Михаил Шишкин
Урок швейцарского
“Итак, я уже в Швейцарии, в стране живописной натуры, в земле свободы и благополучия! Кажется, что здешний воздух имеет в себе нечто оживляющее: дыхание мое стало легче и свободнее, стан мой распрямился, голова моя сама собою подымается вверх, и я с гордостью помышляю о своем человечестве”.
Н. М. Карамзин. “Письма русского путешественника”.
“Скука здесь страшная. Место, в котором я обитаю, называется одним из прекраснейших в стране; и в самом деле, здесь совмещены все возможные, так называемые, красоты природы. Для поэта, для художника здесь, я думаю, раздолье. Для меня мука: сколько я ни заставлял себя восхищаться закатами и восходами солнца, ничего не выходит. Все кажется глупо, бессмысленно”.
С. Г. Нечаев. Из письма Наталье Герцен 27 мая 1870 г.
Рай и скука. Между двумя этими полюсами раскинулся мир, в котором что-то не так.
Странно все здесь русскому путешественнику.
Нет шири, но есть горы. Земли мало, а молока много. Начальства не ждут, а улицы чисты. Национальный герой — убийца, а граждане законолюбивы. Исправно платят налоги, правительства не боятся и живут не от войны до войны.
Что это вообще такое, Швейцария?
Ожившая витрина игрушечного магазина? Набор почтовых открыток вместо пейзажа? Послушание законам, собой же и придуманным? Святая уверенность деда, что его лужайка достанется внуку? Государство, скроенное по фасону гоголевской шинельки? Накопленный труд поколений, перед которым бессильны все революции и идеи? Россия наоборот?
На берегах альпийских озер тесно от русских теней.
Швейцарская география сцепляет русскую историю в самых непривычных комбинациях.
Скрябин спешит по женевской улице навстречу бегущему за акушеркой Достоевскому, а потом оба отпевают в церкви на рю Родольф-Тепфер своих дочерей. Пансионерка Муся Цветаева скачет к маме вприпрыжку по набережной Уши мимо задумавшегося Азефа. Герцен и Солженицын печатаются в одной газете. На вершине горы Риги встречают восход плечом к плечу Тютчев и Бунин.
Замусоленные достопримечательности превращаются в зеркало, отражающее всякого, кто заглядывает. Не русские путешественники рассказывают о Рейнском водопаде, но водопад о них. В падении Рейна отражается русский мир.
Чтобы полюбоваться рейнским чудом, Карамзин проделывает весь путь от Цюриха до Шафхаузена — без малого 50 километров — пешком. “Феномен действительно величественный! — заключает Карамзин свое знаменитое описание. — Воображение мое одушевляло хладную стихию, давало ей чувство и голос: она вещала мне о чем-то неизглаголанном!”
Мощь падающей реки производит на Александра l такое впечатление, что победитель Наполеона заказывает картину, изображающую его на фоне чуда природы. Полотно пишет художник Сильвестр Щедрин, подгоняя размеры водопада под рост царя. После большевистского переворота этот вид на падение Рейна будет запрещен для публичного показа и проведет долгие десятилетия в запасниках Русского музея.
Греч чувствует себя оскорбленным за унижение уникального явления природы, которое человек заставил банально крутить колесо табачной фабрики.
То, что побуждает Жуковского оставить восторженное романтическое описание, дает повод Толстому остаться равнодушным к месту обязательного восхищения и записать в дневнике: “Ненормальное, ничего не говорящее зрелище”.
В 1902 году, совершив нашумевший в свое время побег из киевской тюрьмы, десять искровцев, в том числе Бауман и Литвинов, будущий сталинский министр иностранных дел, договариваются о встрече не где-нибудь, а в Швейцарии, в ресторане над водопадом, откуда отправляют телеграмму в Россию шефу жандармов: “Все вместе мы празднуем удачный исход нашего побега в ресторанчике у Рейнского водопада, о чем посылаем телеграфное извещение за всеми нашими подписями генералу Новицкому”.
Через год в перерыве между заседаниями учредительного совещания “Союза освобождения” сюда придут отдохнуть от споров о судьбах империи основатели “партии профессоров”: Сергей Булгаков, Владимир Вернадский, Семен Франк, другие будущие пассажиры “философского парохода”. Здесь, на берегах Рейна, скажет Петрункевич, будущий эмигрант из большевистской России, нашедший убежище в Швейцарии, свои роковые для русской истории слова: “У нас нет врагов слева”.
В апреле 17-го здесь переедет мост через Рейн “пломбированный” вагон, но его пассажирам будет не до красот природы.
Русскому путешественнику чужд музейный пиетет. Он ощущает себя, вдыхая альпийский ветерок, законным наследником, хозяином, вступающим в права владения своей долей мирового наследства. Он подгоняет эту страну по своей фигуре.
Местные святыни пробуются русским зубом на фальшивость. Люцернский лев, знаменитый памятник швейцарским солдатам, погибшим при защите Тюильри от революционного народа, если и поражает, то своими размерами. “В Люцерне есть памятник, — пишет Жуковский, — которому нет подобного по огромности”. Уже Александр Тургенев ставит под сомнение смысл монумента: “Мне все что-то больно, когда думаю, что этот памятник воздвигнут швейцарам и, конечно, за прекрасный подвиг, но этот подвиг внушен не патриотизмом, а только солдатским point d'honneur и швейцарскою верностью. Они умерли за чужого короля, защищая не свою землю, не свое правительство, — не за свое дело, — а в чужом пиру похмелье”. А Салтыков-Щедрин, не стесняясь, так интерпретирует латинскую надпись на памятнике “Helvetiorum virtuti ас fidei” (“Доблести и верности швейцарцев”): “Любезно-верным швейцарцам, спасавшим в 1792 году, за поденную плату, французское престол-отечество”.
Русский путешественник чувствует себя в Альпах как дома. Гоголь выцарапывает свое имя на камнях шильонской тюрьмы. Белый сжигает Гетеанум, как бунтующий мужик помещичью усадьбу. Розанов усаживается в кресло Кальвина. Вольтер опускается на колени перед образованной русской гостьей — мучимый геморроем философ, принимая княгиню Дашкову, не может даже присесть по-человечески. Под строгим взглядом автора “Города Глупова” гордый символ Швейцарии — гора Юнгфрау — поднимается с насиженного места и отправляется на поселение в Уфимскую губернию. Монтрё приобретает рождественские очертания, набоковский карандаш рисует силуэт вершины Маттерхорна, а получается профиль Пушкина. Шагал пригоняет в Цюрих витебских коров, и они молчат о чем-то в витражах Фраумюнстера.
Одна шестая часть суши и поднебесный пятачок связаны невидимой натянутой жилой. В стране-курорте происходят события, внешне незаметные, но влияющие самым роковым образом на судьбу страны-империи. Здесь в головы приходят идеи, которые потом претворяются за сотни и тысячи верст от Базеля и Лугано: и в книги, и в картины, и в расстрелы заложников. В тиши женевских и цюрихских библиотек составляются рецепты, по которым будет заварена кровавая каша на поколения едоков.
После Карамзина этот край становится неотъемлемой частью русского литературного ландшафта. Крик базельского осла разбудит князя Мышкина, Тургенев заставит говорить даже альпийские вершины, Бунин будет посылать своих героинь умирать на Женевское озеро, Ходасевич в 1917 году напишет стихотворение “В этом глупом Швейцерхофе…”. Знаменитый отель на набережной Люцерна станет именем нарицательным. Швейцерхоф — мир, в котором все постояльцы.
День, проведенный отставным русским офицером, тридцатилетним севастопольским ветераном, в курортном городке на берегу Фирвальдштетского озера, становится днем суетной истины и мучительного бессмертия. “Проснулся в 9, пошел в пансион и на памятник Льва. Дома открыл тетрадь, но ничего не писалось. “Отъезжее поле” — бросил. Обед тупоумно-скучный. Ходил в privathaus. Возвращаясь оттуда, ночью пасмурно — луна прорывается, слышно несколько славных голосов, две колокольни на широкой улице, крошечный человек поет тирольские песни с гитарой и отлично. Я дал ему и пригласил спеть против Швейцерхофа — ничего, он стыдливо пошел прочь, бормоча что-то, толпа, смеясь, за ним… Я догнал его, позвал в Швейцерхоф пить. Нас провели в другую залу. Артист пошляк, но трогательный. Мы пили, лакей засмеялся, и швейцар сел. Это меня взорвало — я их обругал и взволновался ужасно. Ночь чудо. Чего хочется, страстно желается? Не знаю, только не благ мира сего. И не верить в бессмертие души! — когда чувствуешь в душе такое неизмеримое величие. Взглянул в окно. Черно, разорванно и светло. Хоть умереть.
Боже мой! Боже мой! Что я? и куда? и где я?”
Почему московский дворянин и душевладелец падает на колени на берегу Рейна под Базелем и восклицает: “Счастливые швейцары! Всякий ли день, всякий ли час благодарите вы небо за свое счастие, живучи в объятиях прелестной натуры, под благодетельными законами братского союза, в простоте нравов и служа одному Богу?” Некое недоступное швейцарскому скотоводу русское знание заставляет “генерала русских путешественников”, как окрестит Карамзина Греч, обозначить это пятнышко на карте земным парадизом. “Письма” Карамзина — не только удивительный односторонний договор об аннексии ничего не подозревающей страны, своеобразный акт о включении Швейцарии в русскую культуру, это и генеральная диспозиция с установкой ориентиров и цели, план движения, закодированный завет блуждающей русской душе. Будущий автор многотомной русской истории, пропитанной кровью, пущенной для высших необходимостей, ставит своим читателям вешки обыкновенного земного счастья.
Карамзин задает новый для тоталитарной системы вектор движения — к приоритету ценностей частной жизни.
Как Карамзин ехал сюда с томиком Руссо, так после него поедут с томиком Карамзина. Как Карамзин, будут смотреть на альпийские прелести, а видеть отечественную свистопляску. Гельветический пейзаж протыкают то и дело “проклятые русские вопросы”. Поскачет от Веве в сторону Кларана и дальше по всему миру бричка с Чичиковым. В горном обвале привидится Жуковскому “бессмысленный и беспощадный”. Швейцарские впечатления будут толкать под локоть автора “Философических писем”.
Чаадаев после знаменитой отставки мечтает поселиться в Швейцарии. Увы, поездка в любую страну оказывается поездкой в Россию. В Берне, на чае у Свербеева, желчный отставник набрасывается с пылкостью на родную империю: “…обзывал Аракчеева злодеем, высших властей, военных и гражданских — взяточниками, дворян — подлыми холопами, духовных — невеждами, все остальное — коснеющим и пресмыкающимся в рабстве. Однажды, возмущенный такими преувеличениями, — вспоминает Свербеев, — я напомнил ему славу нашей Отечественной войны и победы над Наполеоном и просил пощады русскому дворянству и нашему войску во имя его собственного в этих подвигах участия. “Что вы мне рассказываете! Все это зависело от случая, а наши герои тогда, как и гораздо прежде, прославлялись и награждались по прихоти, по протекции”. Говоря это, Чаадаев вышел из себя и раздражился донельзя”.
Лозанна дает повод Жуковскому вспомнить отечество, где “в провинциях грубое скотство, в больших городах грубая пышность”. При виде обвалившейся горы, похоронившей под собой деревушку Гольдау, у учителя будущего императора-освободителя рождается “горная философия”: “Проезжая сюда через кантон Швиц, я видел на прекрасной долине, между Цюрихским и Ловерцким озером, развалины горы, задавившей за двадцать лет несколько деревень и обратившей своим падением райскую область в пустыню. Это место называлось тогда Goldau (Золотой луг). За двенадцать лет перед сим я уже видел его: с тех пор ничего не переменилось; те же голые, набросанные грудами камни, немногие покрылись мхом; кое-где пробиваются тощие кусты, но еще почти нет признаков жизни: время невидимо работает, но разрушение в полной еще силе. Рядом с этим хаосом камней простирается холмистая равнина, покрытая сочною травой, пышными деревьями, селениями, хижинами, садами; но бугристая поверхность ее, согласно с преданием, свидетельствует о древнем разрушении: за несколько веков и на этом месте упала гора, задавила несколько селений, и надлежало пройти сотням лет, дабы развалины могли покрыться слоем плодоносной земли, на которой поселилось новое поколение, совершенно чуждое погибшему. Вот история всех революций, всех насильственных переворотов, кем бы они производимы ни были, бурным ли большинством толпы, дерзкою ли властью одного! Разрушать существующее, жертвуя справедливостью, жертвуя настоящим для возможного будущего блага, есть опрокидывать гору на человеческие жилища с безумною мыслью, что можно вдруг бесплодную землю, на которой стоят они, заменить другою, более плодоносною. И правда, будет земля плодоносная, но для кого и когда? Время возьмет свое, и новая жизнь начнется на развалинах: но это дело его, а не наше; мы только произвели гибель; а произведенное временем из созданных нами развалин нимало не соответствует тому, чего мы хотели вначале. Время — истинный создатель, мы же в свою пору были только преступные губители, и отдаленные благие следствия, загладив следы погибели, не оправдывают губителей. На этих развалинах Гольдау ярко написана истина: “Средство не оправдывается целью; что вредно в настоящем, то есть истинное зло, хотя бы и было благодетельно в своих последствиях; никто не имеет права жертвовать будущему настоящим и нарушать верную справедливость для неверного возможного блага”.
От восторгов по поводу красот природы, чистоты улиц и порядочности гельветов пухнут описания путешествий, дневники и письма.
Но чу! Альпийский эдем в больших дозах вызывает у русских путешественников рвотный рефлекс. “Что тебе сказать о Швейцарии? Все виды да виды, так что мне уже от них наконец становится тошно, и если бы мне попалось теперь наше подлое и плоское русское местоположение с бревенчатою избою и сереньким небом, то я бы в состоянии им восхищаться, как новым видом”. Это Гоголь.
“Рейн — естественная граница, ничего не отделяющая, но разделяющая на две части Базель, что не мешает нисколько невыразимой скуке обеих сторон. Тройная скука налегла здесь на все: немецкая, купеческая и швейцарская. Ничего нет удивительного, что единственное художественное произведение, выдуманное в Базеле, представляет пляску умирающих со смертью, кроме мертвых, здесь никто не веселится…” Герцен.
Толстой о гельветах: “Швейцарцы — непоэтичный народ”.
Достоевский: “О, если б вы знали, как глупо, тупо, ничтожно и дико это племя! Мало проехать путешествуя. Нет, поживите-ка! Но не могу вам теперь описать даже и вкратце моих впечатлений; слишком много накопилось. Буржуазная жизнь в этой подлой республике развита до nec plus ultra. В управлении и во всей Швейцарии — партии и грызня беспрерывная, пауперизм, страшная посредственность во всем; работник здешний не стоит мизинца нашего: смешно смотреть и слушать. Нравы дикие: о, если бы вы знали, что они считают хорошим и что дурным…”
Парадиз наизнанку. Или другое представление о спасении души?
В Цюрих и Женеву русский путешественник привозит с собой в багаже опыт предков, поровших и поротых, но дружно тянувших веками лямку отечества. Вековая царская служба из поколения в поколение отбирала и тело, и волю, и мысли, но давала взамен наполненность души и праведный смысл существования. То, что послам с берегов Рейна казалось в России деспотией и рабством, воспринималось на Москве-реке самоотверженным участием в общей борьбе, где царь — генерал, а все остальные — его дети и солдаты. Отсутствие частной жизни компенсировалось сладостью погибели за родину. Протяженность отечества в географии и времени была залогом спасения, всеобщее неосознанное рабство горько для тела, но живительно для духа.
Но вот счастливому детству воюющей со всем светом нации приходит конец — немцы на русском троне объявляют “вольность”, сперва дворянскую, а через сто лет поголовную. Начинается испытание дармовой свободой. Привычной к Службе душе задается новый вопрос: для чего жить? Очевидный на фоне Альп ответ: для себя, для детей — вовсе не представляется очевидным на берегах Волги и Невы. По страницам русских романов разбредаются, гонимые кириллицей, “лишние люди”.
Ценности частной жизни, символом которых Карамзин в русском сознании сделал Швейцарию, поставлены в России под сомнение. Внезапная пустота под ложечкой вышедшего в отставку народа требовала замены Службы чем-то не менее возвышенным. Просто жизнь сама по себе, в ее “швейцарском” виде, преломилась в русском зрачке в тошнотворное бюргерство, в лишенное одухотворяющего смысла презренное мещанское существование.
Русско-швейцарскую границу сторожат, подобно васнецовским богатырям, привитое великой литературой презрение к “аисту на крыше”, очевидная бессмысленность “трудодней” при любом режиме и генетическая предрасположенность к высоким идеалам. Устами швейцарского гражданина Герцена, “тяглового крестьянина сельца Шателя, что под Муртеном”: “Но спрошу, в чем их дело, в чем их высшие интересы? Их нет…”
С первой русской “перестройкой” — реформами Александра II — заканчивается многовековая изоляция. Заграничный паспорт, стоивший при Николае 500 рублей, за пять целковых не выправляет себе разве что ленивый. Население демократизируемой царем империи получает возможность самолично пощупать ценности “швейцарской” цивилизации. Впервые в истории за рубеж огромная масса русских отправляется не в виде армии, но в штатском. Русские за границей: когорта посвященных, узнающих друг друга с полувзгляда, перекати-Альпы с опричниной в прошлом и Башлагом в будущем, туристическая группа, одержимая спасением души.
Многоязычная Швейцария считается провинцией великих европейских культур и столицей педагогики. Женевские и лозаннские пансионы переполнены русскими отпрысками. Получение Надеждой Сусловой докторского диплома производит эффект взорвавшейся бомбы. Цюрих и другие университетские города переживают нашествие “казацких лошадок”, как назовут здесь русских студенток. Высшие учебные заведения наполняются местечковой и разночинной молодежью из неслыханных дыр необъятной империи.
Однако неладно что-то в швейцарской системе образования: учатся на врачей, кромсают трупы гельветов в анатомическом кабинете, чтобы служить ближнему, облегчать болезни страждущему, а становятся бомбистками. Герцен в “Цветах Минервы”: “Эта фаланга — сама революция, суровая в семнадцать лет… Огонь глаз смягчен очками, чтоб дать волю одному свету ума… Sans crinolines, идущие на замену sans-culotte'aм. Девушка-студент, барышня-бурш ничего не имеют общего с барынями-Травиатами… Студенты-барышни — якобинцы, Сен-Жюст в амазонке — все резко, чисто, беспощадно”. Почти все, недоучившись, бросают учебу-безделицу и отправляются домой делать “дело”, заканчивая свои университеты, по отечественной традиции, в тюрьмах и ссылках.
Всепоглощающую Службу может заменить только беззаветное Служение. Карамзинскому раю противостоит отныне русская Утопия. Эффектная формулировка Прудона “собственность есть кража”, рассчитанная на эпатаж читающей публики, при переводе на русский вдруг обрастает новым смыслом и читается совсем по-другому в стране, где народная мудрость подводит вековой итог: “Трудом праведным не наживешь палат каменных”.
На берегах швейцарских озер начинается Великая промывка мозгов. Здесь, в комнатке с видом на белеющие мирные Альпы, ложатся на бумагу заветные нечаевские слова: “Нравственно все, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно все, что мешает ему”.
Старый поэт, давший на Воробьевых горах клятву посвятить жизнь счастью народа, пишет в женевских прокламациях: “Братцы! Приходит нам невтерпеж!.. Житье на Руси все хуже да хуже! Свободой нас обманули, только по губам помазали!..” “Надо нам их всех вконец истребить, чтоб и духу их не осталось, чтоб и завестись они не могли опять никак. А для этого надо нам, братцы, будет города их жечь. Да выжигать дотла”. “Надо будет все бумаги огнем спалить, чтобы не было никаких ни указов, ни приказов, чтобы воля была вольная. Да, ждать-то нам нечего, чего зевать? Кому подошлось, если какой из наших ворогов подвернулся под руку, и кончай с ним”.
Кумир русской молодежи, гражданин кантона Тессин “Микеле Бакенини” провозглашает на Конгрессе мира в Женеве — или, по выражению Герцена, на “писовке”: “Не заботясь о том, что подумают и скажут люди, судящие с точки зрения узкого и тщеславного патриотизма, я, русский, открыто и решительно протестовал и протестую против самого существования русской империи. Этой империи я желаю всех унижений, всех поражений в убеждении, что ее успехи, ее слава были и всегда будут прямо противоположны счастью и свободе народов русских и не русских, ее нынешних жертв и рабов”. И дальше: “Признавая русскую армию основанием императорской власти, я открыто выражаю желание, чтобы она во всякой войне, которую предпримет империя, терпела одни поражения”.
“За этот год, — пишет народоволка Вера Фигнер в воспоминаниях об учебе в Цюрихе, — в моих мыслях произошел такой же переворот, как у других; то, что было прежде целью, мало-помалу превратилось в средство; деятельность медика, агронома, техника, как таковых, потеряла в наших глазах смысл; прежде мы думали облегчать страдания народа, но не исцелять их. Такая деятельность была филантропией, паллиативом, маленькой заплатой на платье, которое надо не чинить, а выбросить и завести новое; мы предполагали лечить симптомы болезни, а не устранять ее причины. Сколько ни лечи народ, думали мы, сколько ни давай ему микстур и порошков, получится лишь временное облегчение… Цель, казавшаяся благородной и высокой, была в наших глазах теперь унижена до степени ремесла почти бесполезного”. Придя к такому выводу, Фигнер вместе с другими студентками решает “отдать себя всецело делу пропаганды социалистических идей среди народа и организации его для активной борьбы за эти идеи. Таков был итог цюрихской жизни… В декабре 1875 года я выехала из Швейцарии, унося навсегда светлое воспоминание о годах, которые дали мне научные знания, друзей и цель, столь возвышенную, что все жертвы казались перед ней ничтожными”.
Невоплотившиеся врачи, инженеры, ученые уезжают в Россию — на эшафот — с упоением. Может ли бюргерское, “швейцарское”, презренное и осмеянное существование сравниться со сладостным самопожертвованием, гарантирующим бессмертие в революционных святцах?
Урок швейцарского. Не языка, разумеется, но мироздания. “Schaffe, schaffe, Husli baue!” Одиннадцатая заповедь, не переведенная некогда на славянский: “Трудись, трудись, строй свой домик!” Нет-нет, под “делом” в России понимают что-то совсем другое.
Примеров обратного духовного переворота, обращения в “швейцарскую” систему ценностей совсем немного, тем они интересней. Лев Тихомиров — один из лидеров “Народной воли”. В своих мемуарах он вспоминает долгие прогулки с беременной женой по окрестностям Женевы. Революционерам-народникам, посвятившим свою жизнь счастью русских крестьян, жизнь крестьянина швейцарского кажется диковинкой. “Это огромное количество труда меня поразило. Смотришь деревенские дома. Каменные, многосотлетние. Смотришь поля. Каждый клочок огорожен толстейшей, высокой стеной, склоны гор обделаны террасами, и вся страна разбита на клочки, огорожена камнем… Я сначала не понимал загадки, которую мне все это ставило, пока, наконец, для меня не стало уясняться, что это собственность, это “капитал”, миллиарды миллиардов, в сравнении с которыми ничтожество наличный труд поколения. Что такое у нас, в России, прошлый труд? Дичь, гладь, ничего нет, деревянная дрянь, никто не живет в доме деда, потому что он еще при самом деде два-три раза сгорел. Что осталось от деда? Платье? Корова? Да ведь и платье истрепалось давно и корова издохла. А здесь это прошлое охватывает всего человека. Куда ни повернись, везде прошлое, наследственное… И невольно назревала мысль: какая же революция сокрушит это каменное прошлое, всюду вросшее, в котором все живут, как моллюски в коралловом рифе?”
Тихомиров, не побоявшись проклятий бывших коллег по террору, напишет покаяние на имя царя и вернется в Россию. Остаток жизни он посвятит борьбе с русской революцией, будет неустанно писать, пытаться объяснить опасность ее, пока вдруг не замолчит накануне войны: “Господь закрыл очи царя, и никто не может изменить этого. Революция все равно неизбежно придет, но я дал клятву Богу не принимать больше никакого участия в ней”.
Швейцарский урок остался в России невыученным.
Швейцария действительно становится раем, но для подготовки русского террора. Кто ищет бури — пристает к леманским берегам. В питательном швейцарском бульоне идеи распространяются молниеносно. Русская “освободительная” мысль за отсутствием предохранительных средств приобретает характер эпидемии. Альпийская республика — центр Тамиздата той поры. Половина всех русскоязычных эмигрантских изданий с 1855 по 1917 год выпускается в Швейцарии. Нелегальная Россия существует благодаря легальной Швейцарии. Эта страна с ноготок — колыбель русской смуты, потрясшей XX век. На смену страстным теоретикам разрушения вроде Бакунина, нашедшего успокоение на Бремгартенском кладбище Берна, приходят не менее страстные практики. Под защитой гельветических законов располагаются со всеми удобствами штаб-квартиры всех радикальных партий. Подготовка покушений, “эксов”, взрывов проходит на фоне живописных нейтральных ландшафтов.
“Швейцарская таможня и пограничная охрана никаких неприятностей мне не преподнесли, — вспоминает большевик Васильев-Южин. — У меня не спросили ни паспорта, ни имени, ни какой я национальности и только полюбопытствовали, не везу ли я при себе много папирос и табаку. Очевидно, просто в фискальных интересах”.
Другой большевик, Семашко, так объясняет привлекательность этой страны для революционеров: “Центром наших эмигрантских устремлений была тогда Швейцария. В Германии и даже во Франции бывали случаи выдачи эмигрантов по требованию русского правительства. Швейцария считалась “неприкосновенным убежищем политических”… Да к тому же жизнь в Швейцарии была значительно дешевле, чем в Германии или во Франции. Поэтому Швейцария в те годы была переполнена эмигрантами”.
Примечательно, что не только в отечественном сознании Швейцария ассоциируется с плацдармом русской революции. Отправляясь заниматься альпинизмом в Швейцарию, знаменитый Тартарен встречается там не со швейцарцами, а с русскими террористами. Вот образ революционера из России, возникающий под пером Доде: “Похожий на русского мужика, с волосатыми руками, длинными черными жирными волосами и нечесаной бородой”. Не менее примечательна и гоголевская фамилия борца с царизмом — Манилов. Тарасконец влюбляется в неотразимую красавицу террористку Соню, которая “убила на улице генерала Фелялина, председателя военного суда, осудившего ее брата на вечную ссылку”. Действие развивается достаточно брутально: уже через несколько страниц в дело идет знаменитая веревка из Авиньона. Одолженной у Тартарена бечевкой в лесу придушен русскими певец, заподозренный в шпионстве.
Реальные бомбисты чувствуют себя в Швейцарии не менее привольно, чем персонажи “Тартарена в Альпах”. Эхо бомбы, взорванной русскими “студентами” на Цюрихберге, прокатывается по всей Швейцарии. При испытаниях погибает Исаак Дембо, народоволец, готовивший в свое время заряд для группы Александра Ульянова. Взрывы гремят в женевских квартирах, где готовят адские машины для царских сатрапов боевики Азефа и Савинкова. В Монтрё русские анархисты устраивают “экс” с ограблением банка. Охота за русскими министрами не прекращается и на швейцарских курортах. Татьяна Леонтьева, губернаторская дочь, воспитанная в лозаннском пансионе, заказывает в ресторане фешенебельного отеля в Интерлакене столик рядом с почтенным стариком, неким Шарлем Мюллером. После обмена улыбками она встает, подходит к соседу, достает из сумочки браунинг и стреляет в старца в упор. В оцепенении окружающие смотрят, как юная девушка выпускает еще несколько пуль уже в лежащего. Арестовавшим ее заявляет, что она русская, эмиссар революционного комитета с заданием отомстить министру Дурново. Открывается чудовищное недоразумение. Дурново действительно жил под именем Мюллера в этом отеле в течение 10 дней и уехал лишь незадолго до покушения. В сумочке Леонтьевой при аресте находят газету с портретом министра — всех присутствующих поражает роковое сходство.
“Счастливые швейцары” морщатся, но терпят. “Высшие интересы” политической эмиграции вписываются в “фискальные интересы” почтенных бюргеров. Симбиоз полярных мироощущений. На русской революции делаются швейцарские деньги. На запрос общественности, обеспокоенной резким увеличением числа русских студентов, занятых не столько учебой, сколько партийной полемикой, ректорат Цюрихского университета отвечает: “Они ежегодно приносят с собой большие суммы денег в Цюрих и способствуют таким образом росту нашего народного благосостояния”.
Эсер Клячко: “Нельзя сказать, чтобы франколюбивые швейцары относились очень благосклонно к русским эмигрантам. У этих граждан буржуазно-демократической республики, торгующих своим климатом и природой, франк — на первом плане. Ведь, в сущности говоря, Лозанна с ее окрестностями (Кларан, Монтрё, Веве и пр.), это большая гостиница-пансион. Свыше 600 эмигрантов, т. е. 600 занятых комнат, около 600 студентов, вносящих плату за право учения в университете, наконец, содержание их, дающее приличный заработок, — это для франколюбивых швейцарцев была не шутка… Поэтому и терпели, скрепя сердце, русских эмигрантов”.
Троцкий: “Через несколько дней безвестное дотоле имя Циммервальда разнеслось по всему свету. Это произвело потрясающее впечатление на хозяина отеля. Доблестный швейцарец заявил Гримму, что надеется сильно поднять цену своему владению и потому готов внести некоторую сумму в фонд 3-го Интернационала. Полагаю, однако, что он скоро одумался”.
Швейцария становится Меккой нового учения о светлом будущем. Пророки распределяют сферы влияния — Цюрих принадлежит Аксельроду, открывшему здесь кефирный заводик, Женева — Плеханову. Сюда едут на поклонение. Заехать в город на Роне, чтобы пожать руку первому марксисту, считает своим долгом всякий уважающий себя интеллигент от Вербицкой, авторши тогдашних бестселлеров, до Бердяева.
Хародчинская, секретарша Плеханова, вспоминает, как в 1912 году во время прогулки по Променад де Бастион за Женевским университетом к ним, услышав русскую речь, подошла одна женщина и обратилась к импозантному господину с вопросом, не подскажет ли он, где можно купить хорошие часы, она, мол, первый раз в Швейцарии, слышала, что женевские часы славятся на весь мир, и хотела бы привезти домой сувенир. “Юмор, — пишет Хародчинская, — составлял основную черту Плеханова. Он любил пошутить, но шутки его бывали такие тонкие, что часто собеседник, мало знавший Плеханова, не мог уловить иронии в его словах… Г. В. с самым серьезным видом стал пространно объяснять ей, как надо пройти на такую-то улицу, в такой-то магазин… Какими-то путями разговор перешел на религиозную тему. Г. В. заявил, что верит в Бога так же слабо, как и в черта, и советует ей от души пересмотреть свои взгляды на сей предмет. Оскорбленная и испуганная дама поспешила прочь от нас, сказав на прощание, что она будет молиться за грешную душу безбожника. Эта встреча доставила нам большое удовольствие. Г. В. долго посмеивался, вспоминая, в какой ужас он вверг свою верующую собеседницу”.
История, как известно, обожает рифмы. Пройдет несколько лет, и свою шутку Плеханов услышит при совсем других обстоятельствах. После октябрьского переворота к нему, больному, харкающему кровью, уже не встающему с постели, ворвутся революционные матросы и солдаты с обыском. “Краса и гордость русской революции” приставит ко лбу мыслителя дуло маузера. Жена Плеханова, Розалия Марковна, вскрикнет: “Ради Бога, не делайте этого!” Матрос засмеется и вдруг повторит слова, сказанные Плехановым некогда в женевском мирном парке. После обыска Георгий Валентинович признается супруге, что “его занимала мысль, увидит ли он раньше огонь или услышит звук выстрела”. “Неоднократно, — напишет в воспоминаниях о последних днях своего друга Лев Дейч, — он обращался ко мне с вопросом, глубоко мучившим его: “Не слишком ли рано мы в отсталой, полуазиатской России начали пропаганду марксизма?” Как бы подводя итог своей жизни, этот человек, умирая от туберкулезной лихорадки, будет просить читать ему вслух греческих поэтов, а в предсмертном бреду, задыхаясь, погрозит кому-то бессильным кулаком.
С началом войны нейтральная конфедерация — удобная ступенька к “великому октябрю”. “Конечно, и в Швейцарии армия мобилизована, а в Базеле слышен даже шум канонады, — вспоминает Троцкий, активист швейцарской социал-демократической партии. — Но все же обширный гельветический пансион, озабоченный, главным образом, избытком сыра и недостатком картофеля, напоминал спокойный оазис, охваченный огненным кольцом войны”.
Другой будущий основатель русской Утопии, любитель альпийских прогулок, учит неразумных швейцарских социалистов: “Есть только один лозунг, который вы должны немедленно распространять в Швейцарии, как и во всех других странах: вооруженное восстание!” Нобсу, председателю цюрихских социал-демократов, Ленин заявляет: “Швейцария — самая революционная страна в мире”. Опешившему редактору социалистической газеты вождь большевиков объясняет, что ведь у каждого швейцарца, согласно вековой традиции, находится дома оружие с боеприпасами. Так или иначе, поставив себе жизненную цель прийти к власти, оба ее достигнут — каждый в соответствии со своими представлениями о целях и средствах политической борьбы. Ленину до поста премьера оставались считанные месяцы. Нобс станет президентом Швейцарской конфедерации только в 1948 году.
Скорым поездом № 263 из Цюриха через Бюлах на Шафхаузен с 3-го пути в 15.20 отправляется группка эмигрантов осуществлять Великую русскую мечту. Стефан Цвейг назовет этот послеобеденный апрельский час “звездным часом человечества”.
Исторический шанс перенять “низменные” ценности “счастливых швейцаров” Россия, нацепив на фрак красный бант и забросав шахту, откуда доносилась молитва, гранатами, упустила.
Принесение частной жизни в жертву “высшим интересам” становится государственной идеологией в новой России. Страна “закрывается”. Большевистская дипломатическая миссия из Берна высылается. На протяжении десятилетий Советская Россия и Швейцарская конфедерация не обмениваются дипломатическими представительствами. Процесс Конради проводит разделительную черту между двумя мирами.
10 мая 1923 года в лозаннском отеле “Сесиль” раздаются револьверные выстрелы, прогремевшие на весь мир. Убит Воровский, глава советской дипломатической делегации. Убийца — Мориц Конради. Дед его переселился в Россию из Швейцарии и кормил весь Петербург конфетами и шоколадом, организовав свое дело — фабрику и сеть кондитерских. Во время войны Мориц воюет на немецком фронте за Россию, получает награды. Приходит революция, все имущество семьи “национализируют”. Отец и брат его погибают во время красного террора. Мориц вступает в Добровольческую армию и сражается с большевиками до конца.
Процесс Конради становится, по существу, первым процессом против большевизма. Среди авторов статей, освещающих ход суда, Арцыбашев, автор знаменитого “Санина”. Писатель требует оправдать Конради и призывает в свидетели “всех замученных и расстрелянных в большевицких подвалах, всех погибших от голода и холода, всех погибших от грязи и эпидемии… жертв великого коммунистического эксперимента”. “Воровский, — пишет Арцыбашев, — был убит не как идейный коммунист, а как палач… Убит как агент мировых поджигателей и отравителей, всему миру готовящих участь несчастной России”.
Суд лозаннских присяжных выносит оправдательный приговор. Об отношении в Швейцарии к убийце говорит отрывок из отчета сотрудника ГПУ, посланного в Лозанну для проведения специального расследования: “Обращение с преступником трудно себе представить, не будучи здесь, на месте. Представитель иллюстрированного журнала, захотевший сфотографировать преступника, встретился с ним в одной кондитерской. Жандарм сидел подле и пил кофе”.
Против излучаемой Утопией идеологии, замахнувшейся на собственность, гельветы проявляют отменный иммунитет. Лишь горстка швейцарских коммунистов, не имея никаких шансов на успех в своем отечестве, отправляется на восток во главе с Платтеном строить свой земной рай — они добираются лишь до чистилища. В августе 1937-го будет арестована жена Платтена, Берта, а в марте 1938-го он сам за связь с врагом народа — собственной супругой. В последнем письме из заполярного лагеря за несколько дней до смерти швейцарец нацарапает знакомой: “Я, дорогая Оля, сейчас лежу в больнице. Я был сильно слабый и пухлый, но сейчас все лучше и лучше”.
Для нескольких закупоренных поколений Швейцария становится лишь отвлеченным понятием из учебника истории — там Вождь готовил Великий Переворот. Виктор Некрасов, лауреат Сталинской премии, оказавшись в женевской эмиграции, сохранит открытку с изображением Шильонского замка. “С некоторым удивлением обнаружил я ее за стеклом газетного киоска на Крещатике, у выхода из Пассажа, — вспоминает он в книге “По обе стороны стены”. — Купив ее, прочитал на обороте: “По Ленинским местам. Шильонский замок. Его посетили летом такого-то года В. И. Ленин и Н. К. Крупская”. Оставшись в Швейцарии, я сразу же последовал их примеру. И, стоя в мрачном подземелье перед колонной, к которой прикован был Бонивар, я думал о Байроне — родись он на полстолетия позже, знал бы он, чем на самом деле знаменит этот замок, а то какой-то там Шильонский узник…”
Когда режим кажется вечным и строй прочным, два русских путешественника договариваются о встрече на берегу Женевского озера. Два титана русской словесности с видом на швейцарское жительство. Один прямиком из пропахшей потом и страхом московской тюрьмы, другой — инопланетянин с Зембли. Один — всеобъятный зэк, победивший собственный рак и почуявший призвание сокрушить Утопию, другой — коллекционер насекомой и человечьей лепидоптеры, успевший вовремя оставить три тонущие страны. Этой нейтральной территории суждено было стать местом их встречи, и она становится местом их невстречи.
Когда у короля экрана, поселившегося на старости лет в Швейцарии, спросили, почему он выбрал именно берег Женевского озера, тот ответил: “Потому что я это заслужил всей моей жизнью”. Что-то подобное мог сказать про себя самый “швейцарский” русский писатель, выбравший для жизни и смерти Монтрё.
Постоялец шестикомнатного люкса в “Монтрё-палас” называет это свое последнее убежище “unreal estate”. Когда-то, в далекие полунищие 20-е годы на вопрос, где бы он хотел жить, обитатель берлинских эмигрантских номеров ответил: “В большом комфортабельном отеле”. Теперь в роскошной ванной комнате, отделанной в стиле fin de siecle, рядом с унитазом постоянно стоит шахматная доска с расставленными фигурами, а на полу каждый раз появляется новый коврик с днем недели на случай, если, глядя в окно на Лак Леман и Савойские Альпы, гость забудет о времени.
Набоков в Швейцарии — оптимальное решение шахматной задачи на жизненной доске, приведение после нескольких цугцвангов своего короля, изгнанного из петербургского детства, в единственную безопасную счастливую клетку. “Высшие интересы” разорили его отеческий дом, расстреляли поэтов, изгнали профессоров, упразднили не только ять, но кастрировали само Слово. Вся его жизнь — спасение своей семьи, своего языка и рукописей-карточек от идеологий и режимов. Своим героям он дарит край, где можно жить и умереть просто от частной жизни — без помощи тиранов. Себе он дарит страну “счастливых швейцаров”.
Солженицын в Швейцарии — ментальное недоразумение, недосмотр верховного программиста, быстро исправленный адвокатами. Он переезжает из ненавистного сытого Цюриха в напоминавший рязанский лес Вермонт не только потому, что не хотел кормить “Архипелагом” швейцарских налоговых чиновников, но и потому, что швейцарские законы о беженцах делали невозможной борьбу. Его слово было предназначено для борьбы. Сперва его книги должны были сокрушить режим, потом должен был вернуться победителем он сам.
На оси Карамзин — Нечаев они занимают полярные позиции. Два взаимоисключающих кода поведения по отношению к родной мясорубке. Мужественный Борец и несгибаемый Дезертир.
По максимовской версии, Солженицыны сообщают в письме предполагаемое время их визита, и Набоков записывает в дневнике: “6 октября, 11.0 °Cолженицын с женой”, не предполагая, что тот ждет ответного подтверждения. Ко времени отъезда Солженицыных из Цюриха ответа из Монтрё нет. Не зная, что означает молчание, Солженицыны приезжают в Монтрё, подходят к отелю и решают ехать дальше, думая, что Набоков болен или по какой-то причине не хочет их видеть. В это время Набоковы сидят целый час в ожидании гостей — был заказан в ресторане ленч, — не понимая, почему их нет. Владимир Максимов, встретившийся потом и с тем и с другим, пытается прояснить очевидное недоразумение, но после этого случая ни Набоков, ни Солженицын уже не проявляют интереса к взаимным контактам.
Существуют и другие версии.
Русские мойры следят, чтобы параллельные миры не пересекались даже в Швейцарии.
Режим пал. Но кто все-таки сокрушил Утопию? Борцы? Или дезертиры?
И вот снова русские за границей.
“Их везде много, особенно в хороших отелях. Узнавать русских все еще так же легко, как и прежде. Давно отмеченные зоологические признаки не совсем стерлись при сильном увеличении путешественников. Русские говорят громко там, где другие говорят тихо, и совсем не говорят там, где другие говорят громко. Они смеются вслух и рассказывают шепотом смешные вещи; они скоро знакомятся с гарсонами и туго — с соседями, они едят с ножа, военные похожи на немцев, но отличаются от них дерзким затылком с оригинальной щетинкой, дамы поражают костюмом на железных дорогах и пароходах так, как англичанки за table d'hote'oм и проч.”. Цитата из Герцена, но звучит актуально и через полтора столетия.
Русские в образе мира давосского кельнера — это те, кто дает на чай сумму больше, чем стоимость заказа.
Бизнесмены с повадками паханов ринулись в Цюрих. Их девиз: открыть счет в банке на Банхофштрассе — приобщиться к общечеловеческим ценностям.
В книге “Введение в гисторию европейскую…”, вышедшей в Санкт-Петербурге в 1718 году, уже упоминается пословица “Point d’argent, point de Suisse” с переводом: “Сие есть: нет денег, нет гельветов”. Швейцарские банки есть символ победы человека над временем. Некогда перед отъездом в Россию Ленин, будучи клиентом цюрихского Кантонального банка, снял свой вклад, а сберегательную книжку с остатками в размере 5 франков и 5 сантимов вручил Раисе Харитоновой, жене секретаря цюрихской секции большевиков Моисея Харитонова, для оплаты партийных взносов. В своих мемуарах Харитонова описывает, как она пришла в банк и предъявила служащему в окошке ленинскую сберкнижку.
“— В. Ульянов. Как? Тот самый Ульянов, который жил как политический эмигрант у нас в Цюрихе, а сейчас в России стал таким знаменитым человеком? Ульянов, о котором пишут во всех газетах?! — воскликнул он.
— Да, — ответила я как можно сдержаннее. — Это тот самый Ульянов, политический эмигрант, который проживал в старом Цюрихе, на Шпигельгассе, 14, у сапожного мастера Каммерера. Теперь он после долгих лет изгнания вернулся в Россию, чтобы вместе с народом добиться свободы и счастливой жизни для своей страны”.
Служащие банка сбегаются поглядеть на сберкнижку русской знаменитости.
“Все рассматривают, дивятся.
— Что же, — обратился ко мне наконец главный кассир, возвращая сберкнижку, — можете закрыть счет и получить этот вклад.
— Нет, благодарю вас, — ответила я. — Не для того я пришла к вам, чтобы получить вклад в 5 франков. Эту сберкнижку я увезу с собой на родину — в Россию, а вклад пусть остается в банке Швейцарии. Не велик вклад, но зато велик его вкладчик. Мне лишь хотелось, чтобы вы узнали об этом.
Я попрощалась и пошла к выходу. Оглянувшись, я увидела изумленных клерков; они все еще стояли у окна главного кассира”.
На родине великого вкладчика по многу раз сменились не только деньги, системы, режимы, официальные идеологии, названия страны, но и сама страна успела рассыпаться, снова собраться и снова рассыпаться. А в Кантональном банке на Банхофштрассе методично из десятилетия в десятилетие начислялись проценты. Счет № 611361 пережил и вкладчика, и созданную им Утопию и будет и дальше дожидаться наследников Ильича.
“Высшие интересы” преходящи, в отличие от франка.
Со вторым в русской истории открытием границ снова появился шанс для диффузии ценностей. Будет ли усвоен “швейцарский урок” на этот раз? Или опять стошнит от “аиста на крыше” и “Гоппе и компании через пять поколений”? И опять тронется замордованное население за Неким Зовущим на праведное дело: пустить ближнему — мафиозному торгашу-ублюдку — красного петуха? Может, мы учимся вовсе по другой программе? В спецшколе мальчиков для битья?
Гражданином Швейцарии был Николай Ставрогин, герой “Бесов”. В последнем письме он сообщает Дарье Павловне, что у него есть швейцарское гражданство и дом в кантоне Ури, и зовет ее поехать с ним туда жить. Когда Дарья бросается искать Ставрогина, чтобы согласиться, роман заканчивается — гражданин кантона Ури уже повесился.
Не всякий ли русский путешественник, в конце концов, гражданин кантона Ури?
Во время войны в Швейцарию бежали из Германии русские военнопленные и угнанные на работы. По официальным данным, в августе 1945 года в Швейцарии в 75 лагерях находились 7462 интернированных русских.
Около ста из них были размещены в открывшемся 8 декабря 1942 года лагере в Андельфингене, где они занимались раскорчевкой и строительством дороги. На карманные расходы они получали по 20 франков ежемесячно, к их услугам была библиотека, радио, музыкальные инструменты, показывались советские фильмы, устраивались экскурсии в Цюрих, в музеи, зоопарк, на озеро.
Регина Кэги-Фуксман работала в лагере уполномоченной швейцарской организации помощи беженцам. Она оставила воспоминания. “Русские попросили разрешения у центрального управления лагерем не работать в День Красной армии, который считается в Советской России главным праздником, и устроить концерт в гастхаузе в Андельфингене, ближайшей к лагерю деревне. Они хотели пригласить тех, кто занимался вопросами беженцев, жителей деревни и своих воскресных друзей из Цюриха”. Просьба русских была удовлетворена, за исключением того, что до обеда они от работ не освобождались, что обуславливалось всеобщей трудовой повинностью для всех швейцарцев даже в их национальные праздники. “Русские заявили, что в этом случае они вообще отказываются выступать и не выйдут на работу, так как это их национальный праздник. Руководство лагеря вызвало полицию и издало строгий приказ приступить к работе… В назначенный день интернированные появились на завтраке в выходной одежде и отказались выйти на работу. После обеда русские построились в колонну по четыре и отправились строем из лагеря в деревню, дошли до гастхофа, где должен был состояться концерт, развернулись и двинулись маршем обратно в лагерь”. Напряжение нарастало. Полученный на обед шпинат сыграл роль детонатора. “Все тарелки со шпинатом они повыбрасывали в окно столовой. Шпинатом, вероятно, в России кормят свиней, и русские чувствовали себя оскорбленными в своей чести советского солдата…” Интернированные отказались вообще выходить на работу и объявили голодную забастовку. “Лагерь был окружен солдатами, против русских выставили пулеметы”. Несколько человек были арестованы, лагерь расформировали, большинство отправили в другой лагерь в горном отдаленном Рароне.
С окончанием войны стал вопрос о репатриации почти восьми тысяч русских. Каждому в лагерях была вручена брошюра под названием “Родина ждет вас, товарищи”. Кто не хотел возвращаться, мог остаться в Швейцарии — так поступили лишь около 50 человек. Почти все отправились на родину добровольно. Кэги-Фуксман: “Одна милая медсестра во время подготовки к отъезду пару недель жила у меня. Она сказала мне: “Мы все погибнем. Россия не может себе позволить снова принять так много людей, которые увидели Запад. Если я буду жива, я вам напишу”. Я получила из Зальцбурга открытку без подписи: “Прощайте!” Больше я от нее никогда ничего не получила”.
Толстой, “Люцерн”: “Бесконечна благость и премудрость того, кто позволил и велел существовать всем этим противоречиям”.
Цюрих, март 1998 г.