С мадам Беттерфлей мы с каждым днем сближаемся все теснее. Она и падре Лозар, словенец-иезуит, кое-как говорящий по-русски, стали шефами всей нашей колонии в палаццо последнего дожа.

Утром одного ясного до боли в глазах июньского дня, когда лагуна блестит расплавленным серебром, синьора Паллукини появляется в дверях нашей комнаты. Она, как всегда, изящна и деловита. Маленькие руки маленькой женщины крепко всунуты в карманы полу-мужского жакета.

— Профессор, вам есть работа. Идемте сейчас же. Издатель Монтворо хочет поручить вам написать обзор советской литературы.

— Но, ведь по-итальянски?!

— Все устроено. Переводчица найдена.

Через полчаса ходьбы по петлям и тупикам — других средств сообщения в Венеции нет, — мы в издательстве.

Его глава, доктор Монтворо, миланец, с мечтательно-грустными глазами, бегло говорит по-французски.

Да, он хочет выпустить эту книгу. Ко всему русскому сейчас большой интерес. Все издательства спешно переводят с русского. «Тихий Дон»… «Тарас Бульба»… Им выпущен уже «Конек-Горбунок» в переводе одной русской художницы с ее же рисунками… Но обзора новой русской литературы еще ни у кого нет. А он очень нужен. Ведь в Италии четыре славянских факультета: в Венеции, Падове, Риме и Неаполе.

— Вы беретесь? Срок три месяца. Объем — 250 страниц. Пятнадцать процентов с продажи — автору. Тираж от пяти до десяти тысяч…

Берусь ли я? И хочется, и колется… А даты? Перечни произведений и другие точные необходимые материалы?

Память у меня хорошая, но для такой работы ее недостаточно.

Синьора Паллукини угадывает мои сомнения и приходит на помощь.

— При славянском факультете есть русская библиотека… Декан его, профессор Гоациани — мой друг. Я устрою вам доступ.

Цезарь переходит Рубикон! Жребий брошен!

Мы подписываем контракт, и я получаю даже десять тысяч лир аванса. Вся сумма возможного гонорара, при продаже книги по 300 лир равна 450.000 лир. Десять тысяч аванса как-будто и маловато, но мне, не имеющему в тот момент ни одной лиры в кармане, они кажутся богатством Карнеджи.

Я не торгуюсь и подписываю контракт.

Книга вышла и имела «хорошую прессу», но эти десять тысяч лир были единственным моим гонораром. Ни лиры больше я не получил до сегодня.

Почему?

В контракт не был внесен пункт, утверждающий за мной право контроля продажи книги издательством. На все попытки адвокатов Международного Красного Креста, к помощи которых я прибегал, Монтворо неизменно отвечал, что продажа не превысила еще суммы аванса, хотя неизменное присутствие моей книги в витринах книжных магазинов Рима и Неаполя утверждало обратное. В Италии издательства продают магазинам только за наличный расчет.

И все-же я хорошо сделал. Спешная, напряженная работа над книгой вернула мне веру в себя. При помощи переводчицы, обитальянившейся латышки Ирины Долар я в августе 1945 года поместил в венецианском журнале «Lo Specchio» две моих первых в Италии антисоветских статьи. Вероятно, вообще первых в ней, после падения Муссолини.

Чувство обреченности, неминуемой гибели, бесцельности борьбы исчезло. Пружина сопротивления, смятая в комок в майские дни 1945 года, в августе уже распрямлялась и крепла.

— Есть еще порох в пороховницах! — кричал мне из витрин венецианских книжных магазинов старый Тарас Бульба, щеголявший на обложке итальянского издания в лихой черкеске, с непомерными усами, длиннейшим пастушеским кнутом и… в шпорах…

Иным он и не мог появиться в Италии. Это было бы неприлично. Позже я видел на экране, в такой же черкеске и даже со стэком, Дубровского. Видел и Потемкина, дуэлирующего с Калиостро, видел и худенькую вертлявую и чернявую Матушку-Екатерину, беспрерывно хлопающую стаканы «водка», подносимые ей бородатым, одетым, как архиерейский певчий дней былых, Безбородко.

Вы думаете, читатель, что только пинии и пальмы растут под небом Италии? Это все наши поэты выдумали. Клюква, тенистая, развесистая клюква — самое распространенное дерево в этой стране.

Но не будем строги к бедным итальянцам. Мудрые знатоки «души востока» и в Лондоне и в Вашингтоне по сей день глубокомысленно изрекают свои великие истины, сидя под тем же деревом.

Первые главы книги «La panorama delle letteratura russa contemporanea» закончены, переведены и сданы в издательство. Моя переводчица, студентка славянского факультета Ирина Долар оказалась, — кроме прочих ее достоинств, — вдумчивой, бережной к текстам подлинников поэтессой-переводчицей. Все приведенные мною отрывки стихов даны ею в ритмической форме, с сохранением размеров и большой близостью к оригиналам. Она не только знала, но и чувствовала оба языка, и ее переводы Блока, Есенина, Гумилева, Маяковского позже не раз появлялись в итальянских журналах при рецензиях о книге и в отдельных статьях.

— Не могли бы вы, профессоре, сказать это мягче, немножко сгладить ваши примечания?

Это говорит издатель Монтворо. Перед ним — листы перевода. Его глаза еще более мягки и грустны, чем обыкновенно. Прямо ангел рафаэлевский, а не ловкач-издатель.

— О чем вы говорите, дотторе?

— Смотрите, какое впечатление создают ваши биографические сведения: Гумилев расстрелян, Клюев погиб в концлагере, Есенин повесился, Маяковский застрелился…

— Ну, и что же?

— Такую книгу не будут покупать! И самое название главы «Гибель поэтов»?… Разве это возможно?

— Все факты верны, дотторе. Не могу же я заставить расстрелянного Гумилева второй раз умирать от тифа или холеры?

— Но это же ужас!

— Вполне с вами согласен.

— Я не коммунист, профессоре, я демократ. Но я хочу объективности.

— Я вам даю только точную запись фактов. Где же здесь субъективная их оценка?

— Но нам не поверят!.. Вся пресса говорит о расцвете культуры на вашей родине…

— В вашем Риме, дотторе, доживает теперь свой век Вячеслав Иванов, поэт-символист, соратник и вдохновитель вот этого самого заморенного в СССР Блока, «Незнакомкой» которого вы изволите восхищаться. В Париже известный вам Ремизов, Бунин, недавно там умер Мережковский. Декоративную часть вашей знаменитейшей миланской «Скала» ведет Бенуа, сын крупнейшего русского художника, а отец его — тоже в Париже. Я назову вам еще десятки имен первоклассных русских писателей, художников, музыкантов… Как вы думаете, по какой причине они сидят здесь, ютятся в мансардах и питаются жареными каштанами, а не возвращаются на свою родину, где так хорошо живется артистам?

— Да… но… — глаза Монтворо совсем тускнеют. Вот-вот из них брызнут слезы. — Но все это очень странно…

Петлю Есенина, пулю Гумилева и прочие мероприятия партии по развитию русской культуры, «национальной по форме», мне удалось отстоять. Но при выпуске книги Монтворо, доктор миланского университета и член христианско-демократической партии, все-же отхватил последнюю главу, в которой я рассказывал о «творческом плане», «социальном заказе», «ждановщине» и прочих подобных, пожалуй, небезынтересных для итальянского читателя вещах. Взамен этого он всадил в книгу портрет Ленина, «купающихся красноармейцев» Петрова-Водкина и какой-то индустриальный пейзаж… Тарас Бульба ведь не может обойтись без кнута и черкески, как же лишить Есенина ненавистной ему фабричной трубы и Гумилеву обойтись без Ленина, пославшего ему смертную пулю?

Монтворо был по-своему прав. Он выражал желание видеть итальянской интеллигенции, желание ее видеть свою оценку фактов, но не самые факты.

«Тем хуже для фактов», — воскликнул когда-то Гегель, вступив с ними в некоторые противоречия. Почему же отставать от него доктору философии Монтворо?

И не ему одному. Позже, в Риме, я познакомился с главою итальянских «знатоков русской души» профессором Эрколе Ло-Гатто, переводчиком с русского, автором четырехтомной «Истории Русской Литературы» и множества статей о ней, деканом Славянского Факультета Римского университета и главою Общества итало-советской культурной связи, блестяще говорившим по-русски, по-польски, по-чешски и по-сербски, безусловно серьезным ученым. Его представление о России, где он два раза побывал в советское время и где сам в период НЭП-а скупил на Сухаревке у торговавшей там русской профессуры ценнейшую русскую библиотеку, ничем не отличались от воззрений Монтворо.

И все-же понять Россию он не мог, даже стремясь к точной передаче ее быта и языка. Случались нелепые комизмы. Давая перевод к фильму «Иван Грозный», он выразил русское свадебное восклицание «Горько!» итальянским термином сивухи — очень плохого вина. Восхищенные фильмом зрители несколько недоумевали, почему русский царь на своем свадебном пиру угостил своих «boiare» такою дрянью. Но он был точен в переводе.

«Вот как жилось бедным русским под гнетом их царей», — вероятно сочувствовали бедным русским боярам зрители, расходясь.

Вечером дня беседы с Монтворо мы сидели у профессорской четы Паллукини в его кабинете со стенами, сплошь заставленными книгами. Разговор шел на ту же тему.

— Как? Мы итальянские интеллигенты имеем дикие представления о России?.. Мы, читающие Tolstoy и Dostoevski — восклицал профессор, — вот, вот глубокая монография о ваших замечательных Nesterov и Vasnezzov, вот о вашем Andreo Rublev, — вытягивал он с полок роскошно изданные книги.

— Вот еще опровержение ваших слов, — улыбнулась милая и изящная, как всегда, профессоресса. — Я приготовила вам сюрприз, достала русские пластинки.

Она включила электрический грамофон, и из него понеслись звуки «Испанского Каприччио» Римского-Корсакова.

— Как это прекрасно! Как сумел он уловить и разбить эти столь чуждые ему ритмы и мелодии… Необъятна душа славянина… — молитвенно шепчет синьора.

«Каприччио» сменяет «Трепак» Мусоргского в исполнении какого то русского баса…

… Крутит поземка… вихрится русская метелица…

Эй, мужичёк, старичёк убогий, Пьян напился, поплелся дорогой!..

… взвизгнули и завились в снежном хороводе кудлатые ведьмы…

А метель-то злая поднялась, взыграла, С поля в лес дремучий мужичка загнала!..

— Что это? — спрашивает меня венецианка. — Вы говорите, «trepac» — пляска? Но как же можно танцевать под такой бешеный изменчивый ритм?

Эх, небеса, небеса да тучи, Степь да метель, да снежок летучий…

… кружатся, крутятся злобные, колючие морозные ведьмы.

За окном тихая гладь озеркаленного розовой луной канала.

Да, здесь нельзя плясать под этот ритм. Возвращаясь в наше палаццо, мы с женой останавливаемся на мосту. Под нами — темный бархат канала. Сегодня какая-то феста, праздник.

Пролеты каменных арок играют огоньками разноцветных фонариков. Их отражения порхают по бархату резвыми, шаловливыми мотыльками. Итальянцы любят и умеют легко жить.

Запад есть Запад. Восток есть Восток. И с места они не сойдут. Пока не предстанет Небо с землей На Страшный Господний Суд

— цитируя я Киплинга.

Не сойдут и не поймут.

— А сам-то ты себя понимаешь? — спрашивает жена. — С кем ты? Куда ты стремишься? К кому? Кто сам-то ты? Знаешь?

Я смотрю на темный бархат канала с резвящимися на нем мотыльками и пытаюсь найти ответ в сумраке его глубин, хранящих тайны ушедших веков.

— Нет. Не знаю! Идем!..

…Пьян напился, поплелся дорогой, — напеваю я, — а метель то злая… поднялась… взыграла… Эх!