Письмо, данное мне отцом Филиппом в первый день нашего пребывания в Риме, было адресовано Гартману, полковнику службы Его Величества Короля Великобритании, тогда еще Императора Индии.

Сам полковник, как говорили, был происхождения русского, но я его не видал, а достиг лишь дверей его кабинета в шикарнейшем из отелей шикарнейшей в Риме улицы Витторио Венито. Здесь мне преградил путь его секретарь безусловно русского происхождения, а чьей службы — чорт его знает! Судя по характеру допроса, который он мне тотчас учинил, его служебная иерархия, несомненно, восходила к тому маршалу, штаб которого помещается на Лубянской площади города Москвы.

— На военной службе состояли? — спросил он меня тотчас после вопроса об имени и возрасте. Спросил и пронзил глазами, в которых мне виделось что-то очень знакомое… но не очень приятное по воспоминаниям о том доме на Лубянке. — В какой части?

— В 17-ом Гусарском Его Императорского Высочества Великого Князя Михаила Александровича полку, — отрапортовал я.

— А-а-а-а… — разочарованно протянул русский секретарь британского полковника и, бросив меня, как излишний балласт устремился к следующему просителю, не допускавшему сомнений в своей новизне.

Здесь разговор был много продолжительнее, и оба разговора дали иной результат: я был сочтен русским секретарем за «старого» эмигранта и получил путевку в лагерь Чине-Читта, над которым реяли англо-саксонские флаги, а мой случайный спутник — в лагерь под иным флагом, при виде которого он тотчас же, к счастью во-время, успел сделать четкий поворот налево-кругом. Это я узнал позже. Узнал и то, что русский секретарь был русским эмигрантом из Франции, комбатантом-партизаном, и позже играл крупную роль в подборе статистов для разыгранной в Римини кровавой трагедии.

Тогда он стал много опытнее, а тут прошляпил меня, приняв по ответу за одного из «старых», кого не касались полученные им инструкции.

Следующие допросы, числом одиннадцать, велись уже в веренице офисов Чине-Читта, занятой лагерем кино-фабрики под Римом. Их вели американские, новозеландские, цейлонские и прочие англо-саксонские сержанты, которым было глубоко наплевать и на меня и на мои ответы. Очень милые и симпатичные сержанты, пошли им Бог здоровья!

По окончании этих малоинтересных для обеих сторон собеседований сингалезец с лицом цвета хаки указал мне в даль широкой улицы кино-городка:

— Павильоне чинези!

Китайский павильон, понял я, и в моей памяти разом встали Царское Село, Версаль, этюды Александра Бенуа… какая прелесть нас ожидает!

Но оказалось, что мое пылкое воображение подменило этнографию эстетикой. Огромный павильон для кино-съемок получил это название от имени его коренного населения, ожидавшего отправки на пополнение кадров тогда еще мало известного Мао.

— Бывает, — философски рассудил я, — всякое бывает. При каждой советской новостройке имеется, например, свой «шанхай» с сотнями павильонов сверхпланового керамического производства, но без китайцев.

Тут наоборот…

Но моя жена органически чужда трансцедентальному мышлению и прочей критике чистого разума.

— Смотри! Крыша-то как-будто, протекает…

В ее уклончивой гипотезе была некоторая доля правды. На полу зала, куда нас отвели, подергивалась легкой рябью огромная лужа с нежными отсветами бензинового отлива. Китайцев в этом зале не было. Через огромную дыру в потолке хмурилось ноябрьское небо Рима. Рекруты Мао видимо, не стремились им любоваться и занимали другие, менее поэтичные залы.

Сквозь дыру моросил холодный дождь.

— Ты абсолютно лишена чувства историчности, — накинулся я на жену, — ведь это же древняя античная традиция!.. И в Пантеоне такая-же дыра!..

— Да ведь в нем мертвые лежат, а здесь пока еще живые, — слабо парировала она. — Вот помрешь — хоть с Рафаэлем рядом ложись, а пока…

…Пока мы, используя свою советскую квалификацию, сняли с петель две двери от входа в наш атриум и водрузили их на вершинах наследия звериного нанизма — вторых этажах немецких кроватей. Жизнь стала возможной даже при наличии античности. Что там ни говорите, а в СССР — большие достижения! Например: перевоспитание личности в духе торжествующего социализма? Сперли двери и…

…«Жить стало лучше, жить стало веселее»!..

Лагерь Чине-Читта тогда еще не входил в систему созвездий УНРРА, а был в ведении военного командования. Поэтому воровали в нем мало и на обед и ужин давали много, то есть половинный рацион американского солдата. Половина иногда бывает больше целого, например, при сравнении рационов Джонни в британской армии и Ваньки — в советской. Итальянцы, разом густо забившие лагерь в качестве беженцев из неоткрытых еще стран, распевали:

Gli americani sono molto buoni Ci dan da mangiare, Anche macheroni… (Американцы очень хорошие. Дают нам еду и также макароны.)

Но эта чисто национальная, подлинно итальянская опера быстро подошла к 4-му акту. УНРРА, приняв лагеря, тотчас выселила беженцев итальянского происхождения, не имеющих доказательств их партизанских подвигов, за проволоку, в ближнее соседство, но уже на их национальное содержание. Начало этого 4-го акта прозвучало дружным хоралом к нам из-за проволоки:

— Pane, pane!

— Fame, fame!

(Хлеба, хлеба! Голодно, голодно!)

Конца у акта не было: все итальянцы разбежались по исходным точкам своего беженства.

Русских потом тоже траспортировали, но пока призраки этого переселения в Римини и прочие места ялтинского попечительства лишь намечались. Читальня была завалена советскими газетами. На стенах «добрый старый Джо» весело перемигивался с «холуем Уолл Стритта» и «псом британского империализма». От времени до времени в городок вкатывался авто с хорошо известным нам флагом, а мало известный нам русский беженец из Сербии, исполнявший обязанности санинспектора и глашатая, орал, обходя корпуса:

— Эй, русские, идите к своему консулу! Не вы, не вы, — останавливал он своих «старых» знакомых, — их приказано собрать, советских! Эй, вы! К вашему консулу! Живо!

«Советские» обычно отвечали репликами с вполне определенным направлением консула к популярнейшей из российских матерей, тесно связывая ее легендарную личность с реально существовавшей мамашей глашатая. Одергивали его и «старые», те, кто не увязил еще в европейском болоте своей русской души.

К консулу приходило 2–3 человека. В большинстве случаев женщины. Нагребали подолы консервных банок и пакетов и уходили. Потом проторчав часа два перед управлением, консул уезжал. На душе светлело. Но кошки все-же скребли…

Рим манил своими соблазнами… Но требовал затрепанных итальянских лир с цифрами не менее трехзначных. Профуги всех наций дружно толкались во все двери, ища работу. В этих поисках, вернее, в степени их успешности, наметились пути расово-профессионального расслоения интернационально-беженской свалки.

Итальянцы, избежавшие изгнания в силу явных партизанско-коммунистических признаков, заполнили все офисы, которые тотчас же начали плодиться быстрее кроликов на советских плакатах. Евреи мирно зажили в складах и магазинах. Сербы заполнили штат лагерной полиции и перестроили ее работу на основе международно-демократической формулы: «Свэ не можно». Кавказцы и украинцы образовали дружескую коалицию вокруг нагрузок и разгрузок лагерных котлов, а на долю русских пришелся высоко-культурный труд подметайл и ассенизаторов. Воровать начали тотчас-же все, без расового различия, но строго держась основ своей местной экономики и расстановки производительных сил.

Мне лично удалось спереть или, вернее, обменять только пару выданных мне для работы ботинок, сдав вместо них свои подобия некогда парусиновых туфель. Получил же я эти ботинки по большой протекции в силу моей специальности. Имея диплом историко-филологического факультета и некоторое ученое звание, я был назначен на раскопки древнейшей в Чине-Читта выгребной ямы. Очень интересная работа. При углублении в нее, пласты отложений англо-саксонских освободителей сменялись наслоениями эпохи немецкой оккупации. Под ними лежали слои эпохи фашизма… И каждый имел свой соответствующий состав и аромат.

Страшно жаль, что я не успел тогда написать на эту тему диссертации для Гарвардского университета. Несомненно дали бы степень доктора «онорис-кауза». Сам Прокопович к ней представил бы!

Эту научную работу я получил по протекции Володи-садовника, как его звали в отличие от Володи-певца, первого паспартизированного Ди-Пи в Италии.

Володя-садовник был родом из какого-то пограничного с Латвией района, в силу чего имел латыша-отца и псковичку-мать. Сам он считал себя в юности русским и православным, но пришедшие немцы придерживались иных генетических воззрений и забрали его в национальный латышский батальон, позже включенный в списки «SS». В рядах этого батальона Володя достиг церковного совершеннолетия, повоевав под Ленинградом, в Либии, на Дону и для довершения практического изучения географии попал в плен под Монте Кассино.

Как латыш, он подлежал возвращению на родину, но начальствовавшему в лагере для пленных «SS» американскому майору понравилась румяная полудетская мордочка эсесовца из русских латышей. Однажды в мае 1945 года он хлопнул Володю по плечу, сказал «о'кэй», дал какую-то бумажку и отправил с солдатом в только что организованный для беженцев лагерь Чине-Читта. Там солдат передал бумажку и Володю другому солдату. Тот бросил бумажку в ящик стола, а Володю — на произвол его повернувшейся на 180 градусов судьбы.

Володя, стоя в воротах, осмотрелся.

— Гляжу: люди и туда и сюда идут… Часовой пропуска не спрашивает, — рассказывал он. — Я тоже пошел сторонкой. Часовой — нуль внимания. Я дальше. Никто не гонится, не кричит, винтовки не наставляет. Я вон в ту римскую развалину напротив лагеря зашел… Никто — ничего!

Господи Иисусе, Матерь Божья!

Да как запузырю трепака в одиночку!

«Барыня, барыня, Чего тебе надобно…»

И пляшу, и Богу молюсь! Все молитвы, каким бабка учила, вспомнил…

В Чине-Читта Володя стал старшим садовником. Ремеслу этому он выучился у отца-латыша. Потом заручился какой-то Папской стипендией, окончил в Риме университет и уехал за океан с дипломом агронома и знанием пяти языков: английского, немецкого, русского, итальянского и латышского.

Володя-певец, его тезка, был полной ему противоположностью. Знаменит он был тем, что к августу 1945 г, успел уже съездить в Нью-Йорк и вернуться оттуда к месту первоначальной посадки на пароход — в Геную и далее — в Рим.

— Уехать очень просто, — разъяснял он сложную процедуру эмиграции, — никаких виз не нужно. Проскочи лишь на пароход при погрузке, выбери хазуху потемнее и жди, когда отплывет, и тогда иди в сознание…

Володя-певец происходил из беспризорников и некоторый опыт в эмиграции приобрел еще в детстве.

— Я, например, в уголь зарылся, а когда закачало, вылез на палубу. Всем матросам большое удовольствие доставил. Окружили меня, а я пою и на гитаре подыгрываю:

Позабыт, позаброшен С молодых юных лет…

С гитарой Володя не расставался на всех своих путях в обоих полушариях. С ней попал в плен, на ней же аккомпанировал себе «Катюшу», пропетую статуе Американской Свободы… А в тот несколько трудный момент он пел под ее звон:

Капитан, капитан улыбнитесь! Ведь улыбка — это флаг корабля!

И капитан, пред лицо которого был приведен покрытый кардифской угольной пылью неизвестной расы певец, не только улыбнулся, но захохотал и приказал дать ему стакан неразбавленного виски.

По этой части Володя был тоже высокий специалист. За выпитым им первым, в его горло прошла длинная очередь последующих — уже от матросов.

Арийское происхождение Володи было установлено лишь при утренней уборке палубы, когда шланг, под давлением трех атмосфер, смыл с него мрачные тени британского империализма — покровы кардифского угля.

До Нью-Йорка Володя доехал с большим комфортом.

— Кроме шеколада ничего в рот не брал, исключая, конечно, финь-шампани…

Но этих двух видов питания хватало с избытком. В уплату за них Володя пел. Голос у него был прекрасный — мягкий, волнистый, как ржаная нива, тенор, слегка лишь тронутый мутью беспризорного детства.

Но посмотреть Нью-Йорк Володе пришлось лишь в отдельных пейзажах через решетки полицейских авто и окна знаменитого Синг-Синга, куда он был тотчас же по прибытии водворен, а через неделю оттуда же доставлен на пароход, уходивший в Геную.

— Ничего! Назад тоже весело ехал! Мировая комса — американцы! В доску свои ребята!

В Генуе высадили и пустили на все четыре стороны.

В Риме предложили место в хоре оперы, но ярый противник всех видов коллективизации, Володя предпочел днем отсыпаться в Чине-Читта, куда определил его отец Филипп, а ночами странствовать с гитарой по этой специфики траториям.

Ночью лиры сыпались в его карман. Днем они еще быстрее высыпались в обратном направлении. И карман и беспризорная русская душа Володи имели одни и те же свойства — они были широки и открыты для всех.

Володя-садовник и Володя-певец были полюсами «новой» русской молодежи, по многим извилистым и тернистым дорогам стекшейся в Рим, чтобы оттуда снова растечься по всему земному шару и даже за пределы его стратосферы с кровавого, не имеющего оправданий себе старта в Римини.

Оба они были двумя крайними звеньями длинной и многообразной цепи психологических, социальных, культурных образов.

Скрепляла ли эти звенья какая-либо общая для них черта, характерная их особенность?

Да. Скрепляла. Это была та отзывчивость к чужой беде, то бескорыстное желание помочь в ней, те проблески, каких уже не видно на «просвещенном» огнями реклам Кока-Кола Западе, но какие все чаще и чаще поблескивают в жуткой тьме «осуществленного социализма».

Освободительное Русское Движение и наиболее организованные его части — РОА и Казачий Стан, через которые прошли почти все «новые» в Италии, были яркими вспышками этих неугасимых искр.