* * *
74233.
Коммуникационный центр мира.
Человек придумал слова и научился понимать человека.
“Не дыши моим хлебом, это мой хлеб!… Я видел, как ты пек на огне, я не выдал тебя, я отвлек чужие глаза… Твои глаза – тоже чужие, мое – это мое, уходи… Ты пек, когда другие работали. За саботаж – смерть… Смерть – тоже саботаж. Я пек, чтобы работать… Ты пек, чтобы есть… Хлеб – изделие морфологическое; я не ем, я обтачиваю челюсть – перестраиваю прикус и произношение… У тебя будет цирроз… Цирроз, цирайс; у них, а не у меня. Арбайтен, торопись к свободе”.
Человек придумал слова и перестал понимать человека. Слова для несогласия, отказа, разрыва, вражды. “Работа – борьба за ненужное существование… Ауфзеер – существование приближает к жизни: пока работаешь, ты вечен, пока вечен – жив… Я не верю в жизнь. А вечны только звезды… Звезды смертны. И склонны к предательству – как ты… Я не предатель… Ты им родился…А звезды есть всегда и везде… Именно; значит, не сейчас и не здесь. Звезды – поступок, действо, преступление; они запрещены – тунеядство, хлеб и звезды… Звезды – это свобода… Свобода – это обратная сторона прожектора: обесточенные расстояния, раскинувшиеся, распахнутые, осязаемые. Свобода – это калории. Свобода – это отсутствие нас… Вон там дрейфует Полярная… А может быть, и правда – Полярная: столько неба над нами. И как бестолково сгрудились в нем миры. Кому-то они тоже прожекторы – такие же плоские, вездесущие, назойливые, от которых не скрыться, которые не обойти: жестокие вещества в тесной бездне, следопыты-всевидцы в симметричной пустоте, разбросанные на участках, составленные в созвездия, млечные пути – Большой, Малый, Гончие. Свора, ждущая тело, пахнущее голодом. В них – рациональная реальность, а в звездах – пустая правда. Не верь в звезды, верь в жизнь… Вон там плывет Фомальгаут… Рыбий зрачок. Это звезда Менгеля… А я не предатель”.
“Нет, не есть – я не хочу есть; я знаю: мне не нужен этот хлеб, я и без него умру… Я только вот этого хочу: насладиться в один раз – не наесться, не насытиться, а насладиться, вкусить; так в детстве – сладко, и приторно, и быстро; вспомнить в себе человека; глоток лимонада, кусочек пирожного – шипучка и крем… И человеческий бисквит – он тоже вот так шипит. И гасить газированных детей – известью – тоже сладко, приторно и быстро… И девочку на коленях, отдающую мне сложенные ладони… Дети… чистые и жадные… большие, твердые, сильные, хищные… Я тревожил их несмышленые смерти – я их расцеплял… Я ломал линии взглядов, исходивших оттуда…Где они все теперь?… А я – здесь или с ними?… Послушай, кто мы? Кто из нас – человек: мы, ставшие такими, или они, сделавшие нас такими? Сколько егоеще осталось? у кого больше?… Да, они здорово разобрались с нами, с нашими интеллектами – отказавшись от смысла; нашли изощренную правду жизни. Ведь для материи совесть и нравственность действительно не существуют, действительно – слова-химеры! А пастор не прав: жизни все равно, кто ею будет пользоваться, кто именно будет жить, чьи будут у нее имена; у жизни одна цель – продолжаться… И ведь она будет продолжаться! Послушай – после нас же будут жить люди! – после нас все будет по-прежнему! наверняка даже лучше – полнокровнее, звучнее, радостнее!… Продолжаться – и цвести… А нам не страшно… А нам – наплевать!… Им – жить, а нам – отсутствовать – наплевать!…” “Будущее – всего лишь слово. До поры – звуковая галлюцинация”. “Мы привязались к смерти, приросли к ней – а к жизни уже никогда не привыкнем. Да, а если я не буду жить – скольким людям я добро сделаю! Скольким людям не нужно будет со мною считаться, делиться, признавать и терпеть установленный мною комфорт, соблюдать горизонты моего одиночества, уступать мне, пасовать в борьбе…”
Человек придумал слова и научил их охотиться за человеком. Переосмысленные, перепрограммированные, натасканные на мыслящую плоть. Вкусившие податливую мягкость предательского интеллекта. Настигая человека, проникая внутрь, они истощают его сущность до тех пор, пока организм не переборет, не обезвредит их – пожертвовав частью себя. Паразиты, диверсанты, хищники – защититься от них невозможно: сознание не может не отвечать на окружающую речь, не может не уступать ей места, не рисовать, не выращивать в себе образы, спровоцированные этими посторонними попытками вселиться в действительность. Симулянты-эпитеты, алчный инфинитив. Ауфштеен. Лагершперре. Освенцим – универсальный язык человечества, унифици-рованное эсперанто, озвученное качество механизированного бытия. Слова-реагенты, рефлекторные активаторы, растворители – слова, поставленные человечнее человека, оцененные значимее его, отрицающие его; проникающие в кожу, пьющие – штрайх – человечность; лексикон обязательных инъекций – антибиотики; слова, заместившие перемешанные языки мира, – безжизненная замена живого непонимания – разумной, человечной разобщенности; звуки и значения, насильственно навязанные сознанию, памяти, встроенные в мышление, впрыснутые в душу; обязательные для понимания и усвоения – формулы выживания, прожиточные минимумы, освенцизмы. Музычество, добрость, медицизм – убиватель – послесмертие - надсловия, отречники. Сложенные в инструкции, скатанные в рулоны, спрессованные в папирусы, сшитые в переплеты, собранные в библиотеки – единичные однотомные экземпляры – раритеты, подлинники – заветные брошюры, драгоценные свитки, бестселлеры – самиздатовские тотенбухи. Папка учетных карточек с золотым тиснением на обложке, инспекторская книга отзывов, избранные тетради доктора Менгеля: рукописи, которые не горят.
* * *
Лос.
Иди.
Ничего не бойся.
Бог всех воскресит.
Где жить осталось только метры, я крайнего сменю.
Теперь я тоже вектор смерти, я – очередь к огню.
Беда и радость, смех и плач – все одинаково горят;
огонь – закон, огонь – судья, огонь – палач…
В него себя доволочи, им будь заглочен и забыт;
исход судьбы – угар печи, квадрат трубы.
Человек человеку – смерть. Человек человеку – мера – объема, плотности; стереометрическая фигура материи, трехмерный огнеупор, муфель-форма, аппель-число. Гражданин мира – Альберт, Анна, Иосиф, Клара, Мина, Наум, Ханна, Яков, Эдуард – имена-ампутанты, обеспочвенные соцветия. Человек, лишенный имени, остается в одиночестве. Дора, Буна, Сола. 74233 – враг природы. Человеком, лишенным имени, легче управлять. Его легче уничтожить: у него меньше претензий на жизнь, меньше запросов, меньше свойств. Он лишен права на собственность, ему не с чем расставаться, не за что цепляться – он извергнут. Он потерял интерес ко всему, даже к себе, к своему будущему. Он не знает и не хочет знать, чем и почему до сих пор жив; жизнь перестала быть опытом, мир – информацией, движение – смыслом. Он уже осознал неизбежность предстоящего уничтожения – усвоил смерть, преодолел этот последний, самый острый, истинный опыт жизни. Он уже умер и смирился с этим, пережив самого себя в раздвинутом за пределы жизни, лишенном ориентиров, опустошенном времени, привыкнув к тому, что его нет: одномерное физическое тело, засохший фрагмент прошлого, движущееся бесчеловечие, мыслящее отсутствие, самосознание пустоты.
Пласты человеческих мощей. Анатомическая коллекция. Сборочные комплекты. Залежи. Уровни телесности. Кратность человечности. “Теперь ты будешь ведущим – организуй движение. Вот тебе люди, вот тебе считалочка: кому прилечь со мною в печь? дай руку мне – умрем в огне! Зондеркомандуй!” Человек – производственный термин, профессиональный жаргонизм, лексическая единица узкоспециального назначения. Стаффаж, зарин, шихта, кокс, шнек, человек. Биомасса. Утиль. Органическое ископаемое. Минеральный комплекс, штуф, суперфосфат, косметическое сырье, галантерея, человек-шиньон, человек-портфель, человек-папье; качественный человек, технологически интересный.
Твори, ни о чем не думай. С нами – Бог. Огонь – носитель государственности, основа планового хозяйства. У него больше права на кислород, чем у них; они – незаконные переносчики жизни, возбудители. Поточная телоподача, автоматическая струя жизни, вечный двигатель. Человечество следует измерять эшелонами. Человечество исчезнувших. И человечество оставшихся. Оставшихся за пределами времени исчезнувших. Оставшихся для исчезнувших навсегда. Исчезнувших, которым все равно, когда умрут оставшиеся – пережившие их – и умрут ли вообще. Человек человеку – вечность.
* * *
Мертвология.
С точки зрения физики смерть – перестройка материи.
Смерть пугает небытием, алогичностью, бесчеловечностью, равнодушием, способностью все обесценить, лишить свободы – мыслить, двигаться. Но ведь бессмертие страшнее смерти, оно – абсолютная несвобода. А смерть – освобождение от ответственности перед жизнью, возможность оправдаться за то, что не успел сделать. Смерть – изобретение природы, сыворотка против жизни.
Смерть можно измерить жизнью, хронометрировать. В соответствии с правилами и требованиями бухгалтерии, канцелярии и хозяйственного учета на смерть можно выписать уведомление, санкцию, ордер, составить разнарядку, накладную, прейскурант, смету. Смерть можно спланировать, нормировать, подсчитать, умножить, разделить на промежутки. В этих промежутках можно устраивать пикники, обеденные перерывы – смерть будет послушно ждать, она подчиняется распорядку, трудовой дисциплине. Смертью можно снабжать, обеспечивать, заполнять, оценивать, решать, исправлять, поощрять, учить, повышать квалификацию. На нее можно оформить лицензию, получить патент – чтобы с ее помощью добиться признания, сделать научную или служебную карьеру, продвинуться в амбициях. Ее легко развернуть во времени – сделать длительностью, протяженностью, средой. Она – дело, которое нужно выполнять – аккуратно, добросовестно, толково, расторопно. Хорошо оплачиваемое, выгодное дело.
Умирание – узаконенный принцип бытия. Институт развития мертвологии. Планы совершенствования исполнительской механики. Программа предотвращения дефицита смерти. Уголовный кодекс. Предусмотренные законодательством преступления против смерти. Декларация прав человека. Право на сопротивление материала. Право на период распада. “Вот люди с разноцветными глазами – где страх в одном, в другом голубизна, которым никогда не плачут”.
“Здравствуйте! Посмотри на них. Сейчас я расскажу вам, что нужно делать дальше. Прояви любопытство. Взгляни на это однообразие – серый бессмертоподобный кошмар, кишмя кишащая человечность; жизнь, разнесенная в мириады. Ничего не бойтесь. Экземпляры, образцы, особи. Это обычная процедура. Вам придется к ней привыкнуть. Аккуратно сверните и сложите свои вещи. Незнакомцы, попутчики, прохожие, проходимцы. Безымянные дряни! Сдайте остатки своих личностей! Запомните место, где вы их оставили. Напрягшиеся своей осмысленностью – ненужными правдами; оголившиеся остриями истекших судеб. Не нужно стыдиться. У всех все одинаковое, все равны - передо мной. Посмотри на них – туман-люди, мрак-существа. Лицо, растиражированное до бесконечности, – нам назло. Зачем это вам? оставьте здесь. Посмотрите, как делают остальные. Прошу вас, соблюдайте чистоту, будьте внимательны. Как будто это все время одни и те же. Как будто они уже были здесь и всё знают – что делать, куда идти; только хитрят – боятся, стыдятся это показать. Вон с тем, сутулым, будет уже тысяча триста пятьдесят семь – моя недельная норма; дальше идут премиальные… До чего же они инертны, до чего охотливы до смерти! Их так и тянет к ней!… Наверное, не будь меня, они будут продолжать идти. Потому что есть такаянеобходимость. Потому что есть порядок и норма. Не задерживаться! Они такие медленные! Они такие нерасторопные – неподготовленные, ненаученные! Но я терпелив. Я слишком долго их ждал… Я давно выучил все их свойства, узнал все причуды. Я даже знаю, как будут выглядеть и с какой скоростью пойдут те, кто еще не прибыл. А еще говорят, что я не разбираюсь в людях!… Ведь это я придумал для них Веселую вдову – чтобы они находили в этом смысл, чтобы их судьбы казались еще исключительнее… Поторопитесь, вы же не одни! И мадам Баттерфляй, и польку, и баркаролу – они всё приняли!… Поторопитесь! Успеете наговориться! Как они мне надоели! Как я их всех ненавижу! Я так устал от них – от одиночества с ними. Я отдал им столько времени, столько лучших лет – а они всё идут!… Проходите… Каждый требует причитающиеся ему пять минут… Пожалуйста… Каждый подходит и отрезает их от меня – уносит с собой. Какое варварство! какая наглость! Это же часть моей жизни! А без этого уходить никто не согласен. И меньшего времени им еще не придумано. Да, вам тоже туда… Они издеваются надо мной – ждут, когда я собьюсь в счете, когда мой мозг наконец не выдержит и перестанет их преобразовывать. Они хотят подавить меня своим монотонным множеством, своей цикличностью, победить безжалостной неисчислимостью, уничтожить. Но я привык. Я их освоил – полностью, всех – и мертвых, и заведомо живых. Можно начинать. Вот то всемирное наследие, которое мы здесь самоотверженно создаем; даже они это понимают!… Приступайте! Я не разбираюсь в людях!… Я же столько вложил в них! И они все это знают! Знают, как я сейчас волнуюсь за каждого, как слежу, выверяю, сравниваю, жду. Знают и подтверждают. И я уверен, что, когда будет нужно, в самый важный, ответственный, показательный момент они меня не подведут и уйдут не замешкавшись, отработают, как положено. Они меня совершенствуют. Они меня воспитывают. Они мне нужны! Здравствуйте!…”
Смертью можно выстроить целую жизнь. Смерть – навязчивая подруга, коллега, родственник. “Больше всего не люблю детей. Особенно грудных, с матерями. Одна такая пара труднее нескольких стариков. Но никто не хочет их дифференцировать. Они вообще не считают детей! А ведь дети еще как жизнеспособны, они же тоже люди!”
Смерть, которой слишком много позволено, непременно начнет заноситься, востребует формальной обязательности – строгого соблюдения установленного порядка, поведения по образцу. Невыносимый педантизм бытия, неподкупная щепетильность. “Мама, что там?… Почему надо лечь лицом вниз? – я не хочу”. – “Надо, Ланечка! Давай вместе – вдвоем не страшно”. Умирайте правильно. Умирайте, куда положено. “Не дыши глубоко. Закрой глаза, приложи ладони к груди – и тихо считай звезды в небе”. – “Но ведь небо – наверху, вдалеке. Где же искать его в закрытых глазах?” Слаженно умирайте, споро. “Не слушай никого. Раскройся, разбрось руки. Думай о том, чтобы от тебя как можно больше осталось. Предельно используй свое место”. Исчезать нужно тщательно, как следует, на совесть. Сгущайся, комкуйся, липни. Не можешь победить смерть – сопротивляйся уничтожению. Сопротивление дает шанс – хотя бы на боль, хотя бы на выдох, хотя бы на след и заем пространства: “еще нет, еще не всё, еще есть движение – куда-то, еще по-прежнему страшно”. “Когда будет смерть, мама?” Когда не будет завтра. Когда некуда будет проснуться. Сны – падение в себя. В снах человек бессмертен. Спи.
“Пять минут назад они понимали друг друга, жалели ближних, помогали дотерпеть жизнь, утешали себя общностью судьбы. И никто не ожидал от себя, что может стать при всех вдруг таким одиноким, что может так скулить, рычать, что вся эта наступившая, взорвавшаяся боль целиком предназначена только ему одному. Никто не ожидал от себя, что ему станет таким ненужным, невыносимым, ненавистным собственный мозг, в который вдруг одновременно ударит вес всех элементарных частиц его тела, все его ньютоны, все миллиметры ртутного столба. Жизнь, всеми силами упершаяся в этот клубень, перестанет знать, что с собой делать, куда себя деть. Пять минут назад каждый из них вспоминал свою мать, не предполагая, что так легко – вопреки всем хрестоматийным воспитательным кодексам – откажется, проклянет ее, когда будет грызть землю и рвать себя руками. Пять минут перестраивают мышление, формировавшееся эрами. Пять минут необратимо разрушают личность: вам вдруг становится нечем дорожить, вам хочется поскорее от всего отказаться – и в первую очередь от себя. Чем меньше человека в человеке – тем проще, тем меньше лишнего, тем меньше он будет мешать, препятствовать, противостоять сам себе”.
“Да, сколько их прошло через меня… Сколько движений, поворотов, следов… И каждый, за кого я отвечал… каждый, из кого я… так обходительно извлекал жизнь… каждый меня менял. От каждого я чем-то – прибавлялся… Там, с ними мне было даже интересно: они уходили в тупик, в стены, в углы, в плитку, в – керамическую вечность… и в итоге – уже пройдя через все – становились недоступнее, сильнее, значительнее меня… Иногда я даже им завидовал: мертвые знают о жизни больше, чем живые. Мне тоже хотелось этоиспытать, попасть туда… Но мне было нельзя. А они не хотели делиться своим опытом… Я боялся их за это обретаемое могущество, за этот волнующий магнетизм… Но еще больше я боялся их здесь, живых, не хотящих исчезать, устраняться без моей помощи, сопротивляющихся уже хотя бы тем, что осязаемы, что удерживают свои частицы в сборе, в единстве: а вдруг они перестанут подчиняться неизбежности, необходимости, вдруг поднимутся над всеобщим физическим законом, энергией воли отринут его, одолеют смерть и – сделают из меня посмешище – саботажника, разучившегося руководить бытием; опозорят меня в моем преступном бессилии… Я боялся, что могу даже не заметить этого – а вдруг они притворялись все это время, ломали комедию, исполняя мои команды, издевательски шушукались и посмеивались, а я относился к ним слишком невнимательно, халатно; а вдруг им это действительно удалось?… Да; сколько их таких было… скрытных. А теперь, после них, мне наплевать на любую жизнь, и в первую очередь на свою… Нет, не потому, что я не боюсь смерти – может быть, и боюсь. Я просто ничего не хочу… Мне кажется, я растратился на эти пятиминутные порции – они меня методично выхолостили. Я как будто упростился, подешевел, стал прямее, легче, освободился от содержания, выпал из себя – и теперь смотрю на себя извне, с таким же равнодушием, как и на всех других. Меня не интересует, чтоя из себя представляю, что обо мне думают и как правильно дальше строить свой путь. Мне не интересны мое положение в иерархии и вклад во всеобщее движение; я вообще не хочу определяться во времени, пространстве, зацепляться в них; у меня разрушилось ощущение собственного „я“, из меня ушла субъективность; мир перестал быть окружением, перестал расходиться от меня в стороны”.
К смерти нельзя подготовиться. Даже ожидаемая, она неожиданна. Сначала умирает стыд: человека перестает интересовать, как его оценивают окружающие, как он смотрится в этот момент со стороны, на фоне остальных, насколько он омерзителен, как ему жить среди других дальше, если вдруг он выживет. Но он еще держится за свое прошлое – пока не умрет память. Смерть памяти освобождает от времени, облегчает оставшееся бытие, делает окончательную смерть неизбежной формальностью. Если после этих этапов вдруг возникает задержка, пауза, отсрочка, человека все равно уже нельзя считать живым; во всяком случае – человеком. Чтобы умереть, необязательно быть человеком.
У каждого из нас своя смерть, свой страх перед ней – страх уготованного ему бытия. Понимая чужую смерть, никто не может осмыслить свою. “Я умер”. “Я перестал быть”. “Я прекратил существование”. “Я прекратился”. “Я признан недействительным”. “Я опровергнут, отменен, аннулирован, расторгнут, расформирован”. “Я отстранен от жизни, выбыл из нее”. “Я – ничто, не я, не мир”, объект абсолютного отрицания, аксиома небытия. Невозможные сочетания, слова-антагонимы. Недопустимость грамматического наклонения. Неупотребляемая стилевая форма. “Смерть – отсутствие меня”. Нельзя думать о своем отсутствии, думать оттуда, где тебя нет, думать ничем. Смерть – невозможность думать.
* * *
Невозможность.
Почему я думаю об этом?
Почему я думаю об этих людях? Кто они мне?
Они мне – люди. Я им – нет. Люди, которым не досталось жизни. Люди, которых было больше, чем жизни. В них – правда. А я – молекулярная претензия, опровергающая эту правду.
Сожженные жизни изменили ход, содержание и ощущение времени. Оно стало некачественным, ненатуральным, непригодным к жизни. Я живу в этом времени, мне в нем неуютно. Расходую не свое. Живу в долг, который никогда не смогу оплатить. Живу без разрешения, без регистрации – как беженец. У меня есть мать и отец, объединившиеся во мне, давшие мне имя, фамилию. Я – продолженное ими, благодарное им пространство. И есть Освенцим. Есть Наум и Иосиф, которые скрывают свое тунеядство и все так же не понимают звезды. Местоименные люди – отучившиеся разговаривать именами и научившиеся разобщаться. Есть Ханна – знающая, когда будет смерть, и стыдящаяся показать свой страх перед ребенком. Есть Менгель на посту – умеющий с первого взгляда распознать трудовой резерв Иосифа, биологическую ценность Наума и бесполезное материнство Ханны. Освенцим – который я не знаю, в котором я никогда не был, который совершен вне моего мира, но который тоже у меня есть и без которого я так же невозможен. Именной артикль, титул, наследственный штемпель, клеймо. И он, и родители одинаково неравнодушны к моему бытию, виновники его. Я – их осуществившаяся надежда и его несбывшаяся мечта.
Прошлое оставило мне только один способ стать счастливым – повсеместно ограничить себя равнодушием. У меня нет шанса ворваться обратно, в до-меня, в ту точку, где меня еще не настиг мир, взломать дистанцию, самому сформировать или хотя бы поправить то, в чем теперь приходится жить. Есть лишь одна возможность – быть пользователем, доказательством механики и динамики жизни и того, что прошлое – это прошлое. Жизнь по-человечески для меня противоестественна.
Я обречен преодолевать этот пепел, складывать в расстояния эту золу – рассыпанные, растворенные, заблудившиеся в воздухе, никому не нужные имена. Я дышу этим воздухом, я из него состою. Но как оправдываться перед тем, из чего состоишь? Или я состою не из себя?
* * *
Освенцим
поставил вопросы, на которые невозможно ответить; нашел ответы, к которым невозможно поставить вопросы; сформулировал аксиомы, отрицающие самих себя. Новое мышление, новая философия. Само слово Освенцим - это особая часть речи, слово-вопрос, смысловая конструкция-раздражитель, пароль без отзыва, факт без вывода, несочетаемость, неразрешимость.
Освенцим
вобрал в себя историю – развел, разъединил, разорвал прошлое и будущее. Им закончилось летоисчисление от Рождества Христова, началась новая, после-наша эра. Эра условных промежутков, без дат исторического значения, безвеховая эра. Ненужное мне мое время. Я принял его, я в нем родился. Я – раб бытия.
Уже сформулированы преступления против человечности. Они не только содеяны, но и признаны. Узаконены способности, допущена возможность, приняты факты, осмыслены результаты. Мир стал меньше; космос подступил ближе; неодушевленная природа стала строптивее, своевольнее; увеличилось одиночество, оскалилось будущее. Мне кажется, я боюсь того, чего раньше не боялись. Боюсь неестественности физических явлений – того, что пространство, в котором я живу, вопреки всем законам, правилам и прогнозам, против здравого смысла вдруг захлопнется и затвердеет и я окажусь в нем замурованным. Боюсь представлять свои внутренние органы, пытаться их почувствовать, думать о том, как они работают, трогать эту работу – как бродит звук в ушных раковинах, как двигаются, принимая в себя мир, глазные яблоки. Боюсь того момента, когда я получил жизнь, начал быть. Боюсь потерять свое прошлое, свое я или оказаться в чужой судьбе и не суметь из нее выбраться. Боюсь истории.
Когда я мыслю как обыватель, я свободен. Как только я начинаю рассуждать дальше, преодолев частности, обострив взгляд, отбросив имена, – я тут жевпадаю в Освенцим. Моей мысли становится не на что опираться, я теряюточку зрения. К нему ведут и в нем отстаиваются все выводы и заключения.Нет, он не строит мышление. Но он поглощает другие смыслы, дает им чрезмерно заниженную оценку – я не замечаю их, не интересуюсь ими. И летят одноцветным кубарем, в серой мешанине добро и зло, сваливаются истины, все становится всем, переставая различаться.
Он – у каждого из нас на пути. Как кол, как стена. Как яма, которую можно преодолеть лишь погрузившись в нее. От него не отказаться, не отстраниться, не отстать. Мимо него не прожить. Он неизбежен – как узловая станция, как центральная магистраль. Он обязателен, как образовательная школа, как базовый экзамен. Безоговорочная нагрузка к жизни. Он тягостен, глубок, цепок, болезнен и бесполезен, как зуб мудрости. Знакомство с ним – тяжелый опыт взросления, посвящение в совершеннолетие, инициация. Как переживание охоты, на которой самостоятельно убито первое животное. Как акт физического познания существа противоположного пола. Как запрограммированное потрясение, от которого никогда не оправиться. Кризис сознания, жаждущего жить. Частичная утрата и отказ от самого себя, от своего места в истории. Путь к самоотрицанию. Другие пути закрыты.
* * *
Пусть не хватит кому-то в телесной притиске
кислорода, что выдышан мною напрасно;
я освободил территорию жизни -
я выселился из пространства.
Человек, умирающий насильственно, забирает с собой свою порцию мира. С каждым убийством мир становится невосполнимее. Космос проникает в воздушную глубь мириадами вкраплений. Человек, умирающий насильственно, оставляет после себя временной шлейф – нерастраченный промежуток, непройденное расстояние до естественной смерти. Смерти, которая ждет, не вмешиваясь в распорядок природы. Так нарушается экология времени. Невыжитое, чужое, мертвое будущее – мое настоящее. Я – колонист, оккупант. Насильственная смерть – распорядитель будущего. Я – 74233 родословных – фамильных историй бессмертия.
Но если смерть на время пережить – свою же небыть чувствами познать,
мир без себя в сознание вместить, жизнь без себя – принять…
Я смертен в жизни, вечен в веществе – в цепи необратимых расщеплений,
в круговороте горя на земле и несвободе клеточных сцеплений.
Когда б я мог в той смертной пустоте – распадом атомов своих руководить:
те – для цветов, те – для любви, а те…
те – для причин, чтоб их соединить…
Эдельвейс – это оторванная от судьбы надежда. Та, что умирает послед-ней. Надежда на спасение не спасшегося от смерти. Человеческое без человека.
* * *
Иногда музыка
так невежливо и навязчиво
вручает тебе прошлое,
обязывая оценивать все, что утратил.
И тогда будущее,
не успев приблизиться к настоящему,
уже такое изношенное,
вдруг становится памятью.
Музыка – полыхнувшая сокровенными мирами, отдавшаяся эхом священных древностей, провозгласившая неотвратимо свое царствие. Она развертывается передо мной – я проваливаюсь в нее, вероломно подвергнутый агрессии звуков. Я получаю разом всю мудрость, минуя опыт. Я вновь постигаю знание, что жил когда-то, что когда-то уже умирал и что меня еще не было за мгновение до этого ее прихода – а теперь я рождаюсь и уношу с собой невесомое бремя прошлых жизней. Я изучаю подаренные мне связи с тем, чего, мне казалось, раньше никогда не существовало. Я трогаю взявшиеся ниоткуда нетленные смыслы и не знаю, что с ними делать, как применить. Я оказываюсь владельцем непонятных переходов и направлений и не могу выстоять против них. Я опрокидываюсь в освоенную гармонию непонимания.
Музыка – заунывное, тревожное, стремительное блаженство – преображает душу в небо, открытый купол, цветущую неохватность. Только она умеет так преподнести чудо жизни, сделать ее пронзительной, торжествующей, навсегда доказанной, насытить неутомимыми, беспокойно теснящимися атомами смысла и счастья.
Когда музыка прекращается, я перестаю знать окружающий мир. В музыке я не просто его участник, я – его единственное свидетельство. В ней даже вечность, которая сильнее времени, признает мое бытие, отражает мои движения.
Музыка – последний шанс к воскрешению индивидуальности. Она находит и шевелит давно забытые ключи, поднимает потерявшиеся закладки. И я с удивлением отыскиваю, узнаю, удостоверяю себя: вот то, что есть и всегда будет только у меня; это и есть я, это моя жизнь, это мои ценности; и именно отсюда, когда приходит пора, рождаются мои лучшие мысли, отсюда – по восходящей – они несут в сохранности частицы пространства; музыка определяет мою стоимость и величину. Музыка думает мною, я – способ ее отношения, ее путь к какой-то далекой цели – может быть, путь ложный, а цели – несуществующей.
Музыка – искусство, человечнее которого нет в целом мире. Сдайся ее влиянию, испытай ее воздействие. И не надо обладать предварительными знаниями, навыками, вкусом, быть готовым, настроенным на восприятие. Необязательно даже быть человеком – достаточно только жить.
Музыка – изобретение и универсальный язык человечества. Движущая сила всеобщей драмы. Метод жизни, убеждающий безотказно. Музыка побуждает верить – безоговорочно, беспрекословно – человеку, природе, миру – автору, повелителю, богу – верить в избранность, в необходимость, в судьбу, в участь, в одиночество – верить без сожаления, отчаянно, необратимо.
Музыкой сопровождаются подведение итогов жизни, показы и рассказы о маленьких и больших человеческих трагедиях, болях, страхах, переломных моментах, казнях, массовых истреблениях. Искусство, повествующее о катастрофе, не может не быть музыкальным.
Вместе с музыкой поминают умерших. Среди огня свечей и лампад. Реквиемы, похоронные марши, хоралы. Выразительные иллюстрации судеб, конца пути. Обобщенная история человечества. “Взглянуть на жизнь со стороны, осмыслить ее как законченный процесс, свести все в категорию прошлого, пережитого. Вызвать беспричинное сочувствие, непредвиденное сожаление. Прожить целую чужую жизнь с ее утратами, условно отказавшись от самого себя в настоящем, в каком-то смысле – умереть…”
Музыка – вне смерти. Она ее победитель, неоспоримый владелец. Они обе всегда рядом, в сопарности судеб – сочтенные на одной территории, в одном промежутке, в одном мозгу, – но никогда не понимают друг друга… Но ничто так не украшает, не усиливает, не усугубляет глубину и выразительность музыки, как картина умирания. Смерть – немая музыка. Они обе обостряют совесть, в них человек предельно честен и чист. Музыка и смерть – моменты истины.
Лучшие люди мира связаны с музыкой. Творцы, исполнители, почитатели. Хозяева и слуги искусства. Мыслители, священники, мастера. Волшебники, одухотворенные прекрасной ненавистью. Блюстители национальных традиций, носители фольклора. Сыновья света. Трубадур-гауляйтер Кубе. Айнзац-дирижер Гейдрих. Рыцарь-комендант Гесс. Капельмейстер Розе. Доктор Менгель. Фрау Мандель. Вершители. Виртуозы владения губной гармоникой. Марширующие хористы-патриоты, факельщики, знаменосцы. Мелодично насвистывающие экзекуторы, операторы-меломаны, солисты-технологи, ценители с абсолютным слухом в простенках из вздернутых вертикалей. Аккордеонист, цитирующий государственный гимн на вершине человеческой горы. Морис – раздетый маэстро, бескорыстный властелин клавиш, сгорбленно уменьшившийся, но принятый поддавшимся ему, покорно отозвавшимся инструментом. Отец Симон, кричащий “Ave, Maria” на ждущем его динамите. Сара, шагающая в огонь и поющая Хатикву. Покуда в нас есть дыхание, мы стремимся к свободе. Пой, не сходи с ума! Маленький Давид – слепой в зареве, объятый светимо-стями, мечтающий ухватиться за звучащую перед ним музыку, спрятаться за нее от смерти. Двуокись исцеляющей молитвы. Последняя надежда на спасение. Окончательная смерть, окончательное решение. Господь есть един. Мы обязательно воскреснем. Улица свободна. Улица свободна.
Музыка – вращением вентиля разошедшаяся.
Музыка – по трахеям, бронхам, легким освобожденная.
Музыка – в выгребную яму застывшая.
Свое дело уставшая музыка.
* * *
Мажор сопровождает нашу повседневность – работу, нагрузки, юмор. Он помогает ориентироваться в среде, удачно вписывается в хозяйственный интерьер, технический ландшафт – строительные леса, котлованы, красный кирпич, белый кафель. Он подельник порядка и поступательной методичности – незаменимый элемент бутафории в любом профилактическом мероприятии.
Мажор наполняет реальное время, от понедельника до субботы – размеривает, упрощает, осветляет и цементирует действительность, усиливает конкретику дат и имен. В нем мы горизонтально маневрируем – строим планы на ближайшее будущее, радуемся, празднуем, верим, излечиваемся. Он уравновешивает, возвращает ощущение нормальности, правильности, закономерности происходящего, полноценности, уверенности в себе, ощущение собственного незыблемого места и вращающегося вокруг мира.
Мажор несет заряд, энергетику, добро, он нападает ими залпами, вероломно – побуждает к активному участию в жизни, к подхватыванию ее, к решительным действиям заодно, со всеми вместе в общем такте, к поступкам, практике, борьбе; заглушает боль, замещает страдания, профанирует смерть, превращает ужас реальности в зрелищную комическую иллюзию, химеру, парализует душу.
Что естественно, то не преступно: в каждом сплоченном единстве, в каждой коллективной индивидуальности есть своя вселенная – она убедительно вытекает из действенного настоящего. И у каждой вселенной – своя природа, своя правда и своя событийная будущность, посчитанная до необозримости. А природа всегда одна, другие не нужны.
Минор – тяготит. Он разъединяет, разрушает, провоцирует пассивную рефлексию одиночества. Он вреден.
В Освенциме жили патефоны и репродукторы. Прогрессивные логова, заведенные на бис, деловито испускали музыку – простые, незамысловатые, бравурные, народные песни. Голос-улыбка, голос-амфибрахий гладил клумбы, ложился в окна, висел в проемах, проходах, бродил в телах, выглядывая из желудков, утроб – рождал урчащие образы, отвоевывавшие у людей ненужные эмоции, причинявшие паническую радость, просачивавшиеся дотла, ласкавшие вдребезги, согревавшие наповал. Существование в мире, занятом самоуверенным мажором, положено было влачить бодро, торопливо, трудолюбиво.
В Освенциме жил оркестр. Каждый день, несколько раз в день. Скрипки, виолончели, баяны, мандолины, гитары, ударные. Почасовое кромешное благо. Парадные марши, цирковые фанфары, спортивно-строевые, вальсы, танго, серенады – лирические, ритмичные, легкие, попурри, модные, популярные, шлягеры – по заказу, по выходным и на особый случай. Терпеливо, одна за другой, с возрастающей закономерностью подкатывались и ошеломляли сказки Гофмана, выступали трубачи и войско маленьких королей. На смену им безмятежно зарился милый Августин. А затем вновь выходила и распластывалась веселая вдова. Музыканты, увязшие в бесконечном уличном движении – белые косынки, полосатые пиджаки, голубые юбки, – избранные природой без права на тишину. Они жили. Перед звездами за поворотом, напротив вечности, перед самыми вратами в небесную улицу – уверенно, во всеуслышание, послушно и с надеждой на продолжение. И вокруг их безукоризненного мажора, в круглосуточной глубине услужливой – беспомощной – беспощадной музыки церемонно принимали крематории. Естественный отбор в унисон. Торжественно зачисленные в издержки. Борющиеся за смерть. Подвергшиеся любви к жизни. В ритме и гармонии – гигиенично трещали кудри, пряди и копны, челки, локоны и косы, свистели и визжали жилы, шипел жир, скручивалась и плясала кожа, пыхали распустившиеся фурункулы.
Кипели глаза.
Пузырились ногти.
Прыгали кристаллы желчи.
Съеживались, вздувались, трескались, лопались, взрывались, рвались, рассыпались, разбрызгивались, рассеивались, расползались, разлетались щеки, нёба, ноздри, мочки, локти, пятки, соски, кадыки, мошонки, темечки, поясницы, пуповины, щиколотки, позвоночные столбы, солнечные сплетения, родимые пятна. Давид, Ванда, Злата, Мария, Марика, магний, Морис, Моника, Самуил, Рахиль, Хельга, Юдита, Эва, кальций, фосфор, кремний, Роза, Сара, сера. Перестройка материи. Молекулярная структура черноты. Смерть – это праздник.
* * *
Объект.
Квадрат.
Плоскость.
Безрельефная часть суши.
Заболоченное поле. Торфяник.
Зеленый топоним. Точка на карте. Полюс. Ось.
Погрузись. Прими вращение, закрутись в неопределенность.
Войди в напряженность, продолжи ее собой.
Антропологическая прогрессия. Сомкнувшийся горизонт событий.
Периметр, арка, воронка, скважина, жерло, вместилище, вечность. Неевклидова хлябь.
Жаждущее равнодушие, раззявленная воспрещенность, пустотность от удаленных органов, фистула.
Вошедшие друг в друга, втянувшие, поглотившие сами себя, объединившиеся в объеме -
человеческие отверстия, полости, раковины, поры.
Новая форма организации пространства, новая физика.
Метры, скрывшие миллионы – обоняний, дыханий, шепотов, грустей, одиночеств.
Сдвинутые, столкнувшиеся, вогнанные, вздыбленные -
памятей, совестей, правд, мужеств.
Наваленные, битком, плашмя, навзничь, неправильные, неравные -
вер, воль, свобод, духовностей;
дружб, детств, материнств, родин;
вдохновений, музык, космосов, солнц;
отзывчивостей, покорностей, преданностей, милосердий, гордостей, жадностей, ненавистей, местей, леней, бессилий, безрассудств -
кривые метры, мятые, прогнутые, впалые -
сверхплотность, сверхмасса.
* * *
Город-мир,
не имеющий физических величин, точек опоры и отсчета; беспредметность, захлопнувшаяся глубина; тридевятое захолустье, глухомань-мегаполис.
Город-тишина: ограненное человеческое беззвучие, вытолкнутый из природы, инородный куб концентрированного безмолвия.
Остаточные продукты человеческой сути.
Выпаренная, очищенная от телесности человечность – выдавленная, выкачанная, вытяжка, экстракт. Натуральные, выдержанные в собственном соку -взгляды, улыбки, объятия, пожатия, кивки, щепотки, щекотки, цыпочки, корточки, карачки, мурашки, флюиды, фибры.
Они все перемешаны, от каждого умершего – по фрагменту.
Они навсегда потеряли валентность, и теперь их легко разделить на порции, расфасовать на условные индивидуальности -
брикеты, кральки, слитки.
“Ничто не исчезает бесследно. И тишина мира звучит жизнью, отстаивается голосами. В естестве своем мы все – единое вещество. Оно мало в количестве, но неисчислимо во времени. Истина непогрешима: сущее непреложно; из мира нет выхода, из него нельзя выпасть. В каждом обретаются и продолжают жить частицы наших предков, осколки душ – луковицы сложившейся неповторимой внутренней красоты. Они расстроились, рассыпались, разбрелись, но не умерли. Они вновь внимают и зрят, осязают и думают, радуются, участвуют в свободе, множат добро. И нет силы, способной их разнять и обездвижить. Только составы со временем меняются, отбираются заново…”
Тишина-труба -
жирно вытопленная, накипевшая, налипшая слоями окалины, коростами на внутренних стенках. Заржавевшая в желобах, масляная, сладкая, приторная -
тишина, которую можно соскрести, ссыпать в ладонь, размять, слепить и перелепить;
которая не растворилась, не рассеялась, не расползлась -
срослась в холм, скружилась в сугроб, слежалась в насыпь, сопрела в целину.
Тишина-копоть, тишина-рафинад -
белокурая, русая, каряя; от которой нет спасения.
Впитанные, утрамбованные, дезактивированные децибелы крика -
единицы измерения боли; затвердевший полифонический сель, композиционный барельеф высоких частот.
Электрические горизонты человечества.
Мысль, упершаяся в неприступную вертикаль потустороннего воздуха.
Электрическое молчание, растянутое на каменных столбах. Гудящие нити светлой истины. Замороженная, законсервированная, свернутая биологическая энергия.
Люди, переработанные в джоули, преобразованные граждане мира.
Случайные арендаторы жизненной территории.
Выселенцы, посторонние, потусторонние. Фауна. Биологические конкуренты.
Неизбежные, неустранимые, непреодолимые биологические проблемы.
“Материя не умеет стареть. А жизнь от своего начала, заложенными в ней инстинктами обращена в вечность – по верному, неутомимому правилу самоохранения и самопроизводности. Она всегда готова к бытию. Лишь время от времени занашиваются, затираются связи, слабеет внутренняя тяга… Только память – память самобытности, цельность отдельной души – рассекается смертью, полностью и навсегда. Но уберечь ее, передавая через поколения – в наших возможностях”. Так убеждал отец Симон. Может быть, поэтому, поддавшись влиянию этих странных проповедей, Рахиль избавилась от своей смертобоязни – и решила стать матерью. Материнство. Крупицы беззащитной плоти, вызволенной на свет. Тончайшая прочность связующих нитей в расширяющихся сферах мира. Увертюра торжествующей жизни. Жизни, которая спорит, обманывает, ловчит. Жизни, которая опровергает – смело, уверенно, веско.
* * *
Всемирная история провалов.
Непреодоленные моменты прошлого – разрывы, разломы.
Вопреки здравому смыслу они зияют во времени, нарушая взаимосвязь, вмешиваясь в преемственность, возмущая линейность.
И втягивают в себя заблудившиеся частицы будущего.
Концентрационные зоны, сгустки, образования.
Участки повышенного давления.
Захватывающая паутина тяготения.
Отрицательная гравитация истории.
Боль и страх, рожденные без свидетелей. Энергия звуков, изданных и оборванных смертью и оставшихся блуждать в мире.
Движение, механическая передача, работа, сообщенная среде людьми, которых нет.
Поток, завихрение, ветер.
Сила, ищущая расход, приложение, возможность быть использованной, истратиться, иссякнуть.
Неузнанное, неуслышанное, неназванное,
не осмысленное до конца, не расставленное по местам,
несобранное, неусвоенное, незавершенное творчество смерти.
Отдалившееся непрошедшее. Непогашенный свет, зарево. Вечный огонь.
Безымянность, переходность, гул.
* * *
Лишь единственный раз,
вновь пытаясь избавиться от космоса, он втянулся в группу паломников.
Шумные, сытые, беспорядочно увлеченные идеей – поклонники, единомышленники – бурлящие о том, что и ему было нужно. “Где это?… Ведь это где-то рядом, совсем здесь… Ах, мой милый Августин! – все прошло, прошло, прошло!… А мне повезло – теперь оно меня не отпустит. Я переварен им. Чем дальше я от него удалюсь, тем оно сильнее, тем больше оно меня захватывает. Чем дольше я живу, тем оно действительнее, достовернее; у меня нет ничего, кроме него…”
Он пристраивался к ним и ждал. И вот впереди, кромсая воздух, расходился лучистый свет, и все замолкали. И в этом вылившемся серебристо-пухлом ослеплении рождался издалека и вопрошал осведомленный, строго-вкрадчивый голос. Называлось его имя. И имя отчетливо, пронизывающе, терпеливо звучало как человек. Парализующая магия, принесшая первый и последний шанс. Кто из вас человек? Где здесь человек? И все молчали. И его не удивляло, почему все молчали, ему было не до этого. Он замер в себе, содрогнулся и пришел в движение: “Это же я! это меня спрашивают! я здесь!” И он хотел, но не мог вызваться. “Я же всегда здесь был!… Я же человек – неужели это не ясно?!” Ему не хватало речи, чтобы сказать, и жестов, чтобы подать знак. И никто не помогал ему привлечь к себе внимание. А может быть, здесь всего лишь не было подходящего измерения, которое могло передать его сдвиги. А он, не веря, все тужился и перебирал себя – выискивал хоть что-нибудь, чем можно шевельнуть, растолкать, отличиться, выделиться – опровергнуть все это воцарившееся и застоявшееся в разлинованном в лохмотья, процеженном тенями свете. Но он лишь менялся внутри и ничего не менял вокруг. А когда голос отлетал, он вдруг, оглядываясь, пугался самого себя. В нем прояснялось и цепенело понимание, что ни в коем случае нельзя было себя выдавать, что это опасно, чрезвычайно опасно для всех. И тогда он вновь вместе с другими начинал ждать.
Толпа на плацу -
разделочной доске, очерченной чернотой. Суммарная плотность функциональных жизней. Племенной строй человекнувшихся в контрастах небесных спектров.