С марта 1917 года по декабрь 1918 года Александр Михайлович был изолирован от политической жизни, но в заточении в Дюльбере он по-прежнему считал себя великим князем и одним из властителей России. Оказавшись в январе 1919 года в Париже, он быстро осознал, что теперь никому не нужен.

С мрачными мыслями великий князь Александр Михайлович прибыл в Париж, о чём он с грустью пишет в своих мемуарах: «Этот таинственный механизм самосохранения заработал во мне в тот смеркающийся январский день 1919 года, когда на станции Таранто, стоя у окна парижского экспресса и пытаясь перекричать визгливые голоса итальянских носильщиков, я прощался с офицерами корабля его величества «Форсайт», который увёз меня из охваченной революционным пожаром России.

— Жаль, что не могу доставить вас прямо в Париж, в пальмовую рощу «Ритца», — пошутил капитан.

— Мне тоже, — сказал я в тон ему, а сам подумал: «Слава Богу…»

Я был глубоко признателен им за трогательное внимание и великодушие, но все четыре дня плавания меня ни на минуту не покидало невыносимо острое чувство унижения от того, что внука императора Николая I англичанам приходилось спасать от русских. Я как мог старался отогнать эти горькие мысли. Я судорожно силился быть весёлым и проявлять интерес к их рассказам о Ютландском сражении и четырёхлетней морской блокаде Германии, но внутренний голос, жёсткий и саркастический, непрестанно шипел мне в уши.

— Старый глупец, неисправимый мечтатель! — повторял он снова и снова. — Так ты думал, что сбежал от своего прошлого, — а вот оно, пялится на тебя изо всех уголков и закоулков… Видишь этих англичан? Молодцы, правда? И корабль у них превосходный, а? А как же двадцать четыре года, что ты убил на русский флот? Ты морочил себе голову пустыми мечтами, что сделаешь его мощнее и лучше английского, а вот чем всё кончилось… Ты — эмигрант, пользующийся гостеприимством своего царственного британского кузена, его люди спасли тебя от рук твоих собственных матросов, ты пьёшь за здоровье его британского величества, когда твой император расстрелян, а твои братья каждую ночь ожидают своей участи, и корабль твой лежит на дне Чёрного моря! Прекрасный ты адмирал, нечего сказать…

Сидя за столом в обществе капитана, я прибегал ко всевозможным уловкам, лишь бы не смотреть на портрет Георга V, висевший прямо напротив моего места. Сходство черт британского монарха и покойного государя, вообще поразительное, сейчас, на борту «Форсайта», было решительно непереносимо…

Ночами я лежал в каюте без сна, сжав кулаки и уставившись в иллюминатор. Мне казалось, что не имеет смысла затягивать агонию, что прыжок за борт разом положил бы конец всем моим невзгодам. Оставались, конечно, дети — семеро детей, но я боялся, что потерпел крушение не только как адмирал и государственный муж, но и как отец. Если я без колебаний бросил их в России, не было ли это лучшим доказательством моей уверенности в том, что их вырастят и воспитают без моего участия? Я не мог помочь им деньгами и ничему не мог научить. В отличие от матери и бабушки, продолжавших верить в непогрешимость Дома Романовых, я знал, что все наши истины — обман, а мудрость — лишь колоссальное скопление размытых миражей и прокисших банальностей. Я не мог воспитать сыновей в духе нашей официальной религии, поскольку она обанкротилась четыре года назад на полях Марны и Танненберга. Я не мог быть их наставником в таком внушающем трепет предмете, как «долг перед государством», потому что изгнанник ничего не должен государству, умерший неоплаканным, как бродяга под забором…

Так я лежал, мужчина пятидесяти трёх лет, без денег, без занятия, без страны, без дома и даже без адреса, пугающийся от одной мысли, что заснёт и увидит во сне тех, кого больше нет, и откладывающий самоубийство с ночи на ночь из какого-то старомодного опасения повредить репутации радушного капитана «Форсайта»».

По прибытии во Францию Александр Михайлович больше всего надеялся на переговоры с председателем Парижской мирной конференции французским премьер-министром Жоржем Клемансо. Можно было думать, что «всем известный цинизм этого старца поможет ему разобраться и найти верный путь среди того потока красноречия и идиотских теорий, которые владели тогда умами.» Великому князю не хотелось верить, что Клемансо не поймёт той мировой опасности, которая заключалась в большевизме.

Мирная конференция должна была открыться в Париже через несколько дней после прибытия туда Александра Михайловича. Увы, Клемансо не пожелал лично встретиться с русским великим князем, и ему пришлось довольствоваться беседой с его секретарём.

— Господин председатель мирной конференции очень хотел бы поговорить с вами, — обратился к Александру Михайловичу личный секретарь Клемансо.

— Каковы планы господина Клемансо относительно бывшего союзника Франции? — спросил великий князь, едва сдерживая себя.

Секретарь любезно улыбнулся. Он был рад случаю представлять главу французского правительства. Он начал говорить с большим жаром, говорил долго, и великий князь не прерывал его.

— При существующей обстановке Франция должна думать о своём будущем. Наш долг перед нашими детьми — предвидеть возможность реванша со стороны Германии. Поэтому мы должны создать на восточной границе Германии ряд государственных новообразований, которые в совокупности составят достаточно внушительную силу, чтобы исполнить в будущем роль, которую ранее играла Россия.

— Однако вы мне ещё не сказали о том, что предполагает французское правительство предпринять в отношении большевиков? — возразил Александр Михайлович.

— Это очень просто, — продолжал молодой дипломат, пожимая плечами. — Большевизм — это болезнь побеждённых наций. Господин Клемансо подверг русскую проблему всестороннему изучению. Самой разумной мерой было бы объявление блокады советскому правительству.

— Чего?! — удивился великий князь.

— Блокады санитарного кордона, как его называет господин Клемансо. Подобная блокада парализовала Германию во время войны. Советское правительство не сможет ни ввозить, ни вывозить. Вокруг России будет воздвигнуто как бы колоссальное проволочное заграждение. Через короткое время большевики начнут задыхаться, сдадутся, и законное правительство будет восстановлено.

— Разве ваш шеф примет на себя ответственность за те страдания, которым подобный метод подвергает миллионы русских людей? Разве он не понимает, что миллионы русских детей будут от такой системы голодать?

Лицо секретаря исказила неприятная гримаса:

— Идя этим путём, Ваше императорское высочество, русский народ получит повод, чтобы восстать.

— Вы, молодой человек, ошибаетесь. Я уверен, что ваша блокада явится только орудием для пропаганды большевизма и объединит население России вокруг Московского режима. Это и не может быть иначе. Поставьте себя на место среднего русского обывателя, ничего не понимающего в политике, который узнает, что Франция является виновницей голода в России. Как я ни уважаю авторитет господина Клемансо, я считаю эту идею и нелепой, и крайне опасной.

— Что же вы предлагаете?

— То же, что я предложил французскому высшему командованию на Ближнем Востоке. Не нужно кровопролития. Не нужно блокады. Сделайте то, что так блестяще удалось немцам прошлым летом в юго-западной России. Пошлите в Россию армию, которая объявит, что она несёт мир, порядок и возможность устройства свободных выборов.

— Наше правительство не может рисковать жизнью французских солдат после подписания перемирия.

На этом беседа была закончена.

27 января 1919 года Александр Михайлович отправил письмо президенту США Вудро Вильсону с просьбой о встрече. Через два дня он получил ответ от секретаря президента, где говорится, что от действий «подобного рода» президенту приходится воздерживаться.

Что же касается британских властей, то они попросту отказали в визе великому князю Александру Михайловичу.

Мало того, все белые генералы, включая Колчака, Юденича и Деникина, отказались брать на службу представителей семейства Романовых и даже их близких родственников — герцогов Лехтенбергских и других.

Англия, Франция, США, Япония и другие страны вмешивались в Гражданскую войну в России не для поддержки белого движения, а исключительно в национальных интересах.

Александра Михайловича в Париже уже никто не рассматривал как политическую фигуру, но у него было множество знакомств в военных кругах, в обществе и, разумеется, среди братьев масонов. Он быстро понял, что всерьёз с большевиками воевать никто не хочет, а восстанавливать единую и неделимую — и подавно! Победители создали против России санитарный кордон из новосозданных государств-лимитрофов.

Победители в Версале делили земли Восточной Европы по глобусу. Не брались в счёт ни история, ни география, ни тем более воля народов. Так, в Польском государстве оказалось 40% неполяков, само существование которых польское правительство игнорировало. Мудрый Ллойд Джордж сказал о Польше: «Не надо создавать новую Эльзас-Лотарингию». Но, увы, Клемансо закусил удила. В итоге Версальский договор превратил мир в перемирие. Ленин пророчески заметил: «Версальский мир является величайшим ударом, который только могли нанести себе капиталисты и империалисты… победивших стран».

Уже в Париже Александр Михайлович узнал о гибели трёх своих братьев. Великий князь Сергей был убит 18 июля 1918 года в Алапаевске, а Николай и Георгий были расстреляны 28 января 1919 года в Петропавловской крепости.

29 ноября 1923 года Александр Михайлович отправил письмо в редакцию парижского отдела газеты «Нью-Йорк Геральд». Письмо это крайне сумбурное и противоречивое, и его можно трактовать вкривь и вкось. С одной стороны: «Когда Русский народ придёт к глубокому убеждению, что продление большевистского владычества равносильно постоянному рабству и нескончаемому горю, он должен будет сам свергнуть эту власть и решить, какой ему нужен государственный строй». С другой стороны: «Российские основные Законы с полной ясностью указывают, что право на Престол принадлежит Старшему Члену Нашей Семьи, каковым является в настоящее время Великий Князь Кирилл Владимирович».

А что если русский народ решит, что ему нужен не Кирилл, а другой царь? Кстати, во многих современных монархических изданиях приводится десяток причин, по которым Кирилл утратил своё право на престол.

В письме Александра Михайловича легко проследить эволюцию его взглядов на борьбу с большевиками. Если в 1919 году он оголтело требовал интервенции в Советскую Россию, то в 1923 году он писал: «Какая-либо интервенция другой страны, Франции ли, Германии ли, или какой-либо иной страны, безусловно недопустима. Когда настанет время, то русский народ, возмужалый и объединённый, сам найдёт пути для устранения нового строя…

…Я лично безусловный противник кровавой контрреволюции. Воскрешение России должно осуществиться как результат возрождения народа на основах чистого Христианства и в духе всепрощения».

Кандидатов на российский престол было более чем достаточно. Довольно большая партия эмигрантов сплотилась вокруг великого князя Дмитрия Павловича, самого законного, по их мнению, претендента.

Великий князь Николай Николаевич был весьма популярен среди военных, и они желали видеть на престоле именно его. Возможно, именно Николай Николаевич и стал бы «императором», если бы не его возраст (годы жизни 1856–1929), слабое здоровье и отсутствие детей.

А вот как описал эту «избирательную кампанию» великий князь Александр Михайлович: «Поскольку Советский Союз вступил в шестой год своего существования, эта трёхсторонняя схватка представлялась по меньшей мере преждевременной, и всё же была со всей серьёзностью воспринята многочисленными русскими беженцами. Они носились, объединялись, интриговали. И как истинные русские, заговаривали друг друга до отупения. Оборванные и бледные, они собирались на монархические сходки в душных, прокуренных залах Парижа, где чуть не до рассвета выдающиеся ораторы обсуждали достоинства троих великих князей.

Одни слушали пространные цитаты из Основных Законов Российской империи, подтверждающие неотъемлемые права Кирилла; их зачитывал какой-то престарелый сановник, облачённый в длиннополый сюртук и похожий на поставленный стоймя труп, который поддерживали сзади невидимые руки. Другие слушали разодетого генерал-майора, кричавшего, что «огромные массы населения России» желают видеть Николая, бывшего Верховного Главнокомандующего русской армией, на троне его предков. Третьи млели от сладкоречивого московского адвоката, который защищал права юного Дмитрия столь проникновенно, что наверняка вышиб бы из присяжных слезу. И всё это происходило в двух шагах от Больших Бульваров, где толпы жизнерадостных парижан пробавлялись лёгкими и крепкими напитками, совершенно позабыв о важности выборов самодержца всея Руси.

Поскольку мои политические взгляды были хорошо известны русским монархистам и явно ими не разделялись, ни разу за время той жаркой кампании моё имя не было произнесено даже шёпотом. Но однажды тихим декабрьским утром я проснулся и обнаружил, что мой сын Никита должным образом избран царём на собрании «отколовшейся» фракции роялистов. Эта новость огорчила меня. Я горячо запротестовал. То, что начиналось как невинное времяпровождение, явно принимало масштабы трагического и сомнительного фарса. Каким образом решали вопросы личного обустройства мои кузены и племянники, меня совершенно не касалось, но своего мальчика я хотел уберечь от удела всеобщего посмешища. Он работал в банке, был счастлив в браке с подружкой своего детства графиней Воронцовой и не имел ни малейшего желания состязаться с великим князем Кириллом» [92] .

Как видим, ситуация в Париже в 1922–1925 годах ненамного отличалась от противостояния лысого и лохматого императоров в кинофильме «Корона Российской империи».

В конце 1920-х годов Александр Михайлович уже здраво оценивает ситуацию в России. И тут надо отдать должное его аналитическому уму. Ведь 99,9% эмигрантов, ранее принадлежавших к сливкам общества, по-прежнему испытывали зоологическую ненависть к СССР.

Что же касается Александра Михайловича, то он в воспоминаниях отлично показал эволюцию своих взглядов: «Мне пришло в голову, что хотя я и не большевик, однако не мог согласиться со своими родственниками и знакомыми и безоглядно клеймить всё, что делается Советами только потому, что это делается Советами. Никто не спорит, они убили трёх моих родных братьев, но они также спаяли Россию от участи вассала союзников.

Некогда я ненавидел их, и руки у меня чесались добраться до Ленина или Троцкого, но тут я стал узнавать то об одном, то о другом конструктивном шаге московского правительства и ловил себя на том, что шепчу: «Браво!» Как все те христиане, что «ни холодны, ни горячи», я не знал иного способа излечиться от ненависти, кроме как потопить её в другой, ещё более жгучей. Предмет последней мне предложили поляки.

Когда ранней весной 1920-го я увидел заголовки французских газет, возвещавшие о триумфальном шествии Пилсудского по пшеничным полям Малороссии, что-то внутри меня не выдержало, и я забыл про то, что и года не прошло со дня расстрела моих братьев. Я только и думал: «Поляки вот-вот возьмут Киев! Извечные враги России вот-вот отрежут империю от её западных рубежей!» Я не осмелился выражаться открыто, но, слушая вздорную болтовню беженцев и глядя в их лица, я всей душою желал Красной армии победы.

Не важно, что я был великий князь. Я был русский офицер, давший клятву защищать Отечество от его врагов. Я был внуком человека, который грозил распахать улицы Варшавы, если поляки ещё раз посмеют нарушить единство его империи. Неожиданно на ум пришла фраза того же самого моего предка семидесятидвухлетней давности. Прямо на донесении о «возмутительных действиях» бывшего русского офицера артиллерии Бакунина, который в Саксонии повёл толпы немецких революционеров на штурм крепости, император Николай I написал аршинными буквами: «Ура нашим артиллеристам!»

Сходство моей и его реакции поразило меня. То же самое я чувствовал, когда красный командир Будённый разбил легионы Пилсудского и гнал его до самой Варшавы. На сей раз комплименты адресовывались русским кавалеристам, но в остальном мало что изменилось со времён моего деда.

— Но вы, кажется, забываете, — возразил мой верный секретарь, — что, помимо прочего, победа Будённого означает конец надеждам Белой армии в Крыму.

Справедливое его замечание не поколебало моих убеждений. Мне было ясно тогда, неспокойным летом двадцатого года, как ясно и сейчас, в спокойном тридцать третьем, что для достижения решающей победы над поляками Советское правительство сделало всё, что обязано было бы сделать любое истинно народное правительство. Какой бы ни казалось иронией, что единство государства Российского приходится защищать участникам III Интернационала, фактом остаётся то, что с того самого дня Советы вынуждены проводить чисто национальную политику, которая есть не что иное, как многовековая политика, начатая Иваном Грозным, оформленная Петром Великим и достигшая вершины при Николае I: защищать рубежи государства любой ценой и шаг за шагом пробиваться к естественным границам на западе! Сейчас я уверен, что ещё мои сыновья увидят тот день, когда придёт конец не только нелепой независимости прибалтийских республик, но и Бессарабия с Польшей будут Россией отвоёваны, а картографам придётся немало потрудиться над перечерчиванием границ на Дальнем Востоке…

..Я спрашивал себя со всей серьёзностью, какой можно было ожидать от человека, лишённого значительного состояния и ставшего свидетелем уничтожения большинства собратьев: «Могу ли я, продукт империи, человек, воспитанный в вере в непогрешимость государства, по-прежнему осуждать нынешних правителей России?»

Ответ был: и «да» и «нет». Господин Александр Романов кричал «да». Великий князь Александр говорил «нет». Первому было очевидно горько. Он обожал свои цветущие владения в Крыму и на Кавказе. Ему безумно хотелось ещё раз войти в кабинет в своём дворце в С.-Петербурге, где несчетные книжные полки ломились от переплетённых в кожу томов по истории мореплавания и где он мог заполнить вечер приключениями, лелея древнегреческие монеты и вспоминая о тех годах, что ушли у него на их поиски.

К счастью для великого князя, его всегда отделяла от господина Романова некая грань. Обладатель громкого титула… попросту обязан был положиться на свою коллекцию традиций, банальных по сути, но удивительно действенных при принятии решения. Верность родине. Пример предков. Советы равных. Оставаться верным России и следовать примеру предков Романовых, которые никогда не мнили себя больше своей империи, означало допустить, что Советскому правительству следует помогать, не препятствовать его экспериментам и желать успеха в том, в чём Романовы потерпели неудачу.

Оставались ещё советы равных. За одним-единственным исключением, они все считали меня сумасшедшим. Как это ни покажется невероятным, я нашёл понимание и поддержку в лице одного европейского монарха, известного проницательностью своих суждений.

— Окажись вы в моём положении, — спросил я его напрямик, — позволили ли бы вы своей личной обиде и жажде мщения заслонить заботу о будущем вашей страны?

Вопрос заинтересовал его. Он всё серьёзно взвесил и предложил мне перефразировать вопрос.

— Давайте выразим это иначе, — сказал он, словно обращался к совету министров. — Что гуще: кровь или то, что я назвал бы «имперской субстанцией»? Что дороже: жизнь ваших родственников или дальнейшее воплощение имперской идеи? Мой вопрос — это ответ на ваш. Если то, что вы любили в России, сводилось единственно к вашей семье, то вы никогда не сможете простить Советы. Но если вам суждено прожить свою жизнь, подобно мне желая сохранения империи, будь то под нынешним знаменем или под красным флагом победившей революции — то зачем колебаться? Почему не найти в себе достаточно мужества и не признать достижения тех, кто сменил вас?»

Александр Михайлович так и не раскрыл имя своего августейшего собеседника. Но я уверен, что речь шла о принце Уэльском Альберте Эдварде. Если бы он жил сейчас, то наши либералы окрестили бы его «красно-коричневым принцем». На престол под именем Эдуарда VIII он вступит ровно через три года после смерти Александра Михайловича. Он во многом был похож на Александра Михайловича, его жизнеописание ещё ждёт своих исследователей.

В эмиграции Александр Михайлович жил продажей своей большой коллекции античных монет и многих других драгоценностей. «Ксенин жемчуг мы прожили ровно за три года», — пишет великий князь. И именно увлечение нумизматикой, так неприветствуемое его родными и близкими в прошлой жизни, теперь спасало Александра Михайловича. «Ещё более странно было, что возможности уплатить по счетам в Париже и получить краткую передышку могло дать мне лишь то, что всегда считали «чистым безумием» и «дорогой забавой» непутёвого члена императорской семьи, — писал великий князь. — Просматривая записи, я вспомнил слова своего отца: «Только подумай, Сандро, какие возможности ты упускаешь. Да если бы ты вложил хоть крупицу того, что тратишь, роясь в земле в Крыму, в надёжные акции и государственные облигации, ты удвоил бы свой годовой доход и никогда бы ни в чём не нуждался. Не нравятся акции и облигации — купи нефтеносные земли, медь, марганец, недвижимость, но, ради Бога, прекрати расшвыривать деньги на этих дурацких древних греков».

Что делал бы я в январе 1919-го, послушайся я советов моего практичного отца и оставь занятия археологией в 1900-х? Акции и облигации? Они пачками лежали в моём банковском сейфе в С.-Петербурге, но даже укравшие их большевики ни копейки не могли за них выручить, поскольку компании, выпустившие эти акции, развалились в революцию.

Нефтеносные земли? Медь? Марганец? Недвижимость? Всё это у меня было, но я никак не мог убедить портного с рю дю Фобур Сент-Оноре обменять пару фланелевых брюк на право владения моими доходными домами в С.-Петербурге или нефтеносными землями на Кавказе.

«Безумие окупается», — сказал я сам себе с чувством».

Кроме того, довольно много давали лекции во время его поездок в США. Там с удовольствием принимали настоящего великого князя. Десятки других Лжемихаилов, Лжеанастасий, Лжеалексеев и т.д. успели изрядно поднадоесть янки. Первое долгосрочное предложение от одного нью-йоркского лектория поступило летом 1928 года. И вот через пятнадцать лет после своего последнего посещения Александр Михайлович вновь оказался в Соединённых Штатах, где его встретил сын Дмитрий, покинувший Европу четырьмя годами ранее.

Американцы встретили великого князя в роли лектора неоднозначно: «Некоторые из них всполошились: их дочери были замужем за европейскими титулованными особами, и то обстоятельство, что великий князь разъезжает по стране и якшается с членами бизнес-клуба «Ротари», могло отразиться на социальном статусе их зятьев. Некоторые пришли в бешенство: я осмелился оскорбить священных коров либерализма и открыто выразил свои симпатии к людям дела. Некоторые говорили открыто и не стесняясь выражать свои убеждения: есть демократия или нет её, им нужна помощь воскресных школ и церквей, чтобы держать массы под присмотром».

За три зимы, проведённые в Америке, великий князь Александр Михайлович прочёл там 67 лекций.

Случались в Америке и казусы. Так, однажды Александр Михайлович прочёл в анонсе о своей предстоящей лекции: «Сегодня вечером в Новой баптистской церкви ожидается большой наплыв публики по случаю лекции русского великого князя Александра на тему…»

«Дело было не только в моём суеверии по поводу всего и вся, имеющего отношение к церкви, — вспоминает Александр Михайлович. — Но и в том, что основная часть моей лекции была посвящена «банкротству официального христианства». Когда мой менеджер обещал «самую что ни на есть достойную обстановку», я думал, он просто хочет сказать, что мне не придётся выступать в цирке. Откуда мне или любому другому европейцу было знать, что церковь можно снять для лекции? Будь это католическая церковь или синагога, я мог бы по крайней мере рассчитывать на чувство юмора прихожан, но баптистский молельный дом! Я содрогнулся…

Пастор оказался приятным, живым человеком. Его рукопожатие и манера разговаривать заставили меня усомниться в правильности моих представлений о баптистах. Он вполне мог сойти за нью-йоркского биржевого маклера…

Церковь была битком набита. Пастор сообщил, что в зале присутствуют восемьсот пятьдесят человек, но мне они казались восьмьюстами пятьюдесятью тысячами. Ни разу в жизни я ещё не был так напуган. Когда пастор произнёс: «Мне выпала большая честь представить вам великого русского князя Александра», — мои руки задрожали, а в горле пересохло. Я поднялся и хотел уже было пройти к кафедре, как вдруг грянуло «Боже, Царя храни», и я увидел, что мои слушатели встают. Я оцепенел. Впервые за одиннадцать лет я слышал эту мелодию.

Секретарь сказал мне потом, что я побледнел, как труп. Лично я ничего не помню. Иногда мне кажется, что я просто уснул в своей нью-йоркской гостинице и увидел во сне, будто читаю лекцию в новой баптистской церкви в Гранд-Рапиде. Местные газеты написали, что я говорил «ясным мелодичным голосом, без единого намёка на переживания или горечь». Сомневаюсь.

После того дня я прочёл ещё шестьдесят шесть лекций. В церквях, университетах, женских клубах и частных домах. Я никогда не оспаривал условий договора, место или время, настаивая на одном-единственном пункте: русский национальный гимн не должен исполняться ни до, ни после, ни во время моих лекций. Пережить самоубийство империи нетрудно. Услышать её голос одиннадцать лет спустя — смерти подобно» [95] .

Во время последнего визита в 1930 году Александр Михайлович поразил американцев. В каждый свой приезд он получал кипу приглашений. Великий князь прекрасно понимал, что приглашают его не от большой любви или от сильных впечатлений от его лекций, а «в Манхэттене считалось хорошим тоном втиснуть русского с «трагической судьбой» между британским малым, знающим, что не в порядке у американок, и немецким экономистом, озабоченным будущим золотого стандарта».

На этот раз Александр Михайлович получил одновременно три самых интересных за всю его американскую эпопею приглашения. Группа видных лидеров нью-йоркских иудаистов пригласила его отужинать с ними и обсудить так называемый еврейский вопрос. Знакомые из Детройта просили приехать познакомиться с Генри Фордом, а в Клубе армии и флота предложили выступить с речью на тему пятилетнего плана.

Об этом визите Александр Михайлович писал: «Ещё более жаркие дебаты ожидали меня в Клубе армии и флота. Его руководство считало само собой разумеющимся, что я буду проклинать Советскую Россию и предскажу неминуемый крах пятилетнему плану. От этого я отказался. Ничто не претит мне больше, нежели тот спектакль, когда русский изгнанник даёт жажде возмездия заглушить свою национальную гордость. В беседе с членами Клуба армии и флота я дал понять, что я прежде всего русский и лишь потом великий князь. Я, как мог, описал им неограниченные ресурсы России и сказал, что не сомневаюсь в успешном выполнении пятилетки.

— На это может уйти, — добавил я, — ещё год-другой, но если говорить о будущем, то этот план не просто будет выполнен — за ним должен последовать новый план, возможно, десятилетний или даже пятнадцатилетний. Россия больше никогда не опустится до положения мирового отстойника. Ни один царь никогда не смог бы претворить в жизнь столь грандиозную программу, потому что его действия сковывали слишком многие принципы, дипломатические и прочие. Нынешние правители России — реалисты. Они беспринципны — в том смысле, в каком был беспринципен Пётр Великий. Они так же беспринципны, как ваши железнодорожные короли полвека назад или ваши банкиры сегодня, с той единственной разницей, что в их случае мы имеем дело с большей человеческой честностью и бескорыстием».

И вот великий князь снова в Европе, в Монте-Карло. Он один сидит в опустевшем кафе. Перед ним бутылка поддельного коньяка «Наполеон»: «Скрипач закончил играть. Все уже ушли. Я один. Я не досадую на себя за размышления о том, что принадлежит далёкому прошлому… Очень скоро и мне придётся уйти. Я повидал на своём веку столько войн, что потерял способность отличить «героизм» от «трусости». Тот, кто пытается быть кем-то другим вместо того, чтобы идти через раскрытые двери — герой он или же трус? Уверен, что не знаю. Однако я знаю, что самые сильные переживания и самые увлекательные приключения в моей жизни казались мне поначалу такой рутиной, таким невезением.

Если я сейчас встану и пойду по улице к железнодорожной насыпи, я, несомненно, припомню многих других, кого уже нет, кого я провожал и встречал когда-то на вокзале Монте-Карло. Отца. Братьев. Сестру. Короля Эдуарда. Когда они были живы, я завидовал им. Теперь мне их жаль. Им так и не представилась возможность испытать то, что испытал я, и взглянуть на себя со стороны…

…Смеркается. Автомобили, проезжающие перед входом в казино, включают фары. У рулетки меня ждут знакомые, но я устал от прошлого, и мне претит встречаться с призраками казино. Это скверные, второсортные призраки. Они говорят с акцентом бессильной ненависти и мелочной жадности. В своих прежних инкарнациях они, наверное, были политиками. Их стоило давным-давно похоронить».

В начале января 1933 года здоровье великого князя резко ухудшилось. Тогда он жил в маленьком городке Ментона на Лазурном Берегу. Там на вилле Сен-Терез в нескольких километрах от итальянской границы ждала его верная подруга по Киеву Ольга Васильева. «Если бы не она [великая княгиня Ольга. — А.Ш.] и не молодая сестра милосердия по фамилии Васильева, я был бы самым одиноким человеком в мире в критические дни войны», — вспоминал великий князь. Теперь она вышла замуж за капитана Николая Чирикова. Ольга и её муж ухаживали за больным. Приехавшая вскоре Ирина Юсупова не отходила от отца. 26 февраля 1933 года великий князь Александр Михайлович скончался.

Похороны великого князя были скромными. На них приехали зять Феликс Юсупов и сыновья Андрей, Фёдор и Дмитрий. Жены не было. Великая княгиня Ксения Александровна прожила ещё 27 лет и умерла в апреле 1960 года в Англии. Однако согласно завещанию тело её было перевезено во Францию на Лазурный Берег и погребено рядом с мужем.