1. Заключенные
Поезд остановился на затерянном среди пустыни разъезде. Занавеска на открытом окне перестала трепетать. Дышать стало нечем. Он выглянул: на перроне ни души. Только четыре бравых солдата в панамах стояли у дверей соседнего вагона, держа наготове автоматы.
Дома, покрытые пылью, казались нежилыми. Шиферные крыши парили в раскаленном, дрожащем воздухе. Пахло испарениями размягченного асфальта, мазута, грязных товарняков. Кусты стояли без колыханья.
Пассажиры высунулись из окон, надеясь хоть на небольшое дуновение, глотая воздух, как рыба на суше.
У вагона, где стояли солдаты, прогремел замок, заскрежетали двери. На подножке появился мужчина в черной полотняной робе, в кирзовых ботинках. Его бритая голова была странной формы. Он медленно спустился, сделал несколько шагов и остановился на указанном дулом автомата месте. За ним сошел так же одетый, тоже бритый человек и присоединился к первому...
Бакы сел и, придерживая занавеску, продолжал смотреть. Сердце колотилось. Соседи по купе тоже подошли к окну.
— Зимой их держат на морозе в Сибири, а летом здесь в жаре,— сказал пассажир в подтяжках, который все комментировал с видом всезнайки, как бы между прочим, с той минуты, как появился, волоча пузатый чемодан. Другой пассажир доверчиво его слушал, кивая головой.
Солдаты стояли, направляя дула автоматов на людей в черном. У солдат были гладко выбритые лица, начищенные ботинки. Они перемигивались друг с другом, шутили, смеялись.
Бакы всегда вглядывался с жалостью в седых людей с тяжелой походкой, похожих на этих в черных робах. Ему казалось, что они пережили тысячи страхов, бессонных ночей, испытали всякие ужасы совести, унижения и другие нечеловеческие муки. Он вглядывался в их изрезанные морщинами лица, словно осыпанные солью, выдубленные солнцем и морозом, и стыдился своего чистого лица.
Стволы автоматов подали знак опуститься. И люди в черном, как овцы безмолвные, кротко, послушно опустились на корточки.
— Общество умеет усмирить своих строптивых детей!
Должно быть, дали «вольно», заключенные вдруг ожили. Постепенно стали вырисовываться не совсем уж безобидные, не совсем уж одинаковые лица. И неприязнь Бакы к солдатам сменилась неприязнью к этим людям. Среди других выделялся крепкий пожилой человек с массивным черепом, насмешливыми глазами, державшийся уверенно-развязно.
— Зубр! — услышал Бакы за спиной голос соседа в подтяжках.
Другой, щупленький, с шерстью под шеей, был лакейски угодлив. Третий паясничал. Четвертый держался особняком. Во всем его облике сквозило страдание.
— Иногда и невинного человека могут сгноить. Много в стране несправедливого!
Остальные сидели к ним спиной. Один из них казался слащавым, другой — гадливым. Они заигрывали с пятым, который противоестественно ломался.
— Козел!
Подъехала машина с высокими бортами, столбом подымая пыль. Заключенных подняли и посадили в кузов. Приказали опустить лица. По углам встали четыре солдата, и машина поехала в сторону миража вдали. Мираж — высокие тенистые тополя в тихой сверкающей воде, лодки, плывущие из тени в тень.
Скоро и поезд тронулся. Соседи заняли свои места. Послышалось, как полилась вода на раскаленные шпалы. Занавеска снова затрепетала. Бакы прикрыл лицо книжкой.
Он предвидел, что рано или поздно будет эта остановка, и тогда придется ему кое-что твердо для себя решить, чтобы не оказаться среди высаженных из поезда, как тот невинный страдалец.
Надо впредь быть осторожным! Надо быть осторожным! — твердил в нем упорно кто-то под стук сердца и колес.
Другой с таким же упорством возражал первому: трус! трус! Надо броситься в полноводное, яростное море жизни с непреклонностью!
Первый: много дурных соблазнов вокруг. И в себе еще откроешь дурные наклонности. Ты себя наставляешь сейчас на верный путь, ты даешь обет!
Второй: те были уголовники, тебе это не грозит!
И спустя годы этот спор в нем продолжится. Первый твердит: надо сдерживать себя! Нельзя себе много позволять, нельзя многое брать на себя. Это опасно! Нельзя говорить вслух полную правду, это могут не понять, не оценить, и ты будешь наказан, опозорен, проклят своими же детьми.
Второй: не надо ничего бояться. Подвиг спасает. Общество нуждается в подвигах граждан, в полной подлинной правде, для его же здоровья это необходимо. Сперва могут не понять, не оценить, но если ты принесешь себя в жертву во имя здоровья общества, тебя потом поймут и простят.
И однажды этот спор прекратится. «Смотри, решай сам, что тебе дороже: твоя жизнь или жизнь вокруг!» — услышит он слабенький голос первого. «Я уже решил!» — скажет твердо второй.
2. Навет
Перевалило за полдень, наступило самое жаркое время дня. Стояла духота, дышать было нечем, ни одного дуновения. Листья, даже ветки поникли.
Родители ушли в свою комнату, где прохладнее от глиняных стен и затемненных, чтобы мухи не влетали, окон. Слышался храп папы. Сестры спали в своей комнате, мокрые от пота. Пес лежал в холодке, вырыв ямку, вбирая грудью прохладу сырой земли.
Бакы сидел в тени во дворе. Тяжелая, непреодолимая тоска навалилась на него. Казалось, весь мир сдвинулся с места, перешел в другое измерение, поплыл как ковчег, а он выпал и остался — совершенно один в другом, всеми покинутом мире.
Страшно было. Такое ощущение посещало его не впервые.
Он вышел на улицу и побрел по горячей пахучей пыли босиком, по обыкновению волоча ноги, как в колодке. Не было ни души, все ушли, спрятались от жары. Он добрался до городского сада. Сад тоже пустовал. Но тут его оставило тягостное состояние, он почувствовал время, и ухватился за него, и оказался вновь в привычном мире. Что сказали бы Курбан или Довран, расскажи он им о том, что чувствует иногда многомерность мира? Они бы, наверное, не поняли его, высмеяли или приняли за сумасшедшего.
Бакы пересек сад вдоль и поперек и убедился, что он действительно уменьшается.
Выйдя из сада со стороны канала, широкого и мутного, он перебрался через мост на другой берег и побрел по узким, кривым улочкам старинного квартала, наиболее сохранившегося в городке. Здесь он бывал редко. Он шел, не замечая неровных дувалов, облепленных кизяком- Из дувалов торчали балки. И вдруг очутился у странного дома и остановился, привлеченный необычным его видом. Сразу трудно было и определить, чем же он его привлек.
Дом, видимо, стоит с давних времен — так уже давно не строят. Окна без рам, небольшие, овальные, со сплошным стеклом. Снаружи дома зачем-то ниши. Не побелен, а вымазан начисто глиной. Дувал глухой, под рост взрослому человеку, в нем низенький, узкий лаз калитки. Под забором — дыра, через нее арычок несет журчащую воду во двор.
Он вспомнил, что в этом доме живет таинственная женщина Салтан-ханум, у которой своя, особая жизнь. Никогда ни к кому она не ходила в гости. От имени ее тоже веяло таинственностью, величественностью, не все женщины удостаивались обращения «ханум». И сама она была имени под стать. Высокая, стройная, с царственной походкой. Не ходила — плыла.
В кроне карагача чирикали птички с разноцветными гребешками. Такие птицы в других дворах не водились. Листья карагача свежи и шелестели от дуновения. К удивлению Бакы, здесь дул ветерок. Он нагнулся к воде, чтобы освежиться, и вода заиграла волшебными прозрачными брызгами, она оказалась прохладной и хорошо освежила. Он пил и не мог напиться.
Ему показалось, что на него смотрят. Он поднял голову и вздрогнул, увидев в проеме калитки Салтан-ханум. Она так неожиданно появилась, словно привидение. Волосы были распущены. Из-под волос глядели на него, не мигая, два бесцветных глаза.
Он хотел было попятиться назад, а там бежать, пуститься наутек, но ноги не слушались, будто был заворожен ее гипнотическим взглядом.
— Мальчик, что ты здесь делаешь? — спросила она с дрожью в голосе.
— Водичку пью.
— Нет, ты ответь мне, мальчик, почему ты здесь, а? — Салтан-ханум вышла из калитки, обдала его волной аромата.
— Я не буду больше...— испугался он.
— Пойдем, угощу дыней.— Она потянула его за руку.— Дыня хорошая, сладкая. Любишь дыню?
— Спасибо, не хочу,— ответил он настороженно. Сами вы дыня, хотелось ему бросить ей, какой-то блеск в ее глазах не понравился.
— Пойдем, пойдем, — шепнула она. — Что, боишься?
— Еще чего! — Он последовал за ней.
Резные двери закрылись на щеколду, он очутился во дворе среди цветов, потом в комнате. Ковры со всех сторон, подушки, ложе, покрытое красным бархатом.
Она бесшумно скользнула в соседнюю дверь, которую Бакы сперва не заметил. Наверное, пошла за дыней. В углу курились благовонные палочки. От незнакомых ароматов кружилась голова, ковер поплыл под ногами и он полетел на нем, как на ковре-самолете, куда-то в розовый дымок.
Пери вынырнула из этого розового дымка, на ней были прозрачные голубые шальвары, распахнутый шелковый халат. Он увидел ямочку пупка, а над ним две опрокинутые фарфоровые пиалы. Пиалы приблизились и оказались очень близко перед глазами. Он с удивлением заметил на каждой пиале по одной сморщенной изюминке. Он стоял посреди комнаты, дрожа от страха. Она присела на колени. Так это же Салтан-ханум! — догадался он. Где складки на ее шее, где морщины вокруг глаз? Что она хочет делать? Где дыня? Рука ее плавно потянулась и стала шарить по нему. Он попятился назад. Она обхватила его, говорила странные слова, обжигая его жарким дыханием, горячими прикосновениями.
— Любишь персиковую косточку? Из надкушенного сладкого плода? — спрашивала Салтан-ханум.
При чем тут персиковая косточка! Была же обещана дыня!
— Пустите!
Почему-то брюки сползли и связали ноги. Он схватил их и — бежать, на ходу застегиваясь. Ноги его больше не будет на этой улочке!
На следующий день класс послали в мясхоз помочь работницам чистить навоз. Совковыми лопатами поднимали толстые, затвердевшие слои навоза и вилами собирали в большие кучи. От червивых куч поднимался пар. В пару роились мухи и москиты. Одна из работниц была глухонемая. Ребята подшучивали над ней. Она, и так богом обиженная, обиделась на них и ушла.
После ужина папа и мама остановили его ледяным тоном:
— Сядь, есть разговор... Бакы сел.
— Может, тебя пора женить? — начал папа ехидно. Он ничего не понимал.
— Что, научился притворяться? Он был в полном недоумении.
— Зачем тебе эта глухонемая, девчонок мало? Выяснилось, что днем приходила таинственная женщина и заявила родителям, что Бакы приставал к ее несчастной снохе и чтобы его, кобеля, убрали, женили, кастрировали, иначе пеняйте на себя!
3. Убийство
Белой акации гроздья душистые.
Одни аллеи сада освещенные, ухоженные, людные, другие — темные, заросшие дикой колючей джидой, бамбуком, камышом.
В центре сада, на площадке, очищенной от зарослей, стоял памятник, огороженный штакетником. Планкой, вырванной из ограды, с длинными ржавыми гвоздями, два пьяных хулигана испещрили тело третьего хулигана. Очевидцы говорили, что убийцы накололи на спине убитого какой-то знак, который выступил на рубашке кровавыми потеками. Убитым оказался удалой Рза, единственный сын стареющих родителей, уважаемых людей, старых активистов. Мать его — одна из тех освобожденных женщин Востока, впервые оседлавших коня и после никогда не слезавших с седла.
Приговор, высшая мера наказания, всколыхнул зал, народ аплодировал.
Убийство в последние годы было редкостью, событием, тем более такое чудовищное, и народ сбежался на заседание суда со всего района. Даже большой зал клуба, где проводились самые важные собрания, не мог поместить всех желающих. Многие стояли в духоте, обливаясь потом, но не покидали зала, хотя бы чтоб немного проветриться в тени раскидистых тополей, освежиться в арычке.
У Рзы — первого хулигана в городке, но хулигана доброго, хулигана по недоразумению, да и вообще хулигана ли? — осталась молодая жена, известная своими длинными косами ниже колен. Это были самые длинные косы в районе.
Впоследствии она станет судьей.
Когда она училась на юрфаке, Бакы заглянул к ней в гости на правах земляка. Она по-прежнему была с длинными косами. Когда она, нагнувшись, расстилала сачак, косы ее падали на хлеб. Она была без пяти минут выпускница, он же приехал только поступать. Она ему казалась загадочной, он не знал, что она думает, пережив такую трагедию.
Увидев ее еще через десять лет женой Салора, ответственного работника, побывав как-то у них дома, Бакы поймет, что никакой загадки в ней нет, судейской строгости тоже. Салор тоже окажется без загадки. А тогда, в школе, выглядел загадочным — серьезный конферансье на концертах художественной самодеятельности. Бакы удивлялся тогда его имени и фамилии. Имя — название племени, фамилия в переводе — копье, хотя в этом ничего особенного. Скорее, смешно. Дело в том, что его одноклассника звали Баят — название племени, а фамилия в переводе — щит. При виде Салора Баят дрожал, напрягался: Салор идет! Племена эти когда-то враждовали, как щит с копьем.
Убийц, как нарочно, звали: одного Азат — Свобода, другого — Бегенч — Радость.
У Азата осталась молодая жена, учительница Нина, дождавшаяся мужа. Расстрел позднее был заменен пятнадцатилетним сроком, а пробыли убийцы в заключении всего по восемь лет, причем половину этого срока они провели вольнопоселенцами в горнорудном поселке, живя с семьями в отдельных квартирах.
Много позже Бакы выяснит, что убийство Рзы было не случайностью: очень уж он мешал кое-кому своей честностью.
Бегенч был младшим братом редактора районной газеты. Бакы раньше хорошо относился к редактору, потому что тот регулярно его печатал, но после убийства перестал носить стихи.
В день приговора убийцы были в белоснежных рубашках, таких стерильных, как халаты у хирургов, таких невинных, как платья у невест. Головы острижены наголо, и черепа их были деформированными, с шишечками. Рукава засучены, как у мясников, и на тонких, нервных, как у музыкантов, кистях их волосатых рук он искал следы крови. Облик убийц вызвал у Бакы слабость и головокружение, как от потери крови. Такое ощущение он испытывал на донорском пункте, когда сдавал кровь по собственному желанию, каждый месяц полстакана. Никто ему не говорил, что так много нельзя, с радостью принимали.
Рза, убитый в двадцать лет, был славным парнем. Открытое красивое лицо. Всегда кидался в драку на помощь избиваемому, обижаемому. Нигде никакая драка не обходилась без него, в каком бы конце городка она ни начиналась. Всегда и везде Рза вступался за слабых и обиженных. Он пытался установить справедливость, наказать зло с помощью своих кулаков. Когда закон оказывался неуместным и неповоротливым, чиновники — подкупленными, тогда появлялся Рза, которого называли в шутку «санитаром духа», и восстанавливал справедливость.
Видя, как мальчишек гоняют с дерева, на котором они никому не мешали, Рза покупал всем билеты.
Аман, рефлексирующий человек, самого себя огромным усилием, самомнением, самобичеванием сделавший инструктором райкома, утверждал, что Рза мог бы стать известным художником, дипломатом, легкоатлетом, музыкантом, гроссмейстером... будь он немного расчетливее, честолюбивее, благоразумнее.
Пост инструктора прочили Исе, но Иса не вернулся из армии, и пост этот занял Аман.
Иса тоже был необычным человеком, как и Рза. Но в отличие от Рзы — не горячился, не кидался кулаками восстанавливать справедливость, то есть, по словам жителей, «не хулиганил». Но все же как-то действовал на окружающих: достаточно было оказаться вблизи него, чтобы это почувствовать. При нем никто не мог ругаться, грубить, лгать — язык не поворачивался.
Даже самолюбивому Аману, любителю отыскивать в людях недостатки, не удавалось найти в Исе плохое. А ведь угодить Аману было нелегко — он предъявлял людям большой счет, он ненавидел в людях плохое, он не прощал людям их недостатки!
Более того, Аман признавал в Исе много достоинств, правда, при этом пытался разобраться в них. Но достоинства Исы не поддавались его анализу. Возможно, Аман признавал Ису потому, что его уже не было в живых. Аман говорил всем, что Иса был его лучшим другом. И Амана почитали, как лучшего друга покойного.
Иса запечатлелся в памяти Бакы в солнечные светлые дни. Однажды Иса приехал на каникулы. Бакы и другие мальчики прибежали к его дому. И Бакы увидел: Иса как бы светится. Он сидит со своими ровесниками на веранде. Вокруг него, как мотылек вокруг лампы, вьется мать, Карима-апа. Иса тоже был сыном одинокой матери, вдовы, как и Энвер, уехавший в Москву, чтобы стать большим ученым, а умерший там дворником.
Бакы и другие мальчики остановились у калитки, стесняясь подойти к взрослым, и, не отрывая глаз, любовно стали смотреть на Ису. Иса сразу заметил их, встал, подошел к ним, поздоровался с каждым, узнал каждого, хотя мог и не узнать их, так как учился в большом городе и редко бывал дома, повел мальчиков к столу и угостил их такими сластями, какие в городке не продавались.
Иса служил в десантных войсках, и, когда совершал прыжок, а было это перед самой демобилизацией, парашют не раскрылся. Наверное, он летел, как птица, и легко, мягко обнял ставшую родной латвийскую землю, потому что ни единого повреждения на теле не обнаружили, а на лице был покой.
Карима-апа ездила хоронить сына. Бакы ходил с торбой по домам и собирал деньги ей на дорогу. Не нашлось ни одной души, кто хотя бы пятачок не кинул в торбу.
4. Шайтан
С недавних пор в доме поселился шайтан, даже не в доме, а в одной комнате с ним, и к тому же еще спал в его кровати, которую Бакы уступил как воспитанный, гостеприимный мальчик, а сам устроился на раскладушке. Шайтан принял любезность мальчика как должное, и это насторожило Бакы. С того дня началось их единоборство. Шайтан сразу приступил к своим обязанностям, устраивая бесконечные козни, провоцируя его на плохие поступки и мысли, пробуждая в нем низкие страсти.
Позднее Бакы поймет, что это было единоборство с самим собой, с шайтаном в себе.
Шайтан явился из-за реки в облике родственника Ямана. Правда, имя Яман, в переводе — Плохой, намекало на его сущность, но Бакы не сразу придал этому значение.
Не дослужив в армии — симулировав болезнь, он добился досрочной демобилизации,— навестив родителей на острове, приехал в городок и попросил разрешения пожить у родителей Бакы. У Ямана были свои планы. Городок, который рос и скоро мог стать городом, предоставлял возможность выбиться в люди. А на острове можно заняться разве что охотой и рыбалкой, сбором корней лакрицы и пастушеством. Среди многочисленных братьев Яман считался наиболее подающим надежду — смышленым и честолюбивым, и потому наиболее уважаемым в семье. Другие его братья не имели особых притязаний в жизни.
Еще он намеревался жениться, а на острове разве найдешь достойную невесту! Надеялся, что родители Бакы, пользовавшиеся уважением, пристроят его куда-нибудь на хорошую службу, самому сделать это непросто, нужны связи. Походит у них во дворе, помогая по хозяйству, это верный путь к сердцу родственников, а там, гляди, они женят его на девушке из семьи уважаемых людей.
Расчет его окажется верным.
Яман стал работать на районной хлопковой базе товароведом. Бывшего до него товароведа посадили за кражу. Общеизвестно, что хлопбаза — золотое дно. Только успевай протягивать руку, но с умом, и не ленись брать то, что лежит перед носом! Соблазн велик, хотя понятие соблазна знакомо только людям совестливым, а все бывшие товароведы устраивались туда с уже протянутыми руками и, слава богу, попадались. Товароведы связаны с районными властями и платят им дань, но никакая проверка сверху до них не докопается, цепочка оборвется на товароведе; во-первых, потому, что выше бывают только нарушения, но не преступления, а во-вторых, товаровед это лицо, которое добровольно берет на себя обязательство быть последним звеном в преступной цепочке за определенное вознаграждение и за обещание начальства вызволить из тюрьмы в случае чего.
Бакы бывал с мамой в гостях у жены бывшего товароведа, когда он считался еще уважаемым человеком, а не вором. Это был не дом, а дворец. Богатое убранство комнат не поддавалось описанию. А когда Бакы заглянул к ним перед обыском, в доме было пусто, хоть шаром покати. Заблаговременно узнав об обыске, жена товароведа все ценные вещи спрятала у соседей, родственников и знакомых, чтобы не конфисковали. Было странно слышать, как жена товароведа божится перед следователями, что они бедные люди и едва сводят концы с концами.
Яман успешно проработает на хлопковой базе много лет, пока сам оттуда не уйдет, получив повышение. Женится на хорошей девушке из хорошей семьи, построит особняк, не менее роскошный, чем у предыдущего товароведа. «Головастый!»— похвалят его жители.
У Ямана была прямая спина, поднятая гордо голова. Приехал он в аккуратной военной форме, с чемоданчиком, в который Бакы не мог не заглянуть, раздираемый любопытством. В нем оказались щетки, обувная и одежная. Пользуясь ими, Бакы их путал. Какая из них, мягкая или жесткая, для обуви? И, сомневаясь, чистил ботинки то мягкой, то жесткой. В чемоданчике был еще одеколон «Шипр», с острым запахом, одеколон не нравился, но все же от одежды Бакы исходило его благоухание. Одного только Бакы не мог понять, почему одеколон назвали «шифером» (по-туркменски — «шипр»), какое он имеет отношение к крыше? Еще был там бритвенный прибор, пользоваться им пока рановато, но все же он нашел ему применение — брил пушок на руках и ногах, чтобы быстрее покрыться растительностью. Далее — колода карт с раскрашенными полуголыми девицами, купленная у глухонемого в поезде по возвращении, толстый роман «Небит-Даг» Кербабаева (невозможно читать), а также гуталин, зубная щетка и осыпающийся мятный порошок.
Яман уходил на работу рано утром, а приходил к двенадцати ночи, включал лампу и начинал наводить марафет перед зеркалом, думая, что Бакы спит. Бакы не спал, он не мог спать. Мысль о том, что Яман придет в полночь и начнет причесываться, не давала заснуть. Он причесывался долго, регулярно очищая расческу. Полчаса и больше. Кто же перед сном причесывается!
вычесывал из волос хлопок, будто завтра не будет то же самое! Бакы делал вид, что спит. А Яман и не догадывался, что мешает.
Днем в карманах брюк, которые Яман оставлял на вешалке, можно было найти мелочь.
Бакы долго перебарывал в себе желание взять оттуда копеек двадцать-тридцать на кино, хотя мог обойтись и без них. Но горсть монет, белевших серебром, имела притягательность.
Он был уверен почему-то, что Яман оставляет деньги нарочно, заранее пересчитав, что деньги приманка, провокация. И за это его не уважал.
Яман ничего не говорил, но, кажется, внутренне торжествовал. По глазам было видно. Так он его мучил. Так долго держал над ним верх.
Бакы нашел выход. Украденные монеты стал перекладывать в карманы других, висящих рядом брюк, которые Яман не носил. Он крадет на хлопбазе, я краду у него! — так оправдывался Бакы перед собой.
С каждым разом он увеличивал число монет, потому что и Яман оставлял все больше и больше. Теперь Бакы смотрел на него, вызывающе ухмыляясь. Скоро Яман перестал ухмыляться. Мама как-то сказала о Ямане: пьет молоко с сахаром. Сахарить молоко — это было новинкой в тс годы. Молоко само по себе уже роскошь, и сахар роскошь. А молоко с сахаром — роскошь вдвойне. Такое, наверное, позволяют себе только министры. Мама не от жадности это сказала, а просто удивилась. Традиция была нарушена. Яман выступил смелым «новатором». А до Ямана дошли слова ее в искаженном толковании. И теперь обиженный Яман считал, что расплачивается таким образом за молоко и сахар,— то есть позволяя себя обкрадывать их сыну.
Бакы не уважал его еще за то, что он ездил на его велосипеде. Хлопковая база находилась в другом конце городка, идти пешком далеко и долго. И Яман каждый раз брал его велосипед, не думая, что и Бакы хочется ездить. Хотя сначала Бакы сам предложил Яману велосипед. Как-то невольно это получилось, может, тогда на него еще не действовало снадобье Зулейки. А может, это была простая любезность, и Бакы думал, что Яман откажется? Яман не отказался — наоборот. Бакы предложил ему велосипед только на один раз, а Яман стал каждый день брать!
Потом родители купили Бакы новый велосипед, сказали: пускай он ездит, мы тебе купим другой. Наконец Яман не выдержал, этого Бакы и ждал.
— Если нужны деньги, скажи прямо, я дам! — сказал спокойно и протянул десятку.
— Не надо мне ваших денег!
— Не надо? — спросил товаровед испытующе.
— Не надо! — ответил подросток вызывающе. Яман на минуту осекся, не решаясь раскрыть карты,
и снова сунул ему под нос десятку. Бакы даже ощутил, как пахнут деньги. Просто отвратительно. Сразу видно, что грязные, ворованные!
— Уберите свои деньги!
— Нет, возьмешь!
Бакы больше не хотелось быть безобидным. Он бросил десятку на пол и растоптал.
— Вор! — бросил ему в лицо родственник. И еще раз с удовольствием процедил.— Вор!
В сущности, Яман сам себя обзывал. Бакы хотел быть совершенным, поэтом. Но вместо этого отдался стихии своей натуры. Пусть все просочится, все проявится! Иначе как избавиться от плохого в себе?
— Что вы имеете в виду? С чего это взяли?
— А куда деваются деньги из моего кармана?
— Я что, сторож вашим деньгам?
Какое удовольствие уметь так отвечать! Как Парша, как Циклоп! И все же попутно думал: я ведь притворяюсь, как противно!
Что его ненависть в сравнении с ненавистью Ямана! Яман бы убил его, задушил, но рядом за стеной родители.
— Ух-х, ворюга! — с наслаждением процедил товаровед.
— Поищите хорошо, прежде чем наговаривать!
И, сорвав с вешалки одежду, кинул в него. Брюки, в карманах которых были все ворованные монеты, кинул последними, чтобы Яман не понял его маневра. И посыпалась по комнате, звеня, горсть серебра.
Яман обмяк, сел. И равнодушно взирал на рассыпанные по полу монеты, на свои штаны.
Наконец Бакы протрезвел: с чего он взял, что Яман хотел его проверить? Не зашел ли он далеко в своей мнительности? Бакы выбежал из комнаты. Стыд, ощущаемый как грязь на теле, гнал его прочь от дома.
Так внезапно вспыхнувшая в нем страсть что-либо украсть, не получив развития, сошла на нет. Сама по себе. Как легкое недомогание, без причин и без последствий. Несколько изюмин и урючин, украденных на базаре, и монеты, переложенные из одних карманов Ямана в другие, а также два мысленных греха: стащить книжку из библиотеки и вынуть деньги из кармана врача (об этом речь впереди) — вот все случаи.
На минуту Яман забыл о своей выправке. Бакы убедился, что выправка его нарочита. Сейчас он выглядел естественнее.
Через год Яман женился и переехал в дом тестя. Бакы иногда встречал его в центре на велосипеде. Он очень выразительно смотрелся на нем с поднятыми до предела рулем и сиденьем: прямая спина, гордая посадка. Яман его не замечал, впрочем, как и других. «Кто на коне, тот и отца родного не узнает!» — ворчал обиженно старый Разык.
А спустя много лет Бакы увидит его на «Ниве», высокой машине, удивляясь постоянству его вкуса. Та же посадка! Волосы такие же черные и лицо молодое, нисколечко не постарел!
5. «Живые» поэты
Поэт лежал в саду на траве.
Столичный поэт, родом из этих мест, автор нескольких книг, приехал в отпуск и все дни проводил в саду. Его рано облысевшая голова торчала из травы, как тыквочка для жевательного табака, отполированная до блеска руками «курильщиков».
Бакы обходил поэта на почтительном расстоянии, чтобы не спугнуть его музу. Только один раз он приблизился к нему, спрятавшись за акацию, чтобы увидеть, как работает настоящий поэт, на какой бумаге пишет, какой ручкой, пером или волшебным каламом, какие блокноты предпочитает?
Записная книжка, форматом и толщиной с настоящую книгу, в твердом кожаном переплете, лежала на траве. На обложке золотыми печатными буквами были вытиснены имя и фамилия поэта. Из книжки торчало золотое перо авторучки. Рядом валялась пачка «Беломора».
Мальчик был обескуражен: поэт держал в руке небольшое зеркальце и любовался собой.
Спустя много лет Бакы подумает, прочитав книжку лысого поэта: почему они лгут, какая нужда в них, почему они плодятся, и почему плодят гладкую фальшь, почему они живут припеваючи, почему никто не поставит их на место — и не найдет ответа. Почему они вершат судьбу литературы, почему они не позволяют, чтобы были таланты, почему они не пропускают правду, почему они накладывают в штаны от правды?
Бакы не мог допустить мысли, что поэты обычные люди. Себя он не считал поэтом, так как не был еще совершенен, но изо всех сил пытался искоренить свои недостатки, чтобы соответствовать предполагаемому образу поэта.
Неделю спустя на одной из светлых аллей сада он увидел другого живого поэта, правда, менее известного — литератора из области. Имя его изредка мелькало в областных газетах.
Литератор, глядя на небо, направлялся к гостинице. Был вечер, над аллеей висели электрические лампочки. Бакы шел с Суром в летний кинотеатр, посмотреть с дерева «Тарзана». Услышав «полундра», они кинутся врассыпную и рассосутся по темным аллеям сада, где вершатся темные дела, но куда милиционеры не суются, успокаиваясь разгоном безбилетчиков, и, когда минет опасность быть выдранным за уши, кто-то из ребят свистнет, и они опять заберутся на дерево.
Но сегодня Бакы не суждено было занять свое облюбованное место на суку. Он увязался за поэтом. Так, чтоб поэт услышал, он сказал:
— Поэт Октай Суван!
Но поэт не обернулся. Суру было безразлично, кто там впереди. А Бакы взгорячился. Он еще раз, торжественно, с расстановкой слов, как объявляют артистов, воскликнул:
— Поэт Октай Суван!
Но поэт и на этот раз не обернулся. А ведь не мог не услышать, значит, не придал значения такой мелочи, как узнавание его персоны в захолустном городке.
Бакы не мог успокоиться, ему хотелось довести все до крайности, до абсурда, что-то с ним стало, он завелся. Неужели снадобье Зулейки ударило в голову?
Он вплотную подошел к прохожему и прямо у затылка поэта громко крикнул:
— Поэт Октай Суван!!!
Кто-нибудь другой — не поэт — после подобной выходки развернулся бы и влепил такую затрещину, что на всю жизнь запомнилась бы, а Октай Суван наконец обернулся и спокойно спросил:
— Что, узнал, да?
Бакы кивнул, еще весь во внутреннем напряжении.
— Узнал!
— Сам небось пишешь?
— Пишу.
Дальше они пошли рядом, беседуя как равный с равным. Нет, конечно, они не были равны, наверняка Октай Суван так не считал, но среди всей остальной толпы, прогуливающейся в саду, они были собратьями, и Бакы в этом убеждался. Сур шел за ними, ничего не понимая из их разговора. Бакы захотелось блеснуть перед профессионалом своими знаниями «тарабарских» слов и теории стиха:
— Амфибрахий! — сказал он.
— Дактиль! — ответил Октай Суван.
— Аруз! — сказал он.
— Анапест! — ответил поэт.
Бакы исчерпал свои знания, на кончике языка вертелось одно слово — «норсульфазол», но хватило здравого ума не произнести его.
— Ямб! — окончательно добил его поэт, и сам завелся: — Хорей! Верлибр!
Бакы махнул Суру, нечего обременять друга сложной беседой, и друг отстал.
Поэт пригласил Бакы в номер. И они пили чай из граненых стаканов, за тумбочкой между койками, отщипывая от буханки черного кислого хлеба, испеченного в районной пекарне, и подслащивая его кусочками сахара-рафинада.
Бакы читал Октаю свои стихи. Октай делал замечания. Потом Бакы его попросил почитать, думая, что так положено, и Октай читал как маститый поэт, то срываясь на крик, то вдруг переходя на шепот, а Бакы хлопал ушами, ничего не понимая,— стихи были сложные, да и сам поэт сказал «элитарные».
— Спиркин — мой кумир. И Юрку Бочкина обожаю. Только не путай с Васей Бочкиным!
О первых Бакы не слышал, даже в богатой районной библиотеке не было их книг, а книги последнего были — около десятка названий.
— Васю знаю! — радостно воскликнул он. Октай поморщился, как от зубной боли.
У Бакы такая реакция вызвала недоумение: как же так, его же печатают!
— Да он печатается, пока сидит в журнале! Сами себя печатают, сами себя хвалят! Круговая порука! Посторонним не пробиться.
Но Бакы все равно ничего не понял.
— Бальзак, Диккенс, Эренбург... — перечислил он.
— Любишь прозу? — улыбнулся Октай. Оказывается, и он их знает.
Имя Октая исчезнет со страниц газет. Что произошло? Неужели перестал писать? Или разуверился в себе и занялся стоящим делом где-нибудь в торговле? А может, умер? Тогда бы дали некролог, хотя, нет, Бакы следил за периодикой. Не всякому дают некролог. Спустя несколько лет он заметит его имя под незначительной корреспонденцией в газете. И воспримет это как самоунижение поэта.
Октай Суван будет одним из многих встретившихся ему в печати имен, которые, тут и там мелькая, навсегда уходят в небытие.
6. Раса
Чаще всех пропадал в бильярдной один приезжий инженер, высокий элегантный казах. Девушки были от него без ума. Его широкие скулы и узкие глаза, на которые пытались обратить их внимание местные парни, не смущали девушек. Тогда местные парни стали называть чужака-инженера «узиком».
Одну из девушек, самую красивую, казах увезет потом на свою родину. «В дикую степь! — осуждали девушку, сидя за чаем, женщины, забыв о том, что сами — жительницы пустыни.— Так ей и надо! Пусть помучается в юртах!» — забыв о том, что сами недавно вырвались из глиняных кибиток.
Инженер был интеллигентным, образованным, и во всех смыслах превосходил парней городка. «Расовый недостаток скрашивает культурным достоинством!» — объяснил Пузанчик.
— Разве узкие глаза недостаток? — спросил Бакы, забеспокоившись: вдруг и у него глаза узкие?
— Да нет,— почему-то сердито ответил Пузанок— Разве у него не может быть таких соображений? Я имею в виду психологию расовых ощущений. Вообще-то проблемы нет! Это я особо подчеркиваю!
— Дядя,— осторожно спросил Бакы.— А мы к какой расе относимся?
— Пшеничного цвета.
Ответ не удовлетворил:
— Это какая раса?
— Южная ветвь белой расы.
— Но мы же не белые?
— Просто мы загорелые.
В районном суде работал секретарем-исполнителем черный, как негр, парень. Снимал комнату в доме напротив школьного корпуса. По утрам ребята видели, как, едва встав с постели, он выбегает во двор и трет лицо снегом, а потом, переодевшись, выходит и чистит сапоги гуталином. Парень приехал из далекого села и устроился пока на первое свободное место, в расчете продвинуться со временем по службе. «Чистит лицо снегом, хочет побелеть?» — шутили ребята. Скоро исчез. И опять шутили: «Так и не побелел, уехал в село!»
Через много лет Бакы встретится с ним и сразу узнает его. Тогда он приехал в родной городок, и друзья детства вытащили на рыбалку.
Впихнув машину в камыши, сели на берегу дренажного канала. Вечерело, вокруг совхозные поля, жрут комары — что за прелесть в этом, он не понимал. Пили из полных пиал теплую водку, запивали теплой водой, отдающей машинным маслом, закусывали немытыми помидорами и зеленым луком из совхозного огорода, сидели на обожженных дневным солнцем комьях глины. Когда было выпито столько, что укусы комаров уже не чувствовались, к ним подкатили двое на мотоцикле, бригадир местный и тракторист. Трактористом оказался тот черный парень — да, так и не побелел. И Бакы вспомнил:
— Помнишь, как ты натирался снегом?
— Чтоб побелеть? — засмеялся он и вдруг погрустнел.— А я так вот трактористом и остался. Не повезло мне, друг. Было честолюбие, желание добиться успеха в жизни, быть красивым. Ничего не вышло.
— Если бы так страстно не хотел успеха, не чистил лицо снегом, может, и ты достиг бы чего, как мы! — подтрунил над ним один из ребят.
Тракторист сидел подавленный, а друзья Бакы вовсю веселились, хвастались. Еще бы! Каждый из них что-то значил в районе!
— Не грусти,— сказал ему Бакы.— Что может быть лучше, чем пахать землю. Ты ближе к земле, к сути, делаешь самое главное дело, чистое. Нужно это осознать, тогда грусть пройдет. И вообще надо любить свою судьбу.
Но Бакы видел, что не убедил его.
Белые люди стояли у буфета. Женщина преданно прижималась к мужчине обнаженным локтем. И плечи, и колени ее, округлые, как белая булка, обнажены, загар еще не коснулся молочной кожи. На ней не больше метра нежного прозрачного крепдешина. «Срам!» — отворачивались в сторону проходившие мимо женщины, закутанные плотной материей до пят, до запястьев, до шей. А мужья подшучивали: «Учились бы экономить материал, как жена врача!»
Врач, попавший в это захолустье по распределению, был высок, спортивен, светловолос, а одет лучше, чем казах. Он стоял с прекрасной своей женой в очереди, чтоб купить пачку хороших сигарет, а жене-богине — шоколад.
Бакы и Сур стояли за ними, чтобы вымолить у буфетчика пачку дешевых сигарет. Из заднего кармана отлично отутюженных брюк врача выглядывали червонцы, совершенно новенькие, красные, — так и жалили, как шмели. «Смотри, можно спокойно вынуть, незаметно, и смыться в темные аллеи!» — прошептал Сур. Бакы едва сдерживался от жуткого соблазна, жгучего греха. Сур тыкал ему в бок: «Ну, чего ты, давай!»
Закрыв глаза, он медленно протянул руку, и в последний момент отдернул, сильно обжегшись. В кармане врача были не червонцы, а жар, горящие угли, они обожгли. Бакы отскочил от буфета на несколько шагов, потряхивая рукой, потом сунул пальцы в рот, а когда, вынув, посмотрел, на них были волдыри.
— Видишь, какое извращенное представление создают! — сказал Пузанчик, ткнув пальцем в книгу.— Кто это пишет? Зачем? Черный человек это пишет, чтобы рассорить народы! Черная цель у него: натравить народы друг на друга и погреть на этом руки. Видишь, как тонко подает: стреляет в одну цель, чтоб рикошетом попало в другую. Я бы его убил, гада! А ведь это не трудно: поехал в Москву, узнал адрес, подкараулил в подъезде и... Древние народы, молодые народы! Чем же дряхлым быть лучше? Молодость — это же хорошо! До нас здесь жили иранцы, жили скученно в городах, занимались земледелием. Но разве это значит, что они были культурнее нас, степняков? Видишь, как он нас назвал! Что, у нас не было своей кочевой культуры? Мы, оказывается, степняки! Мы — юная, бесхитростная, светлая сила — пришли из благоуханных степных просторов и влили родниковую алтайскую, байкальскую свежесть в затхлые пруды их городов, потонувших в излишествах, рутине, грехах! У тюрков была своя высшая миссия!
— Мы выше иранцев? — спросил Бакы.
— Да разве я это утверждал? Ты что, глухой, что ли, или придуриваешься? Мы не выше и не ниже — мы равны! Не надо кого-то принижать, кого-то возвышать, как это пытались делать пресловутые «арийцы». У каждого народа своя миссия, своя роль, свое место в истории! — разозлился Пузанчик.
— Но вы же сейчас...
— Зло взяло, — сказал он, поостыв.— Это такой пласт, его не надо ворошить! К добру не приведет. Не надо это трогать, трогайте что хотите, но не это! Это порох! Живите в мире и дружбе, кто мешает, нет, надо обязательно кого-то задеть, чтобы себя возвеличить! — Дальше, как бы оправдываясь, он промямлил:
— Я ведь тоже живой человек. У меня горячая кровь...
О туркменах с монголоидной примесью говорили: похож на казаха. Вроде Бакы не был похож на казаха-инженера. Вот Пенджи, его одноклассник, действительно похож на казаха. И он сказал об этом Доврану. На что Довран ответил:
— Ты сам похож на казаха.
Сказал просто, не придавая значения сказанному. Значит, он не врал, это его не беспокоило.
— Ты не похож на казаха,— сказал Пузанчик.— Ты похож на цыгана.
Это не утешило Бакы. Почему ему хотелось быть белым — непонятно. Почему он стыдится своей расы? Что породило в нем это беспокойство?
— Будь похожим на себя самого,— посоветовал учитель.— Я понимаю, тебя это волнует. Нужно переболеть. Нужно перерасти это, обрести достоинство и научиться уважать достоинство других. Развиваться. Тогда, возможно, обретешь надрасовые черты. Ведь дело не в чертах лица, не в цвете кожи — это все внешнее, а в чем-то большем. Скажем, во внутренней сущности человека, а внутренний свет может изменить цвет лица, преобразить черты лица.
7. Плоть
Они сидели в тени тута, на траве, среди - начавшего цвести хлопчатника. Августовское солнце пекло нещадно. Пот лился с них ручьем. Воробьи над головой в густых листьях дерева угомонились, погрузились в дрему. И Бакы морил сон, он бы сейчас с удовольствием растянулся здесь на траве, в тени погуще, не опасаясь змей, которые могут подползти. На этом поле они кишмя кишат. Но Баймет уже битый час уговаривал его сходить на соседний хаят. Хаят — поле, огороженное земляным валом, руинами дувала и плотной стеной камыша, терновника, тутов, дикого винограда и других плодовых деревьев.
— Иди, она там... Чего ты?
Бакы увидел, что глаза Баймета подернуты поволокой, как горизонт маревом. По краю верхней безвольной губы едва чернеют будущие усы. Сам же он пока об усах и не мечтал. Баймет на два года старше его. Он хвастался, показывая свой затылок, где ямка срослась. На затылке же Бакы можно спрятать яйцо.
— Ну иди... она хорошая... Давай ты сперва!
Баймету было неспокойно, что-то сильно его мучило. Конечно, это уже взрослый парень. А Бакы еще пацан в сравнении с ним, но неужели и его ждут впереди такие же мучения? Баймет дышал сквозь зубы, маялся, изнывал от густой тяжести, бродившей по телу. Он, наверно, болен, решил Бакы.
До этого Баймет со смаком рассказывал о поцелуях, теоретизировал поэтому поводу: целоваться надо уметь, есть техника поцелуя, ее надо знать. Какая тут может быть техника, коснулся сухими губами губ, и все, удивлялся Бакы.
— Есть «мокрый» поцелуй,— возразил он.— Раскрываешь губами губы и вбираешь жемчужный мед.— Баймет, пьянея от собственных слов, втягивал слюни, будто эти слова содержали какое-то наслаждение.
— А девчонки тоже учатся технике?
— А как же!
Бакы не знал, куда себя деть.
— Ничего стыдного в этом нет. Это сама природа, понимаешь? Все ребята проходят через это, спроси у любого. Не веришь, спроси у Циклопа, спроси у Парши!
— Сходи сам!
— Тебе ведь тоже надо!
— Мне надо за водой следить!
— А мне что, не надо!
Они следили за поливом. Направляли воду на высокие места, а вода все норовила сбежать в низину. Лопаты их валялись, грязные, на солнцепеке, глина на них засохла и побелела.
— Может, ты того?.. — взял другой тон Баймет. Неприятная дрожь пробежала по Бакы.
— Того, а?
— Чего?
— Боишься, что не получится? А может, ты болен? Ну... в этом смысле?
Баймет сидел, уткнув нос в колено, штанины были засучены, ноги были в гипсе глины, он отколупывал гипс, выдергивая волосы,— и на ногах у него были уже волосы.
— Да просто не хочу! — сказал Бакы.
— Не влечет?
— Противно.
— Представь, что это Айша...
— Учительница?
— А что?
В Айшу были влюблены все ребята. Она носила короткое платье. Нарочно роняя что-нибудь на пол и поднимая, ребята глядели под партой на ее ноги, пробираясь взглядом до розовых бедер. По рассказам, их охватывало такое головокружение, что едва не падали в обморок. Такой обморок случился с Довраном. Он валялся под партой, пока не пришла Нина из медпункта с нашатырным спиртом.
— Пойми, это лучше и чище, чем заниматься... — уговаривал Баймет.
— Чем? — не понял Бакы и, когда он объяснил, удивился: — Зачем этим заниматься, надо заниматься уроками!
Баймет обалдел:
— Разве у тебя не бывает желания?
— Какого?
— Смутного такого. Не хочется прикоснуться к девчонке?
— При чем тут девчонки? Ты же сейчас...
— Дурак! Они все одной породы!
О девчонке одной он грезил, но грезы были иного плана.
— В теле скапливается плохая кровь, надо от нее избавляться время от времени. А то выскочат прыщи.
— Как? — обиделся Бакы.
— Слушай ты, странный малый! Не ослаблено ли в тебе мужское? Или ты такой лицемер? Ханжа? Всех бы таких в одну яму, засыпать землей и еще утрамбовать сверху! Это бывает у всех подростков. Если нет — ненормально, понял? Лечиться надо!
Бакы не на шутку перепугался. Это могло вызвать в нем очередную неуверенность. Читать об этом негде, про это ничего не печатают — закрытая тема, что ли, посоветоваться не с кем, да и стыдно. Баймет везде всем потом говорил, что Бакы неполноценный.
Баймет встал, отряхнул брюки:
— Ладно, подожди меня, я пойду, если ты не хочешь!
Бакы не хотел, он знал: там глубокая страшная яма, и Баймет его толкает в нее.
Баймет пошел по грядке, осторожно ступая по раскаленной земле босыми ногами. На грядке росли «железные колючки». Занозил пятку, приподняв ногу, вынул и двинулся дальше. Дошел до другого хаята й отвел локтями камыши.
Если целоваться, то Бакы хотел бы с Ниной, медсестрой. Как-то вечером он встретил ее в саду на одной из малолюдных аллей. Она сидела с Аликом, сыном местного начальника. Все лучшие девушки городка почему-то любили сидеть с ним. Бакы вдруг обидно стало, что его папа занимает пост ниже, чем папа Алика.
Нина была в шелковой юбке, в которой он ее никогда не видел. Такой алый скользкий шелк с изящными складками. Алик держал ее руку в своей, а другая его рука лежала по-хозяйски на этом шелку.
Повернуть назад уже невозможно. Нина увидела его. Она смотрела, улыбаясь, в его сторону, а сама отвечала Алику, шептавшему ей что-то в ушко. Бакы засомневался: видит ли она его? Потому что Нина вдруг оторвала от Бакы взгляд и, обиженно поджав губы, кинула Алику в лицо: «Нет!»
Он прошел мимо и оглянулся. Нина смотрела вниз. Алик, наверно, обидел ее. Все внутри сжалось в напряжении, сопровождаемом сильным сердцебиением. Он не сразу понял, что это ненависть.
Неужели снадобье Зулейки ударило в голову?
Клокотавшая в нем сила бросила его вперед. Не выдержав, он еще раз оглянулся и увидел: голова Нины слегка опрокинута назад. На светлом ее лице сидят черные мухи — усы Алика. Щеки Нины алеют в сиянии заката. Алик делает глотательные движения, шевеля крылышками усов, как пьет кот из плошки.
Ненависть сменилась смятением.
На площади было пустынно.
В это время все сидели дома за ужином, после работы, перед кино. Лишь перед почтой сидел на стуле сторож, уткнувшись в газету.
Навстречу ему шел младший брат Алика Эрик, гоняя перед собой пустую консервную банку. Эрик был одним из видных парней школы, спортсмен, активист, певец. Пел он неизменно одну и ту же песню «Орленок», поэтому и прозвище ему дали Орленок.
По улице каталась взад-вперед на велосипеде неуклюжая, хромая Люся из интерната, дочь свинопаски, заигрывая с Эриком. Чем они нравились девчонкам, эти братья? Орленок учился на два класса выше Бакы.
Когда поравнялись, Эрик подмигнул ему, а потом высокомерно кивнул на Люсю, при этом густо краснея. Ясное дело, и Эрик заигрывает с ней, но стесняется Бакы, считает ниже своего достоинства заигрывать с дурнушкой.
В это время Люся проехала мимо. Неожиданно для себя Бакы прыгнул на багажник. Ей сразу стало тяжело крутить педали. Они уже отъехали от обалдевшего Эрика.
— Слезай! — сказала Люся.— Мальчишка!
— Давай я тебя покатаю,— предложил Бакы. Велосипед остановился, она слезла, он взял руль и, разогнавшись, перекинул ногу за раму. Люся села на багажник, боясь за велосипед, который, по-видимому, одолжили ей покататься.
Он сперва быстро поехал по дороге, а потом резко свернул за сараи.
Люся брыкалась, щекотала его сзади, смеясь:
— Мальчишка! Мальчонок! Куда ты, остановись! Но он успел свернуть за густой лес сараев и уборных.
Колеса завязли в песке, они упали. У нее обнажилась нога. Он заметил изъян ее ноги, отчего она хромала. Ноги до колен были в жестком пушке, выше — гладко и бело.
Он приблизился к ней, целясь в губы, намереваясь чмокнуть. Но она с готовностью раскрыла рот, и он попал в холодные зубы, в несвежие вязкие слюни. Ему сразу стало скверно.
Люся схватила его голову и впилась в него. Он уже отворачивался, а Люся тянулась к нему, называя его «мальчишкой».
Он поднял велосипед, намекая этим, что надо ехать обратно. Во рту накопилась слюна, будто побывал в кресле зубного врача. Хотелось освободиться, но при ней стеснялся.
Он шел домой и плевался, до бесконечности презирая себя, ему казалось, что плюет на убогую. Но ничего с собой не мог поделать, не мог остановить слюновыделение. Придя домой, сполоснул рот зубным эликсиром. И с постели несколько раз вставал. Неужели так противно целоваться? Зачем же тогда люди целуются?
8. Жертвоприношение
Арык, заросший камышом, тальником, колючкой, был пока сухим, после расчистки собирались пустить воду, весеннюю, свежую.
Проснувшись, Бакы услышал шум, смех, треск костра, возгласы, и вышел. Из арыка летели наверх пласты земли, корни, грязные, заполненные глиной бутылки. Сверкали острия лопат, виднелись женские платки и шапки с засаленными суконными верхами.
Он поднялся на вал. По дну арыка растянулись колхозники и колхозницы. Пестрота, красочность одежды привели его в восторг. Жгли заросли вдоль арыка — где-то горел костер, где-то тлели угли и завивался дым, где-то лежали черные обгорелые лоскутки земли. Скоро, как шумный табор цыган, бригада стала отдаляться от его дома. Очистив одни участки, переходили на другие.
Он прибежал домой за лопатой. Ему хотелось работать, быть со всеми — многие ребята класса работали.
У работяг были свои общие интересы, свои темы. Хотя он пока терялся, слушая их разговоры, начиненные матерщиной, похабщиной, но со временем, под их воздействием, он намеревался освоиться в их кругу. То, что он не работает и сам это переживает, привлекло к нему их внимание. Как-то Парша пощупал его воротник и спросил: «Чистый, мамочка стирает?» После этого и у других работяг развязались языки: «книжный червь», «тунеядец»...
Схватив лопату, он побежал вдоль арыка. Бригадир был в начале вереницы, на участке его одноклассников. Он ухмыльнулся, взглянув на его лопату, купленную в магазине, с короткой рукояткой, ржавую. Все держали лопаты сверкающие, острые, сделанные известным мастером Уста Карой.
— Что вы чистите этой лопатой? — спросил Парша. Подняли на смех. Каждый старался пометче сострить.
— Пришел работать? — спросил бригадир. Раздались голоса:
— Любоваться!
— Стишки сочинять!
— Лясы точить!
— Да,— ответил он.
— То есть как: да — лясы точить или да — работать?
— Да — работать.
— Молодец,— бригадир отмерил пятнадцать шагов.— Копай поглубже, сорняки обрезай, берега шлифуй, чтобы как полированные были, понял? Считай, что маслом будем обливать!
— Чтоб можно было облизать! — вставил Парша. Бакы сгибался под тяжестью полной лопаты, но
нарезать глину пластами меньше, чем Парша, не позволяла гордость. Парша работал рядом и, поплевав на руки и потерев ладони, наблюдал за ним с ехидцей. Берега с тутовыми корнями были высокие, крутые, и глина, которую он бросал наверх, обваливалась вниз. «Сизифов труд» — пришло ему на ум.
— Нарезай поменьше, бросай подальше, маменькин сынок! — крикнул Парша.— Это тебе не сало!
Колхозники, закончив свои участки, переходили дальше. Скоро он остался в самом конце.
После того, как расчистили большие арыки, их во главе с Циклопом послали чистить маленькие арычки — разветвления больших арыков.
Колхозникам нашлась другая работа. Теперь ребят ничего не сковывало. Бригадир показывался редко. Циклоп и Парша полностью наслаждались своей властью. Вообще так называли их за глаза. По-настоящему звали их Мями и Джора. Стриженая голова Джоры была обезображена язвами. От язв сильно пахло, хотя он их прижигал одеколоном. В сказках паршивцы славились хитростью и похабностью. Парша это удивительно подтверждал. Минуты не проходило, чтобы он не цыкал сквозь зубы, будто хотел избавиться от привкуса гадостей, которые рассказывал.
А Мями был на один глаз слеп, но жалости ни у кого не вызывал. Был рослый, сильный, жестокий. Грубо шутил, выкручивал руки, толкал, пинал, щипал любого, кто попадался ему под руки. Кроме Парши. Они с Паршой уважали друг друга.
Больше и чаще всего доставалось двум-трем самым слабым. Так было до занятий, в перерывах и после занятий. На уроках они превращались в мумии, прятались за спинами слабых, учившихся хорошо, чтобы не вызывали отвечать урок, сладкословно умоляли, чтобы те подсказывали в случае чего, давали списать домашние задания. И слабые угождали им, напрасно надеясь на милость.
Мями и Джора поздно пошли в школу, несколько раз просидели повторно, бросали школу, но их заставляли окончить семилетку. Родителям было приятнее видеть сыновей с охапкой дров, чем со стопкой книг. Их ждали дома брань, тутовый прут, кислая сыворотка с ломтем черствого хлеба из джугары и катышки под хвостами барашков.
Весной, когда накрапывал ароматный дождь, Бакы несколько раз видел их у «подола» пустыни. Барашки паслись сами по себе, блея, на сверкающей от дождя траве. Вдали зеленели барханы. Дождинки мягко уходили в песок. Весь горизонт был в легкой воздушной сетке дождя. Они зажигали кусты сухих камышей и весело грелись у трескучих костров, выбрасывающих в небо искры с дымом.
Джора и Мями выбрали себе слуг, которые охотно угождали им, делали все, что они приказывали,— принести воды попить или что-нибудь подать, помочь убрать участок или почистить им сапоги. Не довольствуясь этим, заставляли их падать перед собой ничком и целовать руки. Если они сопротивлялись, то дергали их за уши, заламывали руки:
— Ну!
И те подчинялись:
— Вай-вай-вай!
— Скажи: «Джан-ага»! Те повторяли:
— Джан-ага!
— А теперь: «Господин мой!»
— Господин мой!
Остальные смеялись над унижением товарищей, довольные, что их не осмеливаются унижать, радуясь, что не над ними проделывают эти штуки. Старались не попадаться на глаза, хихикая скрыто, пряча лицо — какое это было наслаждение видеть, как издеваются над другими! Но единственный глаз Мями остро видел.
— Ты! — внезапно показывал он на кого-нибудь из смеющихся, заставая того врасплох, и бедняге ничего другого не оставалось, как становиться очередной жертвой.
Мями и Джора, добившись своего, плевали униженным в лицо:
— Холоп! — и временно теряли к ним интерес.
А они с вымученной пугливой улыбкой, защищаясь локтями от ложного удара, вытирали рукавом плевки.
Но Мями и Джоре было интереснее унизить Бакы! Они поглядывали на него, как бы примериваясь, и он видел в их глазах блеск, свидетельствующий о работе их фантазии.
Во время перекура, сидя на сухой траве, играли в карты. Проигравшего щелкали по лбу. Циклоп и Парша не давали себя щелкать. «Подставьте лбы!» — приказывали они своим слугам. И те подставляли. Бакы смотрел со стороны.
— Иди играть! — приказал Циклоп.
— Не хочу.
— Боишься!
— Бояться нечего.
— Ну, тогда иди!
— Не хочется.
— Трус! — процедил Рейим, слуга Циклопа, чувствуя прикрытие.
Бакы не ответил.
— Рейим, ты что, боишься его? Дай ему! — сказал Циклоп.
— И дам!
— Дерни его за подбородок! А то слишком нос кверху держит!
Рейим подошел и дернул.
— Врежь ему, Рейим! — подзадорил Парша. Рейим замахнулся, но рука его, не достигнув Бакы,
остановилась. Бакы стоял, сложив руки, и спокойно смотрел ему в глаза. Рейим растерялся, не зная, как быть.
— Ты что, испугался? — спросил его Мями.
— Так он же не хочет? — оправдывался Рейим.
— Мало ли, что не хочет! Ты тащи его в лужу!
Рейим вцепился ему в ворот. Вокруг кричали, науськивали, хлопали в ладоши, подсказывали. Не было ни одного сочувствующего Бакы. Спокойствие его покинуло, лицо горело, руки и ноги дрожали. Он попытался отцепиться, это подбодрило Рейима. Тогда он обхватил его за пояс, приподнял и уложил в грязь, но не сел ему на живот и не придержал на лопатках, как было принято, пока не признают победителем, а, наоборот, помог подняться, чтобы он не пачкался. Рейим схватил лопату и с плачем и ревом стал ее вертеть вокруг себя.
— Рейим победил! — объявил Мями.— Молодчик, рейим!
— Ну и здорово дал ты этому чистюле! — поддержали его другие.
Драки с Рейимом стали привычными и частыми.
— Кто сильнее? — спрашивал Джора.
— Я! — бил себя в грудь Рейим.
— Хрен ты сильнее! — подзадоривал его Мями.
— И боишься его! — добавлял Джора.
— Не боюсь!
— Тогда толкни его!
— И толкну! И толкал.
— Ты толкни так, чтобы он упал,— подсказывал Джора.
Рейим толкал сильнее. А вокруг ликовали.
Бакы тянуло в поле, к ребятам, ему хотелось работать. Но те почти не работали. Ему хотелось дружить. Но никто ни с кем не дружил. Циклоп и Парша в понятие дружбы вкладывали свой смысл.
Потом ребят перевели на пашню разравнивать мотыгой неровности поливного поля.
К ним прикрепили тракториста Хайдара-Бисалама. Бисалам, его прозвище — означало «проглотивший приветствие». Это был странный, известный всем в колхозе мужчина лет тридцати, с яйцеобразной, наголо обритой головой, успевший шесть раз жениться и развестись. После первой ночи, наутро, жены убегали.
Хайдар ни с кем не здоровался — ни с знакомыми, ни с незнакомыми, нй с отцом, ни с матерью. Проходил мимо, как говорили старики, будто сук проглотил. Когда-то старики его ругали за это, осуждали, теперь и они подшучивали над ним. Наверное, Хайдар в детстве стеснялся здороваться, потом не мог начать, боялся, как бы не высмеяли: смотрите, бесприветливый стал приветливым!
Но он, оказывается, не был угрюмым: такие штучки бросал, что Циклоп и Парша сразу стали тише воды ниже травы. Со смаком, хохоча как полоумный, рассказывал такие ужасы, что во рту его пенилась слюна.
Бакы больше не хотелось на работу, но ходил. Через силу. Не мог не ходить.
Бакы сразу бросился ему в глаза, с него он и начал:
— Ух-х, я бы твою мамочку... — и показал руками, что бы с ней сделал, и, хохотнув довольно, глянул на него, чтобы увидеть его реакцию.— Я бы не отказался от ее прелестей!
Бакы не совсем понял сказанное, но было ощущение, будто ударили по лицу.
— Я бы ее вот так бы... — и он показал, как, под смех ребят.
— Не смейте! — Хотел на «ты», а вышло на «вы». Этого Хайдар и ждал: клюнул.
— Я сватаю его мамочку, а он своему будущему папочке говорит «не смейте», ха-ха-ха!
Ему хотелось его убить. Понял, что может убить. Поднял серп.
— Я бы не отказался осмотреть ее приятные места! Бакы спокойно, хладнокровно ударил острием серпа,
целясь ему в живот.
Хайдар вовремя перехватил его руку и скрутил. Бакы стал бить его ногами. Хайдар еще сильнее скрутил. От боли заныло все тело. Бакы сгибался под его рукой, пытаясь освободиться.
А все вокруг смеялись и смотрели на это. Хайдар был невозмутим.
— Давайте его заколем, агнца этого! — предложил он.— Принесем в жертву. Ведь сегодня Курбан-байрам — день жертвоприношений!
Парша вырыл на свежей пашне ямку, куда будто должна стечь кровь жертвы. Циклоп с Хайдаром крепко связали ему руки и ноги и опрокинули на землю. Он корчился, лежа лицом в грязи. На шею ему повесили табличку: «Барашек».
— Не дрыгайся! — хохотал Хайдар.— Придавите его крепко к земле. Мями, держи его голову над ямой! Рейимчик, подай нож!
«Ножом» был кол. Хайдар взял «нож», засучил рукава, помыл руки, подражая мяснику, и стал колом водить туда-сюда по шее Бакы.
— Эх, нож тупой! Барашек еще жив! — говорил он, хохоча. И все вокруг хохотали.— Позовите собак, пусть вылакают свежую кровь!
Парша и Циклоп, свистнув, позвали своих ребят и кивнули на яму.
— Ну!
Те опустились на четвереньки, изображая собак. Руки и ноги его развязали. Он встал и пошел.
— Куда же ты с отрезанной головой! И опять хохот.
— Не смей дома рассказывать! Только девчонки все рассказывают. А теперь воздвигнем тут памятник, как-никак пролилась кровь. Рейимчик, пиши, как ее..?
— Эпитафию?
— Да, пиши каллиграфическим почерком: «Здесь зарезан барашек по имени Бакы!»
Шум, смех остались позади. Повернув за вал, он направил острие серпа к себе. Ему не хотелось жить. Никакого желания не было жить в таком мире, где такие люди, как Хайдар, и всякое зло, всякие подлости, мерзости. И ничего хорошего. Весь мир окрасился перед глазами его в черный цвет.
— Ты что?
Руку с серпом остановил Парша. Взгляд у него был участливым.
— Ты что, шуток не понимаешь?
Бакы не двигался, уже не испытывая ненависти к ненавистному Парше.
— У него же шутки такие, он же во! Немного того! А ты так серьезно...
И Бакы зарыдал. Из груди поднялось что-то и тяжелым комом подкатило к горлу. Как ни пытался сдержаться, рыдания сотрясали все его хрупкое тело. И этот Парша вдруг показался ему добрым. Почему он не ненавидит его? Неужели он сломлен?
— Не обращай на них внимания! Пойдем лучше покатаемся на лошади. И вообще, не рассказывай об этом дома!
Он все больше заходился в рыдании, не мог успокоиться. Он отошел от Парши, чтоб выплакаться за валом в одиночестве. Неужто доброта бессильна перед злом? Грош цена такой доброте! Надо быть сильным! Надо быть сильным!