На этот раз она сошла на той станции, на которой ей и нужно было сойти, и сразу вышла к главному входу в парк. Совершенно неожиданно здесь не оказалось ни отвесных тропинок, ни крутых ступеней, ведущих вверх. Неширокая дорога, покрытая асфальтом, поднималась некруто, почти полого, врезавшись в зеленое тело холма и кое-где делая мягкие повороты, — по ней спокойно мог проехать даже автомобиль.

У ворот парка прогуливался вахтер, и Юлька, не рискнув завязать с ним знакомство, нашла первую попавшуюся ей дыру в ограде, через нее проникла в парк, тут же застряла в кустах и позорно выбиралась из них уже через чистенькие газоны и клумбы. Потом ей пришлось пробираться через чащобу влажных кустов, хлеставших ее по исцарапанным коленкам.

Где-то вдалеке, за холмом, громыхнул гром, по кустам захлопали крупные капли — звонкие, словно разноцветные. После такого дождя Юльке всегда хотелось пошарить под деревьями, отыскать на земле прозрачные капли-камешки…

Наконец ей удалось выбраться к деревянной сцене-раковине, мимо которой вчера тащила ее к беседке Дюк. На дощатом полу сцены валялись залетевшие с деревьев листья. Юльке вспомнилась последняя смена в пионерском лагере, когда осень уже на носу и в лагере все выглядит бесприютным и заброшенным. Она на цыпочках пошла через «зрительный зал» несколько садовых скамеек, сдвинутых в неровные ряды, но не успела пройти и десяти шагов, как хлынул ливень. Она добежала до сцены и взлетела по скрипучим ступенькам под крышу. Промокла она до последней ниточки, но странно — плиссе на юбке теперь ее уже не беспокоило так, как позавчера, когда она у ларечка неподалеку от больницы ела колбасу и ругалась.

Она прижалась к вогнутой стенке сцены, стараясь быть незаметной чтобы ее не увидел кто-нибудь из парка. Она боялась попасться на глаза кому-нибудь раньше, чем она покажется самой Дюк…

Дождь не кончался, продолжал с силой хлестать по звонкой покатой крыше сцены, но склонившееся к самому горизонту солнце вдруг прорвалось сквозь блестящую листву и круглым ярким пятном легло Юльке под ноги. Прижатое тучей почти к самому горизонту, оно было ярко-оранжевого цвета как огромный прожектор. Юльке вдруг подумалось, что ей никогда еще не приходилось стоять вот так — на сцене в свете яркого луча… А шум дождя это шум зрительного зала, не затихшего после оваций. Еще не придуманная Юлькой музыка жила в нем!

Она осторожно подошла к краю сцены, ливень сейчас же забарабанил по ее плечам и тут же отступил — то ли ветер отогнал его в сторону, то ли гроза начала стихать. А музыка, жившая в нем до сих пор, ушла от него к Юльке. Юлька шепотом запела.

Она запела песню о трех товарищах из города Эн, замученных фашистами. Это была самая грустная песня на свете из всех песен, которые знала Юлька:

Жили три друга-товарища В маленьком городе Эн. Были три друга-товарища Взяты фашистами в плен…

Словно знакомые колечки синего папиросного дыма поплыли вдруг перед Юлькиными глазами и густым голубым туманом заслонили от нее и зрительный зал, и деревья вокруг него, хотя солнце, все еще лежащее на сцене у ее ног, хорошо освещало и зрительный зал, и парк.

Стали допрашивать первого, Долго пытали его Умер товарищ замученный И не сказал ничего…

Она запела громче. Она сама не знала, что у нее такой сильный и по-мальчишески звонкий голос. В пустых комнатах наедине с домашним эхом он звучал совсем по-другому, приглушенно и робко.

…Третий товарищ не вытерпел, Третий — язык развязал. — Не о чем нам разговаривать! Он перед смертью сказал…

Туча прикрыла солнце, и на несколько секунд оно погасло в Юлькиных глазах. Стало темно, словно в зрительном зале погасили свет. Дождь давно уже не шумел и не бил по крыше, как будто решил послушать, чем же кончится Юлькина песня…

Никогда в жизни Юльке не было так жаль уходящего солнца! И никогда-никогда ей не было так по-настоящему, до горьких слез жалко трех товарищей из города Эн, замученных фашистами… Она не стала петь последний, самый грустный куплет, тихонько спустилась со сцены и пошла через зрительный зал, с трудом выбираясь из лабиринта мокрых скамеек…

— Что же ты не допела?

Вздрогнув, Юлька повернулась на голос.

Слева от нее, прислонившись к мокрому стволу дерева, стоял человек. Он был в старом военном кителе и почти не выделялся на фоне темной зелени, окружившей зрительный зал. Он был невысокий, с седеющей головой, а левая его рука тяжело лежала на груди — там, где сердце, правой же он опирался на палку. На плечах его виднелись темные полоски — следы от дождя — как погоны.

Юлька почувствовала, что покраснела. Никто никогда, ни одна душа не слышала Юлькиных песен. Пожалуй, Юлька даже стыдилась их. Любка с Наташей просто засмеяли бы ее, услышав, какие немодные песни она поет.

— П-простите, — сказала Юлька. — Я в-вам помешала?..

— Напротив. Ты сейчас даже лучше пела, чем на концерте.

— Н-на каком концерте?

— Ты же пела эту песню!

— Когда?!

— Сегодня, здесь на концерте…

— Что вы, я н-не пела…

— Ну как же не пела? Ты — Юля! И у тебя такая красивая редкая фамилия… Ты — Витаневич!

— Витанович! — поправила его Юлька, прежде чем успела хоть что-нибудь сообразить.

— Ну вот видишь, я почти запомнил. Только мне почему-то показалось тогда, что ты беленькая… Или я тебя действительно спутал с кем-нибудь?

Конечно! Спутал! Неужто он спутал ее с Дюк?.. Спутал по песне?.. Неужто сегодня здесь, на этой сцене, Дюк пела Юлькину песню?!

— Я не Витаневич, — сказала Юлька захлебнувшимся голосом. — Я в-вовсе н-не Витаневич!.. И я н-не пела. И я здесь н-не живу. А вы ничего не знаете и все путаете!

Она повернулась и хотела уйти от него, но он задержал ее сердитым вопросом:

— А почему ты грубишь?

Началось! Именно так или приблизительно так в последнее время кончались почти все Юлькины разговоры со взрослыми. А потом были жалобы на нее, и ей влетало. Но этому человеку в кителе некому было пожаловаться на Юльку.

— Простите, — сказала она, стараясь не глядеть ему в глаза. — Я не грублю, просто у меня такой уж голос.

— Ну, положим, у тебя хороший голос. Жаль, что ты не допела песню.

— Это очень старая песня, — буркнула Юлька. — Ее уже давно не поют.

— Да, — сказал он задумчиво, отодвигаясь от ствола дерева и тяжело опираясь на палку. — Песня очень старая, ее пели еще до войны.

— Ее не могли петь до войны, — мягко возразила ему Юлька. — Это военная песня. Там же поется про войну с фашистами.

— Но ведь еще была Испания! — сказал он.

Да. Конечно! Как же Юлька могла забыть об этом? Ведь еще была Испания, где тоже дрались с фашистами и где в маленьком незнакомом городе Эн жили три товарища, взятые фашистами в плен.

Он опять прислонился к стволу и снова положил руку на сердце, а Юлька вдруг подумала — а что, если это тот самый, у которого в сердце осколок?

— Вы м-майор? — спросила Юлька.

— А что?

— Н-ничего. Так, — глуховатым голосом сказала Юлька. — Я так. Я думала, что вы майор.

— А какое это имеет значение? — спросил он с интересом.

— Н-никакого, — сказала Юлька. — Зачем вы ходите? Вам нельзя так много ходить.

— Почему нельзя? — спросил он почти сердито, и Юлька поняла, что ему и в самом деле нельзя много ходить.

— Потому что сыро, холодно. Так вас никогда и не вылечат.

— Я завтра уезжаю. Вылечился…

Юльке послышалась какая-то странная усмешка в его голосе, она приняла ее на свой счет. В другое время этого было бы достаточно, чтобы снова сказать что-нибудь резкое, но на этот раз она лишь спросила с обидой:

— И почему это все взрослые так не любят друг друга?

— Почему не любят?

— Не любят! Я это чувствую по себе.

— Ты взрослая?

— Взрослая, — сказала Юлька.

Он непонятно прищурил глаза.

— Видишь ли, — сказал он, доставая из кармана сигареты и закуривая. Значит, ты выросла и сделалась равной с ними, со взрослыми. Такой же, как они сами… Наверно, они ждут от тебя чего-то серьезного — пришла пора. А ты не привыкла к этому. Наверно, они хотят, чтобы ты берегла то, что берегут они… А ты не готова?

Юлька вдруг вспомнила, как стояла она в музее перед фотографией и как казалось ей, что держит она в руках что-то большое, драгоценное. И как внезапный гнев вырос в ней, когда мимо нее и Егора Витановича бесцеремонно и равнодушно прошли мальчишки, разыскивая старинный мушкет. Быть может, точно такое же чувство испытывали взрослые к той, к прежней Юльке?.. А она, ничего не поняв, отгородилась от них враждебной броней необщительности…

Он затянулся. Знакомые колечки папиросного дыма поплыли над Юлькиной головой, запах его смешался с запахом опавших, не сумевших почему-то пожелтеть листьев. У Юльки закружилась голова, она вцепилась руками в мокрую спинку скамьи и сказала шепотом:

— Курить вам тоже нельзя, а вы курите.

— Гм, — сказал он, — все-таки я тебя припомнил. Ты действительно Витаневич!

— Нет! — сказала Юлька.

— Как же твоя фамилия?

— А ваша? — спросила Юлька.

Он засмеялся:

— А если я засекречен? Если я из города Эн?

— А я из Саратова, — сказала Юлька.

— Ну вот видишь! Почти земляки! — воскликнул он. — И все-таки ты Витаневич.

— Простите, я очень спешу, — сказала Юлька, отцепив руки от спинки скамьи.

Она убежала от него, оглянувшись напоследок два раза. И оба раза видела — он стоял посреди дорожки между двумя рядами садовых скамеек и смотрел ей вслед, опираясь на палку. Наверно, ему было трудно повернуться к ней всем своим большим больным телом, и он смотрел на нее, повернув в ее сторону лишь голову. Так иногда смотрят люди со старинных портретов.

Юльке показалось, что она его обидела. Может быть, ему было скучно бродить по парку одному и он хотел поговорить с ней еще о чем-нибудь, а она убежала. А может быть, ему не хочется завтра уезжать отсюда, и он хотел пожаловаться на это Юльке. Зачем она убежала? Ведь не было рядом ни Любки, ни Наташи, которые могли бы засмеяться, если Юлька сделала бы что-нибудь не так… Они умели смеяться даже над самым несмешным. А почему? Зачем?

Голова ее была так прочно занята этими беспокойными мыслями, что она не сразу нашла дорогу к беседке, где они вчера с Дюк выясняли родственные отношения. Кусты и деревья росли часто, они обступали ее со всех сторон. Юлька вся исцарапалась, пока наконец-то выбралась к знакомой беседке.

В беседке было пусто, только разноцветные лепестки каких-то уже увядших полевых цветов да опавшие зеленые листья лежали на полу, словно разноцветные капли застывшего дождя, которые никогда не отыщешь под деревьями и которые залетели сюда только потому, что здесь их никто не мог увидеть, кроме Юльки.

Юлька собрала лепестки дождя в вялый букетик, сгребла в сторону мокрые листья и села на скамью…

То, что этот военный принял Юльку за Дюк, было странно и даже страшно, словно у Юльки оказался двойник, как две капли воды похожий на нее. Но ведь это было не так! Они совсем не похожи друг на друга! Ну и что из того, что они знают одну и ту же песню? Если ее пел отец, значит, могли петь и тысячи других людей. В конце концов, это совсем разные песни! Одна — Юлькина, которая никогда-никогда, до самого сегодняшнего дня, не пелась громко, а только вполголоса, в одиночестве, другая песня — песня Дюк, которую та пела громко, для людей. А почему не пела свою песню для людей Юлька?..

Скамья, на которой сидела Юлька, была холодной, и беседка, как и тогда, продувалась ветром насквозь. У Юльки похолодели руки и кончик носа. Она поднесла ладони лодочкой к лицу и попробовала дыханием отогреть озябший нос. Наверное, нос был красный от холода, а ей очень хотелось быть красивее Дюк. Но она и так красивее! Ведь она похожа на отца, а Дюк не похожа!

Сумерки приходили в парк быстро. Наверно, потому, что туча, пронесшаяся ливнем, ушла в ту сторону, куда ушло и солнце. Стало еще холоднее, и ветер подул сильнее. Юльку охватило странное беспокойство. Она никак не могла уловить причину этого беспокойства, оно не было связано с той жалостью к себе и с горьким сожалением, которое так и не уходило от Юльки, поселившись в ней прочно. Беспокойство это существовало отдельно, жило само по себе. Это было беспокойство о чем-то другом, словно она забыла сделать что-то важное, без чего не имеет права, не может уйти отсюда, не повидав Дюк… Надо было найти ее во что бы то ни стало. Она поднялась и, выйдя из беседки, по мокрой тропинке пошла к главному корпусу мимо затихшей сцены. Человека в кителе здесь уже не было. И вообще парк затих, только редкий дождь шлепал по неподвижным листьям. Когда Юлька задевала их головой или плечами, они шевелились сонно и сонно сбрасывали на Юльку холодные капли.

Дюк она нашла неожиданно быстро — у распахнутых дверей главного корпуса. Дюк была в новом платье, похожем на Юлькин костюмчик с плиссированной юбкой, а в волосах — широкая лента. Вот так, наверно, она выходила на сцену петь Юлькину песню. Фонарь, горящий у двери, снова зажег оранжевые огоньки в ее волосах, еще неяркие в слабых сумерках.

— Ты?.. Зачем приехала?

Дюк схватила ее за руку и увела от освещенной двери, где стояли женщины в белых халатах. А Юлька тут же спохватилась, что ничем не может оправдать свое появление здесь. Ведь не скажешь же, что просто хотела увидеться…

— От м-мамы пришло письмо. Она п-пишет, что нам дают квартиру и, м-может быть, мне придется уехать раньше…

— Ты пришла проститься? — спросила Дюк.

Такого вопроса Юлька не ожидала! Если бы она ответила сейчас «да», это было бы все! И Дюк, и дед, так и не узнавший о Юлькином приезде, и дом на холме — все ушло бы навсегда, навеки, словно и не существовало никогда! И Юлька промолчала.

— Саратовский поезд уходит ночью, — сказала Дюк. — Но, наверно, сейчас очень трудно с билетами.

— Да! — охотно поддержала ее Юлька. — Очень трудно! Когда я сюда ехала, м-мы так и не достали билет на поезд…

Она чуть не проговорилась, что летела сюда на самолете. Ведь Дюк тогда могла вспомнить, что есть еще и самолеты!

— Говорят, на вокзале в кассу длинная очередь.

— Если я не достану н-на сегодня, то утром п-приеду сюда. М-можно?

— Можно, — сказала Дюк. — Слушай, ты же промокла насквозь. Подожди меня здесь, я принесу тебе что-нибудь переодеться.

Она принесла Юльке свою куртку и лиловые бриджи, они прошли в беседку, и Юлька переоделась. Потом Дюк раздобыла для Юльки чашку чаю, дала ей косынку из куска болоньи, от дождя, и пошла провожать ее до электрички ближней дорогой.

Узкими тропинками они пересекли парк и вышли к крутому и заросшему лесом склону холма. Лес казался совсем темным в еще не загустевших сумерках, опавшие листья слежались в плотный ковер, под ним хлюпала вода. Кончился лес вместе со склоном, и они очутились на берегу маленькой речки, сняли обувь и пошли вдоль берега к озеру босиком по воде. Юлька шла позади Дюк и все время старалась попасть ногами в ее следы, остающиеся под темной водой на песке, которые можно было хорошо различить, если наклониться пониже, но каждый раз не успевала это сделать — вода стремительно смывала их, и Юлька оставляла за собой следы свои собственные, Юлькины…

— А почему все-таки ты Дюк?

Дюк ответила не сразу. Она так долго молчала, что Юльке даже показалось — она не хочет отвечать. В Юльке снова стала закипать обида.

— Когда-то в Древней Руси были имена Гюрги и Дюрги. И Дюк тоже. Все от одного корня, — сказала Дюк. — Это уже потом вместо них пришли Георгий, Юрий, Егор. У деда когда-то была партизанская кличка — Гюрги. Ведь он Георгий. Дядю Егора он в шутку называл Дюрги. Значит, я — Дюк. Ведь Юрий у нас в семье так и не родился. У папы не было сына, а дядя Егор погиб под Черниговом.

Куртка Дюк была теплая, на подкладке, но Юлькиным рукам вдруг снова стало холодно, словно тот холодок от застывших серебряных лучей так и остался в ее ладонях…

— И я — Дюк?..

— Ты? Не знаю!

Снова что-то горькое прозвучало в голосе Дюк и передалось Юльке уже знакомым сожалением о чем-то таком, что прошло мимо нее навсегда, докатившись до нее лишь эхом отцовских песен да короткими письмами издалека: «Здравствуй, Юля, ну как ты живешь и что у тебя нового в жизни?..»

Сумерки стали густыми. Вдалеке, за холмом, опять загромыхал гром. Позади на темном фоне холма зажглись беспокойные огни в распахнутых окнах дома под красной крышей. Юльке снова вспомнился Глаз Бури, о котором рассказывала Дюк. Казалось — там, в доме, кому-то было тревожно и беспокойно, как майору из отцовской песни: «Когда полыхают зарницы и молнии режут простор, не спится солдатам, не спится, не правда ль, товарищ майор?»

Они вышли к еще не освещенной фонарями пустынной дороге и пошли рядом. Это было замечательно — идти по земле в Дюковой куртке, в Дюковых лиловых бриджах, в Дюковой косынке и даже с Дюковой аэрофлотной сумкой через плечо, в которой лежал промокший Юлькин костюмчик. Совсем как в том недавнем сне, когда Юлька вела за собой маленького детсадовского Сына и прищуривала глаза, разглядывая свои ресницы… Только теперь рядом с ней шла сама Дюк в платье, похожем на Юлькин костюмчик с плиссированной юбкой, и уж совсем нельзя было определить, кто в кого переселился — Юлька в Дюк или Дюк в Юльку…

Темнота окутала землю, но полоска неба вдалеке — там, на горизонте, за городом, еще светилась, словно кто-то на яркий красный фонарь накинул темный платок, понадеявшись на его черный цвет, но красный свет все равно пробивался и согревал небо. Нет, никогда в жизни Юльке не было так жаль ушедшего солнца и трех товарищей из города Эн, замученных фашистами.

Они с Дюк шли рядом по мокрому шоссе, и Глаз Бури с холма все смотрел и смотрел им вслед тревожными, распахнутыми окнами. Кому-то не спалось в этом доме на холме, где жили люди, все еще не забывшие о своих старых ранах.

* * *

На коротенькой высокой платформе, под вывеской с названием станции, освещенной одиноким фонарем, они простились холодновато и коротко. Дюк молча протянула Юльке крепкую руку с сильными неподатливыми пальцами, а Юлька, знавшая почти наверняка (уже решившая это), что билет на саратовский поезд она сегодня не достанет, не очень крепко пожала эту руку.

— А может быть, все-таки вы с дедом надумаете приехать к нам погостить?..

Юлька тут же спохватилась, поняв, что произнесла давно знакомую ей фразу из дедовских писем!..

— Не знаю, — сухо сказала Дюк. — Все-таки ему семьдесят четыре…

Дюк ушла. Электричка подкатила к платформе через несколько минут, но Юлька в город с нею не уехала. Потому что открытие, сделанное ею за несколько секунд до того, как электричка подошла к платформе, было неожиданным и даже слегка оглушило Юльку.

Протяжный гудок подходящей к платформе электрички был похож на тревожный крик «а-а-а», разбудивший Юльку в ту ночь, когда пришла Дюк. И еще — на долгий зов военной трубы, когда поднимают солдат в атаку…

Первое слово в первой строчке на рукоятке браунинга было «Гюрги»!

И вслед за этим разгаданным ею словом пришло и другое, вдруг сразу ставшее совсем понятным и знакомым, — «салудо»!..

И третье слово, перехваченное до половины металлической пластинкой, «камар»…

«Салют, камарадос!»

Ведь еще была Испания!

* * *

Юлька знала, что следующая электричка все равно догонит и перегонит ее, но она все-таки пошла пешком, потому что сидеть на пустой платформе под одиноким фонарем было невыносимо. Она шла вдоль темного озера, похожего на Финский залив, от которого тянулся ветерок, застывая тяжелой сырой прохладой в листве деревьев, под которыми шла Юлька, и на Юлькином лице, и на ресницах. Деревья на темной дороге, шелестящие над Юлькиной головой, казались огромными, днем они не были такими. И вообще почему-то все стало казаться ей больше — деревья, беззвездное небо над головой, ночное озеро за деревьями, а дорога, по которой она уже шла один раз, стала длиннее. Словно Юлька делалась меньше ростом! Словно возвращалось к ней детство! Словно все надо было начинать сначала — заново жить, заново расти, как тому Юлькиному сыну из сна, вдруг превратившемуся из великана в карлика…

Оттого, что дорога на этот раз была длиннее и страшнее от темноты, Юлька устала до слез. Но она не плакала. Слезы всегда оставались на ее ресницах, и тогда лишний раз пришлось бы убедиться в том, что они у нее не короткие и не жесткие… Будто бы ей уж очень нужны эти короткие и жесткие ресницы!