Вернувшись в дом бургомистра, Брянцев и там не нашел Мишки. Супруги Залесские не ложились, ожидая его за накрытым к ужину столом, но Брянцев отказался и ушел, уклонившись от разговоров, в отведенную ему комнату.

Спать не хотелось. Давно не слышанные им звуки русского гимна возбудили хаос дремавших или приглушенных в его душе чувств. Он пытался разобраться в этом хаосе, «налепить этикетки и расставить по полочкам», как говорила знавшая его эту черту Ольгунка, но не мог.

«Русский национальный гимн на немецкой гармошке, в немецком офицерском собрании. Разрывы русских бомб, сброшенных русским летчиком на русский город? Даже не парадокс, а просто нагромождение нелепостей. Две России? Два враждующих между собою русских народа? Бред! Часть не может стать целым, как и целое — частью самого себя. Бессмыслица! Психостения истории. Да где же, наконец, она, эта Россия, черт ее дери? Или вообще Existe-elle, la Russia, как выкликал в предсмертной тоске Степан Трофимович Верховенский? Так, что ли?»

Брянцев походил по комнате, выкурил одна за другой три сигареты, разделся, лег в постель, но не выключил света, словно темнота была ему страшна.

За дверью послышался шум, и в комнату, стараясь ступать потише, боком протиснулся Мишка.

— Не спите еще? И бургомистр не ложился. Вот хорошо. А я боялся, что стучать в дверь придется, и весь дом взбудоражу.

— Где вы пропадали? Мы вас по всему театру искали, — накинулся на Мишку Брянцев.

— Бургомистр говорил мне. Да, понимаете, такое дело получилось: сам не знаю как, — смущенно оправдывался студент, — меня прямо после доклада, с трибуны, наши ребята с собой к ним потащили…

— Какие еще «наши ребята»? Откуда они взялись? И куда это «к себе» вас потащили? — строго допрашивал Брянцев.

— Наши… Ну, значит, русские, свои ребята, хотя и в немецком обмундировании. А куда «к себе» — этого я и сам не знаю, — развел руками Мишка и плюхнулся на свой диван, так что пружины запели гитарами.

— Ну, от вас, очевидно, сегодня толку не добиться. Давайте спать.

— Почему это? Пьян я, что ли? — обиделся Мишка. — Очень даже можно толку добиться. Сейчас я вам все по порядку расскажу. Только отдышусь вот, а то уж очень торопился.

Значит, так. Подходят ко мне русские ребята, человека четыре, в немецкой форме, и прямо говорят: «Едем сейчас к нам, поговорить с тобой надо», хватают под руки и ведут.

— А вы даже и кто они не спросили?

— Какие там могли быть вопросы! Толкучка-то какая была? Я вам сказаться хотел, но вас так окружили, что и не пробиться. Ну, приехал я к ним на машине.

— Куда это «к ним»?

— Ну, в их часть, значит … Какая-то особенная, вроде разведки в тылах … Все в ней русские, даже командира Петром Ивановичем зовут, хотя он немец. Наши это, только с той стороны: из Германии, из Болгарии тоже.

— Эмигранты гражданской войны?

— Нет, эмигранты — старики, а эти молодые. Я их спросил: кто они? Отвечают: русские люди и смеются. Очень хорошие, совсем свои ребята.

— О чем же вы с ними говорили? — продолжал вопросы сам заинтересовавшийся этой встречей Брянцев.

— О многом, Всеволод Сергеевич, очень о многом. И вообще об России, и про наших студентов рассказывал, и про колхозы … Про все… Они, Всеволод Сергеевич, в некоторых случаях лучше нас разбираются и главное, вот … это вот… — запнулся Мишка и, не находя нужного слова, вертел растопыренными пятернями. — Душа в них наша русская чувствуется, вот что.

— Партия это, что ли, какая-то эмигрантская?

— Может быть и партия, — согласился Мишка. — Мы все торопились с разговором. Времени мало, я запоздать боялся. Одно могу вам сказать: такие люди нам очень нужны!

— Из чего это вы так быстро могли заключить? Раздевшийся во время разговора Мишка лет на диван, укрылся одеялом и отвечал уже спокойнее, не волнуясь.

— Вот из чего. Мы в темноте, пожалуй, что даже в тюрьме жили, а они на воле. Значит, и знают больше нас. Мы, вот, молодежь, один марксизм только долбили, а они и критику его. Ясно? Очень нужны нам такие люди.

— Ну, этого еще мало, — возразил Брянцев. — Критику марксизма те же нацисты еще глубже штудируют, а нужны они нам в России? Как думаете, Миша?

— Пока что и они нужны. А там дальше посмотрим.

— Да вы-то сами можете точно разграничить, кто нужен России, кто не нужен? Я вот не могу, — сознался откровенно Брянцев и сел на своей кровати.

— А я вот могу, — тоже выскочил из-под одеяла Мишка. — Я русского человека нюхом чувствую. Вы вот, к примеру, нужны, а хозяин наш, бургомистр, не нужен, хотя вы и одного с ним поколения.

— Ишь, провидец какой! — усмехнулся Брянцев. — Одним росчерком пера дипломы на звание полноценного русского человека выдает … А ну, давайте пошире мозгами раскинем, переоценим, согласно вашего чутья, имеющиеся в русском национальном арсенале образцы.

— Кто это?

— А так, — увлекся сам своей выдумкой Брянцев, — я буду называть вам наиболее яркие типы из числа показанных в русской литературе. Хотя бы по курсу девятнадцатого века. А вы отвечайте на каждого: нужен он или не нужен. Это будет интересно. Начинаю: Чацкий?

— Бузотер! На какого он черта нужен?

— Вот так здорово! — даже ноги спустил с кровати от удивления Брянцев. — Российская критика прогрессивного и гуманного девятнадцатого века мильон терзаний в нем насчитала, а представитель молодежи зари коммунистической эры в бузотёры его же ахнул!

— Куда кроме? Судите сами, Всеволод Сергеевич: приперся этот Чацкий с утра на чужую квартиру и до позднего вечера спокою никому не давал. Со всеми переругался … Как же не бузотер? Вечером на собрании наскандалил … Домой уходить не хочет … Добро бы еще пьян был, а то трезвый. Конечно, буза и ничего кроме.

— Так, по-вашему, Молчалин со Скалозубом лучше?

— Лучше там или не лучше, это дело десятое, а полезней — это факт. Чем Скалозуб плох? Орденоносец, боевой командир, дело свое знает — значит, соответствует назначению. Молчалин тоже все учреждение на себе тащит при ни к черту не годном заве. Плохо, что ли?

— Ладно, спорить не будем. Идем дальше. Онегин с Печориным?

— Нашли тоже о ком спрашивать! Я лучше сам вас сначала спрошу: вот чем бы Онегин сейчас жил? Служить ему пришлось бы, конечно, в каком-нибудь учреждении. Что бы он в нем, кроме входящих и исходящих, мог бы вести?

Брянцеву так живо представилась изящная фигура Онегина, склоненная над затрепанной тетрадью входящих-исходящих, что он с искренним смехом повалился на подушки.

— Чего вы смеетесь? Правда ведь? Куда? Ни на черта он не годен. Даже по своей любовной специальности и то дров наломал: прохлопал Татьяну. Печорин же того хужее. Скажите, пожалуйста, «возможности для применения своих сил не нашел», как вы сами нам говорили. Это в Россиито? А почему Ломоносов нашел, почему Суворов нашел, да и тот же Максим Максимыч тоже нашел? Вот этого Максима Максимыча я очень уважаю. Таких нам надо. А Печорина с другим паразитом, Вольтовым, в концлагерь хотя бы на годешник поместить следовало: там они б нашли свою точку.

Брянцев перестал смеяться. Страстные, возбужденные слова Мишки открывали перед ним совершенно новую, не известную ему сторону мышления молодежи. В стенах института никто так прямо и резко не высказывался. Изредка в вопросах студентов может быть, и слышались созвучные ноты, но не прямо, а в обход, обиняком, и Брянцев приписывал их марксистскому воспитанию. Здесь же было совсем другое: вместе с отталкиванием именно от этого марксистского воспитания Мишка отталкивался разом и от того, что даже марксисты ценили в русском прошлом.

«Вот оно что, думал Брянцев, а ведь даже и со мной они скрытничали, молчали, хотя, безусловно, доверяли мне. Впрочем, может быть и иначе: тогда сами не сознавали, были подавлены нагромождением чуждых их нутру принудительных формулировок, а теперь это нутро вскрылось и выталкивает, выблевывает насильно напиханное в него».

— Ну, а Чернышевский и его герои, — решив идти напролом, спросил Брянцев.

— Эк кого вспомнили. Чернышевского! — захохотал теперь Мишка. — Да ведь его «Что делать» даже самые твердокаменные комсомольцы до конца не дочитывают. Что делать! — еще громче раскатился он смехом. — О том, что на самом деле делать надо, чтобы человеком стать, там ни слова не написано. На голых досках спать и одним хлебом питаться, как этот Рахметов? Какая от того кому польза? Кого привлечешь такого рода выдвижением? Дурак он на большой с присыпкой этот Рахметов был, если только существовал на самом деле … Однако, думаю навряд: таких малохольных, наверное, и тогда не бывало.

— А ведь не мое, а предшествовавшее моему поколение российской интеллигенции в идеал его возводили. Студенты тогда пели:

Выпьем мы за того, Кто «Что делать» писал, За героев его, за его идеал,

— тихо, чтобы не разбудить хозяев, пропел слова старой студенческой песни Брянцев.

— Пели, пели да и допелись. Не обижайтесь, Всеволод Сергеевич, а скажу: поделом! Вот все твердят теперь: Россия была технически отсталой во всех отношениях страной… А скажите, пожалуйста, кто эту самую технику должен был внедрять? Неграмотный крестьянин? Нет, должны были это печорины, бельтовы, рахметовы делать — вот кто, а они пели, скучали да девчонкам головы крутили…

— Ну, нельзя же так, Миша. Были общественные, экономические факторы, тормозившие техническое развитие. Мишка хитро засмеялся.

— На чужие плечи перекинуть хотите? Нет, давайте мы по той же литературе разберем. Печорин своих солдат современной ему военной технике учил? Нет, он на диване валялся, да на курортах пол полировал. А Онегин, что в своем именье делал? А Чацкий? С министрами в тесной связи был, а одним только языком болтал. Брянцев молчал. Что ему было сказать?

— Вы, я вижу, спать уже хотите? Ну, я еще немножко на ту же тему пройдусь, — не в силах остановить поток нахлынувших на него мыслей проговорил Миша, — только про «Войну и мир»…

— Да что нам с вами говорить, — грустно отозвался Брянцев, — по-вашему, всё мышление русской интеллигенции прошлого века надо насмарку пустить.

— Нет, как раз не насмарку. Вот в «Войне и мире» и про других написано, которые тогда были нужны, и теперь и в будущем будут нужны.

— Вы о Пьере?

— Ну, его туда же… к Чацкому! Такой же пустоболт, да еще кисель к тому же. Нет, вот про Тушина, Денисова, Долохова, ну и, конечно, за Кутузова хочу сказать, вот за кого.

— О Тушине — я вас понимаю. Ну, еще Денисов туда-сюда. А что положительного вы нашли в Долохове? — снова удивился Брянцев.

Миша помолчал. Потом тихо, с идущей от самой души теплотой, проговорил:

— Вы Броницына, которого недавно убили, помните? Так вот он Долохов и есть. Современный Долохов — в точку: и жесток был, и мстителен, и на людей сверху вниз с презрением смотрел, а изо всех своих друзей я его крепче всего любил … И теперь люблю.

Снова помолчали. Брянцев ждал дальнейших слов Мишки и знал, что они будут произнесены.

— Плох он или хорош — не знаю, а только нужен в нашей жизни Долохов, Всеволод Сергеевич. Как метла в комнате нужна. Грязная она, жесткая, в углу стоит, а свое дело делает. Нужное дело. Может быть, оно и ей самой тяжело, противно даже, а знает, что нужно. Вот и Долохов так. Они и теперь есть, Всеволод Сергеевич, а будет их еще больше. Андреи Болконские тоже есть, а Денисовых — сколько угодно, сам видел … Даже в Красной армии.

Снова замолчали. Волнения дня и возбуждение от ночной беседы утомили обоих. Но заснуть Брянцев не мог. Он не только чувствовал, но и умом понимал, что приоткрыл завесу чему-то большому и совсем ему неизвестному… Быть может, завесу, отделяющую будущее от минувшего.

— Не спите еще, Миша? Теперь я хочу один вопрос вам задать.

— Задавайте, — ответил Мишка сонным голосом.

— Каким же, по-вашему, должен быть этот самый «герой нашего времени», нужный современной России человек, нужный, а не лишний в ней?

— Это уж сказано, Всеволод Сергеевич, даже в стихах написано, — очнулся от дремоты Мишка, — вы и сами знаете.

— Нет, не знаю. Скажите.

— Каким? — было слышно, как босые ноги вскочившего с дивана Мишки шлепнули об пол. — Каким? А вот каким:

Чья не пылью изъеденных хартий Солью моря пропитана грудь, Кто иглой по разорванной карте Намечает свой дерзостный путь. Иль бунт на борту обнаружив, Из-за пояса рвет пистолет,

— вот каким, Всеволод Сергеевич, должен быть герой нашего времени! Чтобы старую карту к чертям изорвать, да на клочках ее свой дерзостный путь наметить.