Считалось, что автобус доходит до Князьевки, даже остановка называлась «Князьевская», но все равно приходилось от остановки с этой табличкой, аккуратно прибитой к столбу идти еще минут двадцать-двадцать пять по проселочной дороге через лес.

Наташа вышла из автобуса и остановилась в беспокойное ожидании: сойдет ли кто-нибудь еще, неужто без попутчиков? Но двери автобуса захлопнулись, он покатил дальше, оставив на шоссе одну Наташу.

«Ну что ж, — сказала Наташа. — Ну и пойду».

Отсюда, с шоссе, еще можно было свернуть на помидоры, идя вдоль леса через луговую тропинку к зарослям дикого терна, и ей так хотелось свернуть туда. И не только потому, что боялась идти одна через лес, а еще и потому, что боялась предстоящей встречи с Алей.

Но еще больше боялась она понять Алю. Боялась открыть для себя то, что, может быть, давно открыла Аля, — то, о чем Наташа попросту еще не знает… Может быть, именно так все и бывает всегда? Вот шли они вместе рука об руку по открытой и ясной дороге, и все было для них по-честному открыто и ясно, как холмы с барбарисом или как рыжие бугры с боярышником. Но вот дошли до неизбежного края — до границы неизведанной, неизвестной земли, к которой рано или поздно приходят все, — и дальше Аля пошла одна и знает теперь то, что не знает еще Наташа. А Наташа топчется на месте. Застряла в барбарисе… И может быть, так смешно смотреть на нее со стороны. И на нее, и на ее барбарис, в котором она застряла.

Пока она никак не могла представить себе это смешным. Она никак не могла посмотреть на это со стороны. Она никак не могла поставить себя в сторону. Что-то мешало ей сделать это. Может быть, нарастающая тревога, даже боль, связанная с песней о стрекозах? Отчего эта боль? Оттого, что стрекозы в песне заманивали кого-то к тихой и чистой воде, а там была вовсе не тихая, не чистая вода, там был омут?.. Нет, совсем другая душевная боль, связанная с этой детской песенкой о стрекозах, мучила ее, и Наташе было больно.

Алин отец, умирая, думал о ней, об Але, вспоминал ее… А она ждала его смерти. Как черная птица полетела она на смерть отца, за поживой полетела — так сказали про нее вчера…

И надо было разбить эту душевную боль, прогнать ее, как несправедливую, неверную. Или разделить ее вместе с Алей, разделить на двоих. Именно так они поступали всегда…

Предосенняя лесная жизнь уже не была такой могучей, как летняя. Сквозь поредевшую листву лес просматривался далеко, и стволы все еще не сдавшихся наступающей осени, еще-по-ночному шелестящих деревьев выглядели одинокими, словно каждый здесь был сам по себе, словно каждый в одиночку боролся с осенью. И все же там, за ближними стволами, в глубине, лес снова сгущался, делался темнее, стволы тесно прижимались друг к другу. И чем дальше уходила Наташа от теплого солнечного просвета, где осталась автобусная остановка и шоссе, тем холоднее и не уютнее делалось ей. Сырая расшлепанная дорога и мокрый ковер листьев на ней и вдоль нее, укрывающий подножия стволов, напоминали ей городскую осеннюю слякоть, когда далеко еще до зимних каникул и до встречи с Алей.

Дорога на Князьевку в одном месте раздваивалась. Одна вела в деревню, другая уходила в глубину леса, в совсем далекие края, где жило одно из волшебных Наташиных слов из детства — Коммуна. Теперь там, где была когда-то первая в этих краях коммуна был колхоз имени Чапаева, но все равно все равно это необыкновенное, сохранившееся с далеких времен слово жило, и было ясно, что осталось оно здесь жить навсегда. «А в Коммуне школу новую строят…» «А вот из Коммуны человек приехал…» «А в Коммуне уборку-то уже начали!» Все это звучало как вести из далекого, сказочного края. Хотя вот она — Коммуна! Вот свернуть сейчас на развилке не да Князьевку, а в другую сторону, и через час — Коммуна…

На развилке дороги Наташа действительно остановилась в раздумье, не зная куда свернуть. Она была здесь года два назад с отцом, но тогда дорогу запомнить ей помешал Ишутин, который догнал их на своем замотанном «Москвиче» и предложил подвезти. Именно тогда, в эту их поездку на ишутинской машине, Наташа поняла, что отец чувствует себя виноватым из-за того, что не сеет хлеб, не пашет могучую землю, не борется с фитофторой, а делает своими сильными руками такую хрупкую вещь, как стекло. А Ишутин, похоже, этого совсем не понял, не почувствовал — расспрашивал отца о заводе и о стекле, как лицо заинтересованное, так как рассчитывал со всех сторон застроиться теплицами. «Ну, расскажи ему что-нибудь! Ну, похвастайся!» — мысленно подталкивала отца Наташа, но тот сидел, беспомощно и виновато положив на колени большие ладони, сквозь которые в Наташином воображении так огненно проходили раскаленные струи стекла, и отвечал смущенно или «да» или «нет». Хотя Ишутин никогда не причислял его к Сурковым, уехавшим когда-то из совхоза.

Они вышли из машины на полпути, у свекольного поля, хотя им там совершенно нечего было делать, и отец остановился на самом краешке поля с таким виноватым и обеспокоенным видом, словно эти лиловые, крепко сидящие в земле ядра могли, как живые, подкатиться к его ногам, а он мог их передавить, чего доброго.

Ишутин тогда укатил дальше, а Наташу посетило странное» чувство: похоже было, что и он, Ишутин, тоже чувствует себя в чем-то виноватым перед отцом (вот подвез даже) из-за того, что не делает такую необходимую людям вещь, как стекло, а занят таким неинтересным делом, как свекла, которая к тому же всегда вымахивает на полтора-два килограмма каждая, а я покупатели в овощных магазинах не берут такую, им мелкую подавай… Ну уж а Наташа-то вообще себя виноватой со всех сторон почувствовала: и из-за того, что наезжает в свои родные края дачницей, и из-за того, что последней от бабушки Дуси уехала, и из-за того, что вот в ишутинской машине до свекольного поля прокатилась совершенно незаслуженно — из-за отца…

Теперь она стояла на развилке лесной дороги, и лес, слов но угадавший ее нерешительность, вдруг осторожно, по-хитрому, начал проявлять свою еще не уснувшую летнюю силу: зашелестел кронами под набежавшим ветром, зашевелил падающими Наташе на голову мокрыми листьями. «Давай, давай! — с вызовом сказала ему Наташа. — Давай!»

Она усмехнулась, подумав о том, что, может быть, вовсе и не Ишутин рассасывает Князьевку, а лес. Может быть, это лесу а не Ишутину компактность территории нужна. Она представила себе, как лес будет проглатывать Князьевку, как зарастут дворы и крыши домов диким кустарником, как лианы-вьюнки оплетут печные трубы, а зловещие черные корни деревьев поползут в сени. А в окнах дома бабы Груни застрянут всякие лесные страшилища. И так ей и надо! Пусть не рифмуется!

Из шелеста леса вдруг неожиданно вырвались и донеслись до нее человеческие голоса. Кто-то шел сюда, к развилке, и разговаривал. Один голос был звонкий, девчоночий, с удивительно знакомой интонацией, другой глуховатый, юношеский, но его почти не было слышно — звонкий девчоночий голое забивал его и лепетал без умолку, хотя слов нельзя было разобрать из-за лесного шелеста.

Наташа повернула навстречу голосам — вряд ли кто-нибудь шел из Коммуны такой дальней лесной дорогой. Значит, именно эта, правая, дорога — князьевская. Да еще эта знакомая интонация!

Дорога, на которую свернула Наташа, через несколько метров поворачивала еще раз вправо, огибая большой высокий бугор, поросший по склону густым кустарником, потеснившим целую рощу тонких осин на вершине бугра. Теперь Наташа вспомнила — это действительно была дорога на Князьевку, на этот бугор любили взбираться князьевские ребятишки. Райка тоже когда-то на него лазила.

Наташа обогнула бугор и на свободно открывшейся дороге неожиданно увидела Райку — легка на помине!

Но вот чего не ожидала Наташа так не ожидала: рядом с Райкой по пустынной лесной дороге шел Витька Бугульмов…

На Райке была новенькая красивая лапшовая кофта — одна полоска красная, другая синяя, а между ними бледно-зеленая в одну ниточку. И кофту эту Райка, похоже, надела торопясь — воротник с одной стороны подвернулся, а сама кофта была застегнута у горла не на ту пуговицу. Наверно, надела ее Райка, чтобы быть неотразимой. А у самой волосы были растрепаны, и бинт на указательном пальце замызган, и уши оттопыривались, и нитку-шелковинку из одного уха она потеряла.

— А что получится? Что получится, а? — щебетала Райка, заглядывая в Витькины руки. — Ах, уже что-то проглядывается!

Витька держал в руках черный сучковатый кусок дерева и той самой финкой, о которой ходили такие страшные слухи и которая оказалась простым перочинным ножом, вытачивал что-то на сучке, выковыривал, вносил какие-то дополнения в этот сучок, при этом с веселой снисходительностью и даже с презрительной усмешкой поглядывая на Райку.

— А я знаю, что получится, — щебетала Райка. — Я уже догадалась.

— Из такой коряги знаешь что получится? Из такой коряги получится только одно, — снисходительно говорил Витька, поглядывая на Райкины оттопыренные уши. — Из такой коряги получится кикимора.

— А что это такое?

— А такое. Болотное. Несъедобное.

— Как Алька?

— Какая Алька?

— Шариченко! Неужто не знаете?

— Альку-то? Шариченку-то? Тьфу! — Витька выразительно сплюнул себе под ноги, и Наташа на секунду зажмурила дрогнувшие веки — словно плюнули ей в лицо…

— А я думала, что вы к ней на свидание идете.

— С Алькой-то? С Шариченкой-то?

— А куда ж она такая модная пошла? Я ее еще раньше, чем вас, увидела, — лепетала Райка.

— А я почем знаю, куда она пошла. За билетом небось. Едет куда-то.

— Ой, чудовище какое-то получается! Ой, не надо чудовища! Дайте-ка лучше я попробую! У меня русалка выйдет!

— А не лезь!

— Да я только попробую!

Наташа огляделась по сторонам, чтобы взять у леса взаймы подходящую хворостину и по праву старшей сестры огреть Райку по спине. «Ах ты, малявка! Ах ты, вобла астраханская на нитке!»

Но ее опередил отчаянный Райкин вопль!

Наташа, забыв про хворостину, рванулась к ней на помощь, прежде чем успела сообразить, что не оборотень напал на Райку! Что Райка-растяпа всего-навсего Витькиным ножом еще один палец порезала!

Наташиному появлению на лесной дороге вопящая Райка ничуть не удивилась — на ее вопли всегда прибегал кто-нибудь из родни, да и не до Наташи ей было. Она лишь на секунду отняла ладонь с пораненным пальцем от груди, глянула на него и, наверно, такое кровавое зрелище увидела, что, побледнев, вопить перестала и еще крепче прижала ладонь к груди, безнадежно пачкая новенькую лапшовую кофту яркими кровяными пятнами.

— Ну что ж ты стоишь? — крикнула Наташа растерявшемуся Виктору, который стоял, держа перед собой в крепко сжатом кулаке нож так, словно собирался пырнуть им кого-то. — Давай ее перевяжем чем-нибудь!

— А чем? — спросил Виктор. — У тебя бинт есть?

— Я не аптека!

— Значит, надо от кого-нибудь чего-нибудь оторвать? — спросил Виктор и с жалостью посмотрел на свою новую рубашку.

Но Наташа вспомнила, как он тогда тянул ее за руку, а она не могла вырваться и как потом он этим самым ножом грозил Ишутину, и без всякой жалости крикнула ему:

— Не буду же я подол от себя отрывать! Ты ее поранил! Рви рубаху! Убийца!

— Конечно, — виновато согласился Виктор, по-прежнему стоя в позе убийцы с ножом в руке. — Но она сама лезла. А рубашка крепкая, от нее ничего и не оторвешь. А потом — с какой стати! Зачем лезла?

Услышав, что ему жалко для ее раны рубашку, Райка сделала вид, что теряет сознание, и без сил прислонилась к стволу дерева, не отнимая ладонь от новенькой кофты. Но Виктор все равно свою рубаху жертвовать для нее не собирался…

Райка опустилась на землю и стала терять сознание так натурально, что Наташа вдруг испугалась — не серьезно ли она поранилась, уж очень много крови вылилось на ее лапшовую кофту. Наташа испугалась и, всплеснув руками, бросилась к ней…

И тогда неожиданно откуда-то сверху — над их головами — раздался громкий, резкий крик. Словно птица прокричала что-то резкое и злое.

Они все трое, даже почти потерявшая сознание Райка, мгновенно вскинули головы вверх…

Держась одной рукой за цепкие ветви кустарника, а другой за слабую тонкую осину, свесившись на дорогу, чтобы лучше видеть, что происходит там внизу, на бугре стояла Аля. Была она и в самом деле пронзительно похожа — от раскинутых, как крылья, рук и черного кожаного плаща с длинными полами — на большую черную птицу, готовую сорваться и лететь куда-то, и в темных косящих глазах ее были нетерпение и досада. Оттого, что не поняли, не услышали сразу ее крика… — Беги! — снова крикнула Аля почти зло, с нетерпением. — Да беги же!

Я сидящая на земле Райка, и Виктор-убийца с ножом в руке растерянно переглянулись, и оба вопросительно и даже с испугом посмотрели на Наташу. Они не знали, не поняли, кому из них надо было бежать, куда бежать, от кого и зачем… Тогда Райка, не дождавшись разъяснений, тихонько охнула, вскочила, взмахнула руками, забыв про свою рану, и головой вперед, как бегун со старта, ринулась в лесную чащу.

* * *

— Ничего, не помрет! — негромко сказала Аля с бугра.

Она выпустила из рук тонкий ствол осины, за которую держалась, и та, выпрямившись, скрыла ее.

— Нашумят, наорут! — презрительно проговорил Виктор, спрятал свой нож в карман и, отшвырнув ногой в сторону черный сучок, который выронил, когда Райка завопила, пошел своей дорогой, мимо Наташи и мимо бугра, похоже, очень довольный тем, что все так обошлось и что его рубашка осталась цела.

Наташа, чуть не задохнувшись, взлетела на бугор…

Тонкие ветки осины больно хлестнули ее по щеке, и она в нетерпении отмахнула эти ветки руками, чтобы поскорее увидеть Алино лицо.

— Привет! — негромко сказала Аля, улыбаясь, глядя темным косящим взглядом мимо Наташи. — Куда так торопишься? Уж не за клюквой ли?..

И лицо ее с подведенными синей краской глазами и подкрашенными ресницами, и улыбка эта показались Наташе чужими — как тогда ночью показалось чужим ночное небо над родным домом. И наверно, именно поэтому, глядя в это чужое лицо с чужой улыбкой в упор, Наташа не смогла произнести вслух Алино имя, которое еще совсем недавно так долго, так настойчиво вертелось на кончике ее языка и жило в таких хороших словах, как «огонь», «олень», «альбатрос».

— Ведь это ты, — сказала она шепотом, пытаясь поймать ее скользящий, уходящий в сторону взгляд. — Ты… Ведь это ты пела ту песню. О стрекозах… Это — твоя песня…

— Почему моя? — холодно спросила Аля, уже не улыбаясь, глядя по-прежнему мимо Наташи, и чужое ее лицо с подкрашенными ресницами не дрогнуло. — Я, что ли, ее придумала?

— Это он тебя вспоминал… О тебе думал… А ты… ты ждала… Из-за денег… Из-за барахла!.. Продавала…

— А ты разве тоже что-нибудь собиралась купить? Я спокойно спросила Аля. — Так у меня только один дед остался. Письменный прибор. Дорогой. Заграничный. Нужен?

Ту боль, что мучила Наташу так тяжко, она не хотела разделить на двоих! Эта боль оставалась теперь только с Наташей.

— Нет, — сказала Наташа. — Не нужен. И клюкву ешь сама!

Аля усмехнулась краешком губ, и в темном, косящем взгляде, ускользающем все время в сторону, Наташа неожиданно уловила что-то знакомое. Аля усмехнулась совсем по-Риткиному — словно знала о Наташе что-то такое, чего и сама Наташа не узнает о себе даже через тысячу лет…

И тогда Наташа тоже усмехнулась ей в лицо. Потому что тоже узнала теперь о ней кое-что!

Только одной Наташе хорошо был знаком косящий Алин взгляд. Только она одна из них троих на дороге поняла сразу, на кого смотрела Аля, кому она кричала: «Беги! Спасайся!» Это она Виктору кричала, увидев нож в его руке, а на земле окровавленную Райку!

Это она Виктору кричала, решив, что Виктор ударил Райку ножом…

Еще ничего не поняв, ни в чем не разобравшись, не раздумывая, Аля встала на сторону смерти! Как встала на сторону смерти тогда — ожидая, когда умрет отец.

— Жаль, что не нужен. С собой теперь этого деда тащить придется. Тяжело. И дождик опять собирается. — Аля глянула вверх, в небо, затянутое тучами. — Ладно. Донесу как-нибудь.

— Донесешь, — сказала Наташа пересохшими губами и тоже посмотрела в темное небо над лесом — туда, где вечером, как всегда, должны были пролететь тяжелые сумрачные птицы. Донесешь. Своя ноша не тянет…

— Ну ладно, — проговорила Аля и взглянула Наташе прямо в лицо. — Ладно. Я пошла. Я опаздываю.

— Иди! — сказала Наташа.

Аля повернулась и пошла прочь, через лес, раздвигая руками, в нетерпении даже обламывая, если мешали, сухие ветки слабых осин на бугре — чтобы не опоздать…

Сквозь набежавшие слезы Наташа видела темную удаляющуюся Алину фигуру за осинами и кустами смутно — так же, как тогда ночью краем глаза видела очертания черных лесных крон на фоне чужого неба. И она знала: сейчас эта темная фигура скроется, исчезнет, как вчера на сумрачной тропинке посадок. Она сжала ладони так, что стало больно рукам… Но что они могли сделать, эти руки, еще совсем недавно казавшиеся ей такими сильными, что можно было удержать ими летящий под откос поезд! И вот он летит, летит под откос, а она ничего не может поделать!

Она слышала, как шелестят осины на бугре, видела, как уходит, исчезает за ветвями и стволами леса темная смутная фигура, и в горьком отчаянии не шевелилась, давая возможность уйти Але совсем. Навсегда. Ей нечего было сказать Але. Ей нечем было ее остановить!

Она уходила от Наташи, уходила навсегда в тот раскаленный бесцветный от зноя страшный день, принять который в свою жизнь Наташа не могла…

Через несколько секунд, уже на дороге, Наташа вдруг почти в панике заколебалась и хотела снова взбежать на бугор, догнать уходящую Алю, окликнуть ее. Или хоть оглянуться ей вслед.

Но она справилась с собой. Не оглянулась.

И в этот момент из леса на дорогу выскочила Райка. Испуганно оглядевшись по сторонам, она перебежала дорогу и снова исчезла в лесной чаще, на этот раз по другую сторону дороги. Бедная Райка совсем ошалела, спасаясь!

* * *

Лес, конечно, проглотил, слопал, рассосал бы Райку, если бы Наташа не догнала ее через сотню шагов на маленькой круглой поляне, заросшей мелкой, уже пожелтевшей травой и редкими полуосенними цветами.

— Сумасшедшая! Куда ты? Запыхавшаяся Райка растерянно остановилась.

— Так кричали же…

— Да не тебе кричали!

— А кому? — В Райкиных глазах был страх. — Кому кричали-то?

— Да ты посмотри лучше, на кого похожа!

Только теперь Райка наконец-то глянула на свою лапшовую кофту.

— О-о-о!

— Не реви! Отмоется! — сурово и горько напомнила ей Наташа одну из великих бабушкиных истин. — Своя кровь отмоется. Это чужая не отмывается.

— Да-а! — всхлипнула Райка. — Кровь-то моя! А кофта заграничная… Небось не отмоется, с заграничной-то… О-о-о!

— Нечего было к Витьке лезть! Зачем к нему привязалась?

— Я не привязывалась. Он сам.

— Что — сам?

— Позвал.

— Куда?

— До станции.

— Зачем?

— А там кино новое. А вечером танцы, говорят, будут!

— И ты сразу пошла?..

— А что? Почему не пойти? Раз зовут.

Наташа даже вздрогнула — так четко и ясно услышала она в этой Райкиной фразе то равнодушное, Алино…

Именно эту фразу произнесла тогда Аля — в тот вечер, когда Наташа поняла, что Аля убила в себе что-то. То, что не смогла убить в себе Наташа.

И вот теперь Райка повторила эту фразу слово в слово, с той же, уже почти равнодушной, мертвой интонацией в голосе…

— Ты чего?! — Райка не сразу сообразила, что Наташа дала ей оплеуху. — Ч-чего это ты?..

— А ну, пошла вон! — крикнула Наташа. — Вон! И чтобы духу твоего здесь не было!

Оплеуха наконец-то до Райки дошла.

— Дерется! — закричала она возмущенно, неизвестно кому жалуясь.

Ни одна ветка, ни одно из деревьев, для которых Райка всегда была своей, которых она так бесцеремонно шлепала по сильным стволам, не пошевелились и не подумали отозваться на ее жалобу.

— Ну и пожалуйста! — крикнула Райка обиженно то ли Наташе, то ли лесу. — Пожалуйста!

Она перемотала замызганный бинт с указательного пальца на большой, со свежей раной, и, показав Наташе забинтованный кукиш, побежала к дороге.

Оставшись одна на поляне, Наташа растерянно огляделась по сторонам.

Это откуда же она сейчас Райку прогнала? Это откуда же она сейчас ее выгнала?.. Из леса?!

Отсюда, с этой крошечной лесной поляны, сквозь неплотный ряд стволов была видна дорога, к которой уже выбежала Райка, и бугор — тот, с осинами… Замирая от страха и от этого лесного одиночества, Наташа тоже заторопилась к дороге.

Райка уже скрылась за поворотом, и на дороге никого не было. Низко над лесом нависли дождевые тучи, и слабое солнце, что пробивалось в невидимый далекий просвет между ними, не попадало на мокрую, пустынную дорогу, оно доставалось лесу, просвечивало там, в глубине его, предосеннюю поредевшую листву, падало на только что оставленную Наташей поляну, на березы, что росли с краю этой поляны, а дороге доставался лишь слабый его отсвет.

Погода уже совсем по-осеннему наступала на лес. Ему было холодно. Холод прятался в каждой его ветке, в каждом листке ближних к Наташе деревьев, в каждом лесном цветке на той, оставленной Наташей, круглой поляне, которую теперь освещало солнце, оставляя Наташиной дороге лишь слабый свой отсвет. И оттого, что лесу было холодно, вдруг стало холодно и Наташе…

Подняв голову, она посмотрела вверх, в небо, разыскивая просвет в низко бегущих тучах, надеясь увидеть солнце, и удивилась: оказывается, никакого просвета не было! Оказывается, это стволы берез там, у поляны, были так светлы, что света их и белизны хватало и для круглой заброшенной поляны с цветами, и для дороги, на которой стояла Наташа… И он, этот суровый лес, вдруг показался ей по-свётлому добрым.

Она стояла на холодной и пустынной дороге, освещенной этим лесным светом, и удивительно — то странное чувство беспокойной вины, что так часто посещало ее в последнее время вдруг снова вернулось к ней. Оно пришло оттуда, из глубины леса. Нет, не оттуда не из-за бугра с осинами, за которым скрылась Аля. И не из-за поворота дороги, где исчезла Райка и где, может быть, до сих пор прятался оборотень с полосатой палкой.

Оно пришло оттуда, от маленькой поляны, где светились березы и откуда она только что, как хозяйка, прогнала Райку. Словно теперь на нее, на Наташу, была оставлена та поляна с полуосенними озябшими цветами. А она вот не ходила туда не полола травы…

Может быть, лесу было плохо без нее? — Еще чего!

Стиснув зубы, она свернула с дороги, освещенной светом берез, на первую попавшуюся, совсем узкую и почти непроходимую тропинку и пошла по ней наугад к опушке, спотыкаясь о корни, продираясь сквозь колючие густые заросли, ловя широко раскрытыми глазами каждое движение ветвей вблизи, каждую тень на серых стволах: вот он сейчас покажет себя, этот лес, вот он сейчас устроит ей черную ловушку или откроет перед ней мрачную трясину непроходимого болота. Вот выпустит сейчас из чащобы оборотня… Может быть, даже, это была та самая тропинка, на которой он встретился ей тогда. Она холодела от страха, когда за ее спиной от налетающего ветра начинала шелестеть листва на верхушках деревьев, а впереди, в темной сумрачной зелени, вдруг проступали очертания дальних темных стволов, каждый из которых был похож на человека с полосатой палкой в руке. Она побеждала в себе этот страх, вспоминая ту ночь, проведенную без страху под чужим небом, хотя знала, что только этот страх, только эти серые стволы, похожие на оборотней, могут справиться с тем странным чувством вины, что пришло к Наташе так незванно-непрошенно. Но лес все равно до самой своей опушки не отнял у нее эту вину…

Услышав слева гудок поезда, она догадалась, куда выйдет и, когда в просвете между деревьями увидела белые могильные кресты, не испугалась и не свернула в сторону.

Это было очень кстати — то, что она вышла именно сюда, именно к этой лесной опушке. Она даже обрадовалась, что вышла к кладбищу, и ей на этот раз нисколько не было страшно здесь одной.

Ту березу с меткой теперь трудно было найти: все деревья здесь на кладбище от дождей заросли по колени высокой густой травой, но все равно и без того было видно, что ни на одной березе, вклинившейся вместе с другими деревьями из; леса в кладбище, той чудесной травы, что так красиво и необыкновенно расцвела здесь весной, не было. Лес все-таки убил ее.

Наташу нисколько не удивило, что лес совсем по-Алиному встал на сторону смерти, убив ту чудесную траву, что так доверчиво приютилась на одном из его деревьев. Так и должно было случиться. Как ни прикидывался лес по-доброму светлым, все равно он оставался тем давнишним лесом, умеющим прятать в себе чужие страшные глаза, чужие шаги, чужое дыхание, все равно он по-прежнему оставался для нее таким же таинственным и враждебным, как далекий и холодный Северный полюс, как туман за рыжими буграми, куда уходило солнце, или как Антарктида с черными айсбергами у берегов…

Отсюда с опушки, хорошо был виден Наташин дом с зыбким крыльцом, а там, дальше за ним, совхоз и теплицы, где Наташа этим летом так ни разу и не дотронулась до зеленых стебельков и черной глянцевой земли. А слева — серовато-белые домики Дайки, выходящие по утрам из тумана, как суровые стальные корабли, и река и водокачка, на которой вечерами умирают последние лучи солнца, возвращаясь на следующее утро снова живыми.

И все это жило там, в том праздничном утреннем солнце, что пряталось в волшебных кустах и ягодах барбариса…

И вот теперь она, Наташа, стоит на самом краю новой неизведанной земли, по которой ей предстояло идти дальше, и все это или надо брать с собой в эту новую землю, или оставить по ту сторону границы вместе с жалкими и чахлыми кустами, на которых растут самые обыкновенные кислые ягоды.