В один из первых дней нового, 1943, года после обычного утреннего делового разговора доктор Шольте протянул Брянцеву замызганный, смятый листок бумаги.

— Взгляните на это и скажите ваше мнение.

На вырванном из ученической тетрадки листке разборчиво, но корявым почерком полуграмотного человека было написано обращение к населению. Подпись — городской комитет ВКП(б).

Этот комитет сообщал о переломе в ходе войны, достигнутом благодаря гениальному руководству товарища Сталина, о полном поражении зарвавшихся фашистских бандитов на южном участке фронта, об их паническом бегстве под победоносными ударами советской армии. Он призывал всех советских граждан к сопротивлению интервентам, к партизанской борьбе, к диверсиям; клеймил изменников, врагов родины и народа, угрожал им неизбежной карой. Привычный к правке ученических тетрадей глаз Брянцева механически отметил грубые орфографические ошибки и полное отсутствие знаков препинания, кроме точек. Стиль обращения был трафаретен, словно всё оно полностью было списано со страниц советской газеты. Чем-то затхлым, промозглым пахнуло на Брянцева, и он брезгливо бросил листок на стол.

— И много таких листовок разбросано по городу? — спросил он Шольте.

— Они были расклеены на стенах сегодня ночью. Немного. Обнаружено лишь около десяти.

— Действительно маловато на город со стотысячным населением. Слаб видно этот городской комитет ВКП(б). Смотрите, герр доктор, — взял снова Брянцев листок обращения, — во-первых, написано от руки на листке из тетрадки. Значит, нет даже пишущей машинки и какого-нибудь портативного гектографа. Второе, — множество орфографических ошибок, полная безграмотность — следовательно, нет и грамотного человека в этой подпольной организации, который должен был бы выправить текст. Кустарщина! Выдохлась советская пропаганда.

— Вот все это вы и дадите в комментарии к этой листовке, которую мы напечатаем на первой полосе очередного номера. Полностью! Даже лучше не набором, а факсимиле.

Брянцев откинулся в кресле и с удивлением посмотрел на Шольте. Тот улыбался.

— Именно таким жестом мы подтвердим, подчеркнем слабость врага и нашу силу, наше пренебрежение к его диверсионным попыткам, которых мы не боимся.

— Но одновременно подтвердим и слухи о поражении германской армии на южном фронте? — возразил Брянцев.

— Ну, никакого поражения нет, — казенно улыбнулся Шольте. — Слухи всегда преувеличены. Есть некоторая неудача атаки Сталинграда нашей шестой армией. В ходе всей войны это не играет большой роли. Стратегический отход на более выгодные позиции. Мы опровергнем преувеличения слухов тем самым, что напечатаем у себя эту листовку.

— Возможно, что и так, — уклонился от прямого ответа Брянцев. — Во всяком случае, это смело. Так и сделаем. Давайте мне листовку, я тотчас же перешлю ее в типографию.

А по городу действительно ползли зловещие слухи. Говорили о поражении немцев на сталинградском фронте, о глубоком прорыве вплоть до Дона, о вполне возможном захвате советскими войсками Ростова и неизбежном тогда отступлении немцев с Северного Кавказа.

Слухи ползли, как змеи, извивались, переплетались и кусали за сердце. Ограниченная, урезанная, куцая свобода, принесенная занявшими город немцами, уже пустила корни в психике его населения. Страх перед завоевателями был ничтожен по сравнению со страхом перед НКВД. Люди уже начали говорить свободно, не боясь слежки и доносов, а, начав, ощутили всю радость свободного слова, свободной мысли. Возникла и некоторая уверенность в возможности личной собственности, а из нее — стремление к созидательному, конструктивному труду. И дальше — мечта. Мечта о своих стенах, о своей крыше, о своей кухне, без коммунальных жактовских дрязг, без страха перед уплотнением, перед завистливым соседом, перед давящим со всех сторон социалистическим бытом.

«Эта мечта мизерна, думал Брянцев, пусть так. Но разве могло быть иначе? Разве не мизерны, не размельченная пыль, не раздробленные личности те, кто прожил почти четверть века под советским жёрновом?»

И вновь попасть под этот жёрнов?

Страшно! Страшно! Страшно!

Но некоторые, немногие в общей сумме населения, втайне радовались и перешептывались между собою.

— Нарвались немцы на крепкий отпор. Теперь им крышка. Обещанный товарищем Сталиным перелом наступил.

Эти немногие делились между собой на две неравных части. Большую, состоявшую из видевших в переломе хода войны пробуждение русских национальных сил, начало народной войны. И меньшую — из бывших активистов и закамуфлированных партийцев, продолжавших верить в непогрешимую гениальность Сталина и безоговорочную правильность генеральной линии возглавляемой им партии.

И те, и другие, хотя по-разному, вспоминали Кутузова и Отечественную войну 1812 года. Раскрывшие себя непримиримые враги советского строя, ненавидящие его во всех ответвлениях и проявлениях, приуныли. Надежды на свержение режима, вспыхнувшие в них с приходом немцев, теперь померкли. В этой среде упорно циркулировал слух о том, что командующий германскими войсками на Северном Кавказе, фельдмаршал фон-Клейст, получив какое-то важное сообщение с фронта, воскликнул в присутствии штабных офицеров:

— Krieg ist verloren! Война проиграна!

Подавляющее же большинство городского населения просто боялось будущего. Боялись вполне вероятной бомбардировки города, уличных боев в нем, а главное, жестоких репрессий со стороны вернувшихся советчиков. В неизбежности этих репрессий не сомневался никто.

Страх темной тучей висел над городом.

Главным рупором панических слухов был базар. Он явно сокращался день ото дня в своих размерах; часть продовольственных товаров совсем исчезла с лотков; не было уже привоза из дальних поселков; торговки неохотно брали немецкие военные марки, а нередко и совсем отказывались их принимать. Покупатели обменивались между собой свежими новостями, и эти новости были всегда тревожны.

Но вышедший из мышиной сутолоки базара обыватель разом попадал в иной климат. По улицам также спокойно и самоуверенно, как в первые дни прихода немцев, медленно текли колонны тяжелых автомобилей с военными грузами, гусеницы танков скребли не покрытую еще снегом мостовую, а сами немцы своими тяжелыми, подкованным сталью сапогами — тротуары. На их лицах не было заметно ни тени тревоги.

На душе обывателя становилось легче.

«Ну, что ж, думал он, может быть, и прорвались где-нибудь советские… На войне это легко может получиться, но разве смогут они с разбитой армией, с расшатанной вконец экономикой, потеряв чуть ли не половину военной промышленности и весь лучший кадровый состав, разве смогут они теперь победить эту мощь, эту железную организацию?»

«Конечно, нет», — отвечал сам себе обыватель и успокаивался до новых, еще более тревожных слухов.

Мысль об уходе вместе с немцами мелькала у многих, но немногие решались даже и временно покинуть свои насиженные места.

«Во-первых, возьмут ли нас с собой немцы? Если припечет их, отрежут, примерно Ростов, так не до нас им будет. Лишь бы самим выскочить… А если даже и возьмут, то куда? В какой-нибудь голодный и холодный концлагерь… Зима… Дети…»

Нет, уж лучше переживем как-нибудь. Все-таки дома. Крыша над головой, полтонны дровишек запасено, пуд муки.

А репрессии? Что ж, раньше, что ли, их не было? Кружил черный ворон по городу, выхватывал себе добычу, а я вот уцелел! Ну, снова покружит и, конечно, еще многих подцепит в когти, но меня-то, меня… Что я — как служил при советской власти бухгалтером, так и при немцах. Надо ж кому-нибудь вести учет народного хозяйства. Преступление это? Враг я народу или советской власти? Не без голов же люди, поймут, а главное — я человек им нужный, специалист. Эх, пронесет как-нибудь, а ехать… Куда? На какую жизнь?

Но были и бесповоротно решившие уходить с немцами во что бы то ни стало, при любых условиях, в любом направлении. Одних толкало к этому ясное понимание неизбежности их гибели при возврате советов, других — твердое решение продолжать борьбу за свободу до конца. Были и такие, что совмещали в себе оба эти стимула, но все молчали.

Редакция отражала в себе почти все эти настроения, кроме лишь уверенных в непогрешимой правильности генеральной линии.

Женька, не стесняясь даже присутствием немцев, вдохновенно повествовала о героических для Красной армии эпизодах битвы за Сталинград, восклицая после чуть ли не каждой фразы:

— Вот каков русский народ! Вот каков русский солдат! Невозмутимо слушавший ее доктор Шольте даже снимал очки от изумления.

— Черкешенка, человек иной расы, иных традиций — более чем горячая русская патриотка! Именно русская… Я ничего не понимаю!

— Я дочь своего народа! — гордо выкликала Женя, тыча пальцем в болтавшийся на ее груди бронзированный кулон с видом на Спасские ворота.

— Но какого народа? — вскакивал с места доктор Шольте. — Черкесского, русского или советского?

— Это безразлично, — надменно задирала голову Женя и удалялась.

— Ничего не понимаю, — повторял доктор Шольте, надевал очки и опускался в свое кресло.

— Обязательно запишите это мудрейшее ваше изречение, уважаемый герр доктор, — вихлялся перед ним Пошел-Вон, — и добавьте, что черкесский автор данной формулы тоже понимает ее не больше вас и что вообще никто ничего не понимает. Все это, безусловно, пригодится для вашего будущего философского труда.

— Менять коммунистический тоталитаризм на нацистский? Имеет ли это какой-либо смысл? — рассуждал, теребя бороденку, Змий.

— Этот сложный вопрос вы, безусловно, разрешите, забравшись первым в первый вагон первого отходящего на запад поезда и, конечно, захватив в нем лучшее место, уважаемый господин Земноводный. Так, кажется, именуется подкласс пресмыкающихся, к которому вы себя причислили вашим остроумным псевдонимом? — отвечал ему всюду поспевавший Пошел-Вон.

— Уйду с немцами. Я не самоубийца, — коротко, спокойно и точно формулировал свои соображения Котов.

— Дураков теперь мало стало, в концлагерях все ишачат, — продолжил их Вольский.

— А папочка решил оставаться. Он говорит, что докторам ничего не будет, потому что они всем нужны, — наивно вставила реплику проводившая теперь целые дни в редакции Мирочка. — Он говорит, что врач должен быть там, где он нужнее. А у немцев врачей достаточно.

Брянцев, знавший со слов доктора Шольте несколько больше, корректно молчал или высказывался очень неопределенно. Молчал и Мишка. Только брови его теперь были всегда сдвинуты. Думал должно быть, напряженно думал о чем-то, решал что-то в себе самом, в самых глубинах души.

— Гуси, обещанные вам Пошел-Воном, вами получены и израсходованы? — спросил перед русским Рождеством Брянцева доктор Шольте.

— Нет еще, но он не отказывается от своего обещания, раз его коммерция с вашей помощью удалась.

— Очень хорошо. Устройте редакционный рождественский вечер. Можно взять еще денег из фондов газеты, а о крепких напитках позабочусь я сам за счет пропаганды. Нужно поднять настроение сотрудников, а то оно падает.

— Нужно, — согласился Брянцев, — сделаем эту вечеринку в русский сочельник, когда и вы будете свободны. Идет?