Сад неведения

Широв Акмурат

Часть третья

Оазис

 

 

1. Изгнание

Гроздья воспоминаний.

Однажды он пришел в сад и не нашел его. Нет, сад был, и Бакы стоял на одной из светлых аллей, но вдруг померещилось ему, что сада уже нет, вернее, будто это другой, чужой сад, незнакомый. А того прекрасного сада, в котором ему было так хорошо,— больше нет!

Острая, невыносимая тоска охватила его. Словно он лишился чего-то дорогого, будто изгнали его из родных мест, и теперь он осиротел, и нет домой возврата.

Лишь много лет спустя, уже на каком-то новом витке миропостижения, вновь обретет Бакы свой сад неведения.

Из иллюминатора АН-2 он видел простиравшийся внизу Лебаб. Лебаб— буквально «губы воды», «берег реки», — так называлось его родимое место, долина среднего течения реки. Он летел в областной город, чтобы пересесть там в еще больший самолет, оторваться от земли еще больше и пролететь над чужими землями, а потом сделать еще одну пересадку и уже в огромном самолете, почти с их городок, лететь, не видя внизу земли, к далекому морю с черными, чернильными водами (ведь море называется Черным), купаться в нем и тосковать по Лебабу. А пока Лебаб тянул вниз кузнечик самолетика, не желая Бакы отпускать.

Великая река широко разлившейся полосой, мощным течением прокладывала путь по коричневой пустыне, сопротивляющейся ей. Но река напором, волей разрывала ее на две части, отбрасывая от себя в стороны.

Преодолевая сопротивление жизни, он всегда будет помнить о Реке.

Справа — безбрежные, безжизненные просторы темноватых песков. Это — Черные пески. Слева — такие же просторы красноватых песков. Это — Красные пески.

Пятнадцать ребятишек, коричневых от загара, с черными стрижеными головами, в выгоревших майках и сатиновых трусах, сбившись в стаю, пошли искупаться в реке. До реки идти километров шесть по зарослям, вода в реке до того илистая, что потом не отмоешься, и купаться в ней опасно — сильное течение, крутые водовороты. Редкий смельчак из взрослых, насытившийся жизнью, может себе позволить броситься в реку. Ребята в основном купались в прозрачных водах арыков. Речной ил, аллювий, пока добирался до арыков, оседал. Реже купались в канале, в котором вода все же мутная.

Но в тот день они пошли купаться в реке, потому что Циклоп предложил это, чтоб выделиться смелостью, а остальных уличить в трусости. Никому не хотелось выглядеть трусом — все последовали за ним. А раз пошли, то не искупаться уже нельзя — у реки трусость выглядит очевиднее.

Орава, галдя, двинулась в путь. Изрезанные камышом, поцарапанные колючками, босоногие, с задубевшими от раскаленной земли подошвами ног в занозах, они наконец дошли до главной реки, миновав все три протоки. Весь берег был завален порруком — разбухшими в воде корнями тростника, прибитыми течением к берегу. Ребята разбрелись по мягкому амортизирующему порруку, отыскивая белые коренья этого сладчайшего тростника — лакомства. Очистив их, как банан, они с наслаждением жевали, всасывая сок пополам с водой.

Виднелись отмели, как полоски кошмы, расстеленные на безбрежной шири воды. Волны яростно атаковали берег и обрушивали вниз глину вместе с деревьями и кустами. Деревья исчезали вместе с корнями в воронке воды, как в пасти огромной рыбы, и через пять-шесть минут выплывали далеко к середине реки.

Даже безумный Циклоп, усекший опасность единственным своим глазом, не решился броситься в воду. И все двинулись к тихому затону. Подростки лежали теперь на мелководье, обняв теплую мягкую глину, как стая водоплавающих птиц. Глина, не покрытая водой, затвердевала под палящим солнцем тонкой корочкой, а если ее месить ногами, булькала, размягчалась, процеживая воду, и становилась мягкой, приятной, нежной, пахучей, теплой. И они ложились на нее голышом. Было приятно от этой ласковости глины — размаривала она.

Пятнадцать чумазых, черноголовых ребят с выгоревшими волосами, слившиеся с глиной, землей, были подобны семенам, брошенным сверху на берег реки. Так думал Бакы, лежа в ласковой воде и глядя на небо, бесцветное от зноя. С какой вселенской пыльцой были занесены на эту теплую благодатную почву эти похожие друг на друга мальчики, это племя? Взойдут ли они? Семян много бросают, но не все ведь всходы дают!

О природа! Ты слепила нас и, стало быть, видишь нас,— если мы что-то не то делаем, не есть ли на то воля твоя? Или же твой возгордившийся слуга, Козлобородый, нас искушает, издевается над нами, забавляется, хихикая безудержно? Чем же мы заслужили такую участь, невинные, не знающие и толику того, что ты знаешь!

О Природа! Прости нас, лежащих пластом на берегу великой реки, на глине, чумазых детей Лебаба, «губ воды». Пусть «губы» эти касаются ласково нас, благословляя на рост, возмужание, взращивая нас своими целебными водами и глиной. Да оставят нас дурные склонности, злоба, да воспарим мы над Рекой, над Пустыней, как стая гордых птиц!

 

2. Вид с бархана

Как можно больше хотелось ему оставаться наедине с собой, в полном покое, но в доме было много дел.

Зимой приходилось заготавливать дрова, рубить саксаул на мелкие части, чтобы куски вмещались в чугунную печку, которой отапливали большую общую комнату. На печке готовили обед, кипятили чай. Для тамдыра, для выпечки чурека требовалось много топлива. И два раза в неделю Бакы ходил за хворостом к подолу пустыни. За каналом, отделявшим пустыню от оазиса, можно было его насобирать много. За каналом пески не сразу подступали — передний край зыбучих барханов предгорной грядой желтел вдали. Эту полосу между пустыней и оазисом и называли подолом пустыни.

Он обламывал оголившиеся за зиму, засохшие ветви лакрицы и тамариска. Насобирав большую охапку, перевязывал ее бечевкой и, закинув за спину, отправлялся домой, пробираясь с трудом по узеньким тропиночкам. Кусты цеплялись за хворост, и вязанку приходилось тащить.

Когда уставал, опускался вместе с вязанкой на землю, не выпуская из рук бечевку, и, отдохнув, с трудом вставал и нес дальше. Из-под хвороста его едва было видно, со стороны, наверное, казалось, что вязанка движется сама.

Эти минуты отдыха были самыми приятными, когда он сидел на земле и видел множество жучков, живых маленьких существ, кипучую жизнь. Кусты прятали его от всяких глаз, предоставив наконец желанное уединение. Он никому не был виден, да никого вокруг и не было, может, где-то пастух какой пас коров. Видело его только небо, на которое он смотрел, откинувшись на хворост, как на спинку дивана.

Он прислушивался к тишине. И тишина звучала. И чем сильнее он прислушивался, тем сильнее она свинцовой тяжестью давила ему на виски. В ушах стоял звон. Временами звон переходил в странные голоса, звуки, которые сильно отличались от всех знакомых ему звуков и голосов. Потом они отдалялись. Казалось, что мимо проносится невидимая планета, населенная такими же двуногими существами, как люди, и он слышит хор их голосов, их радостные восклицания и горькие стенания. И вот они летят мимо на светлой тверди своей земли, целиком поглощенные собой, своими заботами. Только немногие из них пытаются постичь смысл своего и общего существования, определить курс полета. Скоро они поглотятся бездонным мраком других миров и веков.

Порою казалось, что это пролетает мимо него планета, на которой он живет. А порою — что эти голоса исходят из иных слоев жизни. С того времени, как он увлекся стихами, мир стал казаться ему многослойным. В мире видимом слоями находятся другие, невидимые, миры, и они смешаны, как молоко с водой. Раздвинь перед собой только кажущийся прозрачным слой воздуха — и окажешься в ближайшем из них.

Эти ощущения, которые обостряются в подростковом возрасте, нагоняли на него страх, и он бежал с вязанкой на спине из тиши и безлюдья этека, из своего уединения, чтобы быстрее очутиться у городской стены ближе к привычным, родным ему людям.

Придя домой, он отправлялся за травой для животных. Сорная трава росла на грядках хлопчатника. Набив ею мешок, тащил на спине домой. Едва он успевал накормить и напоить животных, как уже надо было бежать в школу на вторую смену.

Когда Яман поселился у них, Бакы избавился от многих забот. Яман заготовил дров сразу на несколько зим. В выходные дни копался на их приусадебном участке. Договорившись каким-то образом с бригадирами колхозов, он завалил двор кормом для животных на целый год. Яман делал все это быстро и сноровисто между другими делами.

Но теперь Бакы был лишен уединения в своей комнате и решил ездить к этеку на велосипеде. Он давно мечтал побывать у барханов, желтевших вдали грядой пирамид. Вершина первой пирамиды находилась у подножия второй, а вершина второй — у подножия третьей. И когда наступила весна и солнце высушило все лужи и грязь, он поехал на велосипеде к этеку, захватив с собой блокноты и карандаши.

Бакы ехал, все время останавливаясь, в голову приходили строки, и он их записывал. Он думал — барханы недалеко, а добираться до них пришлось изрядно. Он ориентировался на самый высокий из них, Чуммек-депе. Оставил велосипед у его подножия на ровной глине, где не было ни одной песчинки. Край песков был аккуратно очерчен, и такие большие барханы, такая большая сила, послушно стояли в своих пределах, установленных при взаимном согласии с оазисом.

Бакы поднялся на вершину бархана, утопая ногами в красноватых, мельчайших, с золотыми сверкающими блестками песчинках. Из-под ног струился песок, тек вниз, нарушая узор, рябь бархана.

На множествах ярусов бархана ничего не росло, кроме желтых прядей селинов, колышущихся от малейшего дуновения ветра.

Запыхавшись, он наконец взобрался на самую вершину бархана, на которую можно было бы надеть тюбетейку. Открывшийся оттуда вид привел его в восторг. Впереди — сплошной песок, без конца и края, с бесконечной грядой барханов. Он будто обозревал море, желто-коричневое, в огненных язычках зноя. А если повернуться — глубоко внизу простирается зеленая ровная обширная впадина оазиса. Возможно, впадина была когда-то руслом реки, несшей свои воды широко. Теперь поверхность реки еле сверкает на горизонте. Река постепенно потеряла и воды, и силу, отвоевывая у пустыни земли для людей. Отдав жизнь другим, сама ушла в песок.

Он опустился на колени. Потом встал и, не выдерживая нахлынувшего восторга, заорал во весь голос, кричал до тех пор, пока не понял, что больше кричать не следует и что все вредное вышло из души, весь сор, и он очистился.

Он лег на песок и лежал, как в колыбели, как его братик, недавно родившийся, в люльке, безмятежно глядя в небо.

Дух великой реки и дух великой пустыни, благословите вашего сына, который кровь от крови, плоть от плоти ваш!

Как-то Бакы пробирался по тамарисковой роще, цветущей, душной. Кругом, как на сковороде, жарились сверчки и, изжаренные, дохлые, валились на просоленную землю. Очень хотелось ему опуститься на колени и полизать выступившую на кочках соль земли, словно не хватало его организму, набиравшему рост, каких-то важных витаминов.

Потом он плыл по зеленому, цветущему морю лакрицы. Голова его едва-едва торчала над нежной ее рябью. Он удивился тому, что голова его видит далекий мутный простор реки с протоками, даже слышит ее гул, а вспотевшие, поцарапанные ноги в башмаках — не видят и не слышат.

Он видел городок, разбросанный вокруг крепости, который час назад покинул для своей прогулки: белые Дома вперемежку с глинобитными пристройками, купол мазара, дряблые пыльные шелковицы, пирамидальные тополя. А немного в стороне, ближе к мутным гребням барханов, дрожащих от зноя, городок до игрушечности уменьшенный, без деревьев,— кладбище.

Вдруг он мысленно перенесся на свою улицу. И появились трещины стен с жужжащими осами; конусу балок, торчащие из стен; на плоских крышах — сено для скота и там же сохнущие кукурузные початки с золотистыми зернами; безлюдная улица, ишаки на привязи у домов; окна с брызгами грязи, за которыми застеленные выгоревшими газетами подоконники в пыли и дохлых мухах; во дворах немые женские фигуры в цветастых тряпицах, занятые мойкой посуды у арыка в тени; дремлющие псы; жующие овцы...

Можно было представить улицу в еще больших подробностях. И возникало от этого такое острое ощущение жизни, что он даже заволновался. А когда гулял по самой улице и видел все, вдыхал запахи, такое ощущение не возникало.

Это было удивительно, уметь все представлять, уметь мысленно перенестись куда хочется, возвращать время, когда хочется, прокручивая картины, эпизоды жизни, да хоть целую жизнь, вновь и вновь. Так продлить и обогатить жизнь!

Ему хотелось теперь не просто быть поэтом, а кем-то еще большим. Разве дело в стихах! Можно даже не писать стихи, а поэтом быть. Но смутно пока представлял, чт0 же это такое — быть больше чем поэт.

Когда жена товароведа принесла к ним дорогой сервиз на сохранение, а маме не хотелось держать дома ворованное — харам, жена, товароведа оправдывалась:

— Душа моя, ну что делать! Время сейчас такое, все так живут. Ведь на одну зарплату не проживешь!

Бакы слушал, спрятавшись за дверцей шкафа. О, как ему хотелось выйти вдруг и бросить ей в лицо:

— Нет, не все!

Но не мог. Сам был не очень уверен в своей безгрешности. А вот если бы был уверен, чист, вышел бы спокойно, встал перед ней и посмотрел ей в глаза ясным, твердым взглядом, разве она посмела бы так сказать?!

Позднее Бакы узнает, что есть на свете люди, которые не дают миру погрузиться во мрак, потонуть во лжи, безобразиях, не дают затеряться вершинной истине в мелких сиюминутных истинах. Это так же взволнует его, как когда-то мальчика лет двенадцати то, что бывают на свете поэты...

Он стоял у подола пустыни в душевном трепете, коснувшись рукой пирамиды бархана. Подол пустыни. Как точно это названо! Он стоял, как стоит ребенок у ног матери, держась за ее юбку, чтоб не упасть.

Откуда-то сбоку шел ярко расплавленный свет и ласкал теплом его шею, будто кто-то держит зеркальце и направляет на него солнечный зайчик.

Он свернул на одну из тропинок, а свет все бил в глаза и заставлял его жмуриться от удовольствия. Словно на земле лежало маленькое солнышко и тоже распространяло вокруг свой свет. Близко подъехав к его источнику, в куче мусора, вываленного сюда самосвалом, он обнаружил зеркальце в круглой оправе, все в трещинах, но не рассыпавшееся на осколки благодаря ободку оправы.

Бакы поднял его, очистил рукавом от пыли, грязных пятен и положил обратно. Он подумал, что его душа теперь в трещинах, в грязных пятнах. Как бы он ни защищался, ни отстаивал себя, узнав «темные дорожки», не мог не измениться. И его охватило желание быстрее очиститься, чтобы душа его была повернута к солнцу, и отражала его в себе, и светила вокруг, пусть не столь ярко, но чтоб светила.