Наша улица, повернув в последний раз налево в том месте, где стоит дом Ленки Кривобоковой, приводит к окраине города — к невысокому холму, поросшему травой и какими-то лопухами. Я люблю этот холм. С него видно степь — далеко, до самого горизонта. Степь похожа зимой на настоящую тундру. Мы — я, Фаинка Круглова и наши девчачьи полкласса — поговариваем иногда о том, что холм этот — дремлющий вулкан и что все-таки придет когда-нибудь время, он проснется, из него выбьется лава и посыплются раскаленные камни, потом огненный поток польется прямо по нашей улице, и мы погибнем, как Помпея.

Но вулкан молчит. Только во время дождя капельки воды скатываются с травинок — кап-кап! Да ветер шелестит неуклюжими лопухами. Больше ничего не слышно. Наш вулкан все-таки мертвый, и надеяться на то, чтобы он прославил в веках наш город, нечего…

То, что город у нас маленький и о нем пока ничего не знают в мире, это еще не беда! Самое обидное — ничего интересного в нашем городе никогда не случается. Землетрясений у нас не бывает, речка никогда не выходит из берегов и не устраивает наводнений, и космонавты у нас не живут. Один раз я нажаловалась на наш город Виктору Александровичу. Виктор Александрович в ответ как-то уж очень пристально посмотрел на меня, словно я опять сказала какую-то глупость, и посоветовал интересное поискать вокруг себя, рядом. Потому что, как он сказал, жизнь всегда интересная, все равно где — в Москве, в тундре или в нашем городе. Надо только присматриваться к ней внимательно. Я присматривалась-присматривалась, но интересного все равно ничего не нашла и присматриваться больше не стала.

Уж скорее, что ли, пришла бы осень! Чтобы снова начались уроки! Чтобы Фаинка Круглова опять на потеху всему нашему классу пришла в школу с прической-башней на голове! Чтобы Колька Татаркин опять улез на четвереньках с физики! Чтобы Люська Первая не на жизнь, а на смерть поругалась с Люськой Второй!

В нашем классе две Лены, две Оли, две Марины, три Татьяны и четыре Люськи. Я — Люська Четвертая. Четвертая и последняя. Пятой Люськи не будет, потому что наш шестой «А», как сказал Виктор Александрович, уже укомплектован, и даже есть излишки. Излишки — это я. Директор считает, что меня давно надо было перевести в параллельный «Б», потому что как-то это уж не совсем удобно получается — я учусь в классе, где Виктор Александрович классный руководитель. Фаинке Кругловой удобно! Ленке Кривобоковой удобно, Кольке Татаркину тоже! А мне неудобно!

Я не хочу в параллельный. Я твержу всем, что не хочу быть одной-единственной Люськой в классе. На самом же деле я просто не хочу расставаться с Виктором Александровичем, хотя он сам расстался со мной почти до самого сентября, почти на целый месяц.

Без него скучно. А тут я еще не поехала в пионерский лагерь, и, как назло, идут дожди, и по небу все время плывут облака. Ленка говорит, что они похожи на мороженое, Фаинке они напоминают почему-то пуховое одеяло, а мне кажется, что это плывут вовсе не облака, а льдины в океане. А на льдинах тюлени.

Правда, сегодня облаков в небе нет. Сегодня хороший солнечный день. Но что толку-то? Мама сразу нашла мне дело: заставила вытаскивать из дома во двор зимние вещи для просушки… Я вытаскивала эти самые вещи, а Марулька в это время сидела на крыльце и читала Конан-Дойля. Мне в ее возрасте, полтора года назад, Конан-Дойль только снился, а она читает! По картинке на развернутой странице я видела, что она дошла уже до «Собаки Баскервилей». Самое время было Марульку разыграть!

Я переложила шерстяное одеяло и мамину теплую кофту со своих плеч на Санькины, подозвала к себе Марульку и сказала ей тихим шепотом:

— Слушай… Оказывается, правда.

— Что правда?

— Правда то, что сказали тогда Фаинка Круглова и полкласса про наш дом.

— А что?

— В нашем доме и в самом деле есть привидение!

Марулька хлопнула губами — словно лягушка шлепнулась в болото.

— Ка-ак есть? — квакнула Марулька-лягушка. — Ка-ак есть?

— Я видела!

— Привидение?

— Не само привидение, а хуже!

— По-очему хуже? Что хуже?

Я отвела Марульку еще дальше к самому забору, за деревья, и жутко прошептала ей, что вчера вечером в окне нашей башни — той самой башни над крышей нашего дома, куда давно уже никто не заходит, потому что она покосилась и собирается рухнуть, горел таинственный голубой свет.

— …ет! — икнула Марулька и молча попятилась от меня и от забора. Она допятилась до двери и исчезла за ней. Может, пошла проверять, не сидит ли в башне привидение? Вот будет умора, если она и в самом деле полезет в башню! Жалко, что там ничего таинственного нет — только старые чемоданы да мои ботики с меткой, в которых я когда-то ходила в детский садик.

Когда я снова вернулась в дом, то увидела, что мама стоит у раскрытого шкафа и держит в руках старую папину куртку — ту, что с большими карманами на пуговках. Увидев меня, мама тут же повесила куртку обратно в шкаф, а я сделала вид, что ничего не заметила и ничего не поняла, хотя я знала, о чем мама думала сейчас. В кармане куртки лежали деньги. Они были отложены мне на подарок ко дню рождения. Я знала, сколько их там лежит. Мне нужно было это знать обязательно, чтобы не запросить чего-нибудь не по карману. В прошлом году там лежало двадцать рублей, и я с чистой совестью попросила в подарок новое платье с матросским воротником, как у Фаинки, и синий берет, из которого потом сделала бескозырку. В этом году в кармане лежало всего три рубля. Сначала там было десять, потом пять, а теперь осталось только три. Это наш непутевый Виктор Александрович проездил месяц назад целых две свои зарплаты. Я еще не придумала, что же мне попросить за три рубля, и поэтому дочти каждый день проверяла, не прибавилось ли в кармане денег. Пока ничего не прибавилось…

Я взяла в охапку две подушки, свою и Санькину, но донести их до двери не успела.

— Люся! — окликнула меня мама.

Так и есть! Все!

— Люсек, подожди! — сказала мама. — Мы ведь с тобой так и не договорились, что же тебе купить на день рождения.

Мама спросила это таким виноватым голосом! Значит, к трем рублям ничего больше не прибавится…

— Мне? — переспросила я, уткнувшись носом в подушку.

Подушка доходила мне до самых глаз, и я видела только верхнюю часть стены и потолок над маминой головой, а маму мне не было видно.

— Знаешь, мама, — сказала я в подушку. — Не покупайте мне, пожалуйста, ничего полезного. Ну, что это за подарки — платья, туфли, фартук… Лучше бы купить что-нибудь бесполезное, но такое, чтобы интересно было.

— Например?

— Ну, например, какую-нибудь… ну, такую коробочку, чтобы, когда ее откроешь, из нее что-нибудь… выскакивало.

— Люська! — почему-то очень радостно воскликнула мама, даже засмеялась. — А я-то думала, что ты у меня уже совсем взрослая! А ты — коробочку! И чтобы выскакивало!

И чему она радуется? Тому, что дочь у нее такая глупая? Или тому, что я, оказывается, еще не взрослая?

Вообще я давно заметила: маме нравится считать меня маленькой. «Деточка, — говорит мне мама часто, в особенности, когда у меня болит голова или появляется насморк. — Девочка! Маленькая моя! Крошечка-Хаврошечка!» Это почти единственное, из-за чего я ссорюсь с мамой. Правда, теперь не ссорюсь. Теперь я ссорюсь только с Виктором Александровичем. Вернее, поссорилась. Может быть, навсегда…

Напоследок я вытащила для просушки во двор теплое стеганое одеяло. Оно сразу оттянуло бельевую веревку почти до земли. Я раздвинула края одеяла, и получилась палатка, в которой было темно и таинственно, как в пещере. Потом я притащила в палатку раскладушку, которая тоже просушивалась во дворе, и улеглась на нее. Во дворе было тихо-тихо. Двор у нас хороший — уютный, зелени много. Правда, соседей, если не считать Марульки и Татьяны Петровны, нет, и поэтому скучно. Когда Санька был еще совсем маленьким, а я носила ботики с меткой, мне всегда приходилось играть одной. Я любила играть в море и в моряков! Двор был морем, а чердак сарая — кораблем. Я проплывала на своем корабле синие океаны и серые северные моря с айсбергами и льдинами, на которых сидели тюлени и белые медведи… И, когда мама звала меня со двора домой, я чувствовала себя капитаном, вернувшимся из дальнего плавания на скучную землю…

Теперь чердак почти развалился, крыша сгнила, и в сарай в дождливую погоду льется дождик. Это плачет мой затонувший корабль.

Но все равно я капитан! И все равно где-то в дальних неизведанных краях, в далеком море, лежит земля, о которой пока никто ничего не знает, потому что ее еще не открыли. Потому что открыть ее положено мне!

Наверху, на втором этаже, окна Марулькиной квартиры распахнуты настежь. Татьяна Петровна, Марулькина мать, кажется, дома, и у нее гости. Тот самый дядечка по имени Аркадий Сергеевич, который три дня назад приехал из самой Москвы. Я этого Аркадия Сергеевича сразу невзлюбила, потому что очки у него были точно такие же, как у Виктора Александровича. Думаете приятно, когда совсем чужой, посторонний дядька смотрит на вас глазами Виктора Александровича?

Интересно, какое платье сегодня на Татьяне Петровне? Все платья у нее такие, что даже глаза зажмуриваются, когда их видишь. Я приподняла угол палатки и устроила наблюдательный пункт. Если Татьяна Петровна покажется в окне, то я ее увижу. Но Татьяна Петровна в окошке все никак не появлялась. Мама ушла на работу, Санька куда-то убежал, а она все не появлялась.

И надо же мне было не поехать в лагерь! Все из-за Виктора Александровича! Когда он позвал меня мыкаться по степи и копаться в курганах вместе с экспедицией и с мальчишками из нашей школы, я сказала, что никуда не поеду, что дома у нас в тысячу раз интереснее. Он же сам советовал мне присматриваться! Вот я и присмотрелась, и увидела, что у нас, в нашем доме, очень и очень интересно. Я так расхваливала наш дом и наш двор, что после этого расхваливания соглашаться ехать в лагерь было как-то не очень удобно, и я не поехала. А он уехал с мальчишками и даже не заметил, что, прощаясь с ним, я назвала его Виктором Александровичем, а не папой. Забыл, наверно, что мы дома, а не в школе, и что я называю его Виктором Александровичем только на уроках. Может, он вообще забыл, что я его родная дочь? Вообще у него в последнее время появилась настоящая профессорская рассеянность, и мама говорит, что, пожалуй, ему теперь только ученого звания не хватает — какого-нибудь доктора наук или академика. А он ведь когда-то и в самом деле собирался стать ученым-археологом. Он до сих пор тянется к старинному, неразгаданному, собирает старые монеты, черепки, целыми днями просиживает над толстенными книгами, мыкается с мальчишками по степи и хлопочет даже, чтобы ему дали помещение для краеведческого музея, а ему все не дают…

Вскоре в моей палатке стало жарко, как в бане. Солнце поднялось высоко над землей и грело изо всех сил, во дворе не было ни одного темного пятнышка. Окна на втором этаже все еще были распахнуты настежь, в Марулькиной квартире по-прежнему было тихо. Ужасно скучно. Хоть бы какое-нибудь приключение! Вот было бы здорово, если бы в нашей старой башне над домом и в самом деле загорелся свет! Таинственный! Голубой… Или зеленый! У Виктора Александровича есть красный фонарь для фотопленок, так что красный или обыкновенный оранжевый от свечи или карманного фонарика можно устроить. А вот зажечь бы голубой, такой, что в страшных книгах загорается над могилами на кладбищах! Ох, как было бы здорово! Ох, как пищала бы Марулька! Ох, какой переполох устроили бы Фаинка Круглова и полкласса! Голубой мерцающий свет и странная тень в окне башни! Тень, которая колышется, плывет в воздухе, а может быть, даже и стонет…

Я так размечталась, что колючие мурашки забегали у меня по рукам и на груди. И мне вдруг, как назло, вспомнилась собака Баскервилей из Марулькиного Конан-Дойля, а потом почему-то дохлая кошка, которую Том Сойер и Гек притащили ночью на кладбище, и все остальное, что случилось потом, и мне не захотелось больше оставаться одной в темной палатке, похожей на пещеру. К тому же я вспомнила, что мне нужно начистить картошки к обеду. Я выскочила из палатки и побежала на кухню.

На кухне Марулька варила манную кашу. Она стояла у плиты и, вытянув шею, заглядывала в кастрюльку, в которой что-то булькало. Шея у Марульки была тонюсенькая, бледная, с синими жилочками. Мне вдруг стало Марульку жалко. Сроду она мучается то с кастрюльками, то со сковородками, потому что Татьяна Петровна боится испортить свои божественные ручки.

Я подошла и посочувствовала Марульке — стала рядом с ней и тоже принялась заглядывать в кастрюльку.

— Для мамы варю, — сказала Марулька. — Ей врач велел диету, а она давно без диеты.

Так разве же Марулька сможет сварить кашу? Я вывалила то месиво, которое булькало в кастрюле, и принялась варить кашу сама. Я бы сварила ее, если бы сверху, с лестницы, ведущей в Марулькину квартиру, не раздался голос Татьяны Петровны:

— Мара! Ты где? Что ты там делаешь?

Марулька от неожиданности вздрогнула, схватила кастрюльку с недоваренной кашей голыми руками, взвыла и вывалила кашу на пол.

И тут же на пороге кухни появилась сама Татьяна Петровна.

Такого роскошного халата я еще никогда не видела. Из голубого толстого шелка, простроченного золотыми нитками, с широким золотым поясом, с круглым стоячим воротником. В этом халате она была похожа на настоящую королеву. И мне вдруг сразу вспомнилось, как вчера Аркадий Сергеевич, тот самый дядечка из Москвы, в папиных очках, подавая ей в прихожей плащ, опустился перед ней на одно колено и сказал: «Пожалуйста, ваше величество!» Мне почему-то сразу стало ужасно завидно и тоже захотелось, чтобы кто-нибудь хоть один раз, хоть один-единственный раз в моей жизни вот так же опустился бы передо мной на колено и сказал бы «ваше величество…»

Татьяна Петровна увидела Марулькину кашу на полу, улыбнулась и сказала:

— Ну и стоит ли так мучиться? Купим кефиру.

— Тебе нужно горячее, — упрямо отрубила Марулька, ползая по полу и собирая ложкой кашу.

Пока они торговались, я вытащила из-за шкафчика пустые молочные бутылки, сунула их в сетку и помчалась в магазин.

Знали бы Фаинка Круглова и полкласса, что я бегу с бутылками за кефиром для их кумира! С зависти бы померли. Ведь они все влюбились в Татьяну Петровну еще полтора месяца назад, еще в тот день, когда она впервые появилась в нашем городе. Так сильно они в нее влюбились, что Виктор Александрович растерялся. Я же сразу поняла, что он растерялся. Еще тогда я это поняла, когда он жаловался маме на то, что, оказывается, плохо знает девчонок, — наверно, потому, что сам никогда не был девчонкой…

Одна я, единственная, не влюбилась в Татьяну Петровну! Не влюбилась и не влюблюсь! Подумаешь — ваше величество! И за кефиром я бегу вовсе не из-за нее!

* * *

В молочном магазине у прилавка я увидела Люську Первую и Люську Вторую. Сроду они вместе, пока не поругаются не на жизнь, а на смерть.

— Ну, — спросили Люськи хором, увидев меня. — Что?

Этим «ну, что» вместо «здравствуй» наши девчачьи полкласса встречали меня вот уже несколько месяцев, еще с весны, словно ждали, что я расскажу им что-нибудь сногсшибательное. И мне каждый раз приходилось вспоминать и рассказывать что-нибудь необыкновенное.

— Ну? Что? — снова спросили меня Люськи хором, и я сказала:

— В Австралии один человек съел автомобиль. Разбил на куски и съел. Порциями.

— Врешь! — воскликнули они дружно.

— А к Татьяне Петровне жених приехал, из самой Москвы… Просил кефиру купить.

И хоть они тут же посторонились и пропустили меня к прилавку без очереди, я поняла по их разочарованным лицам, что они ждали от меня чего-то совсем-совсем необыкновенного. Это Фаинка виновата! Это она еще весной увидела на крыше нашего дома привидение. Она собственными глазами видела, как поздним вечером на крыше нашего дома бродила странная тень. Побродила-побродила, потом взвыла диким голосом и провалилась в чердачное окно. «И ничего в этом удивительного нет, — говорила всем Фаинка. — Наука у нас уже так далеко зашла, что по земле могут запросто бродить какие-нибудь запрограммированные кибернетические привидения. Конструируют же роботов! Трудно, что ли, привидение сделать? Проще простого!»

«Ну, — подумала я, когда мне обменяли пустую молочную посуду на две бутылки кефира, и мы с Люськами отошли от прилавка. — Сочинить и им, что ли, про свет в башне?»

Но ведь Люськи — не Марульки! Люськи сейчас же побегут и всем растрезвонят. Это уж точно… Поэтому я удержалась, промолчала пре свет в башне, только вздохнула громко и вслух пожалела о том, что вот ничего что-то больше пока на крыше нашего дома не случается, никто не воет больше и в чердачное окно не проваливается.

— Это оттого, что нет луны, — сказали Люськи дружным шепотом.

— При чем тут луна? — удивилась я.

Люськи пожали плечами и в свою очередь удивились тому, что я до сих пор такая глупая и отсталая. Ведь смешно же верить в то, что на нашей крыше сидело привидение. Просто кто-то из нас — я, Марулька, Санька, или сам Виктор Александрович — лунатик.

— Сами вы лунатики, — сказала я.

Они и в самом деле были лунатиками. И оба наши полкласса тоже. Все до смерти хотели лететь на Луну. И Ленка Кривобокова, и Фаинка, и Колька Татаркин. И я, конечно…

Тут вдруг обе Люськи вспомнили, что Фаинка Круглова еще вчера вечером просила передать мне, если я попадусь им на глаза, чтобы я непременно зашла к ней.

Мне было некогда, но все-таки я побежала к Фаинке. Когда-то к ней еще пойти надумаешь! Просто так, в гости, к Фаинке идти ни за что не надумаешь, а по делу — когда-то это еще случай подвернется.

Я люблю ходить по нашим улицам, когда там мало народу. А днем, особенно в плохую погоду или когда жарко, у нас на улицах почти всегда пусто. Идешь и представляешь себе всякую ерунду: а может быть, город у нас заколдованный — все взяли и уснули. Или представишь вдруг, что город наш лежит на берегу моря. Вот повернешь за угол и увидишь его — синее, с парусом. Или серое, с белыми айсбергами на горизонте… Или взбредет вдруг в голову, что все в городе у нас повымерли, и я одна-одинешенька осталась. Кричи «караул» — никто не поможет.

Придумываешь вот так, придумываешь, и в самом деле вдруг казаться начинает, что все повымерли или уснули… Пока не столкнешься нос к носу с Колькой Татаркиным. И чего это он третий день торчит возле ларька, где продают газированную воду и пирожки? И ест пирожки с повидлом.

Я терпеть не могу Кольку Татаркина, потому что он лупил меня еще во втором классе. Но когда я увидела Кольку возле ларька с газированной водой, я вдруг ни с того ни с сего пожалела, что на мне не то, новое, с якорями, платье. Странно… я прошла мимо Кольки по-балерински — ступая ногами не прямо перед собой, а отставляя ступню левой ноги немного влево, ступню правой — вправо, левой — опять влево, правой — вправо, а кисть свободной руки держа на весу. И чтобы рука была красивой, три пальца из пяти отставила. Так ходила Татьяна Петровна. И точно так же она отставляла три пальца — получалось очень красиво.

Влево-вправо, влево-вправо, влево-вправо!..

Фаинкина мать еще весной сказала, что у нас сейчас такой возраст, когда уже вот-вот выяснится, будем ли мы всю жизнь красивыми или нет. Ее Фаинке можно было не переживать, Фаинка и теперь красивая, таких длиннющих ресниц ни у кого в школе нет. А мы — я и полкласса — сразу переполошились. Правда, мы друг другу ничего не говорили, но Фаинка все равно почему-то догадывалась, о чем мы думаем.

— Я за вас за всех одна отдуваюсь — ругала нас Фаинка. — Про меня сплетничаете, да? Такая-сякая! Волосы синькой моет! Куртку у дяди украла, чтобы кожаное платье сшить. А вы все примерные, да? А почему зеркальца в портфелях таскаете?

Мы набрасывались на Фаинку всем полклассом, мы ругали ее, мы даже готовы были ее поколотить, но ведь все равно это было правдой — мы очень хотели быть красивыми! И я тоже.

Влево-вправо, влево-вправо, влево-вправо…

Узнать бы, перестал Колька есть свой пирожок или нет!

Не успела я войти к Фаинке, не успела с ней поздороваться, не успела даже сама Фаинка разглядеть толком, кто это к ней пришел, как она выбежала навстречу, закатила глаза к, потолку, сложила лодочкой руки на груди и сказала:

— Отгадай, что я изобразила!

Фаинка собиралась стать артисткой, как и ее мать, и поэтому вот уже целых полтора года училась смеяться художественным смехом, художественно рыдать и вообще изображать всякие переживания. А нам — мне и полклассу — приходилось сроду эти переживания отгадывать.

Я подумала и сказала:

— По-моему, ты кого-то испугалась.

— Что ты! — обиделась Фаинка. — Я же страдание изобразила!

Вот всегда так — загадывает «страдание», а мы отгадываем «испуг», загадывает «испуг», а мы отгадываем «радость».

— А, это ты, Люська! Здравствуй! — сказала, наконец-то, Фаинка, разглядев меня. — Ну? Что?

— В Австралии один человек съел автомобиль, — сказала я. — Разбил на куски и съел. Порциями.

— Врешь, — сказала Фаинка. — Скажи лучше, кто это к Татьяне Петровне приехал.

— Жених приехал, — сказала я. — Позавчера еще. Третий день в гостинице торчит.

— Врешь!

— А зачем мне врать? Он каждый день перед ней на колени становится и вашим величеством называет.

У Фаинки загорелись глаза — совсем как тогда, когда она рассказывала про то, как привидение выло на нашей крыше.

Я так и знала, что у нее загорятся глаза!

— Слушай, Фаинка! Надоела ты мне до смерти. Если хочешь знать, Татьяне Петровне и вообще нам всем сейчас не до женихов.

Я прикусила язык, хотя его уже поздно было прикусывать.

— Почему? Почему не до женихов, а? Почему, Люська? А?

— Потом расскажу, — сказала я. — После.

— Можешь и не говорить! Я и так знаю, почему это вам вдруг не до женихов! Я же знаю, что у вас дома творится! Я же еще весной говорила! Я же видела!

— Видела?

— Ага.

— Привидение?

— Ага.

— На крыше?

— Ага.

Если бы только она знала, что привидение на нашей крыше — это я. Это я в тот вечер ловила на крыше нашего кота Ваську. Он сидел там часа два нос к носу с каким-то чужим котом, и они орали друг на друга так долго и так истошно, что мама заявила: «Если через пять минут они не замолчат, им обоим будет плохо». Вот я и полезла нашего Ваську спасать. Васька расцарапал мне руки до крови, и я выла от боли, но я вовсе не проваливалась в чердачное окно, я слезла с крыши по забору.

Я не успела с Фаинкой разговориться как следует, потому что в комнату заглянула Фаинкина мать. Увидев меня, она покивала мне головой и снова скрылась за дверью. Я знала точно, что сейчас она принесет пирожков на тарелке или ягод и будет меня угощать. Эти пирожки и ягоды мне всегда мешали с Фаинкой ругаться. Поэтому я заторопилась домой, я сказала Фаинке, что у меня к ней одно важное дело, что я ей потом кое-что интересное расскажу, но что у меня сейчас нет ни минуточки свободного времени, потому что Татьяна Петровна ждет уже целый час кефир.

Фаинка обиделась и опять хотела изобразить страдание, но в этот момент в дверях комнаты показалась тарелка с оладьями, и я вылетела на улицу, хотя мне и не хотелось обижать Фаинкину мать.

Когда я вернулась с кефиром домой, то выяснилось, что Марулька уже накормила Татьяну Петровну кашей. Теперь Марулька стояла посреди кухни и вылизывала пальцем кастрюлю. Хозяйство у них велось всегда шаляй-валяй. Обед они готовили редко, а спички и соль у них вообще никогда не водились, и они бегали к нам занимать то по спичке, то по щепотке соли. А я нарочно и спички, и соль прятала подальше. Пусть просят!

Я спросила у Марульки, как здоровье Татьяны Петровны, и сказала, что купила ей кефиру. Марулька дернулась было за моими бутылками, но я шлепнула ее по руке и понесла кефир Татьяне Петровне сама.

Я бы могла не относить сама этот кефир. Я вообще бы могла не бегать за ним сломя голову, но мне очень хотелось лишний раз побывать в Марулькиной квартире… Здесь на стенах висело штук тридцать картин, и больших, и маленьких. Некоторые были так себе, некоторые же были очень красивые с красивыми названиями: «Лес утренний», «Сказка», «Девочка и Луна»… На этой, последней картине, была нарисована маленькая босоногая девчонка с золотистыми волосами. Девчонка стояла в лодке посреди синей воды и, подняв вверх лицо, держала на ладонях лунный свет. Все в картине было залито этим светом: и вода, и лодка, и сама девчонка, — таким ярким, таким легким, что казалось, через несколько секунд и сама Луна плюхнется девчонке в руки. Девчонка станет космонавтом. Это было ясно. Уж больно по-хозяйски она держала лунный свет в руках, совсем, как Марулька кастрюльку с манной кашей. Да и вообще девчонка с луной чем-то здорово смахивала на Марульку, поэтому я эту картину не очень любила.

Я любила ту, что висела в самом верхнем левом углу. Эта картина была небольшая, чуть побольше крышки табуретки. По тяжелым серым волнам мчался высокий красивый корабль под парусами. Волны захлестывали палубу, тучи придвинулись к самым мачтам, а корабль весь светился странным таинственным красноватым светом… Непонятно было, откуда идет этот свет — светились мачты, паруса, палуба. Но самым непонятным было то, что корабль-парусник двигался против ветра. Ветер бил ему прямо в нос, рвал назад потрепанные, светящиеся красным светом паруса, а он все-таки шел вперед! Было хорошо видно и понятно, что корабль движется вперед, а не назад. А на палубе стоял человек в развевающемся плаще, в высоких сапогах и с непокрытой головой. Стоял и смотрел вперед, подставив лицо ветру. Он был молодой и очень красивый, и глаза у него были такие же, как море, — серые и суровые! На раме картины было написано: «Капитан Корнелий Вандердекен».

Я влюбилась в этого капитана еще тогда, когда носила ботики с меткой. Мне казалось, что я знаю его давно-давно, тысячу лет, хотя картина эта, так же как и все остальные, что висели в Марулькиной квартире, были написаны всего лишь двадцать или двадцать пять лет назад. Ее написал Петр Германович, отец Татьяны Петровны. Марулькин дедушка. Он не был художником, он работал режиссером нашего театра, но картины он рисовал все равно так хорошо, что Виктор Александрович даже написал о нем статью, и ее напечатали в областной газете.

Я на цыпочках подошла к Вандердекену и остановилась. Нет, я вовсе не жалела на этот раз, что на мне не то, новое, с якорями, платье, что в руках у меня эти дурацкие бутылки с кефиром, и я не собиралась идти «влево-вправо». Не все ли равно Корнелию Вандердекену, в каком я платье, что у меня в руках и куда я иду — влево или вправо. Ему не до меня, он никогда на меня не смотрит. Он всегда смотрит мимо меня в угол — туда, где на столике стоит большой глобус.

Капитан Корнелий Вандердекен был известным мореплавателем. Он открывал новые земли, а по дороге громил пиратов и делал другие добрые дела. О нем рассказывал мне сам Петр Германович. Еще давно. Еще тогда, когда я носила ботики… Только я до сих пор не могу никак найти те земли, которые Вандердекен открыл. И ни в одном географическом справочнике, которые есть у Виктора Александровича, почему-то о моем капитане нет ни слова. И Виктор Александрович о нем ничего не знает. Неужели произошла страшная несправедливость и человечество забыло о Вандердекене?

В комнате у Татьяны Петровны все было голубым: голубые стены, голубой ковер, голубые шторы на окнах, на столике лампа под голубым стеклянным абажуром. Шторы почему-то были спущены, и от этого в комнате стоял голубоватый полумрак. Все словно было в голубом тумане. Когда я вошла, то тоже сразу стала голубой. У меня стали голубыми руки, туфли, платье и даже бутылки с кефиром, которые я держала в руках. Интересно бы посмотреть, какие в этот момент у меня были волосы.

Я очень гордилась тем, что одна-единственная из всего полкласса не влюбилась в Татьяну Петровну. Но все-таки, когда мне приходилось с ней разговаривать, я почему-то немного робела.

— Здравствуйте, — сказала я голубым шепотом. — Я принесла вам кефиру.

— Спасибо, — отозвалась Татьяна Петровна.

Она сидела на тахте, закутавшись в теплый платок и спрятав под него руки, а перед ней на стуле лежала толстая напечатанная на машинке рукопись — пьеса. Такие толстые рукописи читал и Петр Германович.

Татьяна Петровна посмотрела на меня из-под голубоватых ресниц, чуть-чуть улыбаясь. А я топталась, как дура, у порога, потому что не знала, куда же поставить бутылки с кефиром. Справа от меня стоял столик, заставленный флакончиками, коробочками, баночками, а слава, прямо на полу, — две большие глиняные вазы с цветами. Я подумала-подумала и тихонько поставила кефир прямо на пол, в уголок.

— Тебя зовут Люсей? — спросила она, глядя на меня голубоватыми глазами, прозрачными, как дождевые лужи на асфальте.

— Люсей, — подтвердила я, хотя меня так и подмывало назвать какое-нибудь другое имя. Полтора месяца живет в нашем доме, а не знает, как меня зовут.

— Хорошо, — сказала она.

— Что хорошо? — спросила я.

— Хорошо, что тебя зовут Люсей, — ответила она.

— Почему хорошо? — спросила я.

Она ответила, что имя хорошее и что, пожалуй, теперь даже редкое. Тогда я сказала, что это неверно, потому что в нашем классе целых четыре Люськи.

Тогда Татьяна Петровна вдруг улыбнулась и сказала, что знает один город, в котором нет ни одной Люськи. Об этом даже в газетах писали. Я не любила, когда она улыбается! Потому что улыбалась она улыбкой Петра Германовича! И вообще она была на него похожа. Какое право она имеет быть похожей на нашего Петра Германовича?..

Все-таки она была очень красивой. У нее было нежное-нежное лицо, а глаза такого цвета, какой бывает у чистых дождевых луж, когда в них отражается небо. А полосы — пепельные, даже чуть-чуть отливают серебром, даже чуть-чуть светятся голубоватым светом. Никакой синькой их такими не сделаешь! И она так здорово, по-красивому умела отставлять пальцы на руках, что ни у кого — ни у меня, ни у Фаинки, ни у полкласса — так не получалось. Конечно, если бы мы так же берегли свои руки, как бережет свои Татьяна Петровна, то они и у нас были бы ничуть не хуже. Где уж ей варить манную кашу или возиться с кастрюлями и сковородками! Она даже к дверной ручке прикасалась двумя пальчиками! Да и то тут же подскакивала Марулька и распахивала перед ней дверь настежь. Пожалуйте, ваше величество! У нас летом никто не ходит в шляпах и в перчатках. Смешно даже! У нас не Москва и не Северный полюс, у нас иногда летом жара такая закатит, а она всегда и в шляпке, и в перчатках. И туфли, и сумочка — все как в журнале мод. Когда она идет по улице в белой шляпке, с сумочкой на руке, да еще в перчатках, да еще с отставленными пальчиками, то подумаешь — и в самом деле идет королева! Ее величество!

— Хочешь конфет? — спросила вдруг Татьяна Петровна.

Я посмотрела на конфеты в коробке на тумбочке, толстые, шоколадные, проглотила слюнки и сказала, что конфет не хочу, потому что только утром целых сто граммов съела, и стала потихоньку пятиться к двери.

И зачем только я стала пятиться! Если бы я просто повернулась и пошла бы нормально, а не задом наперед, ничего не случилось бы.

— Постой! — вдруг крикнула Татьяна Петровна так, что я вздрогнула и остановилась сразу.

Татьяна Петровна резко встала, уронив на пол толстую рукопись. Я увидела, что она смотрит на меня. Нет, не на меня, а на мое платье куда-то чуть пониже воротника. У меня рука сама собой дернулась к этому месту на моем платье. Там не было ничего, кроме пуговиц. Тех самых, которые я пришила вчера.

— Где ты взяла такие пуговицы?

Я могла запросто соврать что-нибудь про галантерейный ларек на нашей набережной. Но зачем? Я сказала все, как было. Я сказала, что это Санькины пуговицы. Санька вытряхнул их вчера из нашей медной жабы с циферблатом на брюхе. Из той самой жабы, которая стоит на тумбочке в нашей комнате и которую Виктор Александрович выпросил еще год назад у Петра Германовича — Татьяны Петровны тогда здесь еще не было… Санька давно уже разобрал в нашем доме все часы, все радиоприемники, все мясорубки, а до жабы добрался только вчера.

Я сказала все это Татьяне Петровне и теперь стояла и ждала, что же будет дальше. А Татьяна Петровна почему-то молчала. Стояла, смотрела во все глаза на мои пуговицы и молчала. И лицо у нее было какое-то странное, такое, словно она вот-вот скажет мне что-то доброе. Но она все молчала и молчала. Я растерялась, потому что никак не могла понять, почему она молчит… Потом я сказала «до свидания», опять попятилась к двери и наконец-то ушла.

Странно. Почему ее так заинтересовали пуговицы из жабы? Виктор Александрович выпросил эту жабу у Петра Германовича, потому что решил: место ее в музее. Весь этот год он пытался ее починить и приделать к циферблату стрелки, только нигде бедную жабу не брали ремонтировать… Жаба была старая, медная, с медными, позеленевшими от времени бородавками, с короной на голове и раскрытой пастью. Санька как-то сказал, что она такая старая и такая таинственная, что стрелки на циферблате, если бы они были и если бы часы на брюхе у жабы шли, непременно показывали бы в какое-то определенное время дня на то место, где у нас в доме спрятан клад. Да и вообще в доме у нас было полно всякой пакости: черепки, разбитые горшки, каменные ножи и даже желтый человеческий череп из древней могилы… И, конечно, именно из-за этих самых черепов и из-за всяких там медных жаб с циферблатами о нашем доме ходят всякие слухи.

А тут еще эта островерхая башня над домом, над которой даже в тихую погоду вертится и скрипит флюгер… Честное слово, на всей нашей улице нет дома, более подходящего для привидений, чем наш!

Когда я спустилась вниз, в коридор, то в письменном ящике обнаружила письмо от Виктора Александровича. Раньше я воспитывала волю только на чужих конфетах и на темных комнатах в пустой квартире. Никогда бы не подумала раньше, что мне придется воспитывать ее на письмах Виктора Александровича. Я взяла письмо двумя пальцами, прошла в комнату и положила его на стол, не распечатывая. Я старалась забыть про него, не смотреть на стол, где оно лежало, а оно, как назло, все время лезло и лезло мне на глаза. Но все равно я его не стала распечатывать, хотя прошлый раз у нас с мамой был серьезный разговор по этому поводу.

— Неужели тебе не интересно было прочитать письмо от отца? — спросила тогда мама, глядя на нераспечатанное письмо.

— А что там может быть интересного? — ответила я ледяным голосом. — Что Степка Николаев нашел еще один глиняный черепок, а у Тольки Владыкина опять болит живот и его надо отправлять домой?

— Люся! — сказала мне мама. — Тебе просто досадно, что ты отказалась вместе с ними ехать. И потом, мне кажется, что ты ревнуешь…

Чушь какая! Пусть ищут черепки, мыкаются по степи, копаются в курганах, лечат Толькин живот. На здоровье! Мне и здесь, дома, неплохо. Еще неизвестно, где интереснее — там, у них, в степи, голенькой, как тундра, или у нас дома. Вот подождите! Здесь у нас такие события начнутся, что все ахнут! Я говорила это от злости и, конечно, вовсе не думала о том, что у нас в доме могут начаться какие-то события и что кто-то будет ахать.

А события-то начались! Начались ровно через пятнадцать минут после моего голубого разговора с Татьяной Петровной, когда ко мне пришла Марулька и, жалко краснея, опустив глаза в пол, тихим голосом попросила меня вернуть им с Татьяной Петровной те самые пуговицы, которые мы с Санькой вытряхнули из жабы.

Конечно, пуговицы были очень красивые. Я никогда еще не видела таких красивых. Большие, красные, с темными крапинками, чуть светящиеся изнутри, они были похожи на больших божьих коровок. Конечно, они были очень красивые, но я все-таки не думала, что Татьяна Петровна окажется такой жадной и потребует их назад. Все равно ведь они столько времени пролежали в жабе, и никто про них не вспоминал.

Я стянула с себя платье, швырнула его Марульке и крикнула, чтобы она подавилась своими пуговицами… Марулька еще больше покраснела, взяла со стола ножницы и стала срезать пуговицы с моего платья, неловко тыкая ножницами себе в пальцы.

— Если разобраться, они давно уже не ваши, а наши, — сказала я Марульке. — Петр Германович подарил их вместе с жабой Виктору Александровичу. Дареное даже самые жадные назад не отбирают.

Марулька вспыхнула и залепетала что-то насчет того, что если бы ее дедушка Петр Германович знал, что эти пуговицы лежат в жабе, он ни за что бы никому не подарил ее. Потому что эти пуговицы туда спрятала сестра Татьяны Петровны, Марулькина тетя, а Татьяна Петровна не знала, что она их туда спрятала. И получилось так, что теперь эти пуговицы — светлое воспоминание и что их было четыре, а не две, и Татьяна Петровна очень просит посмотреть, нет ли там, в жабе, остальных…

То ли Марулька рассказывала бестолково, то ли я невнимательно слушала, только я ничего из ее рассказа не поняла. Зачем Марулькиной тете нужно было запихивать эти божьи коровки в жабу? И зачем Татьяне Петровне нужно было их искать?

Я смотрела, как Марулька пыхтела над пуговицами, и мечтала досадить ей чем-нибудь. Я и раньше-то ее не любила, а она, как нарочно, все время тянулась ко мне. Конечно, ей не к кому было больше тянуться. Когда она каждое лето приезжала в гости к Петру Германовичу, в доме, кроме меня, никаких других девчонок не было.

— Слушай, Марулька, — говорила я ей часто, — и когда только ты от меня отщепишься, а?

— Не говори так! — восклицала Марулька. — Не говори! Не надо! Помнишь, как ты позапрошлым летом из-за меня с Колькой Татаркиным дралась? Ты же самое светлое воспоминание в моей жизни!

Любят же они с Татьяной Петровной эти воспоминания!

Марулька наконец-то срезала пуговицы, сказала «извини, пожалуйста» и ушла.

Никогда еще мне так не хотелось нагрубить Татьяне Петровне! Я бы, наверно, побежала бы к ней и нагрубила, если бы не была воспитанной. Но меня воспитали! Поэтому я лишь взяла и плюнула в потолок — туда, где раздавалось «тук-тук-тук». Это Татьяна Петровна ходила у себя по комнате, над моей головой, в туфлях на высоких каблуках… Плевок до потолка не долетел, а шлепнулся назад, мне на голову.

И тут я вдруг сразу все поняла! Конечно, это не простые божьи коровки! Конечно же, это и есть тот самый клад, о котором говорил Санька! Конечно же, именно поэтому на циферблате нет стрелок — их отодрали тогда, когда клад прятали в жабу, чтобы стрелки не врали и не показывали в ложном направлении. Конечно же, это драгоценные камни! Рубины, замаскированные под божьих коровок!

Я бросилась к жабе, схватила ее за задние лапы и принялась трясти. Ничегошеньки там больше не было!