Ночь всегда приходит в дом медленно. Проглатывает сначала тени во дворе, потом забирается на кухню, потом в комнату. Словно подкрадывается на цыпочках и ждет удобного момента, чтобы нанести удар в спину. В общем, становится чем-то похожей на Кольку Татаркина, когда он учился во втором классе. А утро всегда приходит неожиданно. Проснешься — уже светит солнце, чирикают воробьи, мама в кухне гремит тарелками. Можно подумать, что солнце не всходит, а вспыхивает над землей сразу, как электрическая лампочка.

Сегодня же я, пожалуй, первый раз в жизни увидела, как приходит на землю утро. Небо за окном стало медленно-медленно светлеть, словно с него начали стирать черную краску обыкновенным ластиком. Небо становилось все светлее, все тоньше, а потом ластик перестарался — протер в небе дырку, и в эту дырку полилось солнце. Вскоре оно добралось до нашего окна, перелезло через подоконник, и край зеркала на столе загорелся северным сиянием.

Фаинка где-то вычитала недавно, что будто бы очень может быть такая вещь — каждый человек живет на свете не один, а несколько раз. Только раньше он был, например, слоном, или тигром, или оленем. А может быть, даже был и человеком, но жил тысячу лет назад. И теперь в нем непременно есть что-то от того, прежнего человека, оленя или тигра. Если это так, то Фаинка тысячу лет назад была крокодилом, мой брат Санька жил у дикарей, а я была белым медведем. Мне часто почему-то снятся айсберги в Ледовитом океане, и зиму я люблю больше, чем лето. В особенности, когда в морозное окно светит солнце, стекло сверкает, и звенят сосульки за окном, если сбить их палкой с крыши… А если добежать до конца нашей улицы и подняться на вулкан с лопухами, то увидишь почти настоящую тундру. Я никогда не видала тундры, но мне кажется, что степь, которая окружает наш город зимой, очень-очень на нее похожа. Кругом пустынно и тихо, видно все далеко до самого горизонта, а когда светит солнце, глазам больно от снега с искорками.

Солнечные зайчики все еще плясали возле зеркала и еще не перебрались на пол, когда я, наконец-то, уснула. А когда проснулась, солнце за окошком стояло уже высоко, небо было голубым и чистым, а на нашем дворе чирикали и пели какие-то птицы. Жизнь снова была нормальной!

Я села на постели и тут же почему-то сразу вспомнила про больной живот Тольки Владыкина. Мыкайтесь, мыкайтесь по степи! Копайтесь в курганах, ищите черепки от старых горшков! Еще неизвестно, у кого интереснее!

Я вскочила, оделась и помчалась наверх, к Марульке. Я уже не шлепала по-лягушачьи, как вчера, и не боялась нарваться на привидение! Подумаешь, кибернетика!

Марулькина дверь была не закрыта. Я вбежала в комнату и тут же растянулась на полу, потому что зацепилась ногой за провод. В Марулькиной квартире была только одна электрическая розетка, та самая, в которую Татьяна Петровна включала настольную лампу в своей комнате, и поэтому, когда им нужно было что-нибудь погладить, они соединяли два провода от двух утюгов и тянули эту рационализацию через всю квартиру к большому столу. Я так растянулась, что Марулька, гладившая платье Татьяны Петровны, перепугалась до смерти и бросилась меня поднимать. А я сгоряча даже не сразу почувствовала, что здорово ушибла коленку. Но потом все-таки почувствовала.

— Выключи утюг, — сказала я Марульке. — Ведь погладила уже.

И эта бестолковая Марулька побежала выключать утюг, хотя его и не надо было выключать. Падая, я так сильно дернула провод, что утюг сам выключился, вилка отскочила к самому порогу голубой комнаты.

Когда Марулька вернулась, я притворилась, что мне и не больно вовсе, уселась на стул и нарочно весело сказала, что вот как здорово получается — почти месяц впереди с бездвойканьем, с безрежимьем и с безвставаньем. Можешь подниматься, когда хочешь, хоть в двенадцать часов. Вот я сегодня проснулась в одиннадцать, и никому до этого нет дела — мама уже на работе, а Санька даже не знаю где.

— Ага, — поддержала меня Марулька. — Это очень хорошо.

Мы помолчали немного, но не потому, что нам не о чем было говорить, а потому, что Марулька разбирала и прятала в тумбочку свою рационализацию.

Потом я сказала:

— Холодно что-то сегодня. Солнце светит, а холодно.

— Ага, — отозвалась Марулька. — Это потому, что дождик был. И опять дождик по радио обещали.

Я сказала, что мало ли что обещают по радио. Если обещали дождик, значит, будет солнце. Марулька ответила, что врет только наше местное радио, а московское не врет никогда. Тогда я сказала, что и московское вон один раз обещало нам дождь с градом, а никакого града не было. Марулька на это ответила, что у нас, может быть, и не было, а у других было. Вон где-то в прошлом году был град, так каждая градина по сто граммов весила.

Потом мы поговорили немного об урагане Альма, потом о циклоне и антициклоне, потом о заморозках и о метели, которая была у нас прошлой зимой, а до Москвы не дошла. Потом Марулька потащила платье, которое гладила, Татьяне Петровне в ее комнату, а я подняла глаза на моего Корнелия Вандердекена. И обомлела!

На том месте, где он висел, опять было пусто! И «Утреннего леса» не было! И «Девочки с Луной»! И «Сказки»! Опять исчезли самые лучшие картины!

— Марулька! — закричала я. — Опять?! В сарай?! Там же дождик!

Марулька тут же прибежала и успокоила меня. Картины унесли в какую-то мастерскую, чтобы вставить их в новые рамы. Неудобно же везти их на выставку в таких ободранных рамах. Сказала мне это Марулька каким-то жалким шепотом и почему-то ужасно покраснела.

— А надолго их увезли? — спросила я подозрительно.

— На неделю, — ответила Марулька и опять покраснела.

Потом она села рядом со мной и снова принялась тереть коленку, словно ушиблась она, а не я. Терла и терла, пока я ее не спросила.

— Тебя блохи кусают, что ли?

— Знаешь что… — прошептала Марулька.

— Что?

— Не надо никому ничего говорить про вчерашнее.

— Еще вчера об этом сказала!

— Ага, — пролепетала Марулька. — Все равно ведь скоро все само собой выяснится.

— А что выяснится? Как это все выяснится?

— Ведь она же… Та, в плаще, сказала, что придет к нам еще, — прошептала Марулька. — Разве не помнишь? Когда она уходила, то сказала, что придет.

Кто-то подбросил мне за шиворот целую пригоршню мурашек. Но я не стала чесаться, как Марулька. Я очень спокойно ответила:

— Ладно. Пусть приходит. Подождем. Выясним. Я могу молчать хоть тысячу лет.

После этого я больше ни о чем с Марулькой разговаривать не стала, хотя можно было бы еще кое о чем поговорить. Подумаешь! Ведет она себя так, словно и не трусила вчера совсем! Словно это я, а не она бродила вчера по дому и заглядывала за газовую плиту! Не хочет переживать — пожалуйста!

Я встала и сказала, что у меня дела, что у меня давно эти дела, да все никак не выберу время их переделать. Я так и знала, что она попросится идти со мной. Когда она попросилась, я сказала, что у меня такие дела, где она мне совершенно не нужна и даже мешать будет. К тому же, помнит ли она о том, что у нас наружная дверь уже целый месяц не закрывается на ключ, потому что перекосилась, и что поэтому кому-то нужно обязательно сидеть дома? А Татьяна Петровна дверь, конечно, караулить не будет. Разве Марулька Татьяну Петровну не знает? А Санька сидеть дома тоже сегодня не может, Саньке тоже нужно кое-какие дела переделать. Я тут же высунулась в окно и крикнула во двор Саньке, чтобы он сбегал на берег и посмотрел, открыт ли тот киоск на набережной, в котором продают всякие бериллы, опалы и все остальное барахло. Я знала, если услать Саньку на берег, то он там застрянет надолго.

Потом я помахала Марульке на прощанье рукой и ушла. Мне нужно было обязательно, во что бы то ни стало рассказать кому-нибудь про то, что у нас случилось, иначе я бы просто не выдержала, просто бы умерла! Я решила пойти к Фаинке Кругловой.

Но сначала я вышла во двор и обошла наш дом кругом.

Та стена, где были окна кухни, считалась глухой, хотя там все-таки были окна — два кухонных и третье, маленькое, наверху, одно из трех окошек башенки. Больше ни окон, ни фонарей, ни чего-либо другого, что может светиться, здесь, на этой стороне дома, не было. Я постояла-постояла, посмотрела-посмотрела, подумала, что, пожалуй, мама вчера не зря пела мне ту песенку. Такое может только присниться. Я пошла к Фаинке.

По дороге к Фаинке я придумала, как сделать, чтобы Фаинка не догадалась, что эта история случилась именно у нас в доме. Я решила сказать, что будто бы эту историю рассказала мне одна знакомая девчонка, которую Фаинка не знает, даже в глаза ее никогда не видела. Может быть, даже вообще эта девчонка не из нашего города! Божьих коровок я заменила майскими жуками, а жабу черным рыцарем. В книгах из Фаинкиного шкафа были сплошные черные рыцари, которые обязательно устраивали людям пакости. Я собиралась рассказать эту нашу историю, то есть уже не совсем нашу, потому что там были майские жуки и черный рыцарь, и спросить у Фаинки, что она обо всем этом думает.

— А! Люська! — воскликнула Фаинка, увидев меня. — Отгадай, что я изобразила?

— Не надо! — завопила я так, что Фаинка испугалась по-настоящему, без переживаний. — Не надо, пожалуйста! А то у меня мало времени!

— А у меня, думаешь, его много? — обиделась Фаинка. — Я только одна за вас всех и отдуваюсь! «Фаинка такая, Фаинка сякая! Фаинка куртку у дяди украла». А сами на свидание с Колькой Татаркиным бегаете!

— Кто… бегает?

— Ленка Кривобокова бегает. Вчера с Колькой возле газированной воды пирожки с повидлом ела. Люська Первая видела.

— Вот как!

Я хотела сказать что-нибудь обидное про Кольку, про Ленку Кривобокову или хоть про пирожки с повидлом, но Фаинка меня перебила:

— Ну! Давай рассказывай, что у вас там в доме творится! Обещала прошлый раз!

— У нас как раз ничего и не творится, — ответила я сердито. — Творится вовсе не у нас, а у одной моей знакомой девчонки, которую ты не знаешь вовсе, ты ее даже в глаза не видела ни разу.

И я рассказала Фаинке про Марулькину тетку, про черного рыцаря, про майских жуков и про фигуру в сером плаще с капюшоном.

Фаинка слушала и не удивлялась ни капельки.

— Ну? — спросила я у нее, когда кончила рассказывать. — Как ты думаешь, кто бы это мог быть… в сером плаще?

— Кто? — пожала плечами Фаинка. — Да тут же все ясно. Та девчонка со страху не померла еще?

— Что ясно? Опять привидение?

— А кто же? — спросила Фаинка.

— Ну что ты, Фаинка! Кругом спутники летают, а ты в привидения веришь! Вон Люськи, и Первая, и Вторая, уже давно перевоспитались и ни в какие привидения больше не верят.

— Да? — удивилась Фаинка. — Врут! Бежим, припрем к стенке!

Сначала мы помчались припирать к стенке Люську Первую. Когда мы мчались мимо ларька с газированной водой, я опять увидела там Кольку Татаркина. И хотя мы мчались на всех парах и нам вообще было сейчас и не до Кольки, и не до газированной воды, и не до Ленки Кривобоковой, я все-таки опять зачем-то оттопырила пальцы на руке и опять — влево-вправо, влево-вправо… Тьфу!

Мы примчались к Люське. Увидев нас, Люська радостно заулыбалась, она стала просто счастливой, потому что по нашим лицам догадалась, что мы сейчас расскажем ей, наконец, что-то необыкновенное. Припирать ее к стенке нам даже не пришлось.

— Привидение! — воскликнула Люська, выслушав нашу историю, к которой Фаинка еще кое-что от себя добавила. — Конечно, привидение!

Потом мы уже втроем помчались к Люське Второй. Люська Вторая, увидев нас, тоже заулыбалась и тоже стала счастливой. В особенности после того, как Фаинка еще кое-что от себя добавила, и Люська Первая тоже добавила.

— Привидение! — твердо сказала Люська Вторая, выслушав их обеих. — А вы думали что?

Вчетвером мы помчались к Ленке.

— Привидение! — сказала Ленка после того, как Фаинка и обе Люськи еще немножечко своего к моей истории добавили. И я добавила.

Через два часа все наши полкласса уже знали страшную историю, которая случилась с моей знакомой девчонкой. И везде нам говорили на разные голоса одно и то же:

— Привидение!

— Привидение!

— Привидение!

У меня кружилась голова, заплетались ноги, и сама я уже почти верила, что у фигуры в сером плаще были светящиеся синим светом глаза, что она лязгала зубами, что от нее веяло могильным холодом, с плаща сыпались комья земли, а руки у нее были прозрачные-прозрачные, словно сделанные из стекла.

Вернулась я домой уже перед самым маминым приходом. Наверно, я сама здорово смахивала на привидение: лязгала зубами, от меня веяло холодом, потому что попала под дождик, а с платья на пол шлепались комья грязи — я растянулась возле нашего дома, поскользнувшись в луже.

Татьяна Петровна все еще была дома. Она собиралась в театр на вечернюю, репетицию, а Марулька носилась взад и вперед — то в кухню, то из кухни — с чайником и тазом в руках. Татьяна Петровна делала какие-то косметические процедуры, чтобы лицо красивее было.

Пока я переодевалась, отмывалась от грязи и разогревала суп к маминому приходу, Марулька раз пятнадцать побывала в кухне и при этом каждый раз делала вид, что страшно занята. Можно подумать, что ее в самом деле ни капельки не беспокоит история с майскими жуками, то есть с божьими коровками.

Когда пришла с работы мама, выяснилось, что я разогревала вовсе не суп, а какую-то гидрокосметику, которая хранилась у Татьяны Петровны в кастрюльке, похожей на нашу. Мне стало обидно до слез. И вовсе не потому, что надо мной стали смеяться. Мне обидно было потому, что ведь никто, конечно, в нашем полклассе в привидения не верит! А вот болтают же: «привидение, привидение!» А вот как теперь быть той девчонке, которой полагается умереть от страха? Помрешь, пожалуй, когда даже маме не велели рассказывать про фигуру в сером плаще со стеклянными руками.

Я еле дождалась, когда мама покончит с обедом, когда угомонится и займется своими делами Санька, когда уйдет от нас Марулька — Татьяна Петровна попросила маму накормить ее обедом, потому что им было некогда сегодня из-за репетиции, и они ничего сегодня не готовили. Будто бы они когда-нибудь чего-нибудь готовят, кроме своих гидрокосметик! У них и спичек-то своих сроду нет!.. Я бухнулась на диван, накрылась с головой папиным старым пальто и стала думать. Я всегда так думала — укрывшись папиным пальто. Никто не мешал, и мысли под этим пальто приходили в голову всегда спокойные, умные. Первым делом, я снова, с самого начала, рассказала шепотом эту страшную историю с майскими жуками, запиханными в черного рыцаря. «Понимаешь, — рассказывала я папиному пальто, — она умерла, и ее похоронили… И никто, кроме нее, одной-единственной, не знал, что эти жуки лежат спрятанными в жабе, то есть, в черном рыцаре… Понимаешь, никто. И вдруг…»

Мама подошла и тронула меня за ногу, которая нечаянно высунулась из-под пальто. Я так взвизгнула, что мама сама испугалась.

Но я же не могла ничего ей рассказать! Она же знала о том, что Санька нашел двух божьих коровок в жабе и что я пришила их к своему платью! Она бы сразу догадалась, что никакой девчонки, которой она будто бы никогда в глаза не видела, на самом деле нету!

— Мама! — сказала я, чуть не плача. — Не мешай мне, пожалуйста!

Я не выглянула из-под пальто, но я знала точно, что мама страшно удивилась. Если бы она не удивилась, она стянула бы с меня пальто и сказала бы: «Что это еще за фокусы!» Но она не стала с меня пальто стаскивать. Наоборот, она запихала мою ногу обратно под пальто и отошла, не сказав ни слова.

«Понимаешь, — снова зашептала я папиному пальто, — она была в плаще с капюшоном… У нее светились глаза, а руки были прозрачные-прозрачные, как стекло…»

Нет! Надо знать точно, какие у нее были руки! Иначе я просто умру! Иначе я не буду спать сегодня всю ночь! Две ночи не буду спать! Три! Я так рванулась из-под пальто, что мама снова испугалась, снова удивилась и даже вздрогнула.

— Да что с тобой, Людмила? Что ты с ума сходишь?

— Я сейчас! Я к Марульке!

Я хотела еще добавить, что с ума сойти — это еще полбеды, а вот если совсем со страху помирать придется — это уже совсем беда, но я не успела это сказать, потому что мои ноги уже вынесли меня на лестницу, к Марулькиной двери.

Дверь оказалась закрытой на ключ. Я толкнулась несколько раз, никто не отозвался, никто не ответил. Татьяна Петровна, наверно, уже уехала в театр, ну а Марулька-то где? Может, вместе с Татьяной Петровной уехала?

Я немного посидела на ступеньках лестницы. Не хотелось возвращаться, нарываться на разговор с мамой. Потом я вышла во двор и села на крылечко — то самое, где Марулька вчера читала Конан-Дойля.

Солнце уже ушло с нашего двора, и небо стало бледным. Но все равно небо еще оставалось красивым. Я всегда люблю смотреть в небо. В особенности, когда там плывут облака, похожие на льдины с тюленями. Небо всегда легкое, прозрачное, как мыльный пузырь. Оно такое тонкое и такое прозрачное, что, кажется: если запустить в него мячиком, то оно зазвенит, как блюдце, и даст трещину. Смотреть в небо всегда интересно. А еще так же интересно бывает, когда возьмешь из маминой комнаты большое зеркало, выйдешь с ним во двор и идешь, держа зеркало перед собой стеклом вверх. Тогда небо сразу опрокидывается тебе под ноги, и кажется, что идешь прямо по облакам, даже боишься обжечь ноги о солнце, которое где-то внизу, под ногами. И кажется тогда, что ты самая главная на свете, что можешь приказывать, что угодно, солнцу, облакам, деревьям, небу, Кольке Татаркину!

А может, я была вовсе и не белым медведем? Может быть, я была королевой? Той самой, которую защищали от кардинала Ришелье мушкетеры? Почему мне хочется, чтобы мне сказали «ваше величество»? Неужели я была королевой?..

На улице уже стало темнеть, а свет в Марулькиных окнах все никак не зажигался. Ко мне пришла мама, посидела вместе со мной на крылечке, поговорила о том, о сем, о Саньке, о Викторе Александровиче. Тоже поудивлялась немножко тому, куда это Марулька могла уйти на ночь глядя. Не иначе, как Татьяна Петровна взяла ее с собой в театр. А если это так, то и ждать их нечего — Татьяна Петровна с репетиции возвращается поздно. Лучше не сидеть тут на сыром крыльце, а идти попить горячего чаю да лечь спать.

Наверно, все-таки вид у меня был немножко сумасшедший, потому что мама уж очень внимательно на меня поглядывала и как-то уж очень по-серьезному со мной разговаривала о таких пустяках, как чай и сырое крыльцо. А я про себя ругала и Марульку, и Татьяну Петровну за то, что они не велели почему-то никому ничего рассказывать.

Я не знаю, который был час, когда я последний раз вышла во двор посмотреть, не горит ли электричество в Марулькиных окнах. Помню только, за десять минут до этого мама пошла к себе в комнату приготовить постель, а мне тут же послышался какой-то стук наверху. Значит, Татьяна Петровна с Марулькой вернулись. Я еще немного подождала — не бежать же сразу, много Марульке чести будет! Вышла мама из своей комнаты, сказала мне: «Пора, пора спать», прошла в кухню, стала там зачем-то возиться с кастрюлями. Потом мимо меня прошел Санька в трусах — спать пошел. Потом я очень ясно услышала там, наверху, негромкий стук. Значит Марулька и в самом деле вернулась.

Я не пошла сразу наверх, к Марулькиной двери, я сначала выглянула во двор, чтобы знать точно, вернулась Марулька или нет.

Во дворе было темно и страшно. После дождя, да еще когда дует ветер, да еще вечером, во дворе всегда страшно. Земля черная, деревья черные, а листья шевелятся, как чьи-то пальцы. Я не сошла с крыльца, я только спустилась на последнюю ступеньку и задрала голову вверх, к Марулькиным окнам…

Такого страшного в моей жизни, наверное, уже никогда не будет! Мне показалось, что я умираю от страха, как та девчонка, моя знакомая, которой давно полагалось умереть…

В окне башни горел голубой свет.

Слабый и неяркий, он колыхался оттого, что какая-то большая темная тень загораживала окно и шевелилась, шевелилась, шевелилась…

Я завопила и ринулась в дом. К башне! Я не бежала, а летела по лестнице, ступеньки не успевали скрипеть у меня под ногами. Я уже добежала до площадки, я уже увидела полоску голубого света, которая лежала на полу, я уже увидела, что дверь в башню, которая выходила на лестничную площадку, приоткрыта, и голубой свет льется оттуда… Как вдруг кто-то схватил меня снизу за ногу, и я, даже не успев вскрикнуть, грохнулась на пол, ударившись головой о косяк Марулькиной двери. В ту же секунду стало тихо, и голубой свет погас.

До сих пор не знаю, действительно ли я потеряла сознание оттого, что набила шишку на лбу, или просто очень здорово перепугалась… Когда я стала хоть чуточку что-то соображать, то увидела возле себя маму с горящей свечкой в руке и Марульку. Они отливали меня водой. Санька же где-то у калитки ждал «скорую помощь».

В луже воды, которая разлилась вокруг меня, было холодно, я вскочила, а мама, выплеснув напоследок на меня еще кувшин воды, сказала «слава богу» и кувшин выронила. Кувшин покатился вниз по лестнице, Марулька бросилась за ним и р-раз! — тоже растянулась на ступеньках, зацепившись ногой за то же самое, за что зацепилась я несколько минут назад. За «рационализацию»! Провод тянулся из Марулькиной квартиры прямо к двери в башню. А на пороге этой двери, открытой до половины, валялась на полу лампа с разбитым голубым абажуром. Это я разбила его, когда зацепилась…

Марулька кувшин догнать не успела, он только дзенькнул на последней ступеньке, а я тут же завопила что-то насчет электрика, счетчика и этих дурацких рационализаций, из-за которых нам обязательно выключат свет! Вот придут и вывернут пробки! Вот придут и вывернут!.. Я так ругалась (по-моему, я даже лезла к Марульке драться), что мама прилепила горящую свечку к перилам и побежала на улицу ловить «скорую помощь» сама, чтобы извиниться перед ней и сказать, что она не понадобилась…

Когда мама с Санькой вернулись, я все еще орала на перепуганную и зареванную Марульку и требовала, чтобы она объяснила, такая-сякая, зачем это ей ночью понадобилось лезть в запрещенную башню, да еще зажигать там настольную лампу, да еще с голубым абажуром, да еще шевелиться там, в башне, и заслонять своей тенью окно… Пусть расскажет! Пусть объяснит, зачем ей нужно было лезть в башню! Пусть объяснит, такая-сякая, почему у них в доме никогда нет спичек, которые можно зажигать, если уж им очень хочется лезть ночью в башню! Я несколько раз даже стукнула кулаком по перилам лестницы. А потом еще раз стукнула. Тогда мама тоже вышла из себя и тоже стукнула кулаком и потребовала, чтобы я, такая-сякая, объяснила ей, чего это я искала сегодня ночью в доме до того, как стала греметь в кухне корытами! И вообще, хотелось бы ей знать, когда мы оставим в покое эту аварийную башню! И еще хотелось бы ей знать, когда отец, такой-сякой, заколотит ее совсем!

После этого я замолчала, а Санька сказал что-то телеграфное. Радовался, наверно, что я жива.

Я не люблю воспоминаний!

Но если уж о них говорить, то самым светлым воспоминанием в моей жизни, кроме Петра Германовича, был, конечно, Виктор Александрович. Он — моя гордость.

В нашем штабе боевой славы, в школе, висит его старая солдатская фотография. Там ему всего восемнадцать лет. Он там совсем как мальчишка и похож на нашего вожатого из девятого класса. Я украла эту фотографию из нашего альбома в позапрошлом году потихоньку от мамы. Тогда же папа выступал у нас на сборе и рассказывал боевые эпизоды. Правда, эпизоды нам показались не очень интересными — в кино мы видели интереснее, — но все равно такая мертвая тишина стояла в зале, что у меня защипало в носу от гордости. А потом… Я до сих пор не могу простить этого Фаинке! Папа кончил рассказывать и напоследок сказал о том, что мы должны беречь память о тех, кто погиб на войне, потому что они отдали свою жизнь, защищая нашу Родину, нашу землю и нас самих. И вот тогда Фаинка вдруг стала тянуть руку. Она всегда тянула руку как-то противно — высунувшись из-за парты, словно ей хотелось дотянуться до потолка.

— Да. Пожалуйста, — сказал папа, глядя на Фаинку и думая, что она хочет задать вопрос.

Фаинка встала и очень громко, на весь зал, сказала, что Виктор Александрович ошибся, что те, которые погибли на войне, нас никак не могли защищать, потому что нас тогда еще не было на свете. Совсем не было. Это они других защищали.

В зале сразу зашумели, заволновались, а Колька Татаркин даже сказал: «Правда. Мы сами себя защитим». Я покраснела, я думала, что сгорю со стыда. Я не выдержала и выскочила из зала.

Ах, папка, папка! Надо же было ему так промахнуться! Может быть, мама права — не надо было ему идти в учителя. Уж лучше бы он стал археологом. «Господи, — ужасалась мама часто, глядя на меня или на Саньку. — И как только ты управляешься с бандой этих преступников?» Тогда папа начинал сердиться, доказывал, что класс — это не банда, а ученики — не преступники. Санька при этом делал печальное-печальное лицо и выдавал какую-нибудь страшную тайну четвертого «Б»: «А мы вчера Мишке Сотову на голову бутылку чернил вылили…» А я молчала. Потому, что папа знал все тайны нашего шестого «А»! Ах, если бы и шестой «А» знал, как здорово папа учил меня гонять футбол, драться на шпагах, давать сдачи мальчишкам!

Мы вместе с ним потихоньку от мамы выпускали ночью из мышеловки мышей — пусть Васька ловит их сам, по-честному. Мы с папой здорово похожи друг на друга, а мама еще говорит, что у нас с ним ужасно одинаковые характеры.

Нет! Я не люблю воспоминаний! Но если уж они приходят, то в первую очередь я начинаю думать о Петре Германовиче и о папе.

А вот о маме раньше мне почему-то никогда не приходилось думать. То есть я о ней думала, конечно, но не так, как теперь, в этот вечер… Я лежала в постели со своей шишкой, а мама сидела возле меня и прикладывала к моей голове мокрое полотенце. Я не знаю, почему вдруг мне в голову пришли эти мысли. Может, оттого, что шишка болела. Или, может, оттого, что лицо у мамы было очень грустное. Я вдруг стала думать о том, что, пожалуй, моя мама красивее Татьяны Петровны. Конечно, красивее! У мамы такие большие, тихие и добрые глаза. И нос ровненький, симпатичный. Мне бы такой. А волосы у нее, пожалуй, пышнее, чем у Татьяны Петровны. Если бы маме хоть раз по-настоящему чего-нибудь испугаться, как я сегодня, и сразу поседеть, то они у нее были бы в тысячу раз красивее!

Я никогда раньше не думала вот так о маме, и мне ужасно хотелось сказать ей что-нибудь по-взрослому хорошее. В особенности мне хотелось это сказать ей тогда, когда мама меняла полотенце. Моей голове, то есть шишке, сразу делалось прохладно и приятно. Но я знала точно — мама молчит, пока я молчу. Если же я заговорю, все равно о чем — о маминых волосах или о моей шишке, — мама немедленно опять начнет меня расспрашивать, кого это я искала вчера ночью в доме, и зачем это Марулька полезла в запрещенную башню, и зачем мне нужно было бежать по лестнице так быстро, да еще вопить по дороге… И я молчала. А потом даже притворилась, что уснула, даже стала похрапывать. Хотя это было ужасно — художественно храпеть, когда этого совсем не умеешь делать.

Но мама все равно ни разу не отошла от меня. Она еще долго сидела рядом, на стуле, и меня словно пытали, — ни пошевельнуться, ни почесаться, ни шишку пощупать.

Потом мама легла в постель, но еще долго не спала, все ворочалась и прислушивалась, как я дышу. Потом она все-таки уснула. А я лежала, не спала, и мне было грустно. Я сама не знаю, отчего это мне было так грустно и хотелось реветь. А тут еще эта шишка!