чувствующий силу, И взор мне в душу прямо устремлен, – Его выдерживаю я насилу.

 

"Художник, как сапожник, в стельку пьян..."

 

Художник, как сапожник, в стельку пьян. Не бочку выпил он, всего пол-литра, И заиграла радугой палитра, И мир вокруг лучами осиян. Сей нагрузившийся – из россиян, Ругнулся так, что не спасет молитва. Пьян, да умен, в нем шатких мыслей битва, В нем истина сияет сквозь туман. «Что Репин, Рембрандт! Я в одну неделю Такое напишу, что Рафаэлю, Ей-право, нос утру я самому!» Постиг он тайну вечного искусства… Но хмель прошел, и вновь кругом всё тускло, Быть глупым-глупым хочется уму.

 

"Блестящий Франц в ларце из перламутра..."

 

Блестящий Франс в ларце из перламутра Хранил шестнадцать редкостных вещей, Одна другой отделанных ярчей, И в каждой фраз сплетались перлы мудро. Из них одна в мой час заката утро Напомнит мне моих минувших дней, Ее храню я в памяти моей, – Там речь не о вакханке златокудрой. О рыжей грешнице там речь идет, – Она в тавернах пляшет и поет. Потом она ушла в каменоломню За чудотворцем тем, пришедшим из… «Его ты помнишь, милый Понтий? Ис…» – «Исус? Из Назарета? Нет, не помню».

 

"Монах пергамент набожной рукой..."

 

Монах пергамент набожной рукой Марал, – поэзия существовала. Моря не унимались, вместо вала Рассыпавшегося вставал другой. На площади, заполненной толпой, На выцветшем ковре под гул кимвала Плясунья гибким телом ликовала, И тут же пел поэт полуслепой. Навряд ли сыт он был своей работой, Зато не ведал нашей он заботы Предать тисненью музыку души, – Как будто рукопись – не книга это, Как будто перья и карандаши Не могут записать слова поэта.

 

"Хочу воспеть я дурака такого..."

 

Хочу воспеть я дурака такого, Который был упрям, как истукан, Как немец в дивной повести Лескова, Хваливший вкус горчицы «диафан». Купил дурак скребницу – не диван. Пружины спину режут, – он худого Не видит в том и, продавцу ни слова Не вымолвив, прилег читать роман. Роман скучнейший, средством лишь снотворным Служить бы мог, а мой дурак с упорным Трудом одолевает пухлый труд, Бессонницей потом всю жизнь страдая… Не думайте, что дураку капут, – Он жив и наслаждается, читая.

 

"Мой палец не украшен талисманом..."

 

Мой палец не украшен талисманом, Юон, меня писавший, мне не льстил, – Без соли он меня изобразил, Скорей хирургом, чем поэтом рьяным. Позировал часами я, и пьяным Вставал я с кресла, и почти без сил, Как выходец из сумрачных могил, Я брел к себе в сиянии туманном. А я не тот, что в раме золотой Сидит, объятый горестной мечтой, Над книжным шкафом, над угрюмым Дантом… Хоть в ад за грех стиха я попаду, – Не думаю, чтоб был таким педантом Мой дьявол, придираясь и в аду.

 

"Мы божьей милостью с тобой поэты..."

 

М.А.З.

Мы божьей милостью с тобой поэты! Не зря «издревле сладостный союз Поэтом меж собой связует»… Муз Питомцы мы, и Пушкина заветы Храним мы бережно, хоть перепеты Десятки раз все темы эти… Груз Стиха влачим мы всё же, – нет обуз На свете слаще… Я влачу сонеты. Тяжеловесны, дьяволы! Сутул От них я стал, в ушах немолчный гул… В них современность с прошлым вперемежку. Я жив и не повисну на ремне, Хоть уж Вольтера мерзкую усмешку Напоминает даже солнце мне!

 

"В году ноябрь, мне кажется, один..."

 

В году ноябрь, мне кажется, один, А ты двумя глазами-ноябрями В меня глядишь и голыми ветвями Мне в душу ноешь… Нет грустней картин, Чем осень милой наблюдать! Куртин Осенних мрачен вид, – левкои с нами И знаться не хотят, лишь лепестками Пленен я запоздалых георгин. Настурции, и те уже успели Второй раз отцвести, – я об апреле И мае вспомнить не хочу, мой друг! Зима близка, но в осени есть прелесть… Так созови же ты своих подруг И веселись, чтоб щеки загорелись!

 

"Под этим сводом синим, в землю вросшим..."

 

ТАМАРОЧКЕ

Под этим сводом синим, в землю вросшим, Небесной твердью что зовется, в день, Который обещался быть хорошим, Явилась ты… Уж отцвела сирень, И Врубеля таинственная тень За мной влачилась. Сам я стал похожим На этого безумца. Непогожим Стал день, и смолкла солнца тилидень. Пять лет неполных, и в траве кроватка. Ты с головой укрылась, спишь ты сладко! А я не засыпаю с ночи той, Как ты, душа души моей, заснула. Я полон слез и громового гула, Я пасмурен в день даже золотой!

18 июля 1949

 

"Не знает однодневный мотылек..."

 

Не знает однодневный мотылек, Что солнце вновь взойдет, – он, умирая, Закат огромный видит, блеск без края, Пожар вселенной, вечности порог. Проходит ночь, и вновь горит восток, И эра начинается другая, И мотылек другой живет, не зная, Что к вечеру его наступит срок. Он умирает, я сказал бы, мудро, – Не тронута на крыльях даже пудра. И всё же тайна эта велика. И даже человек, чей быстрый разум, Как молнией, мир обнимает разом, Задумался над смертью мотылька.

 

"Из пены без купального костюма..."

 

Из пены без купального костюма Ты вылезла, богиня красоты. О, как прекрасна даже нынче ты, Хоть море бурно и волна угрюма. Беспечный смех твой слышу я средь шума Событий грозных, дивные черты Телесных форм блестят из черноты Земли разрытой, что темнее трюма. Тебя, безрукую, везли в музей, Окаменелой красоты твоей Не пощадит война, и вновь укрыта Землею будешь ты Европы той, На берег чей из пены голубой Ступила ты когда-то, Афродита!

 

"Вы где теперь, теченьица и школки?.."

 

Вы где теперь, теченьица и школки? Осталось что от звонкой чепухи? Сухие мусоринки шелухи Да разноцветного стекла осколки. Еще хранят запыленные полки Оттиснутые юности грехи. В полях поэзии не воют волки, Пасутся просторунные стихи. Порой напомнит о себе в анналах Матерый волк, он в переводах вялых Нашел убежище от бурь времен. Живой воды забыв давно источник, Вперяя взор в спасительный подстрочник, Он то литовец, то аварец он.

 

"Зеленая травинка мне как нож..."

 

ТАМАРОЧКЕ

Зеленая травинка мне как нож, – Я вспоминаю мая двадцать третье… Прошло уж не одно десятилетье, И боль жива, как в памяти копнешь. Остра, неутолима боль… И что ж, Что за тобой еще явились дети, – Твои то две сестры и брат, и схож С твоим их облик при неясном свете. Но миллионы братьев и сестер Не могут заменить твой голос, взор, Твою неповторимую улыбку. И смерти я не отдал их, живых, – Они во мне… Я слышу, словно скрипку, Твой говор, вижу небо глаз твоих.

 

"Подальше отступите от холста..."

 

Подальше отступите от холста, И пятна оживут пред вашим взором, И расположится простым узором Играющая красок пестрота. И было что подобием хвоста, Вдруг станет головой, тюрьма – простором, Кровавый скорпион – цветком, в котором Живая воплотилась красота. А вы к картине подошли вплотную. И что вы видите? Юдоль земную, Нагроможденье грубое мазков. И вы хоть на ночлег остановитесь Перед холстом, вы им не вдохновитесь, – Закон искусства на земле таков.

 

"Чужих ступеней тяжесть Данте знал..."

 

Илье Эренбургу

Чужих ступеней тяжесть Данте знал, Ведь лифта не было во время оно! А я взлетаю вверх, но учащенно Пульс бьется, и в груди как бы кимвал. И мысль за мыслью, как за валом вал, Проносится в мозгу, он полон звона И рокота… А вдруг неблагосклонно Я буду встречен… Кнопку я нажал. В ответ раздался звон и лай собачий, Открылась дверь, и вот я жду удачи, Решенья, может быть, судьбы своей… Меня встречает Данте Алигьери… Позвольте, разве Данте был еврей? И ада предо мной разверзлись двери.

 

"Кто был Шекспир? Бэкон или Ретленд?.."

 

С. Маршаку

Кто был Шекспир? Бэкон или Ретленд? Иль кто-нибудь другой, иль даже группа Мыслителей?.. Глядит с гравюры тупо Елизаветинский интеллигент. Пред ним и Флетчер – ревностный студент. В театре «Глобус» подвизалась труппа. Сын мясника мог Шейлока так скупо Душою наделить… О дым легенд! Кто создал эти тридцать семь трагедий, Где действуют живые люди, лэди И принцы, где народа слышен шаг? На сей вопрос есть разные ответы. Но знаменитые его сонеты По-русски написал один Маршак.

27 октября 1950

 

"Моей Маринке уж двенадцтый годик..."

 

Моей Маринке уж двенадцтый годик, И, как внимания к науке знак, Мы видим на окошке огородик: В нем лук, ревень, шпинат и пастернак. Она в последнем слове не находит Особенного ничего… Раз так, – Ей говорю, – уж лучше красный мак Ты посади, ведь он прекрасно всходит! И вот живем мы без пастернака. Не прогадали мы наверняка, – Мак распустил свой пышный абажурик, И стало от него вокруг светло… Сынишка нашего соседа Шурик В нем видит почему-то мира зло.

21 февраля 1951

 

ВСКРЫТИЕ КАМНЯ. Венок сонетов 

 

 

1

Ко мрамору, дыханья нет в котором, Влечет меня неистовая страсть. Огонь, что Прометей сумел украсть, Несу назад небесным я просторам. Вот всё, что схвачено добрейшим вором, Химере огненной кладу я в пасть. Чтоб в немоту конечную не впасть, Я прах займу высоким разговором. Острей резца перо перед концом, И мрамора белей блестит страница, И стих спешит бессмертия гонцом. Пигмалион мне почему-то снится. Мелькнула тень, к скале почти как птица Он подошел с решительным резцом.

 

2

 

Он подошел с решительным резцом К материи, застывшей без движенья И ждавшей словно мысли выраженья, Чудесно излучавшейся творцом. Как будто спал Адам глубоким сном, Не чувствуя ни ветра вдохновенья, Ни легкого ножа прикосновенья, Гулявшего в боку его живом. Окаменевшее, быть может, чувство И есть прельщающее нас искусство, Увитое страдания венцом. И мастер истину всегда находит, Одушевляя хладный камень, входит И в глыбу он с ликующим лицом.

 

3

И в глыбу он с ликующим лицом Проник резцом, и с твердым матерьялом Сраженье началось в сияньи алом, Глаза поблескивали в беге злом. Порхала мраморная пыль кругом, Как битвы прах, под режущим металлом, И на лице воителя усталом Означился победный перелом. Он песню пел, оружием владея, – В его глазах стояла Галатея, Вся в блеске волн, летящих в небосклон. И, пышным опьяненный их простором, В похолодевший мрамор глубже он Врубаться стал, сияя влажным взором.

 

4

Врубаться стал, сияя влажным взором, Он в камень с благородной белизной, В которой чувствуется свет дневной, Чуть видным выступающий узором. Жгла мысль, – ужель в труде простом и спором Она?.. И частого дыханья зной Так теплотою обдавал земной Безмолвный мрамор, что звучал он хором. То музыка была частиц его, То золотое пело вещество, Железу как бы уступив с укором. Но был боец вооружен мечом, Ему сопротивленье нипочем, Он камень бил с невиданным напором.

 

5

Он камень бил с невиданным напором. Чем больше отбивал он вещества, Тем четче образ выступал, едва Заметный под окаменевшим сором. Вот бедра, двум подобные амфорам, Вот чаша живота, вот голова, Таящая волшебные слова, Несущие конец мудрейшим спорам. А снежные вершины дивных плеч, А реки рук, что могут ум увлечь И сердце потопить в пучине ласки! А два холма, что под волос ручьем! Анатом камня, в свете вечной сказки Он вскрыл его и жизнь увидел в нем.

 

6

Он вскрыл его и жизнь увидел в нем, Суровый камень взрезал он, анатом, И в чреве хладном, в инее мохнатом Узнал он ту, что блещет ярким сном. Она сияла морем, солнцем, днем, Но так застыла в мраморе разъятом, Что статуей была и в смело взятом Свободном ракурсе как бы живом. Он, полный неиспытанной тревоги, Укрыл ее божественные ноги Влюбленных губ живительным теплом. И, сдерживая муки до предела, Она недвижно в даль времен глядела, Горящую пленительным огнем.

 

7

Горящую пленительным огнем, Он обнимал ее и непрестанно Молил, но холод мраморного стана Он в самом сердце чувствовал своем. Скакало сердце пламенным конем И жгло всё тело, как большая рана, А там всё было тихо, слишком рано, И мрамор спал непробудимым сном. Там было утро, зябкий час рассвета, Когда земля нема и не согрета. То был покой не трупа, а зерна. Но бледный свет уж прикоснулся к сторам, И Галатея юная ясна, Как моря блеск, чьи волны в беге скором.

 

8

Как моря блеск, чьи волны в беге скором, Она жила, но был неумолим Ее покой, бездействием своим Она томила, свойственным притворам. Спят губы под невидимым затвором, Хоть ветер, нежно припадая к ним, Уж словом хочет прозвучать живым, И взгляд как бы рассеян кругозором. Что делать нам с прелестницей такой? Что есть движенье и что есть покой? Конечности к спокойствию не склонны. Жизнь ждет того, кто любит, впереди Хоть смерть, но любящий – он непреклонный, Как пламя, страсть в его зажглась груди.

 

9

Как пламя, страсть в его зажглась груди, Как он взглянул на плод своих усилий. Ее уста лобзания просили, Как бы шептали: «Милый, подойди!» Она была как будто взаперти, Живьем похороненная в могиле, Но ткани благородные не гнили, Найдя в земле к бессмертию пути. И мира лепота – ее надгробье, И моря нагота – ее подобье, Живое зеркало ее души. Она светилась жизнью сокровенной, И он любовь почувствовал в тиши К тому, что сам он сделал, вдохновенный.

 

10

К тому, что сам он сделал, вдохновенный, Стремился он взыгравшею душой. И стала вдруг душа такой большой, Всё обнимающей, проникновенной. Вселенная вмещалась в ней одной, Казалась вечность ветреной, мгновенной, И было так легко не быть землей, Что вскрыть себя просились ясно вены. Что значишь ты, сияющая ткань, Легко бегущая, как жизнь, как лань, По жилам, как тропинки разветвленным? Ты – дар творца, песок в его горсти. Он в день шестой был сам Пигмалионом, Готов был жизнь он в жертву принести.

 

11

Готов был жизнь он в жертву принести Той статуе немой и близорукой, Что будет найдена потом безрукой И крикнет миру: «Я прекрасна, льсти!» Анакреона стих начнет цвести В саду Гафиза, в золотые звуки Оденет он свои живые муки С изнеможеньем старости в кости. Кровь старческая зла и всемогуща, Ее как бы законченная гуща – Мазок последний зрелого творца. Ее походка чудится степенной. Пигмалион молил, просил конца, И сжалилась рожденная из пены.

 

12

И сжалилась рожденная из пены Зеленых волн упрямо-боевых Над юношей, что в думах бредовых Так дивно воплотил свой сон священный. Она смирила моря вал смятенный И в обольстительных чертах своих Возникла, как непревзойденный стих В поэме незаконченной вселенной. О голос мой, дыхание мое! Воспой очарование ее, И да падут перед тобою стены! Будь, сердце, воин! Что ж, что ты одно! Торжествовать в конце концов дано Над мастером и статуе нетленной.

 

13

Над мастером и статуе нетленной Дано свое воздвигнуть торжество. Душа переселяется его В кусок материи обыкновенной. И затевают хоровод камены И окружают бога своего Той музыкой простой и неизменной, Что камня оживляет естество. Стоит он без дыханья, сам как будто Важнейшего лишенный атрибута, Присущего существованью… Мсти, Рука моя, бегущему мгновенью! И стих мой жив, святому вдохновенью Он с пьедестала вниз помог сойти.

 

14

Он с пьедестала вниз помог сойти Окаменевшему как будто слову. С терпеньем, свойственным лишь птицелову, Сумел себя он вдруг перерасти. Шептало слово: «Мастер, отпусти Меня на волю, дам тебе основу Всех матерьялов, подобру-здорову Дай ветром быть, не то навек прости!» И слово вырвалось из рук, что птица, И потянуло ввысь всего меня, Как будто сам успел я воплотиться В крылатый звук с чарующим повтором… И я, живой, с тех пор припал, звеня, Ко мрамору, дыханья нет в котором.

 

15 

 

Ко мрамору, дыханья нет в котором, Он подошел с решительным резцом, И в глыбу он с ликующим лицом Врубаться стал, сияя влажным взором. Он камень бил с невиданным напором. Он вскрыл его и жизнь увидел в нем, Горящую пленительным огнем. Как моря блеск, чьи волны в беге скором. Как пламя, страсть в его зажглась груди К тому, что сам он сделал, вдохновенный. Готов был жизнь он в жертву принести. И сжалилась рожденная из пены. Над мастером, и статуе нетленной Он с пьедестала вниз помог сойти.