Даритай. 1237 год
Хачиун пришёл к старику-агтачи под вечер. Сегодня, после очередного смотра, он всё никак не мог успокоиться.
Если не читаешь по лицам проверяющих — много не проживёшь. Сегодня стервятники слишком подолгу теребили каждый хаптаргак, слишком любовно крутили и взвешивали тороки с запасами сушёного Творога-хурута, проворачивали колеса телег — скрипят ли? Всё у его людей было как надо — не в первый раз родились, но... Но что-то буркнуть-рявкнуть стервятники должны обязательно. И тут нужно не прозевать ту опасную черту, когда ОНИ не распекают, а запоминают... Именно твой десяток запоминают, не надо бы такого.
В тысячи Бури-тайджи соскребли из Коренного улуса старших сыновей из каждой семьи — они ещё пушистые зайчата. Их смотрами хлещут только для того, чтобы разгильдяйство снизить, и ничего больше.
У Гуюка всё не так. В литых рядах ветеранов вкрапления новобранцев растворяются, как капли дождя, упавшие в жирный шулюн. Что проверять-то? Каждый огни и ветры прошёл. Эге, не всё так просто.
В тысячах Гуюка смотр — это для удержания власти. Сегодня с десятком Хачиуна стервятники вели себя особенно тихо, а на тонких губах (почему у этих всегда тонкие губы, или просто поджимают) он узрел самое опасное: «Слишком умными себя мните, да? Для вас ныне и Яса не указ? Ужо попомните...»
Ак-чулмысом («белым смерчем») в народе прозвали смотры перед жертвоприношениями. Они заканчивались требованием отдать одного из десяти своих подчинённых в жертву духу Чингиса. Бывало, что вызывались сотники-джангуны, которых «награждали» правом одарить Сульдэ Чингиса одним из их десятников... Бывало такое и для тысячников, тогда отщёлкивали сотника... но это уже совсем редко.
Некоторая неувязочка, лёгшая в основу ак-чулмыса, была, по большому счету, поблажкой. Получалось, что отсылали в «Небесные Тумены» худшего. Выходило — «нá тебе, Величайший, что нам негоже».
Однако никто не осмеливался обратить внимание на это крамольное несоответствие. Попробуй приносить в жертву лучших — это порушит всё служебное рвение. А так каждый нухур знает — нельзя становиться последним, и испуганно карабкается наверх, к спасению. И каждый десятник это знает, и каждый сотник.
Чтобы войско не поредело сверх меры, а только дисциплина в нём не ослабла, в «капкан» попадали не все десятки подряд, а только некоторые — по загадочному усмотрению стервятников.
Впрочем, Хачиун — как и некоторые другие — выкручивался и здесь. Когда в воздухе, будто дождём, начинало разить ак-чулмысом, он спешил к почерневшей юрте некоего конюха Дармалы и менял одного из своих людей на его человека.
Услуга стоила дорого, потому что этот человек мог перед смертью (когда уже нечего терять) выдать их всех с головой — в этом-то, казалось бы, и состояла основная трудность.
Дармала, давая рабам и харачу призрачную возможность «превратиться» в нухура (а нет, так лучше умереть наконец, чем влачить такую жизнь), брал с них страшную клятву перед лицом Сияющего Мизира не выдавать доверившихся. Какой монгол мог пренебречь ТАКОЙ клятвой и навлечь на свою душу и на Сульдэ своего рода гнев Мизира? Это было бы нечто небывалое.
Но дело было даже не в этом: Дармала, хорошо разбираясь в людях, прекрасно знал: те, кто ради призрачного шанса изменить судьбу на более интересную, идут на почти верную смерть, всегда достаточно горды, чтобы быть подлецами.
На что они надеялись? На то, что стервятник укажет в этот раз на другой десяток? Почему бы нет? И ещё на то, что до возвращения их обратно в конюхи (когда минует опасность и скрывающийся воин займёт надлежащее место в своём десятке) что-то произойдёт и их не выгонят обратно.
Такие подмены можно было делать лишь в том случае, если на это смотрит сквозь пальцы и джангун — ведь он обычно знает своих людей в лицо. Впрочем, сотник Хачиуна на это так и смотрел. Ему было выгодно, чтобы сотня не редела.
Десятник разъяснял недолго. Старый агтачи Дармала стал, как всегда, отмахиваться, охать и ужасаться:
— Ну и ну, Хачиун. Что ты со мной делаешь, негодник? Что ты творишь?
Хачиун рассыпал перед ним серебряные слитки. Зрение старика — самое слабое его место. Где уши устоят, там глаза дрогнут. Так часто бывает.
— Это урусутские гривны, — пресёк Хачиун возможные опасения. — Скоро у войска такого добра будет много. Никого не удивит, что и у тебя такие.
— А вдруг «сине-красные» проверят табунщиков, — зло отмахнулся он.
Старик немного разозлился. Это хорошо. Он всегда злится, оттого что не в силах преодолеть искушение. Потом ловким обезьяньим движением сунув серебро в недра нагольного тулупа, так же недовольно взглянул на Хачиуна:
— Веди своего. Мой — вон, со скребком, высокий такой.
— Жаловаться не побежит? — на всякий случай осведомился десятник. Он мог бы и не спрашивать. Старик имел достаточно связей, чтобы брать к себе в конюхи только людей определённой масти. Тех, для кого мечта о выслуге была дороже жизни.
— Слушай, — капризно взвился агтачи и обиженно полез за пазуху (как же, поверили, достанешь ты серебро назад). — На! — Его рука выжидательно застыла. — Бери его обратно! Не веришь мне? МНЕ!.. Забирай!
— Тихо, не кричи — всему я верю. Зови его сюда, — облегчённо вздохнул Хачиун и довольно ухмыльнулся: «Чего не сделаешь ради своих».
Он всегда нравился себе самому, надевая опасный халат спасителя.
«Приманка» подбежала охотно, даже с восторгом. «Дармала дело знает», — улыбнулся Хачиун. Дальше следовало разговаривать, как можно более доверительно:
— Как тебя зовут?
— Даритай. — Юноша тяжело, выжидательно дышал. Ему уже всё рассказали.
— Ты из ссыльных, да?
— Из всяких. — Дыхание стало ровнее...
Похоже, парня можно было бы воспитать, получилось бы что-то путное. Жаль, что он нужен для другого. Но... за возможность спасти нужно платить, в том числе и тем, что чувствуешь себя сволочью. Ну да ладно, не впервой.
Он спросил то, что от него давно с нетерпением ждали:
— Ты хочешь в настоящий боевой десяток, Даритай? Почему?
Спрашивать было излишним. Все они тут мечтают о боях, добыче, славе. Он всё-таки не понимал этих боголов. Чего не живётся? Риска никакого, так нет — надо подставить живот под копьё. Глупцы.
Он бы поговорил с ним ещё, Хачиуна всегда тянуло узнать о своих людях больше. Не знаешь людей — тоже долго не проживёшь. Но тут случай особый. Барана, которого готовишь под нож, нельзя узнавать и называть по имени — жалко будет резать.
Он ещё раз охватил цепким взором «приманку». Говорилось ЭТО всё-таки тяжело.
— Ну что же, Даритай, условия ты знаешь, да? — Переждал утвердительный жест и вкрадчиво продолжил: — С этого мига тебя зовут Чимбо. Настоящий Чимбо примелькался, он побудет вместо тебя конюхом — Даритаем.
— Это я понял. Как же иначе? — поддержал его юноша.
Есть люди, лгать которым приятно, — чувствуешь себя этаким хитрым умником, но Даритай, похоже, принадлежал к той породе людей, лгать которым было противно. Он сам смотрел на Хачиуна — всё-таки растерявшегося — с непонятной жалостью. Потом сказал то, что от него не ждали (и чего с затаённой надеждой всё-таки ждали).
— Хороший ты человек, Хачиун. Не думай ни о чём. Попадёшь в «капкан» — отгрызай меня смело, я тебя не выдам. А пройдёт ак-чулмыс — я вернусь обратно в конюхи. — Он помолчал и, не удержавшись, добавил: — Если к тому времени ничего нового не случится, если...
Десятниковы глаза забегали, как будто его уличили в воровстве. Он редко терял самообладание, именно поэтому совсем не имел навыка это потерянное самообладание быстро находить... Его лицо покраснело, что было заметно, несмотря на застарелый жёсткий загар...
— Я не думаю, что будет «капкан». Это вряд ли. У нас мало людей, а впереди — опасная война в чужой стране, — быстро заговорил Хачиун. Конечно же, он снова лгал, то есть даже не то — себя уговаривал, оправдывал. Ведь знал точно: будет ак-чулмыс, будет и «капкан» — как раз именно из-за всего перечисленного. Однако в порыве растерянной благодарности к Даритаю десятник всё-таки спросил: — Почему? Зачем тебе смерть вместо жизни? — Может быть, и зря спросил, рисковал. К тому же получалось, что невольно спрашивал себя: стоит ли эта загубленная жизнь той, другой, которую он хочет спасти.
— А ты когда-нибудь жил в овечьей шкуре, зная, что это навсегда?! Ты когда-нибудь во сне бился головой о стены чёрной пещеры, зная, что это — навечно? Ты чувствовал, как делаются всё слабее твои хищные зубы, стираясь об острую траву, которой кормят овец? — Даритая вдруг охватила ярость на этих зажравшихся нухуров, которые имели всё, что нужно для того, чтобы не задохнуться — битвы, врагов, кровь и ветер, а ещё — гордость воина. В своей разжиревшей наивности они даже не ведали, что бывает по-другому. Что кто-то живёт без войны, без риска, в пресной мути однообразного тягла.
Ничего не нашёлся возразить Хачиун. С ним случилось самое неприятное в подобных историях — юноша ему понравился.
Теперь он чувствовал себя не сволочью — палачом, что тоже не лучше.
Уж так устроен мир, что палачами себя чувствуют кто угодно, кроме тех, кто на самом деле ими являются. Настоящие убийцы и палачи представляют себя спасителями.
Один из таких — в подтверждение самых грустных ожиданий Хачиуна — вызвал его в ту самую, тёмно-синюю (под цвет Неба-Тенгри) юрту, вокруг которой все ходили правильными кругами, как светила по небесному своду. Дабы воля этого самого Неба не подтянула счастливчика поближе к себе.
Младший Хранитель Ясы (а по-простонародному — стервятник), тот самый, который так долго присматривался к его злополучному десятку на смотре, восседал на безликой кошме. Одет он был тоже скромно — без любимых Гуюком кричащих украшений. Так они подчёркивали своё презрение к пустой роскоши.
Хранители жили в войске вольготно. Даже сладострастные глаза Гуюка тускло гасли про виде этих тёмно-сизых, с красными обшлагами халатов. Они никому не подчинялись, кроме Верховного Хранителя Ясы — непогрешимого Джагатая. И, конечно же, имели привилегию советоваться напрямую с Сыном Божиим Чингисом, который, похоже, скучал на своих Небесах. Потому что не было ещё случая, чтобы тот, на кого упал доброжелательный выбор Хранителя, туда не попал.
Во времена Темуджина наказание неотступно следовало за проступком. Величайший всегда следил, чтобы никого не наказывали зря, иначе люди терялись и не ведали, как себя вести. Загнанный зверь должен точно знать, с какой стороны загонщики — иначе не выскочит под стрелу, уйдёт. К чему паника? К чему метания? Горный баран, например, должен гордо и уверенно следовать к той пропасти, которая ему судьбой суждена, и не отвлекаться.
Несторианским священникам такое не нравилось — и вот почему. Получалось, что люди сами выбирали свой путь, то есть от них самих во многом зависело, попадут они под наказание или нет. Это рождало излишнюю гордыню, которая всегда опасна.
Последующие события показали, что они были правы... Поскольку где у нас главный очаг строптивости и крамолы? Правильно... Среди монгольских ветеранов, тех самых, выпестованных и воспитанных ещё Чингисом.
Воин Христа (ох, простите, Великого Тенгри, пока ещё Тенгри, хе-хе) не должен был гордиться тем, что он дисциплинирован и непогрешим. Все погрешимы, кроме Всевышнего, никто не вправе об этом забывать. Воин должен не гордиться, а униженно благодарить Бога за то, что тот его не карает, не сегодня карает.
Итак, наказание не должно следовать за проступком. Оно должно опережать проступок. Так согласился устроить Гуюк, по крайней мере, у себя, в своих тысячах, послушав совета несториан. Впрочем, ему самому такое тоже очень пришлось по сердцу.
Сотник не распластался перед Хранителем так, будто перед ним сияющая вершина. «Уничижительность хороша перед Небом, а мы тут все — скромные его слуги, равные в своём ничтожестве». Именно такой ритуал ввели Хранители, по крайней мере, по отношению к самим себе. Они свято верили, что придёт время — потащат они на верёвочке в яму и этих зажравшихся светских ханов. Вот тогда и обвинят новые хозяева улуса в непотребной гордыне и Гуюка, и самого Угэдэя, и прочих подобных сластолюбцев и пьяниц. Но такое — в розовой дымке далёкой мечты, а пока они просто верные слуги не ханов, понятное дело, а Закона.
«Веселитесь, величайтесь, завоёвывайте для нас чужие народы...» — терпеливо выжидали Хранители.
— Отчего не заходишь в нашу юрту, — радушно расплылся хозяин, как будто любой десятник мог вот так запросто, по-соседски, сюда прийти, разве что с доносом.
— Солнце наблюдают издали, чтобы не сгореть в его лучах, — произнёс Хачиун обычную фразу лести и похолодел. То, что звучало в других случаях как безобидное приветствие, здесь, в стервятниковой юрте, было неслыханной дерзостью, прямым намёком.
«Погиб я, погиб. Что теперь будет?»
Но, похоже, Хранитель был слишком сосредоточен на чём-то своём...
— Солнце — там, — указал он пальцем в Небо, — а здесь не горячо, здесь по-дружески тепло. Не правда ли, Хачиун?
— Да... — спохватился тот, — тысячу раз «да». Для всякого честного слуги Бога и Его Сына Чингиса это так. — Хорошо пот под волосами не так заметен, а то ведь: «боишься — значит, виноват».
— Так-то лучше, — приветливо улыбнулся хозяин, — по итогам смотра твой десяток лучший в сотне, джангун тебя хвалит.
Хачиун облегчённо поклонился — может, на сей раз проскочит беда мимо?
— И поэтому я хочу, чтобы ты сердцем принял мою заботу, — продолжал Хранитель затягивать в болото. — Желаю тебе и впредь оставаться таким же добрым слугой, но...
— Но... — скрывая вновь налетевший испуг, повторил Хачиун.
— Разве не мудро наказать за проступок до того, как он совершён? Этим мы лишаемся ущерба от несостоявшегося проступка.
«Не проскочит», — приуныл десятник. И на сей раз предчувствие его не обмануло.
— Тебе выпала великая честь обезопасить свой десяток от преступления до того, как оно будет совершено. Завтра тот, на кого падёт твой выбор, отправится в небесное воинство и пополнит летучие тумены Божьего Сына. Иди, Хачиун, и гордись этой честью — не всякому она выпадает.
Последние слова звучали для Хачиуна как будто из облака. Он, покачиваясь, вышел на холод, грязный снег казался горячим.
На утоптанном снегу замерли тысячи. Пеший строй не производил впечатления литого — монголам привычно держать равнение стремя в стремя, а не плечо к плечу. Скорее строй напоминал пожухлую траву, дрожащую под слабым ветром.
Верхами только Гуюк-тайджи, тысячники и ближние нойоны. Царевич любил швырять свои чугунные фразы в бесконечное море голов — их сегодня хорошо видно с высоты седла. Мерлушковые шапки — не шлемы — были на большинстве стоящих, и Гуюк поймал себя на зыбкой мысли: незащищённые головы — это хорошо. Нечем укрыться от его тяжёлых слов.
— ...и пусть не сомневается Величайший из людей... вера и отвага не оскудела в сердцах... последователей его Нетленного Дела. Сегодня мы делимся с ним нашей удачей, нашей славой, чтобы она вернулась к нам удесятерённой...
Тишина проглотила последнюю рваную фразу. Резко вскинутый на дыбы саврасый — как у Чингиса — жеребец взболтнул морозный воздух точёными ногами.
— А теперь пусть выйдут те, кто обретёт завидную долю пополнить небесное воинство Потрясателя!
Под заревевшие вразнобой шаманские бубны стали выползать счастливчики. Имеющие силы поддерживали тех немногих, у кого отказали ноги. Им предстояло пройти меж двух очистительных костров, нырявших своими рыжими языками в уже вылизанные ими почерневшие проталины. Под капризными порывами ветра пламя металось как сумасшедшее. Волхвы Тенгри, а также татарские и джурдженьские шаманы вглядывались в огонь с неподдельным интересом. Они были похожи сейчас на поднаторевших знатоков, наблюдающих за праздничными скачками.
Даритай дрожал от холода. Почему-то казалось, что когда ему, по обычаю, резко вырвут сердце, сразу станет теплее. Вдруг вместе с дрожью нахлынула жалость не к себе, а к тому несчастном нухуру, вместо которого он сейчас умрёт. Ведь теперь тому несчастному уже никак из конюхов не выбраться. Нет больше в десятке воина с именем Чимбо.
«Вот дурачок, — подумалось вдруг Даритаю, — он вообразил, что я вместо него рискую, а мне что? Убьют, и ладно. А он попался. Узнает, каково прозябать боголом — ещё пожалеет. Это он из-за меня на самом деле рисковал, не я из-за него».
Даже сейчас Даритай ни минуты не жалел ни о чём: «Хотел стать воином земным, а стану воином небесным. Будучи ребёнком, я спасал себя любой ценой, дурак, теперь поумнел».
«Бессердечных» оттаскивали, складывали в ряд. Они лежали на брёвнах будущего костра, некоторые ещё продолжали выгибаться, будто танцуя лёжа, в такт бубнам. Облачённый в долгополую накидку жрец, побрякивая подвесками на ветру, сносил трепещущие сердца к отдельному алтарю. Его взмокшие, почерневшие руки никак не вязались с торжественной миной на лице. Одна из будущих жертв вдруг завопила, когда он к ней приблизился, — к ним заботливо кинулись кешиктены. Стоящий рядом с Даритаем долговязый парень презрительно хмыкнул и прикусил губу — с неё стекала багряная струйка.
Их, казнимых, было немного, не более ста человек: песчинка в море войска. Несмотря ни на что, Даритаю хотелось надеяться, что остальные будут воевать лучше ровно настолько, насколько они сегодня обезлюдели. Это тоже вдруг стало важно.
— Как тебя зовут? — обернулся Даритай.
— Сача, — разжал губы долговязый и попробовал улыбнуться.
— Как сюда попал?
— Жребий, — коротко отозвался сосед.
— Встретимся в туменах Темуджина? — спросил Даритай.
— Нет, я из рода Джурки. Темуджин вырезал мой род, буду искать обиженных предков.
— Ты думаешь, и там, на Небе, продолжается кровная вражда?
Сача дёрнул связанными за спиной руками, похоже, он привык размахивать ими при разговоре.
— Вот именно, её вытеснили туда, наверх.
Непонятно было: это шутка или убеждение.
И вдруг бесконечный строй воинов заволновался и рассыпался. Жрец застыл с очередным сердцем в руке, торжественное выражение на его лице сменилось растерянным. Сквозь его мокрые пальцы лениво капало. Казалось, он выжимает влажную тряпку.
— Что там такое? — встрепенулся Сача.
— Урусуты... урусуты, — глухо перекатывалось по распадающимся рядам.
В тысячах Гуюка народ был бывалый. Каждый из этих опытных нухуров кожей знал, что и когда ему делать при внезапном нападении. Да и не таким уж внезапным оно было: просто дозорные сотни, доскакав, сообщили о приближающемся большом войске.
Каждый знал, что делать. Кроме жрецов. Завершать важнейший обряд в условиях боевой тревоги никого из них никогда не учили. Они растерялись.
Спешно сжигать тела и этот, разом ставший кощунственно нелепым, слипшийся холмик из выдранных сердец? Не годится. Тогда что? Отложить «на потом» и размораживать после боя?..
О-о-о... Это ещё хуже.
Собравшись в кружок, пресвятые пастыри о чём-то беседовали, панически жестикулируя, сейчас они напоминали заспоривших рыночных торговцев. Так они стояли долго, шипели и жужжали друг на друга, как засунутые в коробочку шмели. Сача, наблюдая за этой кутерьмой, не выдержал, расхохотался, загремел облегчённым смехом проснувшейся надежды. Воспалённая весёлость неудержимо перекатилась от жертвы к жертве.
Один из шаманов бросился к их группе и в отчаянии завизжал:
— Молча-ать!
— Помолчать мы ещё успеем, — ответил ему Сача. Его выпад был встречен очередной порцией одобрительного хохота товарищей по счастью.
Кто-то из волхвов бросился к кешиктенам:
— Ну что вы застыли, как...
— Как что? — с враждебной показной невозмутимостью — но и не без намёка на возможные неприятности — поинтересовался их десятник.
Уточнять храбрый пастырь не решился: с этими волкодавами лучше не ссориться.
В ожидании указаний эти бесстрастные псы просто застыли, подобно кыпчакским каменным бабам. К делам этого рода они, увы, относились без должного рвения.
Жрец нерешительно колдовал над стремительно застывающими сердцами. Ему хотелось засунуть руки в рукавицы, но явно боялся таковые испачкать.
— Ты их свари, — окончательно ожил Сача.
Тут уже прыснули и кешиктены, не в силах сдержаться даже перед возможным Божиим гневом за кощунство. Для Сача же месть потусторонних сил не была, похоже, чем то достойным внимания.
Шевеля затёкшими запястьями, Даритай успел удивиться ещё и этому. По его разумению, если длинная жизнь ещё впереди, так можно с духами и повздорить: есть ещё время отмолиться, но когда остался миг до встречи с ними, можно язык-то и придержать. Впрочем, это забота самого Сача.
— А ну... разворачивайся спиной, — услышали они сбоку. В сияющем доспехе, будто в чешуе, снятой со сказочной золотой рыбы, к ним (не успели и заметить когда) подлетел на коне аталик Гуюка — могущественный Эльджидай-нойон.
Он держал свой прямой тангутский меч остриём вверх, как принято держать туги, оттого оружие сияло, словно отстранённый символ чего-то неразгаданного.
Сперва показалось, что он — будучи человеком не злым — хочет их, немногих оставшихся, безболезненно и быстро порубить, поэтому и отвернуться заставляет. Но убелённый ветеран (седины трепетали, щёткой выглядывая из-под шлема) поступил иначе. Не слезая с коня, он остро наточенным остриём разрезал верёвки, которыми стянули их руки.
— Нельзя... нельзя! — нерешительно кинулся впереймы испуганный жрец. — Что обещано Божьему Сыну, нельзя забрать назад...
Эльджидай осадил вороного иноходца, крикнул с седла так, чтобы слышали все:
— Я знал Чингиса при жизни, шаман, я был его другом! Мне ли не ведать его потаённых дум? Мы согрешили, шаман, убивая воинов просто так. Смотри: ведь это Он наслал на нас урусутов в гневе своём... не так? — Приглашая жреца с собой согласиться, он встряхнул диковинным мечом. — Нухуры должны уходить к Нему в поднебесную юрту, падая в бою, а не под ножом для баранов...
Похоже, жрец на самом деле был рад такому повороту. Он и возразил-то только для того, чтобы потом, в случае чего, не сказали, мол, не препятствовал безобразию. Сейчас шаман торжествовал в душе... Что бы ни случилось, с этого мига он просто исполнял приказ Эльджидая.
— А... а... — стал заикаться пастырь, тая надежду, что Эльджидай возложит на свои плечи вину и за нетрадиционное завершение жертвоприношения.
— Тела и сердца сожгите сейчас, и Потрясатель будет с нами в бою, — прочитав его мысли, распорядился аталик. — Жертва перед боем может быть и поспешной. Великому, как никому, известно, что такое внезапное нападение. Он поймёт...
Похоже, показавшись себе излишне великодушным, Эльджидай рявкнул на освобождённых, ещё не верящих своим ушам:
— Что рты поразевали? А ну разбежались по своим десяткам!
Если бы войско состояло только из подвижных всадников, имеющих бесконечный запас стрел, их столкновение с пехотой было бы тогда не войной — охотой вольготной. Степные воины с малолетства обучены поражать джейрана на скаку, разве можно промахнуться, стреляя по угрюмому мужику, не всегда успевающему спрятать бородатое лицо за тяжёлым щитом? Весёлая песня дальнобойной стрелы-годоли завершается коротким шипением, с которым взрезает она яркую крашеную кожу и деревянную основу. Её упрямое жало яростно прорывает кожу и дерево, проклёвываясь (иногда на половину своей длины) с внутренней стороны щита. И ты, впервые так стоящий, вдруг понимаешь — рука, держащая щит, беззащитна. Да и самому прижиматься к нему теснее, будто к невесте, больше уже не тянет. Держишь его испуганно, как гадюку за голову, норовишь не заслоняться — ловить им летящую в тебя дотошную дрянь.
Хорошо бы так, да нельзя — не одного себя заслоняешь, но и того, кто за тобой стоит тоже. Он тебе не даёт бежать в панике назад, а это сейчас — самое главное. У тебя же, стоящего в первом ряду, такое чувство, что ты и вовсе не облачен в доспехи, что нет у тебя в руках даже этой, обтянутой кожей доски. А будто бы голым стоишь, бедолага, под всепроницающим железным дождём и рвёшься... рвёшься всё бросить, скрючиться и голову руками закрыть. Но безжалостные — ты их ненавидишь сейчас — задние ряды заслоняют свою ничтожную жизнь твоей дрожащей плотью.
Можно ли долго вынести такое? Нельзя. Зачем же тогда гонять по степи ополчение? Только людей смешить? Всё так, да не так.
Не надо забывать, что стрелы — не комары, сами собой в болоте не плодятся. Каждую вырезать, выпарить, отлакировать. С одним наконечником сколько возни. А для того чтобы такой страх наводить — для мощных луков, позаимствованных монголами у покорённых джурдженей, нужны стрелы особые, их прозвали «хинскими» (от золотой империи «хинь»). Стрелами обычных степных луков — монгольских и кыпчакских — хороший щитоносный строй не разметаешь. А уж стрелы урусутские — и вовсе недоразумение: от них и краем щита заслонишься, они и кольчугу не всегда пробьют. Да и тетиву лесных луков не натянешь привычно за ухо.
Поэтому стрел всегда жалко, и выпустить их столько, чтобы как в сказке собою заслонили небо, можно только в сладких мечтах. А лучше бы и вовсе одну из колчана — только чтоб наверняка. Закончатся стрелы — степняк, который без них, как собака с завязанной пастью, беззащитен, останется только убегать. Сабли и мечи только у нукеров, кешиктенов да тургаудов. Это значит — хорошо, если у одного из десяти в войске.
Кроме того, всегда есть обозы. А в них — женщины, пища и добыча, раненые... Без обозов, еле бредущих в снежной степи, — верная погибель.
Поэтому, хочешь не хочешь, а придётся познакомиться с пешим войском поближе... Так что и лицо врага — своё кривое зеркало — не минуешь разглядеть. А в обороне пехота всегда сильнее конницы.
Войлочный хутангу-дегаль, перешедший Даритаю в наследство от Чимбо, оказался безнадёжно мал, но под ржание новых сотоварищей и их коней пришлось всё же его натянуть: поскольку какая-никакая, а защита.
Впрочем, добротный, из связанных друг с другом железных пластинок, ламеллярный панцирь был только у Хачиуна. Остальные лучники напоминали укреплённые поверх седел войлочные шары, ведь стёганый войлок защищал только своей толщиной, более ничем. Впрочем, как бы в утешение носящим, он имел одно (увы, только одно) преимущество перед доспехами иного рода: сабля при ударе в нём увязала. Сверху, над «шарами», торчали пупырышками утонувшие в шерсти малахаев загорелые лица. Войлок сверху обшивался дешёвой тканью, у сотни, к которой относился Хачиун, — зелёного цвета. А кони у всех были рыжие.
В монгольском войске каждое подразделение имело только один, строго закреплённый за ним цвет боевой одежды. Это очень облегчало согласованность действий и поиск «своих» в кутерьме боя.
— А говорили-то, говорили, что все «коренные» монголы давно выслужились и сражаются в тяжёлой коннице, — ворчал Даритай, приноравливаясь к луку, оказавшемуся вдруг очень тяжёлым. Научиться обращаться с таким он мечтал всю жизнь, и вот теперь они — Даритай и лук — наконец встретились.
— Ну какие ж мы коренные монголы? — скорее с гордостью, чем с досадой, отозвался Хачиун. — Кераиты у нас тут, ещё найманы есть. Дружно молим Мессию, чтобы послал меткости. Иса хоть и учил: «Не убий», а помогает. А ты какому богу молишься?
— А я после нынешнего и не знаю, — отмахнулся Даритай, которому хотелось заняться луком, ничем иным. Он упорно не желал вспоминать то, что пережил недавно, а разговоры о боге тащили именно туда.
Лук капризничал.
— Попробуй натянуть, — поспешно встрял десятник, — да нет, не так. Большой палец согни, зацепи... Эх...
Даритай, внезапно взмокнув, потащил тетиву в сторону лица, от натуги ставшего грозным и страшным... О Небо, он никогда не думал, что это настолько тяжело.
— Хачиун, глянь-ка на него, — поддели справа. — Вот с такой рожей пусть и скачет, все урусуты со страху разбегутся.
Если научился чему, то чужая неуклюжесть просто невыносима. На свою-то, бывшую, всегда память коротка. Но Хачиун, приятно удивив Даритая, не взвивался, как всю Даритаеву жизнь взвивались по каждому поводу надсмотрщики. Объяснял терпеливо, спокойно, видно, и сам в своё время хлебнул лиха.
В жизни Даритая люди делились на две неравные части: на тех, кто издевался над подчинёнными именно потому, что когда-то издевались над ним, и других, которые были к ним терпимы и добры по той же самой причине. Таких, увы, всегда меньшинство, но Хачиун, похоже, принадлежал к этой меньшей половине.
— Стой, запамятовал я, — протянул ему десятник старый сыромятный ремень. — На вот, руку обмотай, а то по предплечью отыграет, отсушит. Попробуй ещё... так, та-ак. Ничего, привыкнешь.
Под его утешающее бормотание Даритай кривился и так, и эдак. Недовольный неумелым обращением, лук вертелся в руке.
— Ну ладно, — сдался десятник, — покуда стрелы мне отдай. В бою толку от тебя со стрельбою не будет. Сам понимаешь. — Он помолчал, как бы на что-то решаясь, опустил руку на пояс: — На вот, если что, отмахаешься, — протянул новому подчинённому собственную саблю, — после боя отдашь.
— А ты? — растерялся новичок.
— Издали отстреляюсь, не впервой. С тяжёлым всадником ежели Мессия сведёт, так всё едино не выгорит. Я-то знаю, а тебе спокойнее будет, с саблей. Будешь меня прикрывать — пользы больше.
Сабли в десятке были не у всех. Считалось, что лучники в прямое столкновение с врагом не вступают, а если случится такое — сами виноваты — нечего подпускать. Сабля — вещь дорогая, на всё войско не напасёшься. Впрочем, у кого из лучников они были, то и... были. Понятно, каждый разжиться саблей мечтал.
Увидев такое великое снисхождение к новичку, худощавый недовольно хмыкнул:
— Чимбо и стрелять умеет, а где он теперь — вызвать бы. И саблю этому отдаёшь. — Он обернулся к Даритаю с показной досадой, но по всему было видно — доволен. Не часто ощущаешь преимущество перед другими. В скучной жизни воина хоть этим утешится.
Теперь, когда опасность для Чимбо миновала, худощавому казалось: дунь на него, перешибёшь, резонно казалось несправедливым и глупым, что тот теперь прозябает в конюхах, когда именно в нём самая перед боем нужда.
— Хачиун, а Хачиун, поменяться бы им обратно, — загнусавил он больше для того, чтобы подразнить новичка.
Десятник обернулся, ответил серьёзно:
— Всё одно не успеем, это раз. Менять не будем — это два... — Хачиун явно был настроен взять Даритая под своё покровительство. — Этот кровью и страхом заплатил за то, чтобы быть с нами. А Чимбо, что Чимбо? Струсил, когда выпал ему жребий. Разве не так?
— Вроде и крепок ты, а рыхл, — на миг замолчав, худощавый тут же нашёл другой повод придраться к Даритаю. — Гляди, как надо! — Легко, без видимых усилий, он натянул тетиву за ухо. Не учил, не показывал, а красовался и унижал. — Вот так... — дерзко взглянул на насупившегося неумеху.
Уж чего-чего, а всяких способов унизить Даритай за свою жизнь богола насмотрелся, но и тут его заело. Он растерял мало свойственное ему смирение. И то сказать — сейчас слабину покажешь, так потом и вовсе заклюют.
— А ты у нас крепок, да? — на всякий случай покосился на Хачиуна — не вступится ли за своих. Нет, тот выжидательно улыбался.
Даритай притянул руку к тонкому запястью худощавого и тихонько сжал. Обидчик, не сдержав вскрика, не только выпустил лук, но и сам свернулся, как придавленная змея...
— Ох. Пу-пу... пусти же! — Во взгляде застыла с трудом сдерживаемая мольба...
Даритай разжал пальцы. Худощавый, вытирая взмокший лоб, нехотя поднялся.
— Неплохо, — сказал заметно скромнее.
Между тем Даритай, заставив округлиться глаза наблюдающих, будто бы невзначай отщипнул кусочек кожи от кончика сыромятного ремня. Порвать его рывком посередине, намотав на руку, могли тут многие, но отщипнуть кожу как бумагу?
Насмешливость худощавого сменилась восхищением:
— Ловко... Где научился?
Даритай не был злопамятен, скромно пояснил:
— Помял бы кожи с моё — тоже бы так сумел.
Он, конечно, умолчал о том, что силу кисти развивал намеренно, ублажая глупую мечту когда-нибудь выбиться в нухуры.
— Ну как же лук-то натянуть не можешь? — простодушно растерялся недавний обидчик.
— Просто разная сила, разная привычка, — охотно пояснил Хачиун, довольный исходом перебранки.
— Ничего... он быстро освоится, было бы желание. Лук натянуть — полбеды. Метко стрелять — вот что тяжелее... Кстати, Суду, — десятник указал на худощавого, — лучший наш стрелок. Где другой не попадёт в сайгака, угодит сайгаку в голову, вот он тебя и научит.
— Ну уж и лучший, скажешь тоже, — польщённо фыркнул Суду. Смутясь от похвалы, он вновь повернулся к новичку: — Не сердись, Даритай, будем друзьями, да?
Эльджидай-нойон, нахмурившись, выслушивал очередного туаджи. То, что стало ему известно о войске урусутов, мало способствовало панике, и всё-таки... Хотя он уже послал за подмогой к джихангиру, не отпускали подозрения, что Бату уж очень торопиться не будет. Дрязги между царевичами казались ему расплатой за полумеры, о губительности которых они давным-давно говорили ещё с Темуджином, в ту пору, когда с каганом можно было общаться, думая только о содержании разговора, а не о безопасности собственной шеи.
«Хан, ты поставил на важные должности заслуженных — не родовитых, восстановив тем самым попранную справедливость, — сказал ему как-то раз Эльджидай (он знал, что Темуджин любит, когда ему об этом напоминают) и, дождавшись довольной улыбки, продолжил: — Но хватит ли у тебя смелости быть верным самому себе до конца? Если нет, то наша с тобой борьба — временная отсрочка развала, не более».
Темуджин, ещё не утерявший в те годы человеческого, охотно подтвердил, что всего нужного ему хватит. Тогда Эльджидай задал ему несколько вопросов, из-за которых их отношения хоть и не испортились, но перестали быть столь безоблачными, как раньше. Вот такие это были вопросы:
«Сможешь ли ты уступить свой трон более достойному, буде такой найдётся? А если нет, чем ты лучше тех, кого свергал?» — это был первый удар ниже пояса, и Темуджин нахмурился. Да, здесь намечался тот рубеж, на котором заканчивались разглагольствования про «общую справедливость».
«Твои дети унаследуют улус по законам крови. Они возьмут его как подарок, не в трудах и лишениях это право заслужив. Разве не так? Сможешь ли ты передать трон не собственному потомству, а самому достойному?» — это был второй выпад.
Далее беседа шла уже на повышенных тонах, и Эльджидай тогда впервые почувствовал одиночество отчуждения. Он впервые понял: Темуджин защищает справедливость не по зову Бога, а просто потому, что именно сейчас это ему удобно.
«Нет! — распалившись, кричал каган, который в те годы ещё удостаивал друзей великой милости объяснить свои решения, потом перестал. — Для всех остальных — да, но только не для ханской семьи! Иначе каждый, поднимая голову к высокому трону, будет спрашивать себя: «А почему не я? »
Тогда Эльджидай кивнул, — мол, согласен — и они оба замолчали, наткнувшись на ту стену, которую не в силах были разрушить их молодые умы. Да и хан ведь во многом был прав — есть такая опасность, это верно.
В те годы Эльджидай только указал на дыру, а как заштопать — и сам не знал. Не знает и поныне. Он вовремя отказался от нездоровых споров: не знаешь, как чинить, не мешай другим ломать. Другие вовремя не остановились и попали-таки в немилость. Эльджидай хоть и стал осторожничать, но того разговора не Забывал. После смерти Темуджина произошло то, что и должно было произойти.
Завоёванная кровью возможность привести к власти достойных, (а не родовитых) с каждой травой всё уменьшалась и уменьшалась — это одна печаль. А есть ещё другая: как и следовало ожидать, царевичи меж собой не ладят. Правда, количество тех, кто осмеливался задать себе тот проклятый вопрос — «а почему не я» — всё-таки ограничивалось этим «кровавым» законом, законом власти по праву рода, ненавидимым выдвиженцами из разбойничьих низов. Не будь этого «несправедливого» права, сколько бы их было тогда? Страшно помыслить.
Хорошо ещё, что пока эта язва раздора ползёт по безобидной ложбинке, проявляясь в ревнивом состязании в том, кто более годен, чтобы разбить врага. Но увы, уже сейчас ревнивцы отталкивают локтями чужую славу, не давая ей проклюнуться. Сказкой, несбыточным улигером вспоминается золотое время Темуджина. Счастливые годы Эльджидаевой молодости, когда каждый знал: успех одного — это успех всех.
Подумав о таком, Эльджидай, конечно же, сразу вспомнил Юлюя Чуцая. Хитрый киданьский мангус не зря настоял, чтобы ВСЕ дети Темуджина послали своих сыновей в этот «вечерний поход». Неизбежно возникший раздор ему выгоден. Эта тонкорукая лиса тоже мечтает о создании державы, в которой умные правят глупыми. Для Чуцая умный — это тот, кто вызубрил их гнилые конфуцианские бредни.
А для нас? Тот, кто лучше умеет убивать?
Эльджидай, умеющий ценить иронию даже во врагах (вот и прискакали, канцлер ТВОЕЙ империи — уже враг), не мог не потешиться над этим остроумным вывертом джуншулина. Настаивая на своём, Чуцай объяснял это так: «Участие в походе объединённого войска из разных улусов империи укрепит наше единство, ибо ничто так не сближает и не мирит, как общий враг и общее дело».
Красиво, правильно. Не вдруг и поспоришь с таким. Простодушный Угэдэй, как всегда, клюнул. Вот так и надо интриговать: задумав сломать, объясняй свои действия желанием именно это «задуманное» сохранить. Это любого запутает. Эльджидай вдруг разозлился на себя за то, что должен ломать голову не о том, как выиграть это сражение с наименьшими потерями, а о том, как сделать, чтобы эта победа ослабила Бату и возвеличила его «природного» господина Гуюка. Да ещё так вывернуться, чтобы их общее «Дело Великого Чингиса» (никто уже не объяснит толком, что же это за «дело», но все понимают) неуклонно раздувалось, как жаба на чужом болоте.
«Ох, Темуджин, Темуджин, бедный друг мой. О том ли мы с тобой мечтали, утирая кислый пот? В каких-то краях летает твой неугомонный Сульдэ? — вздохнул ветеран. — Теперь ты кормишься вырванными сердцами своих верных нухуров, да? И не стыдно? Не пора ли отдохнуть от всего этого и разбить наконец урусутов? — спросил себя главный аталик Гуюка. — Дожили, докатились. Война стала отдыхом от интриг».
Сделав над собой усилие, Эльджидай вернулся, наконец, к мыслям о наступающих урусутах. Тем более что они уже на подходе, а в лагерь, к обозам (на радость Бату?) пускать их не следует.
— Дело дрянь, — поделился радостью Хачиун, — они остановились.
— Почему это плохо? — встревожился Даритай.
— Когда войско движется, оно не так кусается, а что ещё волнует лучника? — Хачиун отдышался. Его рыжий жеребец извивался в нетерпении, как угодившая в капкан огромная лисица. — Объясняю именно тебе, Даритай, потому что остальным всё понятно и так... Наша задача — не позволить урусутам засыпать стрелами тяжеловооружённые «тысячи», которые навалятся на пешцев с боков. Пускай отвлекутся на нас, а мы их тоже немного пощекочем. Не бойся, они никудышные стрелки.
— И очень даже кудышные, — возразил Суду. — Эти лесовики достают белку в глаз. — Он не любил, когда утешают ложью.
— Не в глаз, а в голову. Байки-то не повторяй, — пристыдил десятник, — и потом... — он нашёлся, — по неподвижной белке, понял?
Все они успели привыкнуть за последние годы к маневренной перестрелке с себе подобными лёгкими всадниками — кыпчаками и буртасами. Выскакивать мишенями перед тесно сгрудившейся толпой никто не рвался, и люди были излишне возбуждены.
— Почему плохо, если стреляют все сразу? — задал наивный вопрос Даритай и прежде чем получил ответ, уже и сам догадался.
— Чего тут не понять? Одна стрела летит прицельно и мажет. А так — будто снег на голову тяжёлым всадникам, во-он тем. — Суду азартно махнул назад, оскалился: — Хочешь туда, под снежок, а?
— Да нет. Не тянет, — подыграл ему Даритай.
Сигнальные стрелы-йори капризно заголосили, как стая чаек над осенним Итилем. Огненные рыжие кони, сомкнувшись друг с другом, слились в один пляшущий на ветру костёр. Даритаев жеребец — без дополнительных усилий со стороны всадника — занял надлежащее место (не успеешь — голову стрелку долой, потому давно приучен).
— Ну всё... урагша, помоги нам пресвятой Траян, — не скомандовал, скорее просто сказал Хачиун. Каждый из этих опытных воинов мог командовать десятком не хуже его самого (правда, никого из них производить в десятники не спешили), каждый знал, что и когда делать, за исключением этого довеска Даритая.
На вытянутом лице Суду проступили жёсткие складки. Он плавно протянул руку к висящему на спине саадаку, как будто замахиваясь для удара сверху. Красная лакированная стрела-годоли (длинный узкий наконечник для дальнего боя) легла на костяные рога-изгибы.
Премудрость стрельбы из большого костяного лука состояла в том, что тетиву не натягивали — от неё как бы «отталкивались» луком вперёд, задерживая тетиву у щеки, после чего рывком «добирали» её до уха.
С разгона на рысях сотня плавно перетекла в галоп. Остроконечные шеломы урусутских лучников, чудно не отороченные мехом, стремительно приближались и били в глаза своей чужеродностью. Густая растительность, покрывавшая низ лица, делала урусутов похожими на странных мохнатых животных, из-за чего все они казались на одно лицо. Даже тетиву они натягивали диковатым способом: сгибая руку в локте. От этих нечеловеческих ужимок Даритаю показалось, что все они целят именно в него. Это вдруг стало давить так сильно, что он напрягся, сжался, растёкся по седлу. Такой животный страх испытываешь перед зверем, перед существом иной природы, а не разумным человеком.
Луки у урусутов были меньше размером — подобные можно встретить у «лесных племён» за Селенгой, и это вдруг рассмешило, отчего на сердце заметно полегчало.
Обычно при походах в степь (чего не мог знать Даритай) рязанцы и суздальцы зазывали конных стрелков из половцев, но в эту неудобную зимнюю пору (спасибо великому Субэдэю) все наёмники грели кости в городках-зимовниках. Поэтому Юрию Игоревичу, чтобы обеспечить тяжёлым ратникам хоть такое прикрытие, пришлось спешно сгонять с ловов бельчатников и соболятников. Немногих, имеющих самострелы, князь собрал вокруг себя.
— Спокойно! — заорал в ухо Хачиун. — Не бойся! Тут все стрелы на излёте, не пробьёт — далеко! Разве что в глаз попадёт! — Он вдруг насупился. — А вот теперь осторожно, приближаемся!
Суду, не сбавляя хода, привстал на стременах. Всё произошло так быстро, что Даритай не успел, проморгал тот миг, когда из рук худощавого сорвалась багровая деревянная молния. Какой-то грузно сбитый урусут в кольчуге поверх кожуха припал на колено, будто желая найти что-то в снегу. Несущаяся под конским животом шустрая земля унесла эту картинку куда-то назад.
Прежде чем Даритай успел вздохнуть, они вылетели в место, недосягаемое для лесных стрелков.
Все были целы, но кони успели взмокнуть. Прижатыми к лошадиному брюху ногами Даритай ощутил, как оно потеплело. Из кожи баксона, подрагивая незнакомым оперением, торчала-таки одна угодившая мерзость. Обнаружив зацепившийся урусутский «привет» не сразу, новичок отпрянул, как от скорпиона, и густо покраснел даже сквозь многолетний свой загар. Но над ним не смеялись. Всё же он остро почувствовал себя сейчас бесполезным довеском, вроде того войлочного свёртка, какие прикрепляли к вьючным меринам, чтобы те издалека казались воинами.
Скрывая смущение за неуместным любопытством, он спросил-таки Суду о том, что на самом деле сейчас его занимало мало.
— Да, попал, иначе не стреляю, — спокойно, с видимым удовольствием ответил Суду. Похоже, ему нравилось об этом говорить. Старые друзья давно привыкли к его чудесному искусству, перестав удивляться и хвалить.
— А остальные?
— Остальные не рискнули. Что стрелы даром тратить? — отозвался теперь и Хачиун, — Не так уж их много, стрел. Главное, чтобы они в нас стреляли...
— Всё, отдохни, — вдруг бросил он строго, — сейчас пойдём на второй круг, а там этих упрямых сабанчи сомнут наши панцирные...
В этот раз они прошмыгнули гораздо ближе с вражескому строю, над головой Даритая уже отчётливо свистнуло. Теперь по бородачам выпустили по стреле почти все. Те заметно шарахнулись вглубь, к щитоносцам. «Ага, проняло», — невольно возликовал Даритай, как будто в этом была и его заслуга. Когда приближались к урусутам, он с азартной радостью охотника отметил; бугорки тел пятнали снег и там и тут. Едва не наткнулся и на «своего» мертвеца в таком же, как и он сам, зелёном дегале — лошадь умело, без его участия, перескочила. Труп лежал на животе, выгнув спину, его грудь опиралась на стрелу как на подпорку, на которую он текуче наползал. Он был, судя по цвету, из их сотни, и вот — не уберёгся. Жеребец погибшего скакал на своём месте в строю, будто и не заметив случившегося. Казалось, дух убитого так и сидит в седле, сбросив своё тело в утоптанный снег, как халат.
Мистический страх, которого не было, когда он стоял, ожидая жертвенного ножа, вдруг властно пробудился в Даритае.
Кони уже заметно устали, оставляя на снегу редкие капли мыла, пока ещё редкие. Ничто так не утомляет лошадей, как эти скоростные рывки галопом. Лучники их сотни — пока ещё почти целой — скопились на левом фланге, ожидая удара конных урусутских дружин. Их предстояло замотать и обессилить. Теперь жизнь Даритая, Хачиуна и остальных зависела от того, насколько их собственные лошади успеют отдышаться.
— Ну вот, начинается самое весёлое, — Хачиун весь как-то ужался.
На них скакали, вращая мечами в воздухе разноцветные, нарядно убранные чужие дружинники. Красные и лазоревые плащи за спинами недругов трепетали, подобно крыльям ангелов.
Похоже, для того, чтобы себя взбодрить, Хачиун вдруг разговорился:
— Эт-то вот самая гадость... Не тяжелы — не легки, в самый раз, чтобы угнаться. Догонят — порубят. А ведь догонят, ишь, жеребцы-то породистые, свежие — красота. А ты, — обернулся он к Даритаю, — ты вот что, а? Хочешь жить, значит, строго мне в хвост, будто повозка, понял?
— Эй, Хачиун, — прыснул Суду, — ты уж и хвостом обзавёлся, что та дрофа. Надо же, что страх с людьми творит — в птиц обернуться горазды.
— Не больно-то скалься, умник, — не принял шутки десятник, — поглядим, хорош ли сам без хвоста. А ну... отступаем, бежим! — скомандовал он, дождавшись нужного мига.
Когда урусуты уже дышали в затылок, сотня распалась по десяткам влево и вправо. Не сдержав ретивости, преследователи пролетели вперёд и слегка смешались, беспорядочно разворачиваясь. Даритай видел, как Суду — будто боясь не успеть — пускал стрелу за стрелой. Один раз он досадливо вскрикнул, словно его ужалили — кто-то сумел-таки заслониться ярко-алым щитом.
— Ну промазал, ничего страшного? — бросили ему на ходу горсть утешающий слов...
Суду помотал головой, как бы освобождаясь от наваждения:
— Нельзя мне промахиваться... уйдёт настрой.
Беспощадная и неожиданная гибель товарищей привнесла некоторый разброд в рядах врагов. Они замешкались. Когда дружинники опомнились — быстрее, чем надеялся Хачиун, — зелёная сотня снова рванула взапуски, но лошади уже устали. Какое-то время их выручала запредельная меткость Суду, которому неизменно удавалась обрубать те лапы смерти, которые оказывались к ним особенно близко. Разноцветный беснующийся зверь отдёргивал свои лапы назад, какое-то время зализывал, а монгольские лучники успевали перестроиться и отдохнуть.
— Что же они медлят, шакал их раздери, — досадливо бормотал Хачиун, — так мы долго не протянем.
— А что? — разлепил непослушные пересохшие губы Даритай...
— Где эти панцирные, с копьями? Им давно пора заняться делом. Ещё один рывок, и нас тут передавят, как волчат у логова.
Даритай, вздохнув, протянул Хачиуну саблю:
— На, возьми. Это будет справедливо.
— Дорогой мой, — мягко улыбнулся десятник, — ты поступаешь так, как я и ждал от тебя, но эта железка не спасёт. Эти урусутские воины вроде наших кешиктенов. Они тут орудуют мечами с детства, а саблей — ей рубить хорошо, а защищаться?.. И моргнуть не успеешь — слетит голова. Даже и не думай.
— Что же делать? — лихорадочно соображал Даритай.
— Умирать, — подсказал десятник.
— Э нет, — не согласился новичок, — это у меня сегодня уже было. Два раза в день — какая в том польза?
Суду, развернувшись, заорал:
— Все стрелы мне! Быстро! Все стрелы мне!
Теперь они стояли на месте, а дружинники кружили вокруг них, боясь приблизиться. Десяток спасался только тем, что Суду упорно и неотвратимо поражал всякого, кто приближался к ним ближе остальных или кто, на свою беду, пытался бросить меч и вытащить лук. Только нежелание каждого в отдельности урусута возглавить атаку (и умереть со стрелой во лбу) немного отдаляло развязку.
Впрочем, беспощадная резня в других десятках «зелёной сотни» уже началась. Наконец-то, дорвавшись до этих обессиленных назойливых комаров, дружинники самозабвенно расправлялись с беззащитными. Их дорогие аргамаки (за каждого стадо коров вынь да положь) скакали сегодня только вперёд, не петляли зигзагами, не кружили до того перед строем. Да и по породе своей были они резвее (хоть и менее выносливее), чем степные лошадки.
Кто-то из несчастных выхватывал саблю, которую тут же у него и выдёргивали. Такого разваливали мечом до седла с особым сладострастным остервенением. Меч ники наконец дорвались до своего прямого дела, которое — нужно отдать им должное — они знали хорошо. Не хуже, чем лучники своё.
И вдруг они забеспокоились и ослабили напор.
Хачиун и Даритай замотали головой, озираясь с угасшей было надеждой. С пологого склона, разливаясь по белому полю, как выплеснутая из бадьи вода (так укрепляют склон перед крепостью), неслась долгожданная подмога. Ещё непонятно — к ним ли, нет. Вот только как-то беспорядочно всадники растекались. Не отступают ли тоже? Неужели всё-таки разгром?
— Эти не похожи на копейщиков, ничего не понимаю, — растерялся Хачиун.
Впрочем, те, со склона, заворачивали куда-то вбок.
— Да что же они, — рыдающим голосом выразил общую досаду один из десятка.
Урусуты, уже было успокоившись, принялись за старое с прежним удовольствием. И тут Даритай хлопнул себя по шлему, собрал ладони у рта и загудел...
Все, кроме Суду (который, кусая губу, выцеливал очередного), удивлённо воззрились на такое диво, урусуты тоже. На лице Хачиуна появилось нечто, напоминающее жалость. Странно устроен человек: даже за минуту до смерти он способен пожалеть того, кто лишился ума — самой бесполезной вещи в этом мире.
Те, на склоне, вдруг повернули в их сторону, на ходу перестраиваясь в клин. Теперь было видно, что они спешат-таки им на выручку. Их было немало, куда больше, чем урусутов.
Вражеские мечники (это были гридни ижеславского князя и вятших его бояр) это тоже сообразили и тут же показали остаткам «зелёной сотни» свои спины. Это зрелище было для Даритая и его новых друзей желаннее всех других на свете.
Суду, выдохнув изо рта облако морозного пара, обессиленно опустил голову на шею коня.
И тут же, как последнее напутствие, прилетела неожиданная стрела и впилась в живот Хачиуну. Уронив лук на снег, он ухватился за неё руками, но выдёргивать не стал...
— Всё, немножко не дождался... — прохрипел он и слабо улыбнулся. Наконечник вошёл как раз между пластинок хуяга, погрузившись глубоко. Теперь Хачиуна ждала мучительная смерть, и он мог молить своего христианского Бога только о том, чтобы это случилось быстрее. Десятник закрыл глаза и сполз на снег. Даритай и худощавый Суду, стремительно спешившись, бросились к нему.
А помощь между тем приближалась.
На войне смерть товарища — дело обычное. Каждый из десятка Хачиуна, не колеблясь, отдал бы за него свою жизнь не только потому, что этого безоговорочно требовала Великая Яса, но и просто так, по-человечески.
А вот угрюмые, сочувствующие лица никак не помогли бы ему. Поэтому, увидев, какая именно помощь спасла жизни остальным, лучники долго рыдали и кисли от смеха. Пришедший в сознание Хачиун ржал вместе со всеми, что отразилось на нём благотворно — он быстро умер, может быть, что-то там у себя внутри окончательно разворотив судорогами.
Отозвавшись на зов Даритая, нёсся табун дойных кобылиц. На их спинах красовались войлочные скатки, которые издалека можно было принять за всадников.
— Почему они тебя послушались? — отдышавшись, спросил Суду.
— Да как же, — Даритай отвернулся от угасших глаз Хачиуна, — я ж сколько трав в дойщиках прозябал. Их кобылица-вожак мой старый побратим, и у нас есть свои сигналы, вот я её и позвал. А уж весь табун, известное дело, поскакал следом.
— И разрушил замыслы Эльджидая. Куда его гнали, ты знаешь? — непонятно было, хвалит его Суду или осуждает.
— Откуда же мне знать? — развёл руками Даритай. — Прости, мне нужно было подумать о благе войска, а я вот решил вас спасти...
— И себя, — хмыкнул великий лучник, — а там, может быть, кто-то более важный, чем мы, взял да и сгинул. .. Ну да ладно...
— Что ж, спасибо за «ладно». Спас нас ты... Если бы не твоя необъяснимая меткость, то... И ты, конечно, как честный монгол, сообщишь о моём самоуправстве стервятникам?
— Теперь-то уж что? — тягуче отозвался Суду. — Хачиуна вот жалко, он мне вместо отца был.
— И мне вместо отца, дал второй раз народиться. Из-за него я здесь, а не в боголах.
Суду посмотрел на вытянувшегося на снегу Хачиуна, на рассечённые зелёно-кровавые тела воинов, которых он знал всех по именам.
Раненых не было, только живые и мёртвые... Урусуты секли мечами наверняка — они своё дело знали. Среди погибших монголов, как свёртки дорогих тканей в зелёной траве — хотя кругом был только снег, — лежали подстреленные Суду храбрецы-урусуты. Их лошади стояли рядом с телами хозяев, уныло понурив длинные холёные шеи.
Что до низкорослых скакунов, принадлежащих порубанным монгольским лучникам, они вели себя по-разному. Одни, подтянувшись друг к другу, образовали тот боевой строй, к которому их приучали. Другие — меньшинство — застыли, подобно урусутским аргамакам над мало узнаваемым месивом, в которое превратились их боги; А некоторые бродили поодаль, увлечённо ковыряясь в снегу. И то сказать — проголодались за время боя. Тут же маячили дойные кобылицы. Войлочные скатки на их спинах колыхались, как будто отбивая поклоны.
— Ты хорошо знаешь лошадей, Даритай? — спросил Суду устало.
— Сегодня я узнал ещё кое-что, — вздохнул бывший дойщик, — посмотри, как по-разному они себя ведут, всё, как у людей, — каждый выбирает своё.
Суду, ставший вдруг неузнаваемо медлительным, повертел головой. Понял не сразу, но понял...
— И кто из них поступает правильно? — вдруг спросил Суду тоном прилежного ученика.
— Пусть каждый ответит сам для себя, — задумался Даритай. На него накатывала усталость, и он безуспешно пытался встряхнуться. Кто сказал, что бой уже закончен?
— Ну уж нет, — вдруг отозвался дотошный Суду, — ответ есть всегда, и он всегда прост... если правдив. Самый лучший, вызывающий зависть жеребец был у Хачиуна. Посмотри на него и пойми, как надо.
Конь Хачиуна не отходил от тела хозяина, но не стоял понуро. Он просто ждал, когда его бог отдохнёт и пробудится. Все его стати дышали спокойствием и уверенностью, что рано или поздно это пробуждение произойдёт.
— Он что, не понимает? — Глаза Суду были полны жалости.
— Понимает, но ожидает чуда!
— А мы?
Группа всадников с того же пресловутого холма налетела на них неожиданно... Чумазые, буро-серые, в дымленых козлинах они были безоружны и крикливы. Похоже, это те самые конюхи, которым приказали гнать табун в указанное место. Узнав о причине, по которой дойный табун поскакал не туда, куда следует, они долго и самозабвенно сетовали и ругались.
Даритай узнал агтачи Дармалу — того самого, с которым Хачиун договаривался о подмене. Впрочем, «двойник» Чимбо был тоже здесь. На его лице отразилась долгожданное облегчение, когда узнал Даритая.
— Слава Всевышнему, Пса меня не покинул, — бормотал он так, будто нашёл потерянную вещь, а не человека. На его круглом лице сияла незамутнённая детская радость. — Ну, — обдал он морозным дымом, — снимай дегаль, пересаживайся. Покрасовался воином — пора и назад...
Он, кажется, вовсе не ожидал возражений. Всю эту историю он рассматривал как попытку Хачиуна укрыть его от ак-чулмыса и в тонкости не вдавался. Спас его Хачиун, подставил раба, спасибо ему на этом.
Рыжий конь, узнав хозяина, заёрзал под Даритаем, самозабвенно и восторженно затрубил.
А лже-Чимбо растерялся и испугался, наверное, больше, чем перед жрецом и урусутскими мечами. Он просто онемел. Тело его сотрясала дрожь...
Но тут за него неожиданно вступился Суду:
— Погоди-погоди. А почему он должен возвращаться в конюхи?
Уж чего-чего, а этого Чимбо настоящий никак не ожидал и раскрыл рот от удивления:
— Как почему? Он же конюх? Да ладно вам шутить... Времени-то нет совсем — того и гляди, общий сбор протрубят.
— Какой сбор? Что там вообще делается? Где урусуты? — взвился нетерпеливо один из уцелевших стрелков.
— Да бегут урусуты, — отмахнулся от него Чимбо. Он сообщал о победе так, между делом. (Подумаешь, победа. Одной больше — одной меньше.) — Слезай, что мешкаешь?
Он говорил с Даритаем так, будто на торгу заплатил купцу за товар, а тот не торопился отдать купленное. На своего двойника он смотрел как на муху и даже не сердился — сердятся на равного, всё-таки он был «свободным», а Даритай — рабом. Он был просто рад, что Даритай наконец нашёлся.
— Слезай-слезай, ну, — не переставая тормошить бывшего (и будущего?) богола, Чимбо вдруг отвлёкся: — Эй, Суду, ну как вы тут без меня?
— Вот, видишь, — показал худощавый на остатки их сотни, на коченеющие обрубки. Багровые лужицы проели снег, образовав неглубокие ямки, казалось, степь вокруг переболела оспой. — Хачиуна тоже недосчитались...
— Хачиуна? — Он так и думал. — Ну да, жалко...
Суду вдруг насупился. Ему не хотелось возвращаться к доверительности, пока не иссякли все причины для перебранок. Из-за них-то как раз торжество победы и зависло в морозном воздухе, не опускаясь на землю.
— Чимбо, а Чимбо. Ведь тебя больше нет? Отдали в жертву, разве забыл? — ехидно спросил он.
— Да как же? Вот он я, — хихикнул тот и указал на Даритая. — Меня же помиловали.
— Ну уж нет, — пришёл в себя Даритай. К нему накатом возвращались силы. — Это меня, МЕНЯ Небо помиловало дважды! — Он оскалился и вдруг зашипел, как загнанная в угол змея. — Тогда — от ножа, теперь — от мечей! Дважды меня казнили, теперь всё... Не отдам своей судьбы... Не отдам!
— Ты что там бормочешь, богол? — досадливо отмахнулся Чимбо, он даже не вслушивался. — Давай слезай, не томи...
— Он не слезет, — с удивительной для него твёрдостью вдруг отчеканил Суду, — а будешь настаивать, всё про ваши перетасовки расскажем, понял?
Старший конюх Дармала побледнел, стал тревожно озираться, прыгая глазами с лица на лицо. Его-то подобные признания касались далеко не в последнюю очередь...
— Ну и сломают спину всем подряд, — нерешительно возразил Чимбо. Он ещё не понимал, что с ним не шутят.
— И тебе, тебе в первую очередь, как трусу. Что, не так?
— Так что ж мне, всю жизнь теперь в боголах? — понял наконец он. — Ах ты, мразь, слезай, давай. — Замахнулся Чимбо плетью.
— Струсил в «тумены Темуджина», оставайся теперь в конюхах, — злорадно подтвердил Суду.
Даритай, болезненно вслушиваясь, вдруг подумал: а не отголоски ли это старых счетов между ними?
Преодолевший растерянность Дармала поспешил успокоить:
— Да ладно вам, нашли о чём расстраиваться. Нас и так сегодня всех того... — он провёл рукой по горлу. — Не пригнали табун кобылиц куда просили, боевое повеление не выполнили. Эх! — Он, кажется, впервые подумал об этом и тут же сам запоздало перепугался.
— Если что, я признаюсь, мол, приманил кобыл, — попробовал уладить спор Даритай. — Это будет справедливо, и тогда вы отделаетесь палками по спине. — Он жалобно вздохнул. Суду смотрел на него беспомощно. — Меня сегодня уже дважды убивали, а ваш Мессия любит троицу, разве не так? — Он упрямо сжал губы. — Но в боголы я не вернусь, не вер-нусь...
— Хорошо бы отделаться палками, но как ты объяснишь, почему кобылы вдруг тебя послушались? — прервал его благородную речь забеспокоившийся Дармала. — Стервятники всё по нитке и размотают.
— Погодите, — растерянно бормотал Чимбо, — а как же я? Я-то как же? — Он совсем растерялся и чуть ли не плакал, это очень не вязалось с его воинственным видом.
Все растерялись.
— Ладно, — отозвался Суду, он уже остыл от неприязни. Раньше его разозлило равнодушие Чимбо к известию о смерти их старого доброго десятника, — джангуна нашего рассекли, Хачиуна пристрелили. Соберут всех оставшихся в новую сотню — кто там помнит по именам? Оставайся с нами, Чимбо, раз уж такое дело, только помалкивай.
— А как мы объясним, куда пропал один из конюхов?
Никак им сегодня не удавалось увязать концы с концами.
Вернувшись из Китая, Бату подумывал поставить Делая ханом над всеми кыпчаками, которых тот замирил. Это справедливо. Нахальная слава Делая гуляла по Дешт-и-Кыпчак, и те богатырские сказы, которые народ об этом удальце слагал, теперь были настоящими, а не шуточными, как те, которыми его потчевал когда-то Джучи.
К великому удивлению джихангира, Делай от такой чести... отказался и очень тем озадачил. С отлыниванием от ханского пояса Бату столкнулся второй раз в жизни... Но его братец Орду родился добродушной размазнёй, а Делай... Их даже сравнивать смешно.
— Не дело молодых тихим народом править, не дело жалобы табунщиков и дойщиков разгребать, как кучи мокрого аргала. Бремя власти — удел стариков: тех, у кого кровь холодная, как у пойманной рыбы. Не хочу быть ханом — хочу остаться Делаем. Что мне надо? Свежий ветер, пузырьки крови на острие, шершавая шкура врага под седлом, гладкая чаша из его головы... чтобы смерть дразнить, как младшую сестрёнку.
От слов Делая джихангир тогда приуныл. Сам-то он кто? Рыба с холодной кровью? В вечных заботах заплывает тело жиром — некогда сабелькой махать, недосуг лук натянуть — всё чужими руками. И к пьянящим напиткам пристрастился так, что и не может не хлебать, уже тугое лицо пятнами пошло. А что делать? С тем ритуальную чашу подними, с другим — вот и привык. Милостью хотел Делая оделить, наивный... в золотую колодку, подобную своей, вольного волка заковать.
— Да, ты прав, — вздохнул джихангир, — чего хочешь в награду за труды?
— Дай мне право отбирать из туменов тех людей, каких сам пожелаю. Создам из них сотню, только сотню, не боле. Да не простую, в ней каждый сотни стоить будет. В поражениях ли, когда слёзы ветер не слизывает, в пьяных ли победах всё едино будет. Куда пошлёшь — за то крыло спокоен. Бамут хитроумную сеть сплетёт — я накину.
Так с тех пор и повелось. Отбирал себе Бамут в лазутчики самых смышлёных, Делай — самых проворных. Были подобные отряды ещё с Темуджиновых времён, но Делаева сотня тем от них отличалась, что не гуляла там палка, не рвались сердца из виноватой груди хилой рукой палача. Один был страх у тех, кто в сотне, — как бы не выгнали.
Каждый там одевался, как хотел, говорил, что желал, по-своему молился, не смеялись в той сотне над неуклюжими новичками. Была для неё жирная еда, сабли, рассекающие шёлковый платок, круглолицые невольницы удальцов ублажали, а Джагатаевы «стервятники» дальней стороной облетали... Всё так, да только после каждого боя ездили её порученцы по усталым туменам и набирали новых людей, чтоб снова их было ровно сто, а не... сколько там их осталось? Не то что не берег Делай подопечных, очень берег, да только выходили они сырыми из такой воды, в которой обычная сотня до костей бы сварилась.
Под Пронском монголы поначалу слегка проворонили противника. Когда дрогнули и показали спины урусутские пешцы, Эльджидай не сдержал затаившийся радостный выдох, но не тут то было. Свежие панцирные дружинники ижеславского князя вырвались из любовно подстроенной для них ловушки, врезались в лёгких лучников «хоровода». Те уже успели утомить коней, почти вчистую опорожнили свои саадаки и превратились в ту обессиленную лису, какую хорт схватил за хвост. Свежие хулэги ижеславцев легко настигли беззащитных стрелков и покрошили человек двести из тех, у кого и сабель-то не было. Неожиданный прорыв врага — как скорпион за пазуху. По самому святому, по обозам, прошлись бы наглецы без почтения. Не смертельно, но противно... как ноющий зуб.
Однако дружинники почему-то потеряли резвость и неожиданно прекратили накат, что оказалось для них роковым. Правда, обезвредили гридней всё же не сразу.
Показавшие незаурядную выучку ижеславцы заставили задуматься над тем, насколько монголы недооценили «нухуров здешних коназав». Гоняясь за зайцами, в который раз проворонили барса. Стало быть, не все тут слепые пешцы-кроты.
Нескольких дружинников всё же удалось не раздавить, как змею, заползшую в шатёр, а заарканить. После победы их дотошно допросили душевные стервятники. И Делай поговорил с пленёнными. Те в один голос пели, что растерялись, когда увидели, как на них угрюмой лавиной накатывает свежая конница. Оттуда налегает, где её и быть не должно... «Наша разведка перед боем подползала, каждую кочку разнюхала».
Послали разобраться. Да, так и есть, не было там никакой конницы.
Всё стало понятно, когда Делай проведал приговорённых — их после каждого боя наскребали десяток-другой — мало ли какие случаются провинности.
Среди ожидавших неотвратимого ножа он обнаружил некоего конюха Дармалу. Тот после стервятниковых пыток расчувствовался и признался во всех подменах одних людей другими. За эту верёвочку вытащили на расправу везучего Даритая и его «двойника» Чимбо. Под шумок, как «соучастник подлога», в эту же кучу угодил ни в чём не повинный лучник Суду.
На одну душу две смерти не повесишь, но Даритай, например, подлежал умерщвлению дважды.
Молодой стервятник отвечал на вопросы Делая, трещал гордой сорокой, раздувался бледной жабой. Ещё бы — откопал «такой мясистый заговор».
— Эльджидай-нойон повелел гнать табун кобылиц на левое крыло, чтоб засадные тысячи пожирнее врагу почудились, а эти... — он небрежно махнул худощавой рукой в сторону связанных, — не послушались, развернули не туда. Стали мы разбираться, на конюха поднажали, он запричитал, что не виноват. Мол, лучники лошадей преступно отманили. Слово за слово, извлекли за ушки того героя, — кешиктен указал на связанного Даритая, — тот во всём сознался, а потом... Мы уж было конюха-то отпустили, отвалив ему палок для острастки. Но тут подручный мой, глаз-золото, за рукав меня потянул. Смотри, мол, уж больно конюх дрожит не в меру, трусится, как собака из воды, что-то тут не так. А ну, думаю, отрежу ему ухо — может, ещё чего припомнит. Тут уж и я смекнул, несуразность приметил: отчего вдруг кобылицы чужого лучника послушались, а не конюха. Стало быть, знал лошадей тот лучник? Откуда? Пригрозили, конюх наш резво в ноги рухнул и такое рассказал! Даже резать этого хомяка жалко... — на глазах кешиктена заиграла добрая ребячья улыбка, — всю жизнь свою непутёвую мечтал что-нибудь этакое разгадать, и вот... повезло...
Захлёбываясь слюной, стервятник поведал Делаю ещё много диковинного про то, как людей меняют перед ак-чулмысами.
Долго молотил себя Делай волосатыми кулаками по бестолковой голове — эх ты... мох засохлый. Есть люди, которые, чтобы воинами стать, под жертвенный мор добровольно лезут. Такие-то как раз ему и нужны. Есть сверхжелание — будет и толк, воевать научим всё равно. Нет плохих учеников, коль учиться хотят. А скольких уже пропустил, разиня? Под недовольное кудахтанье надсмотрщиков он, посмеиваясь, выслушал историю Даритая от него самого и остался доволен. Вот и замена погибшим и искалеченным, один уже есть.
— Столько раз за пару дней из-под смерти выныривал — это ж покровительство богов. Ты нам удачу принесёшь. Но... змея ползёт к змее, кого ещё знаешь из таких?
— Никого... один я был из конюхов такой.
— Кого кожей чувствовал?
Стала верёвочка разматываться в другую сторону. Уяснив, куда их зовут, Даритай мигом вспомнил про Суду (вот возможность приятеля спасти), про то, как тот стрелял почти что рукою Бога. Сошлось — забрал Делай к себе и Суду.
Даритай откинул голову, задумался.
— Вот разве что среди тех, кого в жертву духу Чингиса... Стоял со мной в том ряду один такой. Сача его зовут...
Искали недолго — забрали и Сача.
Однако не так всё гладко прошло с приговорёнными. Из пасти Ясы людей вырывать — что из голодного рта кости мозговые. Легче всего решилась судьба Суду — онто вообще под горячую руку угодил. С виной Даритая пришлось повозиться всерьёз. Тем, что кобылиц вовремя отозвал, обозы спас, искупил он вину — так они вместе придумали. Именем джихангира Суду и Даритая помиловали, но злополучному агтачи Дармале не повезло, как и Чимбо.
Желая спастись, заблудился он, но к Воротам Смерти, поблудив, всё-таки вышел.
Мрачно улыбнувшись, Делай подумал: «Чимбо выпал жребий жертвой пасть, как ни крутился, а не миновал жребия. Теперь, однако, его казнили как преступника, а не вознесли как жертву. Так что в небесные тумены Темуджина он, похоже, не попал».
Даритаю казалось, что это сон. Ещё никто и никогда с ним так не нянчился. Ему выдали джурдженьский меч с тусклой костяной рукояткой и зацепом на перекрестье (не роскошный, но удобный), новенький пластинчатый панцирь сартаульской работы и поджарого туркменского коня, который слушался лёгкого прижатия ног и скакал, как полоумная газель.
Учить Даритая управляться с лошадьми не надо — сам кого хочешь научит, но его умения годились для любой другой сотни, только не Делаевой. Здешние джигиты то под брюхом лошадиным зависнут, то скачут задом наперёд и при этом ещё и стреляют.
Всё это по отдельности Даритай умел, но не в том была соль, а чтобы удалью такое не считать. Чтобы скакать так и о другом, более важном, думать и посадку менять быстрее, быстрее. Почему задержка? Видишь, ногу не успел убрать, тут-то тебе и конец. Не выходит? Рано взмах начинаешь... Отдохни. Ничего, жить захочешь — научишься. И никого крика, терпеливо, серьёзно. Десятник будто себя самого натаскивает, терпеливо, аж стыдно. Когда не орут — стыдно не сделать так, как надо, и душа, словно росток, навстречу тянется. С каждым движением отдельно, чтобы вник, а все остальные помогают, как дитяте. Лучше два раза правильно, чем десять раз неправильно.
Всё-таки нашёл и Даритай, чему может здешний народ поучить — никто не чувствовал настроение лошади, как он...
— Не будет она прыгать, видишь — обиделась. Да не на тебя, на вожака — ревнует. Убери соперницу в третий десяток — поменяйся, и всё будет хорошо.
Для стрельбы лучшего наставника, чем Суду, представить было трудно — и тот не скупился. Хитрости лучника, до которых сам годами доходил, какие оберегал ревниво, объяснял Даритаю за дни. Вот только натягивать лук было всё-таки тяжело. Суду был доволен — степной монгольский лук, с которым всю жизнь провоевал, он сменил на большой, дальнобойный джурдженьский. Показал Суду, как одной стрелой другую в воздухе ломать, — и тут же дали ему лучший лук. Теперь воин был занят: ходил, сиял от удовольствия, как медный котёл на курилтае, и всем, кто просит (и кто не просит), уроки давал.
Орудовать мечом их учил старый «знакомый» — пленный урусут, бывший ижеславский дружинник. Вместе с Даритаем и Суду переманил его Делай, из плена выкупил. «Против кого не хочешь — воевать не за ставлю, но мы идём на суздальцев, неужто не горишь посчитаться? Не заладится с народом — отпущу, только ты сам уходить не захочешь. Такие, как ты, от нас не уходят. Да и куда пойдёшь? Мы теперь тут, в этих землях, хозяева».
Красный петух, которого пустил в своё время на Рязань старый владимирский князь Всеволод Большое Гнездо, всё Глебово хозяйство светлым клювом склевал. Отец пришёл, пепелище увидал да и удавился тихонько, а с сестрёнки младшей суздальцы серьги рвали... вместе с ушами. Выбирая меж невольничьим рынком и местью, выбрал Глеб, понятное дело, месть. Тем более что князя ижеславского, кому он в верности клялся, не было уже среди живых.
За удаль в бою, как известно, не судят. Потому не гневался Глеб на Суду за то, что тот под Пронском трёх Глебовых друзей замолчать заставил. Ведь и Глеб поразвлёкся немало, людей из родной сотни Суду до седла разваливая.
У костра они кучковались вчетвером, тихая радость того, что попали они к «родственным душам»— так и называли сотню — очень сблизила монголов Даритая и Сача, кераита Суду и урусута Глеба. Позднее к ним прилепился низкорослый, толстенький кыпчак Гза — непревзойдённый охотник скрадом и следопыт. Ещё позже появились двое джурдженей из того тумена, где стенобитные машины и крепостные баллисты. Этих семерых — всех, кроме Даритая, бывалых людей — здесь считали новичками и окружали заботой, как опытная волчья стая новый слепой выводок. В пекло их пока не посылали, пусть, мол, освоятся, оботрутся. В Делаевой сотне не бросали людей с холода в кипяток, тепло нагнетали постепенно.
Под Коломной Даритаю впервые удалось увидеть вблизи, как это всё выглядит в деле. Сотня «родственных душ» озаботилась пленением суздальского княжича Владимира. Нужно было пробиться сквозь завесу из его лучших гридней, не дать уйти, не дать убить и самим уцелеть. Всё равно что из пасти волка выдрать язык... Ничего, справились без потерь, только несколько воинов были легко ранены. В бою всё получилось складно, потому что главная забота была — до боя всё выведать, всё учесть.