Философская повесть
Сны. Свет и чернота – черно-светлые, грязно-звездные, огонь и пыль – разводы сияния.
На самом деле это снова были сны – ничего из ниоткуда, преображающееся отсутствие, замкнувшийся выход. Они вставали в нем очевидной неизбежностью, каждый раз усердно прирастая количеством, – он уставал увеличиваться от них. Они в очередной раз что-то предлагали – неожиданное то, к чему он не был готов, на что его могло не хватить. И при этом они, как всегда, не будоражили, не мешали, не имели к нему претензий.
Но среди прочих у него находились сны, от которых была боль. Они захватывали его, заселяли, как давние законные владельцы, и принимались по праву его поглощать. Где-то глубоко внутри него – с самого начала настроенные против – они категорически формировали новое содержание, плодили иную суть, пересоздавали ценности, из которых он состоял.
Пробуждаясь, выходя в явь, он забывал об этих снах, переставал знать, что они были. Но действительность, которую он обнаруживал, уже выглядела иначе – ее вновь приходилось обживать, из нее вырастали другие смыслы – скрытые, неясные, утяжелявшие ее.
Иногда, впадая в очередной сон, он перешагивал в предыдущий. И тогда – незаметно, на удивление самому себе – начинал жить с учетом опыта этого сна – прежней нереальной жизни. Так однажды он вернулся один в раскрытый космос. Вдруг почувствовал себя болтающимся в плотной черной пустоте – захваченным турбулентностью отвратительно разлившейся тишины, потерявшимся, одиноким, невозвратно далеким от тепла, человеческой мысли и всякого твердого вещества. Лишенный координат пространства и времени, выпавший из лона жизни, увязший в бесчеловечности – теперь и навсегда, – он тут же ощутил, как в нем цепко сидела смерть, неизвестно когда и откуда вошедшая в него. Он испытал территориальное могущество этого космоса, порывистого, негостеприимного, не желавшего делиться с ним пространством. Ему стало смертельно не хватать дополнительного объема – освоенного, приспособленного к его судьбе, но не выданного ему.
Он торопился быть против смерти, научиться сторониться, бояться ее, но не успевал: смерть уже вступила в него, заглотив все, что связывало с жизнью, что заставляло за нее держаться; смерть, опознанная слишком поздно, была уже не страшна.
Проходили промежутки, и – несколько снов спустя – космос снова настигал его, распухал, вспучивался в нем. Но теперь он был готов к нему, помнил его характер, повадки, умел его вытерпеть. На этот раз он обладал знанием, что через несколько единиц измерения все окружившее его перестанет быть. В чем заключались эти единицы и как преодолевать измеряемую ими протяженность, было непонятно, но почему-то считалось в порядке вещей – стандартно истинным. Иногда к нему прорывались свежие волны – накатные массы, заволакивавшие контуры навалившейся пустоты, – захлестные сгустки. Проходя сквозь него, они захватывали и уносили с собой мельчайшие его частицы – его становилось меньше. Но в удалении от него эти частицы продолжали жить – на них по-прежнему опиралось его разбросанное, рассыпавшееся в среде сознание.
Ему казалось, он переставал быть обитателем, становился обиталищем. Как будто не он располагал пространством и временем, жил в них, а онисуществовали, утверждались за счет него.
От таких неясностей и наваждений он не высыпался, изматывался, уставал, чувствовал себя подавленным, оглушенным, больным. Ему постоянно чего-то не хватало, было тесно – и одновременно пусто; казалось, что какие-то важные, обязательные мысли или события целыми потоками проходят мимо и улетучиваются, просвеченные и отвергнутые окружившими его неопределенно-стью, бессодержательностью – им самим. Все это беспокоило, раздражало, внутренне убивало – тем, что не имело названия, было непонятно, неопределимо, не желало укладываться в голове, и тем, что он был против него. Но где-то глубоко – за какими-то своими скрытыми и почти последними пределами – он обреченно соглашался: так должно быть, этого не миновать, нужно позволить этому происходить и даже больше – быть соучастником этого. Все именно поэтому и продолжает без конца происходить – потому что он не может этого понять, не может от этого отказаться.
* * *
Беспомощность.
О чем я думаю? Чего мне не хватает?
Иногда мне кажется, что меня чего-то лишили.
Давно, еще до моего рождения – со мною что-то сделали – что-то отобрали, удалили, украли, использовали, вычеркнули, выбросили. И то мое, никем не присвоенное, так и оставшееся моим, умерло без меня – такое обязательное, незаменимое. А я оказался втиснут своим отсутствующим местом туда, где не должен быть, где работают иные законы.
Мне чего-то недодали. У меня отсекли какой-то орган – или его фрагмент – или участок, где он должен был сформироваться, – или предрасположенность к нему. У меня вырезали часть спектра, сузили восприятие. Где-то глубоко во мне сидит что-то чуждое, не то – в хромосомах, ДНК. Где-то глубоко – там, откуда я только начинаюсь, – мне больно. Я чувствую метастаз.
Не все, что я создаю, вырабатываю, генерирую, употребляется мною полноценно, с пользой. Что-то во мне не доходит по назначению, уходит в другом направлении, вытекает, перекрывается, блокируется, присваивается чем-то другим раньше, чем я успеваю этим воспользоваться. Мне не хватает внутренней отдачи, во мне копятся неожиданные шлаки – я трачусь на непредвиденную борьбу с ними – я служу этой борьбе, она вменена мне в обязанность.
Я все замечаю и правильно оцениваю. Я адекватен – говорю “это ненормально” о странном и страшном. Меня не трогают рассказы о драмах и катастрофах – они отвлекают внимание, мешают мыслям о том, чем я должен быть. Я думаю, что сам себя формирую, что свободен в своих волеизъявлениях и всем обязан только себе. Я не связан с тем, о чем говорю “это ненормально”, – мне не нужен этот подтекст.
Я родился в истории имени Христа. Христорождение – точка всемирного отсчета – духовное утро человечества – равнение по колее образцовой нравственности. Сравнительная мера – отрегулированные добродетели. Меня еще не было, а у меня уже все было: отливные формы, оттиски для души, светочи погоняющих истин. Я не могу самоопределиться в прошлом и будущем – не могу быть самим собой от своего начала, не могу самостоятельно обнаружить и прощупать свой собственный дух, хотя и без того знаю, что темен и нищ. Я нахожусь в мире как будто с середины, в мире, который уже разогнали в развитии в одну выбранную сторону, – мне пришлось запрыгивать на ходу, подстраиваться под него на скорости, соглашаться со всем пройденным; в мире, который успел стать чьим-то, который вторичен, который где-то уже использован. Как отнеслись бы фараоны к тому, что их – доименное – время исчислят в обратном порядке и что оно задним числом будет пристроено к имени Христа? Не выталкивает ли такая история из себя ненужные ей события? Не мешает ли их пониманию – своей антропоцентричностью, своим тяготеющим “я”? Чем обязан четвертичный период человеку? Христовым временем живет наука, так и не признавшая окончательно его бытие и историчность. Его нормой в коллективной хронологии считают свой мир атеисты.
Да, мне не нужен календарь. Я не испытываю потребность жить в этих традициях, датах, событиях, измерять исхоженную ценность времени единицами памяти – поворотные моменты, далекие узлы прошедшего, второстепенные, дополнительные, служебные именные истории – бесполезные вертикали, бессмысленные сцепления, нулевые отсчеты – день всех святых, светлое воскресение, день рождения пророка, именины – информация, которой я не проникаюсь, – сведения, не нарушающие моего “я”, не задерживающиеся во мне, транзит.
Я не чувствую своей ущербности. Мне не с чем и ни к чему сравнивать, идти по чьим-то стопам, достраивать, продлевать, продолжать не свое время.
* * *
Время.
Оно – природа, которая у меня есть, – живая, сиюминутная, одномоментная. В моем восприятии. Природа не до и не после. Правильная, равная, четная – характеризуемая, называемая, объяснимая. Смысл места в агрессивно свободном пространстве, узорная точка опоры на окраине несгибаемой глубины, цветная угловая конкретность в объемной неприступности.
Птицы, цветы, день, ночь – помимо своих обычных ролей в круговороте у них есть человечность значения. Зубчато-зеленая определенность крапивы, черно-пропорциональная точность ежевики, фиолетово-сферическая законченность клевера, желто-стрельчатая идентичность ириса – незаменимая сладковатость брюквы, неизбежная терпкость каштанов – сурепка, молочай, щавель, терн, мох, камыш, шиповник – стручки, лодочки, косточки – букеты, кисти, гроздья – я наслаждаюсь тем, что они есть. Они не случайны: они для меня, они здесь.
Мне нравится наблюдать за парящим в воздухе орлом. В его хищнической распростертости – умиротворение и уравновешенность естественного мира. Ему хорошо подходит небо – оно у него в подчинении. Мне нравится эдельвейс – серебряный цветок с золотой сердцевиной. Он связан с кислородом, натуральной чистотой, неприкосновенностью. Он ближе всех к небу, солнцу, человеку, особенно потому, что я его никогда не видел. Он – вертикальная мера мира.
Я владею всей этой темнотой – неизвестными воздушными вершинами. Мне нравится – вдыхая – наполняться этой таинственной предутренней высотой – мерцающей звездной тишиной, раздробленной на тысячи светимостей, – наложившейся голубизной – видимым, но нечувствуемым холодом расстояний, – невидимым присутствием бесчисленных скоплений небесных недр – близнецов, карликов. Звезда Спасителя, звезда Цыган, Полярная: меня манят эти объекты – всегда повернутые на обозрение только одной своей стороной, одной частью своего времени. Люблю их верность пространству, координатное постоянство, физическую независимость, хоть и иллюзорную. Люблю их равнодушие ко мне – видеть то, что никогда не войдет в мою судьбу.
Мне нравится приближаться к звездам, наблюдая за ними снизу – из ямы, колодца или в трубу, – когда небо, оформленное в рамку, гудя, сминаясь, втягивается, вплывает ко мне в провал, прямо в глаза, – или я поднимаюсь в него – прислонившись взглядом к несуществующим поверхностям. Оно доступное и правдивое.
У меня есть огонь под открытым небом. Он – дежурный каждую ночь. Трепещущий цветок, театр живых теней. Он – тоже природа. Он услужлив, опытен, мудр. Он отзывчив на звук гитарной струны. Он музыкален.
Сквозь огонь я пробираюсь в чужие звезды – заглядываю в чужие сны, упоительно заблуждаюсь в них. Там, как обычно, лучше. Там сны – свои. Там симметричнее, пропорциональнее… А странно все-таки, что мы делим время, отсчитываем вечность, вкрученную в циферблат, всаженную в ось. Цифер-блат похож на паутину. Я не люблю циклическое время. Особенно отдельные его фрагменты – четыре часа утра, четвертичность, цифру четыре.
* * *
Горсти искр салютуют бодрствующим.
Под хор огня я говорю с другими. Ведь я не один. Я – тоже человечество.
Я не знаю и не запоминаю, когда и как в моей жизни появляются люди, ко-гда и как они исчезают. Но я заметил, что гораздо чаще мне приходится прощаться, чем здороваться, – хотя одинаково не нравится ни то, ни другое.
Я люблю и – мне кажется – должен слушать чужую речь – связную, монологичную. Я умею разговорить собеседника, но не умею говорить сам. У меня всегда разный ум на каждый день. Я не умею отстаивать себя, спорить, убеждать, договаривать до конца – не умею быть последовательным, повествовательным, держать, нацеленно вести, развивать, углублять свои разбросанные мысли, пристраивать их друг к другу, отбирать, сочетать – по величине, светимости и расстоянию друг от друга, не искривляя логики, не нарушая композицию, огибая противоречия. Не знаю, что значит быть правым, – не знаю, есть ли у меня на все собственное мнение. Мыслить не значит утверждать. Разговор для меня – это не выход наружу, в мир; это мое молчаливое, слушающее согласие – впитывание, поглощение, втягивание – интерес к себе, разговор с собой, познание себя. Я познаю себя от случая к случаю, ассоциативно, потому что состою из невзаимосвязанных частиц, из схем и рядов без порядка, из модулей. Во мне нет стержня, нет цельности.
Мы говорим о том, к чему я никогда не относился с вниманием. Смысл жизни. В философии я люблю только вопросы. Добро и зло, время и вечность – разграничения, анализ. А в искусстве никогда не интересуюсь авторами, именами. Поточность, неразложимость, неисследуемость. “Культура – это трофеи, отвоеванные человечеством у небытия”. Нет: культура – это искусственное утверждение человечности, это чрезмерно усердное ее размножение, суммирование, закрепление. Ассоциативная вместительность чисел, судьбы символов, свойства слов – мне не к настроению все эти темы, мне тяжело и беспокойно с ними, но я не могу уйти от них – с нежеланием признаю, что имею к ним отношение, существую благодаря им. Мир с точки зрения человечества – это то, чего я не понимаю, – додуманный, нанизанный на мысли, поляризованный ими мир, разложенный, перебранный, познанный в сравнениях. Это то, чего я не понимаю. Это не то, в чем я живу.
“Я знаю, вы пишете песни. Я слышал некоторые из них – „Звезды за поворотом“, „Ave, Maria“ – причудливо, приятно. Каждая песня – самостоятельный акт, а каждый акт – своя правда. Вы скрыто – может быть, даже в тайне от самого себя – тоскуете по прошлому – и не любите настоящее. А ведь прошлое всегда страшнее настоящего. Прошлое – смерть, а настоящее – жизнь. И даже самое страшное настоящее начинает в полную силу пугать только тогда, когда становится прошлым… Но ваши песни мне нравятся. В них есть зерно, есть глубинный отсвет, скрытое тепло, частицы… занимающегося пространства. Вы выбираете образы очень осторожно – это правильно. Музыка – уникальная форма деноминированного мышления. Музыкой вы делаете попытку бытийно оправдаться. Не преодолеть смерть, как это было раньше, а оправдать жизнь…”
“Ведь в этой жизни каждый должен оправдаться – вы согласны со мной? – за то, что он есть; за то, что на него когда-то сделали ставку, дав доступ к жизни, выход в свет, освободили место под залог; за то, что он трогает и пожирает в себя этот мир… Наверное – а может быть, и бесспорно – даже просто наслаждаясь всем этим, мы уже несанкционированно утверждаемся здесь – вмешиваемся, нарушаем всеобщую структуру, донашиваем мир, старим его на свой возраст, утяжеляем, обесцениваем, не трудясь обновлять… Никто из нас не должен искать себе счастье; никто не вправе спрашивать, для чего он создан, каково его предназначение; вопрос уже задан, брошен, как минимум, фактом рождения. У всех одно предназначение, одно обязательство, один комплекс неполноценно-сти, основа которого – прошлое. Это правда, за которую страшно: пока мы не оправдаемся перед прошлым, не спасемся от него – все, что мы делаем, будет бессмысленным. Пока не оправдаемся – будем жить в долг…”
“Я всегда стремился к самообобщениям: что я сделал в жизни, чтобы защитить свое право на эту жизнь – право тратить мир на себя – перед тем, кто умер раньше меня? Что я сделал, чтобы эта жизнь не выглядела надругательством над прошлым, предательством его?… Ведь человеку свойственно задумываться обратно, назад, вглядываться в пройденное, обобщать, итожить – я обобщаю именно так. Я думаю: всякое мышление есть упорядочивание, унификация прошлого, систематизация состоявшихся фрагментов времени – писание историй, составление энциклопедий…” “Одни находят и вносят правду в тома коллективного согласия, другие ее усиливают…” “Истории искусств, религий, языков – энциклопедии мировых потрясений – музеи, коллекционирующие остатки времени, – алфавитизация сформировавшихся представлений о мире: все поддается энциклопедированию – даже необъяснимое, даже несуществующее, даже смерть. Почему мы думаем именно так?… Да, можно всю бездну разложить в регистры, переписать по алфавиту. Но станет ли она от этого понятнее?…” “…Но есть еще и третьи – которые эту правду творят. И у каждого правда – своя… Попасть в энциклопедию – мечта доктора Менгеля. Помните Менгеля?” “…Вот, например, всемирная история этого огня: его применение в хозяйстве, польза для человечества и история умерших от него – жертв поджогов, пожаров, судов инквизиции, язычества…”
* * *
Для человечества.
“Вы когда-нибудь пытались понять, почему мы так любим смотреть на пламя?
Чем оно завораживает, гипнотизирует? Влюбленное в нас движение ничего – того, чего уже нет: пульсирующая дыра в ткани вещества – танцующий голод материи – переходность, неопределенность”. Глядя в зубчатые объятия пламени, я успокаиваюсь: на короткие мгновения погружаюсь в безразличие, которого мне так не хватает. Мои мысли выравниваются, округляются, упрощаются, мельчают – я могу радоваться и полноценно ощущать, что я есть. Огонь – квалифицированный психоневролог.
“У каждого из них – свой цвет, свой запах, своя форма. Каждому есть что рассказать о том, что им поглочено. Ведь уничтожение – способ их существования. Я всегда мечтал иметь такой паноптикум: стеклянные стенды, витрины, рамки, за которыми – словленные в моменте, затвердевшие в чашах, прилипшие к фитилям, сплюснутые, побледневшие, потрескавшиеся экземпляры, препарированные образцы собранного в пряди, свернутого в свитки, бессильного, рвано-лохматого света – как минералы, как горный хрусталь, как остывшие, сжавшиеся звезды – дымящиеся белые трупы. У каждого – свой автор, свое имя, свой возраст. Каждый помнит больше, чем все книги Библии. Вон тот, алый, сожрал Александрийскую библиотеку. А этот, голубовато-блестящий, унес десять тысяч двести двадцать человек. А соединяясь, они шепчут друг другу свои хвостатые истории – делят награбленную память. Люди и книги для них – самое вожделенное. Хотя топливо и еда – понятия несовместимые”. Огонь зажигают, когда поминают умерших: он действительно знает их. Религиозные праздники огня: Ханукка – дни зажженных свечей. “Каждый из нас – маленький огонек; но все вместе мы – великий свет!” Декорирование огня – менора.
Огонь – это жизнь. Огонь – топоним ада: жертвосборщик, распределитель грехов, слепой орган Бога. “Тебе быть сожженным, мне – прощенным; жизнь передай другому”. “Огонь – это творчество, мистика, музыка; он очищает душу от скверны”. Первый друг древности – союзник племен, помощник, защитник от хищников, неведомых сил внешнего мира – необъяснимых опасностей; свет и тепло – надежда на спасение. Он – единственное, что осталось прежним, как и тысячи лет назад, не потерявшее в натуральности. Его невозможно разбавить, подделать, воспроизвести заменителями – он всегда настоящий, всегда одного качества, одного сорта. Он бескорыстно верен нам столько времени. Он изначально и до самого конца правдив – как природа, как наши инстинкты, как терпение и страх, холод и голод. “Огнем воспроизводили каббалистические знаки, складывали свастику. Вы помните? – сыновья света – факельные шествия – геометрическое зарево: огонь, торжественно вращающий человеческую тьму; критическая масса с поглощающим центром. Ведь люди от природы огнеопасны, да?… и, в отличие от неживой материи, обладают свободой самовыражения”. Зачем? Мне не нужен этот подтекст. Я не то хотел думать. Я вижу в этом знаке улыбку, если уж на то пошло. Его узор напоминает соцветие, ассоциируется с восходящими потоками воздуха. А завтра я увижу в этом что-нибудь другое. Самое важное – не попадать в связи: мне еще жить в этом мире.
* * *
Естественность
в восприятии мира избавляет от прошлого.
Я не стремлюсь к коллективному согласию.
Но я люблю музыку, она – мой союзник. Да, я плохо разбираюсь в ней как знаток, исследователь, критик. У меня нет музыкального слуха. Но есть обостренное чувство музыки. Музыка имеет неограниченный доступ ко мне – я беззащитен перед ней. Слушая ее, я углубляюсь в себе – я гораздо дальше обнаруживаю себя – я творюсь ею. И мне кажется, что уже не реальный факт, а первозданная истина – ее со мною тесные, тугие и замысловатые отношения.
Музыка уводит, освобождает от тягостного, гнетущего, ненужного – того, чего не замечаешь, пока не услышишь музыку, что принуждает довольствоваться навязанным, проторенным, запрещает искать самому. Она ударяет в мои недра – туда, где я в себе еще не был, откуда я себя не ощущал, где вовсю целина. Она циркулирует во мне, закрепляя меня в мире – том мире, который мне достался, которым я проникаюсь, из которого я отныне не хочу уходить, – как пища, как информация. Когда во мне совершается движение, когда я что-нибудь поглощаю или выделяю, когда что-нибудь входит или выходит из меня, когда работают мои отверстия, мои дыры, – я чувствую связь с миром и обновление; это ключ к жизни. Ave, Maria. Это не тоска по прошлому, не творчество и не мастерство; это исхождение.
Музыка – сильнейший реагент. Она заставляет душу смещаться, менять ось. Она преображает, приводит к внутреннему движению, позволяет нащупать возможную перестановку мест, перспективы, направления – расшатать основу мироздания, вдохнуть в него сомнение. Детонатор мироустройства, протеин человечности.
Мир в музыке предстает отчасти или значительно переустроенным, неузнаваемым, неутвержденным, необоснованным, вернувшимся к своим началам, близким к расформированию, реструктуризации – а это уже как минимум шаг. Я погружаюсь в иное, в неопределенность как новую среду, а неопределенность – это уже что-то, это уже не зло, это путь от него.
“Неопределенность – это ничто, пустота”.
Неопределенность – отсутствие названий, имен. Попробуйте мыслить, ничего не называя. Называть, обозначать, номинировать – значит определять, конкретизировать, сужать, указывать рамки, границы, устанавливать связи, путы, зависимость. Имя – тоже зависимость. Имена – как и все слова – притягивают к земле, зацепляют в реальности – как мажор, как текущее настоящее. Они затрудняют сквозное движение. Делать что-то во имя чего-то – значит обосновывать свою узость, бессилие, безвольно исполнять: именем королевы, именем закона, именем государства. Дать название, номинативно озвучить вещь или явление – значит, признать их существование, санкционировать их вселение во время и при этом в очередной раз спасовать перед бытием; музыка не пасует.
* * *
Жизнь – это реализация имени.
Дать имя человеку – значит дать ему будущее – создать время для развертывания судьбы – обозначить, сформировать, подарить направление, которое он сложит в путь. И этот путь, заложенный в имени, навсегда останется с человеком. Имя и его звучание – отрицание смерти. Оно и личное время – вот все, что остается от человека после его смерти: так говорят энциклопедии; и надгробные плиты. Произношение реального имени – без фамилии, без титула и статуса – форма выражения добра к его носителю. Человек умер не весь, если кто-то помнит и произносит его имя – хранит свое добро наготове, выражает его. Называя имя убиенного, можно приблизить его воскрешение.
* * *
Занимательная энциклопедия имен.
Всемирная история именных форм, псевдонимов, кличек, прозвищ.
Словарные позывные знаменитостей.
У правителей Востока имена – из десятков слов. У европейцев – именные приставки, знаки наследственности, родословной: поколения, звенья, ветви – генеалогическая роскошь, литры накопленной наследственной кислоты, кровь тысячелетней выдержки – уровни потомственности, кратность человечности. Людвиг ван Бетховен, Йозеф фон Менгель. Имена с цифровой кодировкой – индексы причастности к мировой истории, коэффициенты личной ответственности: Фридрих I, Сикст IV, Пий V. Товарищ: у граждан СССР – именные пристройки. Эрзац, деноминация – знаки бесприданничества, люди, выпавшие из истории, предавшие время, люмпен. У узников концлагерей – номера. 74233 – девушка из Освенцима. У древних людей – выходцев из племен, народностей, индейцев – имена зарабатывались, присваивались – за отличительные навыки, умения, совершенные поступки: Соколиный Глаз, Блуждающий Олень, Улыбающаяся Рыба. У современников, признанных в кругах, принятых на текущее обозрение, – прозвища, клички, “погоняла” – доказательства социальности: Ангел, Бык, Глобус, Зубатая, Синяя Борода, Бельзенский Зверь. У людей уголовного мира – короткие, конкретные, звучные – от индивидуальных черт внешности, характера, поведения, от фамилии, рода деятельности; унылые прозвища, натуралистические, ограничивающие, агрессивные: Костыль, Танцор, Фикса, Хромой, Хлыщ. Антропонимическая инфляция. Имена богов. Имена палачей. Имена святых. Библейские имена. Табуированные имена. Вымышленные имена – вымышленные люди. Псевдонимы доктора Менгеля – Педро Кабальеро, Гельмут Грегор – меточный материал, бывшее в употреблении, примерка судеб, многоразовые личности: Энрике Вольман, Фриц Фишер, Хосе Аспиаци, Фридрих Брайтенбах, Вальтер Хазек. Одни – при жизни без права на имя, у других – по имени на каждый случай; убийцы наследуют права убитых – живут в ничто, живут против смысла – спасаются от смерти, жертвуя преж-ним именем, спасаясь от себя, опровергая свое существование, отсебятившись.
Имена умерших не похожи друг на друга – как судьбы, как отпечатки пальцев. Но имена убитых всегда звучат одинаково: Альберт, Анна, Валентин, Ванда, Моника, Самуил, Эва. Мелодии – разные, нота – одна. Моноаккорд тишины в коллективном аллегро.
Больше всех не люблю свое собственное имя: чувствую нелепость в необходимости представляться, озвучивать себя. Не могу преодолеть трудность самоназывания – даже условного, мысленного, даже в третьем лице, даже если представить себя умершим. Смысловые ассоциации, не связанные с биографией, – ненужный подтекст, тормозящий. Наилучший выход – форма “я”: ничего не содержит, ни к чему не обязывает – бессмыслица, независимость… А впрочем, для “я” я слишком неоднороден, рыхл.
Человек должен заработать себе возможность быть названным, употребленным в речи. Имя не слово, не сумма сделанного, не только то, что и как о тебе говорят. Это особая смысловая категория. Это больше, тяжелее, чем судьба: сумма времени и пространства, прожитых, преодоленных человеком в течение жизни; сумма единиц измерения в той шкале ценностей, которую он для себя избрал, в границах которой продвигался. Все его движение в конечном счете должно свестись к этой проблеме – как он подготовил, сформировал свое имя – свою единственность, свою настоящесть, – что вложил в него, из чего скроил. Добро в его абсолютном смысле – твой козырь перед смертью, элементарная составляющая твоего имени.
…Но есть просто красивые имена – женские. Красивые, легкие и чистые – по звучанию, личным ассоциациям: Агнешка, Злата, Анна, Изабелла Кастиль-ская – как цветы и звезды.
* * *
Имена -
атомы истории.
Имена человечества.
Библия. Вавилон. Ренессанс.
Освенцим.