Когда я проснулась утром и открыла глаза, то увидела возле себя Марульку. Она сидела там же, где вчера вечером сидела мама, в очень неудобной позе, вытянувшись в струнку, словно позади нее была пустота, а не спинка стула, на которую можно было опереться, и во все глаза смотрела на меня. Увидев, что я проснулась, она вся дернулась ко мне и спросила:
— Ну? Что?
— О чем ты? — спросила я очень холодно, не глядя на нее, — ведь про съеденный в Австралии автомобиль я ей уже давно сказала.
— Я о шишке, — ответила Марулька и добавила тут же, что моя мама уже ушла на работу и просила перед уходом ее, Марульку, выяснить, как я себя чувствую, и если плохо чувствую, то надо ей, Марульке, бежать к маме в редакцию и доложить об этом.
Я слушала ее и помаленьку набиралась злости.
— Слушай, Марулька, — сказала я сердито, когда злости во мне набралось достаточно, — у меня хоть и шишка, но я все-таки соображаю больше тебя. Разве ищут привидения с настольной лампой? У привидения глаза светятся поярче лампы. Разве не помнишь, как у нее, у той, в плаще, светились глаза?
Марулькина длинная шея еще больше вытянулась, и сама Марулька вся выпрямилась и вытянулась, словно боялась свалиться со стула.
И тут вдруг я увидела, что Марулька ревет. Нет, не ревет, а плачет, совсем как взрослый человек. Не всхлипывает, а слезы текут. Так плакала мама, не всхлипывая, когда два года назад Санька схватился за оборванный провод и его чуть не убило током. А вот чтобы так плакали девчонки, я никогда не видела.
— Нюня! — сказала я ей растерянно, потому что и в самом деле очень здорово растерялась. — Вот нюня!
Наверно, мне не нужно было говорить это сердито. Или не нужно было вообще этого говорить. Марулька подняла на меня глаза, и мне вдруг показалось, что я ужасно похожа на Фаинку Круглову, что у меня такие же длиннющие ресницы, а волосы покрашены синькой. Мне даже стало прохладно, словно на мне было надето кожаное платье, сшитое из краденой кожаной куртки… Я потом поняла, почему это мне показалось, — потому что Марулька смотрела на меня такими же в точности глазами, какими она часто смотрела на Фаинку, — холодными и даже злыми. И вдруг я поняла, что она что-то знает такое, чего я не знаю, и что она ничегошеньки мне не расскажет. Рассказала бы, может быть, несколько минут назад, до того, как я обозвала ее нюней, а теперь не расскажет.
Марулька встала, отодвинула стул в сторону и молча ушла к себе. А я осталась сидеть на постели со своей шишкой…
Мне было очень нехорошо. Марулька ушла, мама на работе, папино старое пальто утащил Санька во двор строить какую-то полярную станцию.
В окошко, в то самое, которое выходило на улицу и возле которого всегда останавливались прохожие во время дождя, было видно крышу нашей фабрики. Мне раньше всегда не нравилось, что эта крыша торчит перед глазами. Я не любила фабрик и вообще заводов, я любила замки с подземными ходами и бойницами, дворцы с башнями и подземельями, в которых спрятаны клады и бродят привидения. А теперь мне вдруг захотелось туда, поближе к фабрике. Там много людей — ходят, смеются, разговаривают…
Через полчаса я подкралась к Марулькиной двери и жалобным голосом сказала ей, что у меня очень болит шишка. Марулька отозвалась не сразу, но все-таки отозвалась — пообещала через пять минут сбегать за мамой. Тогда я попросила ее за мамой не бегать, а лучше поискать в аптечке, нет ли у них чего-нибудь от головной боли.
Через минуту Марулька открыла дверь, протянула мне на ладони таблетку и снова дверь закрыла. Таблетка была толстой, лиловой, похожей на отраву… Не хочет разговаривать — не надо! И так я два дня только и делаю, что перед ней унижаюсь и трушу, как будто бы это моя тетка явилась к нам привидением! Хватит! Пойду к Фаинке!
Я замаскировала шишку маминой косынкой, громко сказала Саньке, чтобы он никуда не уходил, потому что он же сам знает, что дверь у нас перекосилась и не закрывается на ключ, а на соседей нам надеяться нечего, и вышла на улицу.
К Фаинке я попала не сразу, потому что возле ларька с газированной водой снова увидела Кольку Татаркина.
Мне было плевать на Кольку! К тому же все равно он тысячу раз видел меня с синяками и шишками! Одну шишку он даже сам мне наставил еще во втором классе. Но почему-то на этот раз мне не захотелось, чтобы он увидел меня с моей шишкой. Я уже собралась вернуться и пойти в обход, но Колька меня увидел и окликнул.
— Ты это чего? — спросил он, уставившись на меня во все глаза.
— А ты чего?
— Что это ты все врешь?
— Это я-то вру? Кто тебе сказал? Ленка?
— Все говорят.
— Значит, ты тоже знаешь?
— Да все знают.
— Ну и как? — спросила я без всякого интереса, потому что Колькино мнение меня не интересовало. — Как ты думаешь: могло такое произойти?
— А что? — ответил Колька. — Подумаешь! Запросто! Я бы тоже съел.
— Чего съел? — не поняла я. — Пирожки?
— Автомобиль!
Тьфу!
Я пошла к Фаинке.
Влево-вправо, влево-вправо, влево-вправо…
К Фаинке я не попала. Потому что, завернув за угол, на улицу, где жила Фаинка и где находилась мамина редакция, я встретилась с мамой. Мама не шла, а почти бежала по улице, и была очень взволнованная. Она даже не заметила меня и пробежала бы мимо, если бы я ее не окликнула.
— Люська! — обрадовалась мама. — Хорошо, что я тебя встретила. Беги скорее, Люсенок, прорвись в театр, к Татьяне Петровне. Не могу дозвониться, у них репетиция, никто к телефону не подходит. Скажи, к ней приехали.
— Кто приехал? Художники?
— Да-да! Беги, беги! — заторопила меня мама. — Скажешь ей, чтобы она шла в редакцию, как только освободится. Скажешь, в редакции ее ждут.
Я ни о чем маму не стала расспрашивать и помчалась на всех парах к театру. Здорово! Приехали! Будет выставка! Здорово! Молодец, Виктор Александрович!
Раньше в театр я всегда ходила по билету, с парадного хода вместе со всеми. А сейчас я была одна, да еще без билета, да еще надо было прорываться.
Театр встретил меня темным пустым вестибюлем и какой-то особенной тишиной. Такая тишина мне ни в одном доме не попадалась, даже в школе, когда десятиклассники сдают выпускные экзамены.
Какая-то незнакомая старушка, сидевшая в вестибюле у входа, преградила мне дорогу, но я тут же выпалила, что мне очень срочно нужна сама Татьяна Петровна, и старушка меня пропустила. Только сказала, чтобы я в зал не входила, а попросила бы Валентину Николаевну, которая где-то там, в фойе, вызвать Татьяну Петровну в перерыв.
Странно. Почему-то после того, как умер Петр Германович, в нашем театре появились совсем новые люди. И артисты новые. Та артистка, которая раньше играла добрых принцесс и вообще хороших людей, из театра совсем уехала, а ее место заняла Фаинкина мать, которую в театр взяли за красоту. Так говорила Фаинка.
Никакой Валентины Николаевны в фойе не оказалось, и я вошла в зал. Здесь стоял полумрак, как во время представления, только сцена была яркой, там был день, наверно, солнечный и очень теплый. В зале сидели только Татьяна Петровна и Аркадий Сергеевич. Зато на сцене было полно народу. Я плохо видела и плохо слышала, что там происходит. Потому что сразу увидела Нину Александровну, Фаинкину мать, а до этого я ее ни разу на сцене не видела: в театр, где уже не было Петра Германовича, мы не ходили… Нина Александровна была без грима, в своем голубом платье, которое я уже два раза на ней видела. Декораций на сцене не было, просто сзади висела занавеска, и стояло несколько стульев. Наверно, они еще не успели сшить костюмы и сделать декорации.
Когда я на цыпочках прокралась к самому пятому ряду, со сцены в зал ушли все, кроме Нины Александровны и худенькой белой девушки. Девушка вдруг подбежала к Нине Александровне, прижалась лицом к ее голубому платью и стала умолять ее сейчас же, немедленно, пойти за каким-то человеком и привести его. А если его не приведут, то она, эта девушка, умрет от горя… Она так просила, так умоляла, что у меня слезы подступили к горлу и захотелось самой побежать за этим человеком и привести его… Но Нина Александровна сама согласилась сейчас же за ним сходить. Она погладила девушку по голове — так же, как я глажу нашего Ваську, — и встала со стула, на котором сидела. Конечно, я не дурочка, конечно, я понимала, что она должна была привести актера, который играл этого самого человека. Но ведь все равно она должна была позвать и привести его. Ведь обещала же! А она, вместо того чтобы бежать за ним и искать его, не торопясь, спустилась по ступенькам в зрительный зал и преспокойно села рядом с другими актерами. Татьяна Петровна что-то очень сердито сказала ей и отвернулась.
Девушка на сцене плакала и все ждала, а Фаинкина мать сидела преспокойно в зрительном зале и смотрела на нее так равнодушно, словно ее ни о чем и не просили вовсе!
— Ну? — прошептала я громко. — Что же вы? Ведь обещали!
Шепот мой так громко прозвучал в полупустом зале, что я сама вздрогнула.
Татьяна Петровна и Аркадий Сергеевич оба разом посмотрели в мою сторону. И все остальные — те, что спустились в зал со сцены, — тоже посмотрели, а девушка на сцене перестала плакать.
Фаинкина мать сначала поднялась со своего стула, потом, словно вспомнив о чем-то, снова села, и тогда все в зале засмеялись. Все, кроме Татьяны Петровны.
Я не сразу опомнилась, а когда опомнилась, то увидела, что в зале зажгли свет, день на сцене сразу потускнел и стал пасмурным, словно солнце зашло за тучи, а Аркадий Сергеевич смотрит на меня со второго ряда, и у него такое лицо, как будто бы ему хочется погладить меня по голове. Наверно, потому, что смотрел он на меня папиными очками… И еще я увидела, что Татьяна Петровна сидит, вытянувшись в струнку и чуть подавшись вперед, — совсем, как Марулька час назад — словно за спиной у нее не было опоры, и лицо у нее сердитое-сердитое.
— Нина Александровна, — сказала Татьяна Петровна громко, и смех в зале сразу стих. — Ведь вы и в самом деле обещали! Она… ждет.
Нина Александровна сначала посмотрела на Татьяну Петровну, потом на девушку, потом опять на Татьяну Петровну.
— Простите, я вас не понимаю, Татьяна Петровна. Дальше у меня реплика в четвертой картине!
— Хорошо, — немного помолчав, сказала Татьяна Петровна. — Пожалуй, я поищу его сама…
Ой, до чего же длинный проход между стульями! Пока я бежала к двери по этому проходу, я успела услышать шепот сидящих в зале:
— Неужели Татьяна Петровна это всерьез?
— Вероятно.
— Ну в точности отец!
— А что это за девочка?
— Такая большая и такая глупая!
Я пробкой вылетела из зала.
Надо же! Надо же мне было так по-глупому прорваться в зал, так по-глупому вести себя, забыть про свою шишку, которую, конечно, все увидели, когда в зале зажгли свет. Неужели я и в самом деле такая глупая? Даже мама никогда не называла меня дурой, а только дурочкой. Даже Колька Татаркин не называл. Лишь один раз сказал, что у меня совсем неразветвленные мозги… Умные люди не срывают репетиций в театре!
Конечно же, я знала, что в театре все ненастоящее: и деревья, и яблоки на деревьях, и цветы, и бороды у волшебников, и даже шпаги, на которых дрались Сказочник и Советник. Я же знала, что все это называется смешным и странным словом «бутафория». Но ведь плачут-то настоящими слезами!
Я совсем забыла, что не сказала Татьяне Петровне про художников, и все шла и шла куда-то, совсем в неизвестном направлении, хотя уж лучше было бы идти домой, а не ходить без всякой цели по улицам, неизвестно зачем и неизвестно куда. Что ж бродить по городу с шишкой на лбу? Ведь у меня есть дом, и мама, и Виктор Александрович, и даже Санька! Но я вспомнила об этом лишь тогда, когда забрела совсем на другой конец нашего города, и поэтому домой вернулась не сразу.
Дома я увидела маму, хотя ей еще рано было вернуться с работы. Мама сидела за столом и курила! Вот это да! Я знала, что мама иногда курит, потому что в редакции у них все курят. Я слыхала один раз, как папа ругал ее за это потихоньку от нас с Санькой. Но дома, да еще при Саньке, который сидел тут же и смотрел на нее восторженными глазами, она никогда этого не делала. Я рассердилась и отобрала у нее папироску. Тогда мама вздохнула и посмотрела на меня очень грустно.
— Знаешь что, — сказала я виновато, — я… я не прорвалась в театр. Прорывалась-прорывалась и не прорвалась.
— Ничего, — тихо ответила мама. — Я дозвонилась. Слушай, Люсек… Скажи, пожалуйста…
— Что сказать?
— Ведь была же там картина «Девочка и Луна»?
— Была. А как же!
— Ты точно помнишь?
— Еще бы!
— И «Сказка» была?
— И «Сказка»! И «Лес утренний»! И «Капитан Вандердекен»! И все они теперь в мастерской у столяра, им новые рамы делают. А что?
Мама ничего не ответила, и я ужаснулась:
— Неужели мастерская закрыта, и они не могут посмотреть эти картины?
Мама опять ничего не сказала, только как-то странно усмехнулась, по-горькому, отобрала у меня дымящийся окурок, погасила его и сунула в пепельницу, хотя пепельница у нас стояла для красоты, а не для окурков. Тогда я сказала маме, что это безобразие — сидеть здесь и курить, а не смотреть вместе с этими художниками картины. Что они там насмотрят? Что они там одни решат? Ведь Татьяна Петровна ничегошеньки в картинах не понимает, раз держала Вандердекена в сарае!
— Знаешь что, — сказала вдруг мама. — Я дала телеграмму отцу, попросила, чтобы он приехал. Знаешь что? Беги-ка на почту, дай еще одну. Пусть не едет.
— Как — пусть не едет? Что же, без него все решили?
Мама снова ничего не сказала, только потянулась к этажерке, где лежала целая пачка папиных сигарет.
Вот как! Значит, решили без Виктора Александровича! Виктор Александрович писал, ездил, просил, требовал, добивался, проездил две свои зарплаты, а напоследок обошлись без него!
Я так сильно была расстроена, что даже забыла замаскировать свою шишку, когда вышла на улицу с бумажкой в руке, на которой был записан текст телеграммы: «Можешь не выезжать, подробности письмом». Уж какие там подробности!
Лучше бы Марульке в этот момент мне на глаза не попадаться. А она попалась.
— Что? Обошлись без папы? — крикнула я ей. — Вот он завтра приедет, узнает. Посмотрим, посмотрим, что вы тогда скажете!
У Марульки дрогнули губы. Она, наверно, хотела мне что-то сказать. И я снова вдруг подумала о том, что она, пожалуй, знает что-то такое, чего я не знаю.
— Марулька, ты чего? — спросила я. — Ты чего, а?
Я приложила все усилия, я лезла из кожи, чтобы опять не быть похожей на Фаинку.
Марулька повертела шеей и снова, как тогда, утром, вытянулась в струнку, словно ей трудно было стоять и словно у нее за спиной опять не было опоры. А ведь опора была — мы стояли у калитки, и за Марулькиной спиной был забор — опирайся на здоровье!
— А ты никому не скажешь? — спросила вдруг Марулька.
— Никому, — пообещала я сразу. — А почему никому? Тайна?
— Дай клятву!
Вот как! До клятв у нас дело никогда еще не доходило. Честное слово мы давали друг другу часто, а клятв — никогда.
— Какую клятву?
— Самую страшную. Поклянись, что если ты кому-нибудь проговоришься, твоя мать и Санька умрут.
Я поклялась Санькой.
— Матерью тоже, — упрямо сказала Марулька, — Санька все равно не умрет, у него метод.
— Знаешь что! Думаешь, мне очень интересно знать твои тайны? Думаешь, мне очень хочется рисковать мамой из-за твоих глупых тайн? И так уж я до смерти нервной стала. Если хочешь знать, я сегодня возле газированного ларька с Татаркиным подралась. Я с ним с позапрошлого года не дралась…
Я была уверена, что Марулька расскажет мне все и без всяких клятв. Мне казалось, что ей ужасно хочется что-то рассказать. Но я просчиталась. Марулька вдруг на секунду оперлась о забор, оттолкнулась от него лопатками, посмотрела на меня по-злому, повернулась и пошла к дому, не оглядываясь. Все. Ушла.
И что это такое с ней случилось?.. А может, это вовсе и не с ней случилось, а со мной? Может, я вообще уже совсем в Фаинку превратилась, и мне только платья из краденой куртки не хватает?
Голова у меня шла кругом, и шишка болела, и шла я по улице опять неизвестно куда и вовсе не на почту.
Но это хорошо, что я сразу не попала на почту, потому что пока я шла в неизвестном направлении, мне пришло в голову: а что, если взять и не послать папе эту телеграмму? Не все же ему мыкаться по степи и лечить Толькин живот! Ведь если он получит мамину телеграмму, то уже сегодня выедет.
Я покрутилась немного по улице неподалеку от нашего дома и вернулась. Хорошо, что мама опять ушла на работу и некому было спросить у меня квитанцию. Пришлось бы врать, а маме не соврешь. Мама моему вранью все равно не верит. Виктор Александрович верит, а мама нет.
Ночью я опять долго не могла уснуть. Ворочалась, все ждала, когда небо протрется до дырки, и все думала. Ворочалась-ворочалась и столько передумала! Жалко мне было почему-то и Марульку и Марулькину тетку, которая то ли умерла, то ли нет — никак не поймешь. И Виктора Александровича мне было жалко, и Вандердекена. А больше всего мне было жалко почему-то беленькую девушку на сцене, к которой Фаинкина мать не хотела привести очень нужного девушке человека.
Под утро я все-таки уснула, но ненадолго. В открытую форточку залетел ветер, и мне показалось, что кто-то холодными ладонями дотронулся до моего лица… Я чуть не вскрикнула и проснулась. Я поняла, что ветер залетел ко мне потому, что дверь в кухню была приоткрыта, и получился сквозняк. Дверь в кухню на ночь мы всегда закрывали. Непонятно, почему она вдруг открылась. В доме было уже почти совсем светло, хотя солнце еще не прорвалось на землю. Было все видно. И слышно было хорошо каждый шорох. И уже не услышать голосов, доносящихся из кухни, было просто невозможно. Я прислушалась и услыхала папин голос. Приехал!
Мне очень хотелось вылезти из постели и пойти к нему, но я помнила, что называю его Виктором Александровичем. И про неотправленную телеграмму я тоже помнила.
Он разговаривал с мамой, и по их голосам я поняла, что они ссорятся. До меня донеслось не все, но главное я все-таки расслышала.
Говорила мама, сердясь:
— Ты можешь защищать ее, сколько угодно, но факт остается фактом — в мастерской картин не оказалось, там про них ничего не знают. Ничего абсолютно!
У меня похолодело в груди…
— Конечно же, осталось только развести руками, — продолжала мама, — выставлять-то нечего! Ведь все, что осталось висеть на степах, — мазня. Так что все твои усилия пропали, милый мой.
Папа что-то сказал очень тихим, каким-то серым голосом. Мама его тут же перебила:
— Я думаю, их вообще у нее уже нет. Вообще! Понимаешь?
У меня снова что-то дернулось в шишке, и все поплыло перед глазами… Я все поняла! Татьяна Петровна продала картины! Вовсе и не в мастерскую к столяру она их отнесла! Она продала их! Продала кому-то моего Вандердекена! За деньги!
Я выскочила из-под одеяла и бросилась в кухню.
Я ворвалась в кухню в своей длинной рубахе и снова чуть не шлепнулась, запутавшись ногами в подоле… Но я все-таки не упала, удержалась, а мама и Виктор Александрович, увидев меня, очень дружно, словно и не ссорились, спросили, в чем дело, и почему я не сплю и почему бегаю и даже собираюсь шлепаться на пол.
— Папа! — заорала я.
Может быть, если бы я назвала его Виктором Александровичем, а он бы этого не заметил, все было бы по-другому. Наверно, мы с папой бросились бы наверх громить Татьяну Петровну, а мама тут же села бы писать про нее фельетон. Но я забылась, назвала его папой и от этого растерялась.
— Ты… ты уже здесь? — пролепетала я. — Ты уже приехал?
— Приехал, — ответил Виктор Александрович. — Почему ты не спишь?
Он сидел на табуретке в пыльном командировочном плаще, от которого на всю кухню пахло полынью и еще чем-то летним. Лицо у него было усталое и бледное. Наверно, приехал он на попутной машине.
— Твоя телеграмма его уже не застала, — сказала мне мама. — Иди спать, Люся.
Папа тоже стал посылать меня спать. По всему было видно, что они не собираются при мне продолжать свою ссору. Я еще немного постояла на пороге, нажаловалась зачем-то на Саньку, потом промямлила что-то насчет того, что мне нужно рассказать папе кое-что очень важное. Я хотела сказать ему, что картины Татьяна Петровна, наверно, продала Аркадию Сергеевичу, и надо бы отобрать их у него. Но папа проговорил «утром, утром» и услал меня спать. Мама прикрыла за мной дверь, и они снова начали тихо шептаться.
Когда мама и Виктор Александрович вот так вдвоем разговаривали где-то рядом, мне всегда делалось спокойно и хорошо. А теперь мне не было хорошо! Моего Вандердекена, моего капитана, предали!
Когда я встала утром, Виктора Александровича дома не было. Мама, которая еще не успела уйти на работу, сказала, что он отправился куда-то по важному делу и скоро вернется, и попросила меня приготовить для него какой-нибудь завтрак, потому что он еще не завтракал, аппетита не было.
У меня тоже не было аппетита, и болела голова, и хотелось плакать из-за моего капитана, но я все-таки порылась в наших запасах и нажарила картошки. Когда она поджарилась, я прикрыла сковородку тарелкой и побежала к Фаинке.
Я сама не ожидала, что Фаинка так сразу поверит мне и так быстро откажется от своей любви.
— Продала? — злорадно переспросила меня Фаинка, ни капельки почему-то не удивившись такому поведению их любимой и ненаглядной Татьяны Петровны. — Я так и знала! Знаешь, как она вчера с моей мамой поступила?
— Как?
— Она заставила ее какого-то артиста искать. Мама не курьер, не рассыльная и не уборщица! Больно ей надо по театру бегать!
— Она и не бегала! — крикнула я. — Она и не пошла вовсе его искать. Это Татьяна Петровна пошла. Сама!
Получилась странная вещь: я пришла к Фаинке, чтобы разоблачить Татьяну Петровну, а мне приходилось ее защищать. От Фаинки, которая первая в нее влюбилась и даже украла куртку у дяди, чтобы сшить себе такое же в точности платье, какое есть у Татьяны Петровны! Не знаю сама, почему это я вдруг так страшно разозлилась. Наверно потому, что Фаинка уж больно быстро отказалась от своей любви. Я вдруг сказала ей, что ухожу и больше, пожалуй, к ней не приду до самого первого сентября. Тем более, что мы с ней теперь все равно враги, потому что наши отцы поссорились. Они и в самом деле разругались, но еще давно, еще весной. Папа хотел устроить выставку картин Петра Германовича в фойе театра, а Фаинкин отец, театральный директор, не согласился.
— Все равно она со своей премьерой провалится! — крикнула Фаинка мне вслед. — И мама сказала, что они в театре про нее такое знают!.. Такое, что все ахнут! Только она говорить пока мне не хочет!
Я показала Фаинке язык и ушла.
Папы дома все еще не было. Я съела картошку и стала жарить для него колбасу.
Торчать почти битый час на кухне и не встретиться там с Марулькой было невозможно! Марулька то чайник кипятила, то манную кашу варила, то готовила косметику.
И теперь она появилась на кухне с кастрюлькой в руках. Я окатила ее таким взглядом, что она стала ежиться и корчиться у плиты, словно я поджаривала ее, а не колбасу.
Может быть, у нас никакого разговора не произошло бы, если мы с Марулькой не столкнулись бы кастрюльками у водопроводного крана. Я прорвалась к крану первая и стала набирать воду в свою кастрюлю, хотя мне совсем не нужно было воды и вообще мне не нужно было сейчас никакой кастрюли, я схватила ее, когда увидела, что Марулька вошла с кастрюлей.
— Продались за кожаные платья, да?
— Чего? — спросила Марулька.
— Продали Петра Германовича за халат с золотом, да?
— К-кто продал?
— И Виктора Александровича продали! Он старался-старался, а вы его продали! Все теперь смеются, говорят — хвастался, что художник хороший, а теперь и на выставку-то везти нечего, одна мазня осталась.
Кастрюлька моя уже давно была полна, вода переливалась через край, но мне не хотелось уходить от крана, потому что я еще не высказала ей до конца все.
— Если хочешь знать, — прошептала я, — если хочешь знать, я сегодня ночью слыхала, что у Виктора Александровича готов про вас фельетон. Он написал, а мама в газете напечатает. Я сама собственными ушами сегодня слышала.
Марулька побледнела.
— Это неправильно! — сказала она дрожащим голосом. — Это неправильно — фельетон… Мы их не продавали!
— А где же они?
Марулька снова принялась тянуть шею и вытягиваться сама в струнку, словно за спиной у нее не было никакой опоры. А ведь за спиной у нее был дверной косяк!
— Дай клятву, что никому не скажешь! — прошептала Марулька.
Моя кастрюлька уже давно захлебнулась, и я тоже чуть не захлебнулась от нетерпения, но я все-таки сказала, что никакой клятвы не будет, а фельетон будет.
Марулька посмотрела на меня так, словно я ее убивала.
— Они вовсе не проданы, — сказала Марулька. — Никто их не продавал… Они вовсе… Они там.
У меня отлегло от сердца.
— Где? — спросила я.
— Там…
— Где?!
Марулька кивнула куда-то наверх:
— Там.
— Где?!
— Там, в башне…
— Ага! — воскликнула я. — Это ты их туда спрятала! В тот вечер, когда зажигала лампу! Ты их украла у Татьяны Петровны!
— Неправда! — закричала Марулька. — Неправда! Они там уже были! В тот вечер я их только от дождя прикрыла! Там же крыша в углу худая…
— Кто же их спрятал?
— Не знаю! — крикнула Марулька, и я поняла, что она знает.
— Татьяна Петровна?
— Не знаю!
Я поняла, что Татьяна Петровна.
— Зачем? Марулька! Почему? Почему она их туда спрятала?..
— А потому, что больше некуда было! — крикнула Марулька.
Она коротко вздохнула, оттолкнула мою кастрюльку от крана и подставила свою… Вода набиралась в кастрюлю ужасно долго. Потом кастрюля все-таки наполнилась и захлебнулась, как и моя, а Марулька все держала ее под краном.
От колбасы на сковородке уже давно шел дым, но мне было не до нее. Ничегошеньки я не могла понять! Наверно, и в самом деле я очень неразветвленная…
— Марулька! Это, это же лучшие картины! Она же сорвала выставку! Ведь не будет теперь выставки! Из-за нее! Выходит, она нарочно выставку провалила, да?.. Марулька, ну, что же ты молчишь?
Марулька все еще стояла возле водопроводного крана и не выпускала кастрюльку с водой из рук.
— Не знаю, — сказала она дрожащим голосом, — я ничего не знаю! Я их только от дождика укрывала. Я хотела потихоньку, когда мама ушла, а ты все бегала к нам, стучала и стучала. Я притворилась, что меня дома нет, а ты все равно стучала. Потом перестала стучать, я думала — спать легла. А ты взяла и зацепилась…
Значит, вовсе не привидение искала Марулька в тот вечер в башне! Она укрывала моего Вандердекена от дождя! И тогда, ночью, после того как к нам в дом пришло привидение в плаще и со стеклянными руками, мне вовсе не казалось, что деревья освещены. Они на самом деле были освещены. Татьяна Петровна зажгла на лестнице свою голубую лампу, ведь у нас на лестнице не было света, он туда вообще не был проведен, а у них сроду не было спичек, и я прятала от них спички нарочно.
Постойте! А почему Татьяне Петровне нужно было спрятать картины именно после того, как к нам пришло привидение? Почему? А?..
И мне снова все стало ясно! Сестра Татьяны Петровны вовсе и не умерла! Татьяна Петровна нарочно говорит всем, что ее нет на свете!
— Вы… вы хотели, чтобы твоя тетка ничего не знала про эти картины! Ведь они после статьи стали знаменитыми! Вы хотели их потихоньку продать! Чтобы с ней не делиться! Я же знаю — вы жадины! И как я раньше не догадалась об этом?
Тогда Марулька закричала: «Неправда! Врешь!» — и запустила в меня своей кастрюлей.