Пролог
Знатные иностранцы
Пьер Бенуа — «Дорога гигантов».
Пьер Бенуа — «Дон-Карлос».
Пьер Бенуа- «Атлантида».
Уптон Синклер — «100 %».
Уптон Синклер — «100 процентов».
Уптон Синклер — «Сто процентов».
Тарзан! Тарзан! Тарзан!
Появление.
Исчезновение!! Возникновение!!!
Последняя новость…
Это за стеклом. А перед стеклом — гражданин Чашкин и между книгами и гражданином Чашкиным легкий на стекле призрак, отражение, прозрачный гражданин Чашкин, набитый пестрыми обложками, — префутуристическая комбинация. Рядом возникают две другие комбинации. Ослепительно желтеют башмаки, сереет пиджак, белеет платье тонкое — через обручальное кольцо протаскивается безо всякого затруднения.
— Николашка, купи что-нибудь Бенуа. У него всегда про интересное описано.
— Да ведь он, Киса, не американец. Лучше Синклера.
— Ах, смотри, «Тарзан в роли сыщика»!
— Вот это другое дело.
Гражданин Чашкин глядит на даму. Ух, не смотреть! Просвечивает насквозь — соблазн! Рядом башмаки желтые бьют в глаза. Зависть подкатывает комом под самое сердце. «Хоть бы ногу он себе вывихнул или под мотоциклетку попал. И ведь не попадет! Я скорей попаду!»
Гражданин Чашкин идет. Солнце на небе, солнце в окнах. Вязнут в асфальте стоптанные каблуки — вот-вот отскочат. Впереди внизу ножки: белые, серые, желтые. Сбоку за стеклами обложки: белые, серые, желтые. То обложки, то колбаса, то обложки, то колбаса. Колбаса гамбургская, колбаса польская, колбаса еврейская. Писатели американские, писатели французские, писатели немецкие. Богатые люди! Миллион экземпляров! А у гражданина Чашкина денег осталось всего миллион. Купить нельзя ничего, нищему подать — обидеть человека, бросить — оштрафуют на всю сотню. Положение хуже губернаторского — после революции разумеется! (если бы губернаторское до революции, так это сделайте одолжение). Гражданин Чашкин приходит домой: счет за электричество, за водопровод, за канализацию. Литератор! Свободная профессия! Ведь вот за канализацию берут, а нет того, чтоб узнать, поел человек или не поел. Может быть, и не нужна ему эта самая канализация. Гражданин Чашкин сидит и соображает. На службах — сокращение. На рынках — повышение. Что-то было еще на «ение»? Да! Тарзан — появление, исчезновение, возникновение. Гражданин Чашкин встает и ходит по комнате: стучит ногами. Он знает, что от этого мигрень начнется рядом у толстой нэпманши. На зло! стучит ногами — прислушивается: не стонет и не ворчит. А, так вот тебе! Швыряет на пол таз эмалированный, сковородку, пресс-папье, загоняет молотком гвоздь в стену — приятно, точно ей под самую жирную лопатку. Не стонет, не ворчит. Гражданин Чашкин идет на кухню!
— Что ваша барыня — померла, что ли!
— Они на бега уехали!
— Тьфу!
Ползет время, от скуки часы отбивает. Гражданин Чашкин из окна видит, как опускается солнце прямо на гигантскую спицу радиотелеграфа. Вот — наткнулось. На стене два полушария; На одном — Америка, на другом — Африка — и остальная дребедень. Ведь вот Бенуа из этой Африки франки выщипывает, как перья из индюшки, а я не могу! А этот Тарзан (или как его: Берроуз, что ли), так он весь мир разделил на кусочки, каждый кусочек обсосал, обсусолил и выбросил за ненадобностью.
А я не могу! Синклер — ну, тот американец, с ним не потягаешься: из твердых валют самая твердая. И через цензуру проходят, будто смазанные вазелином. А я не могу. Гражданин Чашкин сел в кресло и взор вперил в полушария.
Пьер Бенуа — Атлантида.
Уптон Синклер — 100 %.
Тарзан, Тарзан, Тарзан.
Вдруг поплыла Африка, контурами заерзала, — в четырехугольник вытянулась — «Иван Чашкин?» А что Иван Чашкин? Атлантида? Глупо! Уже написано. Сто процентов? Глупо! Тоже написано.
Дразнится, проклятая, языком, а на языке: последняя новость.
Стук в дверь, легкий, вежливый.
Гражданин Чашкин вскакивает:
— Войдите!
Пиджак серый, словно обложка, из такого шевиота, что становись на колени, пресмыкайся и лобзай штанину. Башмаки цвета солнца, заходящего над Сахарой. Усики! Духами пахнет!
— Гражданин Чашкин?
— Да.
— Пьер Бенуа!
— Что такое? «Помилуйте, такая честь».
— Я не один… со мной… разрешите… М-р Берроуз!
— О?!
Английская штука. Шляпа!.. Кланяйся в ноги! Кланяйся в ноги!
Стоят с любезными улыбками.
— Русский литератор? Очень интересно познакомиться. Маленькое затруднение с сюжетом? Пустяки. Две секунды на размышление — два часа на написание. Миллион экземпляров. Право перевода во всех странах… Не правда ли, сэр?
— All right!
Гражданин Чашкин потрогал голову: нет, голова на месте, только душа в пятках. Такие гости! Не нахамить бы! Не осрамить всероссийский союз писателей! «Молчать буду», — думает.
— Итак, monsieur Берроуз.
— Итак, monsieur Бенуа.
— Вы начнете?
— О, такая честь! Французский роман всегда был, есть и будет…
— О, не скромничайте! Хорошо, я начну, ибо начать легче, а при моем малом таланте…
Начать-то, говорит, легче!
Англичанин рассыпается:
— Вы меня смущаете.
— Итак, monsieur Чашкин. Четверть стопы бумаги? Этого хватит, не правда ли?
— На первую серию.
Пьер Бенуа вынул сигару {цена-то, цена-то!) и закурил.
— Тема? — спрашивает англичанина.
— На ваше усмотрение.
— Но мировая?
— Разумеется, мировая.
Пьер Бенуа затянулся сигарой, м-р Берроуз вынул «Times», гражданин Чашкин за стол сел и дрожащею рукою перо в чернильницу обмакнул.
«Иван Чашкин» — вывел.
А дальше что? Дальше-то что?
Пьер Бенуа вперил взгляд в оба полушария, словно страну себе выбирал.
У гражданина Чашкина дух занялся, и в глазах зарябило. Вот, вот сейчас возьмет землю всю, выжмет ее, как лимон, — и выбросит за ненадобностью! Пьер Бенуа выпустил изо рта клуб синего, как индийский океан, дыма.
— Написали «Иван Чашкин»?
— Хорошо. Пишите теперь:
Земля без солнца
Роман
Гению Герберта Уэллса с благоговением
Посвящаю
М-р Берроуз отвел глаза от газеты и с улыбкой профессионала, догадавшегося в чем дело, пробормотал вопросительно:
— Немножко утопии?
Глава 1. Мистер Вильямс недоволен вселенной
Два человека вошли в темную комнату, не зажигая огня, прошли на балкончик, висевший над огромным холлом международной гостиницы, и сели там в плетеные кресла. Под их ногами расстилался огромный, пестрый от ковров пол холла, среди белой кисеи и шелка дамских платьев чернели смокинги, будто шмели, облепившие букет роз. Нестройный гул, сливаясь с причудливыми звуками негритянского оркестра, поднимался к стеклянному куполу. Париж в этот день праздновал годовщину версальского мира, и потому стены холла были украшены гигантскими красно-сине-белыми знаменами. Как капли росы в цветах, так сверкали бриллианты на обнаженных шеях и плечах женщин, одуряющий аромат плыл по воздуху и вползал в темные окна шестиэтажных стен. Иногда черно-белая пара покидала шумный зал, и через несколько минут где-нибудь в одном из окон вспыхивал розовый свет ночной лампочки.
— Итак, Вильямс, — сказал Мак-Кеней, опершись острым подбородком на перила балкона, — вы уже ни во что не верите?
— Я верю во все, но я не могу управлять своим терпением, как автомобилем. Я чувствую, что я умру прежде, чем увижу, как разлетятся по ветру все эти смокинги и лаковые туфли.
— Вы думаете, что вы умрете раньше?
— Да… и вы тоже. Историю не так-то легко подгонять пулеметами или соблазнять конфетами…
— Однако….
— Вы понимаете… я не могу больше… Эти пошлые счастливые пары… Вон посмотрите, эти двое… Я уверен, что у них в глазах слезы умиления. Видите, она часто смотрится в зеркальце? Очевидно, у нее на носу прыщик, и теперь оба переживают это событие словно мировую трагедию… С каким удовольствием я бы пустил отсюда сотню летучих мышей, чтобы посмотреть, как эти красавицы начнут хвататься за прически и накидывать скатерти на свои голые плечи.
— Вы сегодня злы, Вильямс.
— Когда я вижу стоячее болото, мне всегда хочется кинуть в него камень… Знаете, чтобы круги побежали во все стороны.
— К сожалению, мировое болото слишком обширно…
— Да, к сожалению… Время тащится на костылях…
— Посмотрите, Вильямс, как, по-видимому, хороша та тоненькая блондинка и как отвратителен ее толстый, лысый спутник… Я думаю, что если распороть его живот, то из него высыплется столько франков, что все в них уйдут по колени. Вы не знаете случайно, кто это?
Вильямс помолчал с секунду, красивое лицо его омрачилось.
— Случайно знаю, — ответил он глухо. — Это банкир Дюко, а блондинка — его молодая жена Сюзанна.
— О, простите, Вильямс, я не предполагал… Это так неудачно с моей стороны.
— Вы тут ни при чем… Я давно заметил их… Что делать, Мак-Кеней, в жизни огорчений всегда больше, чем радостей…
— Но вы нравы… я бы тоже с удовольствием пустил парочку львов побегать сейчас между этими столиками…
— Потому-то я и принял предложение профессора Гампертона… Мне сейчас куда больше по душе скалы и пески пустыни…
— Это лучшая в мире обсерватория?..
— Да. После того, как Мексиканская провалилась во время землетрясения.
Лысый человек внизу хохотал, откинувшись на спинку кресла. Юная блондинка обмахивала его веером.
— Да, к сожалению, мировое болото слишком огромно, — пробормотал Вильямс.
— Вы напрасно сожалеете об этом, милостивый государь, — раздался позади них приятный голос, — у вас есть чудесные возможности.
Оба вздрогнули и оглянулись на темную комнату. Вильямс вскочил с кресла, кинулся к столу зажечь лампу и, к своему удивлению, не мог найти ее.
— Выключатель у двери, — продолжал голос, — впрочем, не беспокойтесь, я сам зажгу электричество.
Мягкий желтоватый свет озарил комнату. Маленький человечек в голубой пижаме, с веселым бритым лицом, стоял возле двери.
— Черт возьми! — вскричал Мак-Кеней, оглядев комнату, — мы ошиблись номером.
— Совершенно верно, милостивые государи, вы ошиблись номером. Я же имею привычку дремать после обеда, и поэтому не заметил, как вы вошли. Проснувшись, я хотел вам дать знать о себе, но (о, простите) ваша беседа так заинтересовала меня…
— Вы слышали?..
— Как вы бранили мир, м-р Вильямс… Поделом бранили. Если не ошибаюсь, вы помощник директора новой обсерватории на Атласских горах?
— С кем имею честь?
— И вы уезжаете туда с профессором Гампертоном через несколько дней?
— Да, но с кем имею честь?!
— А вы, мистер Мак-Кеней, знаменитый охотник на львов?
— Да, но кто же вы, наконец? — вскричал и Мак-Кеней с некоторым раздражением.
— Франсуа Лебеф, милостивый государь, скромный лионский художник; товарищи зовут меня «Франсуа Смекалка», ибо я очень ловко выдумываю аллегории, эмблемы, сюжеты… Даже писатели обращаются ко мне: «Смекалка», выдумай сюжет! Какой — кровожадный, нежный, чувственный? Предположим, просят чувственный. Я начинаю фантазировать, а они записывают. Стиль, это уже чепуха — это их дело. Я слышал, м-р Вильямс, как вы бранили этих господ, переваривающих омаров и устриц в душистых объятиях своих дам. Я давно говорю, что пора переломать хребты тем трем китам, на которых по научным данным зиждется мир. Земля превратилась в старую деву, милостивый государь, которая целый день раскладывает пасьянс. К такой деве всегда хочется подойти и смешать ей карты или на место трефового короля подсунуть червонного валета. Я — человек богемы, м-р Вильямс, и я люблю «та-ра-рам» на весь мир. Кстати, у Сент-Антуанских ворот есть потрясающая таверна… В ней есть даже артистические аттракционы… Марсель Крапо, например. Он умеет изображать все, начиная от шипения испорченного граммофона и кончая спором лорда Керзона с русским представителем… Вам необходимо посмотреть на него…
Вильямс невольно снова поглядел вниз через окно. Лысый толстяк уводил блондинку из холла, держа ее за голую руку между плечом и локтем… Сейчас зажжется розовая лампочка в одном из темных окон.
— Я не понимаю, чем может быть для меня интересен этот Крапо, — сказал он рассеянно.
Маленький человечек ответил с загадочной улыбкой:
— М-р Вильямс! Марсель Крапо и есть тот камень, который вы хотите бросить в мировое болото.
Глава 2. Как иногда полезно человеку подражать испорченному граммофону
Появление госпожи Лаплуа в столь позднее время никогда не предвещало ничего доброго. Марсель Крапо отчасти из уважения к почтенной особе, отчасти от страха натянул простыню до самого носа.
— Простите, госпожа Лаплуа, — сказал он, — я уже лежу в постели.
— Я вижу, господин Крапо, что вы лежите, ибо у меня, слава богу, под бровями еще глаза, а не медные пуговицы.
— Если вы выйдете на секунду, я оденусь и приму вас, как должно, — продолжал Марсель Крапо, соображая, что за это время он успеет вылезти в окно и опуститься по водосточной трубе на улицу.
— Я не намерена тревожить вас после трудового дня (надо было слышать, сколько яду было вложено в эти слова: «трудовой день»). Я пришла получить с вас квартирную плату… Ну-с, что вы на меня смотрите, или у меня к носу присосалась пиявка?
— Никакой пиявки… уверяю вас… Но как я достану кошелек? Если вы выйдете на секунду…
— О, я сама достану кошелек.
— О, я не допущу, чтобы почтенная вдова… Ведь кошелек у меня в брюках, госпожа Лаплуа.
— Что же. Ведь брюки не на вас.
— Они лежат на столе, рядом с той тарелкой…
— Хорошее место для брюк… Можно подумать, что это салфетка! Но кошелек пуст, господин Крапо. Очевидно, у вас деньги в другом месте.
— Боюсь, госпожа Лаплуа, что у меня нет их в другом месте.
Госпожа Лаплуа молча швырнула брюки на тарелку, открыла дверь и крикнула:
— Пожалуйте, милостивый государь, комната свободна.
Старый человек, с лицом обезьяны сапажу, в черном сюртуке, вошел в комнату.
— Здесь сыро! — вскрикнул он с ужасом.
— Что вы! Что вы! Здесь сухо, как в Сахаре!
— Имейте в виду, что у меня ревматизм!
— Я так и предполагала, сударь.
— Впрочем, эта комната нужна мне лишь как место, где бы я мог иногда остановиться и прожить спокойно. Я не выношу отелей… Мое постоянное местопребывание будет далеко отсюда, далеко отсюда… Но вы сказали, что эта комната свободна… Однако я вижу…
— О, это просто недоразумение! Завтра, в двенадцать часов, она будет свободна.
Старый человек вышел, потрогав стену и понюхав палец.
— Что вы делаете, госпожа Лаплуа!? — вскричал Марсель Крапо, вскакивая и держа перед собою простыню, как ширму. — Я не собираюсь уезжать.
— А я не собираюсь заниматься филантропией.
— Я получу на днях блестящее предложение…
— Имейте в виду, что завтра, в двенадцать часов…
— Вам будет потом самой же стыдно, что вы оставили без крова великого Марселя Крапо.
— Ровно в двенадцать.
— Несравненного исполнителя роли Яго.
— Вы беспокоите всех жильцов. Госпожа Тортю жаловалась, что вы не давали ей днем заснуть. Вы лаяли и шипели на весь дом.
— Это я репетировал битву бульдога с очковой змеей.
— Вы назвали себя артистом, а оказались чем-то средним между удавом и испорченным граммофоном…
— Госпожа Лаплуа…
— Мой покойный муж был лучший булочник во всем предместье. Когда его друзья после смерти возложили на его могилу мраморный крендель, то это было только справедливо. Итак, завтра… Вы забыли, что перед вами стоит вдова, сударь.
Это было сказано после того, как Марсель Крапо с отчаянием бросил простыню и заходил из угла в угол, машинально тыча руками в те места, где у одетых людей бывают карманы.
— Спать без рубашки! — воскликнула госпожа Лаплуа, стыдливо зажмурившись. — Как можно дойти до такого разврата?
Стук в дверь заставил обоих вздрогнуть.
— Войдите! — машинально крикнул Крапо,
Маленький человек, с веселым бритым лицом стоял в дверях.
— Простите, я, кажется, не вовремя. Я могу видеть артиста Марселя Крапо?
Госпожа Лаплуа, вспыхнув, вышла из комнаты, а Марсель Крапо для чего-то надел ночные туфли.
— Я — Марсель Крапо, — пробормотал он.
— Вы сегодня очень мило изображали в «Странствующем эксцентрике» беседу президента с представителем синдикатов.
Марсель Крапо покраснел до ушей.
— Вы великолепно изображаете испорченный граммофон.
Марсель Крапо снова поклонился (опять этот проклятый граммофон).
— А что вы изображали потом? Да, разбитую груду тарелок.
Гость, между тем, критически оглядел Марселя Крапо и его комнату.
— Вы можете изображать всякий голос? — спросил он.
— Да, я полагаю.
— И всякую жестикуляцию?
— По всей вероятности.
Маленький господни снова оглядел Марселя.
— Астрономией никогда не интересовались?
— К сожалению, нет, сударь, — вскричал Крапо с отчаянием, словно это было величайшее горе его жизни.
— Я так и думал, — сказал посетитель, — но вы знаете, что есть планеты — Юпитер, Сатурн…
— О, конечно, я их знаю! — отвечал Крапо так радостно, будто речь шла о каких-нибудь его собутыльниках.
— Хорошо. Завтра, в двенадцать часов дня, состоится лекция. профессора Роберта Гампертона. Вы посетите эту лекцию. Вот билет. Слушайте ее внимательно. Эти пятьсот франков вы возьмите сейчас, дабы вы не думали, что я заставляю вас терять даром время. Остальные получите, когда мы окончательно сговоримся. Понимаете: ровно в двенадцать.
Маленький человек ушел так же внезапно, как и появился. Марсель Крапо хотел было бежать за ним, но, посмотрев на себя, ахнул. На нем не было ничего, кроме туфель на ногах и пачки ассигнаций в руке. Запрятав на дно души мысли о будущем, он накинул на себя простыню и крикнул торжественно:
— Госпожа Лаплуа! Если вам нужны деньги…
Глава 3. Прошедшее, настоящее и будущее солнца
Серые стены университета были оклеены огромными торжественными афишами:
Лекция Роберта Гампертона, профессора Оксфордского и Кембриджского университетов, члена королевского астрономического общества, ученого корреспондента парижской, пулковской, нью-йоркской и др. обсерваторий и проч., и проч., и проч.
Марсель Крапо предпочел бы, чтобы вместо всего этого написано было:
Отелло, трагедия Шекспира, в роли Яго выступит великий Марсель Крапо. Торопитесь! Ново! Злободневно!
— Глядите, куда вы идете, милостивый государь! — вскричал старик, тот самый с лицом сапажу, отталкивая налетевшего на него Марселя. — Вы мне сбили очки, черт вас побери! Стойте! Не шевелитесь! Вы раздавите их! Идиот!
— Однако я бы попросил…
— Молчать, милостивый государь! Вы невежа и не умеете ходить по улице!
А из дверей университета уже бежали почтительные люди.
— Мы думали, что вы приедете на автомобиле, господин профессор…
— У меня есть ноги, милостивые государи, у меня есть ноги!.. Конечно, у некоторых их, видимо, нет! — глаза профессора обратились в сторону Марселя, но тот уже скрылся за тяжелой дверью. Он смешался с толпой ожидавших слушателей и слышал, как профессор сказал, проходя мимо, какому-то важному на вид человеку:
— Я вчера подыскал комнату, где буду останавливаться, приезжая в Париж.
Важный человек ответил что-то, из чего Марсель расслышал только:
— Воздух там чист необыкновенно.
Едва ли речь шла о его комнате.
В громадной аудитории все уже шумело и волновалось. Мелькали записные книжки. Держали пари, с чего начнет профессор лекцию. Сосед Марселя Крапо слева ставил два золотых за «господа», а сидевший с ним рядом ниже толстый юноша держал за «милостивые государи». Сосед Марселя справа, почтенный господин в очках, вынув из кармана тетрадку, спросил его:
— Вы не помните, в каком году Локиер начал свои наблюдения над солнечными протуберанцами?
Марсель Крапо побледнел. Ему вдруг пришло в голову, что внушительный швейцар, стоящий у двери, сейчас подойдет и вытащит его за шиворот.
— Я специалист по Луне, — пробормотал он.
— Ага! Вам приходилось делать наблюдения над бороздкой Ариадэуса?
— Приходилось.
— Часто?
— Почти ежедневно.
— Как ежедневно, а фазы?
— Фазы?
— Ну да, разве фазы позволяют делать это ежедневно?
— У меня такая сильная труба.
— Труба?!
Марсель Крапо собрался уже бежать на другое место, как по морю голов пронеслись волны смятения, и профессор Гампертон-сапажу взбежал на кафедру. Рядом за столом сел какой-то красивый сравнительно молодой человек, который стал разбирать чертежи и рисунки. Всюду, куда падал сердитый взгляд профессора, водворялась тишина.
— Милостивые государи, — крикнул, наконец, профессор, и сосед Крапо слева вынул два золотых.
— Великий Кант в тысяча семьсот пятьдесят пятом году…
Марсель Крапо чувствовал, что голова его пухнет и сейчас лопнет, поранив окружающих осколками черепа. На фоне огромной белой стены Гампертон-сапажу казался гигантским би-ба-бо, бранившим аудиторию за то, что Лаплас жил в семнадцатом веке. Он тыкал указательным пальцем в кафедру, не разбирая, куда тычет, и один раз попал в приготовленный для него стакан с морсом.
— Исследования Вольфа в Цюрихе показали… Да, да, милостивые государи, показали, что период этот равен одиннадцати годам и одной девятой года…
Красивый человек, сидевший рядом с кафедрой, подал какую-то картонку, разделенную на клетки, с причудливой кривой линией. Линия эта вдруг поползла по белой стене… И это оказалась вовсе не стена, а какое-то белое дерево, по ветке которого ползла тонкая змея, вроде дождевого червя в два метра длиной. Обезьяна-сапажу раскачивалась тут же, уморительно гримасничая и крича: «Великий Гельмгольц и я, тогда еще молодой ученый»… Марсель Крапо полез в карман, чтобы пощупать вчерашние франки. Никакого кармана — он гол совершенно… Вдруг все деревья тропического леса зашумели, и пальмы полезли прямо на него, толкая его, наступая корнями на ноги, говоря: «виноват». Какая-то ветка сильно ударила его по плечу.
Перед Марселем стоял вчерашний ночной гость и смотрел на него сердито.
Аудитория была пуста, только в дверях еще толпились уходившие слушатели.
— Вы проспали всю лекцию, черт побери!
— О, нет, сударь! Я не знаю, как это вышло…
— Вы запомнили хоть одну фразу?
— Великий Кант и Гельмгольц, тогда еще молодой ученый…
— Какая ерунда… Ну, все равно. Сегодня, в девять часов вечера, приходите в сто пятидесятую комнату. Вы знаете «Gгand Ноtеl»? Никто не должен об этом знать. Понимаете?
И маленький человек, сбежав по широким ступеням, исчез за дверью.
Глава 4. Нельзя ли укоротить ему нос?
— Да, — крикнул знакомый голос.
В большом номере, за столом, на котором стояли всего три бутылки вина, сидели три господина. Первым был хорошо знакомый Крапо все тот же маленький человек, второй был тот самый красавец, который подавал профессору причудливые таблицы, третий же, худой, меланхолического вида франт, был ему совершенно неизвестен.
— Вот и Марсель Крапо, — воскликнул маленький человек, — смотрите, он проспал лекцию и теперь опоздал на целую минуту!..
— Годится ли он? — пробормотал меланхолический человек. — Одно дело испорченный граммофон, другое дело…
— Нужно испытать его, — воскликнул красивый господин, — мы для этого собрались!.. У вас все, что нужно, господин Лебеф?
— Все, что нужно.
Молодой человек взял с окна и перенес на стол ящик. После этого он поставил на тот же стол две свечки.
— У него нос слишком длинен, — пробормотал другой.
— Оставьте, Мак-Кеней, вы сегодня невозможны…
Марсель Крапо начинал чувствовать себя глупо. Но, взглянув на ящик, который открыл его владелец, он увидал знакомые ему растушовки, баночки, разноцветные косички и парики. Ага! Дело, очевидно, идет о театральной антрепризе. Он покорно сел в кресло, и маленький человек, достав из ящика парик с лысиной (которая казалась Марселю знакомой), натянул его ему на голову.
— У вас предполагается спектакль? — спросил Крапо.
— Молчите, а то я буду попадать пальцами вам в рот.
Маленький человек стал обращаться с лицом Крапо так, как будто это был кусок загрунтованного холста. Он делал на нем штрихи, точки, стирал их, делал снова, щурился, отходил, вытирал пот со лба.
— Готово, — проговорил он, наконец, с волнением.
Оба другие встали и стали внимательно разглядывать Марселя.
— Нельзя ли все-таки укоротить ему нос? — пробормотал тот, которого назвали Мак-Кенеем.
Марсель Крапо с удовольствием дал бы сделать это, если бы ему обещали пожизненную пенсию, франков пятьсот в месяц. Он уже хотел начать переговоры, но молодой человек с красивым лицом не дал ему заговорить.
— Очень хорошо! — вскричал он. — Пусть посмотрит в зеркало.
Марсель Крапо подошел к зеркалу, висевшему на стене, и вскрикнул от изумления: профессор Гампертон-сапажу в упор глядел на него.
— А теперь, — сказал маленький человек, — изобразите профессора.
Глава 5. Лакей профессора Гамнертона ведет себя странно
— Вы хорошо знаете этих людей, которые сегодня приехали?
— С одним из них я был раньше знаком, господин профессор.
— Кто же он, м-р Вильямс?
— Это Мак-Кеней — путешественник…
— Зачем он приехал?
— Охотиться на львов. А другой — художник…
— Зачем он приехал?
— Рисовать пустыню…
— Значит, есть еще в мире люди, которым нечего делать?
— По-видимому, господин профессор.
Профессор подошел к окну и воскликнул с восторгом:
— Слава богу, солнце заходит!
Действительно, вдали оранжевый шар касался края безмерной, пустыни, словно гигантский апельсин лежал на огромном золотом столе. За горами уже притаилась ночь. Еще мгновение — и она исторгнется из жарких ущелий, и звездный пожар вспыхнет на небе.
— Скоро можно будет дышать.
Профессор взглянул в окно. Припав к зданию обсерватории, словно пизанская падающая башня, блестела медная масса самого большого в мире телескопа. Казалось, пушка была направлена в небо. Роберт Гампертон подошел к окну и осушил зарытый во льду стакан морса.
— Марсель, — крикнул он в слуховую трубу, — холодную ванну!
Затем, обращаясь к Вильямсу, он сказал, потирая руки.
— С завтрашнего дни начнем наблюдать солнце. Вы осмотрели все приборы?
— Все в полной исправности…
— Я с удовольствием замечаю, что жара на вас мало действует, м-р Вильямс.
— Я стараюсь не распускаться.
— И вы правильно поступаете, милостивый государь, нужно всегда держать себя на вожжах… всегда на вожжах…
Два человека — один высокий, другой маленький — шли по крутой тропинке, ведущей к обсерватории, и тени их, изломанные скалами, простирались до самой вершины горы;
— Пригласите их ужинать, м-р Вильямс: я иногда люблю общество бездельников. Ну, в чем дело?
— Ванна готова, сударь.
— Ледяная?
— Ледяная.
Профессор был доволен лакеем, которого он нанял в Париже перед тем, как уезжать в Африку. Почему-то лицо лакея показалось тогда знакомым, но он никак не мог вспомнить, где он его видал. Впрочем, тот служил как нельзя лучше. Так и теперь все было приготовлено в ванной комнате. Возле кушетки стоял столик с рюмкою коньяку и жженным миндалем. Сквозь открытую дверь виднелась мраморная, освещенная невидимой лампочкой комната, посреди которой в четырехугольном углублении в полу трепетала зеленоватая поверхность воды. Профессор быстро снял пикейные брюки и прозрачную рубашку.
— Ступайте, Марсель, я позову вас.
Профессор любил принимать ванну в одиночестве.
Это — единственное время, когда он позволял себе мечтать о будущем или вспоминать прошлое.
— Где я его видел? — пробормотал он, вступая в ванное помещение и плотно затворяя за собой дверь. Он потрогал ногой воду, она была в самом деле холодная, как лед. После этого он с наслаждением погрузился в эту зеленоватую поверхность. В окно, проделанное возле потолка, виднелось уже звездное небо. Сейчас профессор поднимется на балкончик, висящий над пропастью с зеркальным дном, и вырвет из пространства одну из этих звездочек. Когда он вдоволь насладится ею, он бросит ее снова в беспредельность и вырвет другую. Профессору стало холодно.
— Марсель! — крикнул он.
Никто не шел. Тогда он взял маленький молоточек и стал бить по медной дощечке, висевшей возле ванны. Никто не шел. Профессор стал бить с необычайной силой. Он не терпел никаких промедлений. Он почувствовал, что еще миг, и он придет в ярость. Миг прошел, он пришел в ярость. Тогда он выскочил стремительно из ванной и при этом больно ударился о мрамор коленкой.
— Черт побери, — вскричал он, — да ведь это тот самый малый, который налетел на меня возле университета!
И с удвоенной яростью он выскочил из мраморной комнаты. Его одежды не было на кушетке. Профессор схватил мохнатую простыню, опрокинул рюмку с коньяком.
— Да ведь это он лежал тогда под простыней в той комнате!
И уже с утроенной яростью, кутаясь в простыню, закричал Роберт Гампертон:
— Марсель! Марсель! Марсель!
Никто не шел. Тогда в одной простыне кинулся он в свой кабинет. Его кресло было занято! Им же самим!! А худой охотник на львов стоял возле двери, направляя револьвер в то самое место мохнатой простыни, под которым билось многоученое сердце. Однако профессор не знал страха, когда был в ярости. Он кинулся на охотника, как один из львов желтой пустыни. Но сильные руки схватили его сзади, платок упал на его лицо, острый запах кольнул ноздри, и профессору показалось, что он летит прямо на зеркальное дно самого большого в мире телескопа.
Глава 6. Испорченный медовый месяц
— Да, вот уже одиннадцать лет прошло с тех пор, как сумасшедший Гогенцоллерн вздумал воевать с миром и с Францией… Я помню, как вбежал ко мне мой племянник Баптист. «Дядя, — крикнул он мне, — я иду воевать с немцами!» — А я его помню вот каким… «Идешь воевать? — Делаю строгое лицо. — Без глупостей, ты еще молод.» — «Я иду воевать… За Францию!» — И когда он сказал «за Францию»… О… я уже не мог говорить… Я сам заорал «Да здравствует Франция!» Мы орали полчаса, мы бы орали час, если бы тогда нас не позвали ужинать… Я подарил ему сто франков… В начале войны это были не плохие деньги. Совсем не плохие.
Говоривший это толстенький лысый человек без пиджака поднял вверх один палец. Собеседник, бравый господин при рыжих усах, издал одобрительное ворчание.
— Сто франков, — повторил он с удовольствием, — отличные деньги!
Вечерело. По тихому морю потянулись вереницы рыбачьих лодок. Где-то, в каком-нибудь казино, заиграла музыка.
— А кто тебя позвал ужинать, Огюст? — спросил женский голос из комнаты, на балконе которой велась беседа.
— Меня позвали ужинать… гм… очевидно, моя… первая жена.
— Тебе, по-видимому, очень приятно вспоминать при каждом удобном случае свою первую жену?..
— Дитя мое, это пришлось к слову.
— Я, однако, никогда не прихожусь к слову…
— Это потому, что я постоянно о тебе думаю…
— Вчера ты вспомнил какие-то туфли, которые тебе вышила эта твоя… жена… точно я не вышила тебе целого халата… А я-то думала… я-то думала…
Из комнаты донеслось что-то вроде «хлип», «хлип».
Толстенький человек посмотрел на обладателя превосходных рыжих усов, подмигнул ему, откинулся на кресло, и на лице его изобразилось сладостное умиление.
— Сюзо, — нежно сказал он, — где моя кошечка?.. Кс… кс…
Молодая женщина, в чепчике и в пеньюаре, выбежала на балкон и, ухватившись нежными ручками за красные уши толстяка, поцеловала его блещущее от солнца темя. Рыжеусый красавец великолепным жестом выразил свое восхищение перед таким семейным счастьем и так хлопнул себя по бедру, словно выстрелил из пистолета.
— Этот счастливец Дюко! — вскричал он.
Дюко посадил себе на колени молодую женщину, и лицо его вдруг стало торжественным.
— Да, — сказал он, — ты прав, мой друг, я счастлив. Я счастлив не потому, что могу постоянно ласкать это молодое упругое тело… Да… ну, что же, я не сказал еще ничего такого… Я счастлив не потому, что я, вот почти пожилой человек, обнимаю любящую меня почти девушку… Я рад, что нашел в ней человека… И кроме того мне приятно думать, что была война, что чуть ли не двадцать миллионов людей погибло от пуль и сабель, что где-то там, в России — большевики, а у нас тихо… плещется море… из кухни аппетитно пахнет жареным бараньим боком, а дела в парижской конторе идут все лучше и лучше…
— Опять ты начал говорить про эту противную политику, — воскликнула юная и пылкая жена, — бутуз ты мой драгоценный! Скажи лучше, какого варенья сварить тебе побольше на зиму?
Дюко сделал серьезное лицо. Он размышлял с минуту и, наконец, сказал:
— Клубничного.
И опять рыжий гигант хватил себя по коленке.
— Этот счастливец Дюко! — вскричал он.
Молодая женщина, поцеловав второй сверху подбородок, своего мужа, убежала в комнаты, будто немедленно намерена была приступить к варке варенья.
— Надо делать вид, что придаешь большое значение их вопросам, — сказал Дюко, — у них свой круг интересов, у этих влюбленных фей! Да. Так вот я и говорю. Приятно знать, что ты в безопасности, Что никто ничего у нас не отнимет… Ибо теперь ясно — время социализма еще не настало!
Из-под рыжих усов вырвался презрительный свист.
— Филантропы провалились на всех фронтах!
— Они хотели сжить со света нас, буржуа!..
— Ха, ха, ха!
— Ха, ха, ха!
Шурша и шумя, ложились на песок волны прибоя, перед маленькой дачей, на балконе которой сидели собеседники, пестрели цветы, и чем ниже садилось солнце, тем сильнее и пьянее становился их аромат.
— Тебе тоже нужно жениться, старина, — сказал Дюко, — большое счастье иметь жену… И опять-таки не потому, что в такие ночи вместо того, чтобы бегать и искать, тебе стоит только протянуть руку… Да… Хотя и это уже очень важно… Но иметь рядом с собой влюбленное в тебя кроткое и нежное существо… Этакую маленькую толстушку, покорную твоим капризам… Что? Ты будешь отрицать, что это прекрасно?
— Разумеется, не буду!
— Я думаю!
Оба, вытянувшись в креслах, некоторое время молча наслаждались соленым морским запахом.
— А вон Гарпуа идет с рыбной ловли, — сказал Дюко.
Гарпуа был унылый человек, с миросозерцанием мрачным и безнадежным. Никто не помнил; чтобы он похвалил что-нибудь или обрадовался бы чему-нибудь при каких бы то ни было обстоятельствах. Сидя за бутылкой вина в кабачке, он обычно печально рассказывал о разных своих родственниках, умерших мучительно от алкоголизма, и говорил, что вино есть яд губительный для всех вообще, а для него в особенности. Если день был жаркий и ясный, он угрюмо предсказывал грозу и бурю; у красивых девушек предполагал тайные хвори; когда восхищались цветами, утверждал, что его дед умер, нанюхавшись резеды. Он безусловно верил во всеобщую революцию. Господин Дюко с высоты своего непоколебимого благополучия любил заглядывать в мрачную пропасть этого унылого сердца, и теперь, когда Гарпуа проходил мимо дачи, он крикнул ему:
— О-э! Что плохого на свете, господин Гарпуа?
Тот остановился, печально поглядел на море, на цветы, на солнце.
— Все плохо, — сказал он.
— Вам не повезло с уловом?
— Не повезло.
— Заходите выпить стакан вина с бисквитом.
— Между прочим, — сказал Гарпуа, — в Париже от бисквита умерло шестьдесят человек, среди них есть старики, женщины и дети.
— Заходите. Вы расскажите нам все подробно, — и господин Дюко, сказав так, улыбаясь, хитро поглядел на своего приятеля.
— А вот мы сидим и говорим на тему о браке, — сказал он, пожимая руку печальному рыболову.
— И что же вы говорите?
— Мы находим, что это превосходное состояние.
— Да, конечно. Однако, бракоразводные конторы завалены делами.
— Много дураков, которые женятся не по любви.
— Дураков, вообще, много.
Прелестная Сюзо снова выпорхнула из комнаты.
— Ты женился на мне по любви, одуванчик? — спросила она, заняв свою любимую позицию на мягких, как подушки, коленях своего возлюбленного.
— А ты, моя ласточка?
Уста любящих слились в столь страстном поцелуе, что рыжеусый господин покраснел и в волнении заерзал в кресле. Гарпуа между тем преспокойно вынимал из кармана газету.
— Так что же плохого на свете? — спросил Дюко, не спуская глав с груди своей прелестницы.
— Есть скверные сообщения.
— Не началась ли мировая революция? — воскликнул Дюко против воли испуганно.
— Гораздо хуже, — ответил печально Гарпуа.
— В чем же дело?
— Вы заметили, что в последнее время стало холоднее, чем было обычно?
— Мне сейчас тепло! — воскликнул Дюко, за что получил от нежнейшей супруги сладкую, как поцелуй, затрещину…
— Но, вообще, вы заметили, что стало холоднее, чем было всегда в это время года.
— Говоря по правде, — сказал Дюко, делая серьезное лицо, — я это замечал; мой отец рассказывал, что он будучи юношей, купался в декабре и не простужался. Я сам помню, как я однажды в одном белье выскочил из окна.
— Что? — спросила Сюзо.
— То есть, не я, а один мой приятель.
— Ты сказал, что ты. Откуда ты выскочил в одном белье? Не от первой ли своей, жены?
— Зачем же от жены выскакивать в окно?
— Я почем знаю, что вы с нею делали?
— Сюзо!
— Ты постоянно вспоминаешь эту свою жену, можно подумать, что я плохо за тобой хожу….
Неизвестно, куда бы завел этот спор, если бы господин Дюко не обнял со страшной силой пухленький стан своей супруги и не поцеловал ее так, что у рыжего красавца глаза слегка помутились. После такого объятия Сюзо забыла все претензии. Она стала нежно размазывать на лысине капельки выступившей на ней испарины, а господин Гарпуа, развернув газету, сказал грустно и торжественно:
— По сообщению новой обсерватории на Атласских горах солнечная энергия все уменьшается и уменьшается. За последние недели это уменьшение приняло катастрофический характер… Мы не замечаем этого только благодаря накопленному землей теплу, но если будет так продолжаться, а пока это так продолжается, через пятнадцать лет солнце совсем погаснет… Но уже лет через пять земля покроется толстым слоем льда. У нас будет температура междупланетного пространства.
— Какая же это температура? — спросил Дюко неуверенным тоном.
— Двести двенадцать градусов ниже нуля.
Все умолкли. Хорошенькие кошачьи глазки Сюзо, а за нею и глаза всех с ужасом уставились на заходящее солнце. Красное и в самом деле какое-то холодное, заходило оно за такое же холодное стальное море и никого не грело косыми щупальцами. На мгновенье ясно представилось, как весь этот прекрасный, цветущий мир, оледеневший и молчаливый, кружится в темном пространстве, среди ослепительных, но никого не радующих звезд. Сюзо как-то невольно сползла. с колен своего житейского спутника, который, побледнев, как смерть, перевел глаза с солнца на страшную газету.
— Значит, всему миру?.. — спросил он.
— Предстоит смерть, — ответил Гарпуа.
Глава 7. Затрудненное уличное движение
Пред огромным, оклеенным плакатами и. рекламами зданием газеты «Matin» стояла такая огромная толпа народа, которая не собиралась в Париже, с самого того великого дня, когда черные орлы, покружившись над берегами Сены, повернули вдруг к широкому Рейну и с крыльями, опаленными алым пожаром, разлетелись по миру. Толпа была пестра и шумна, какою всегда, была парижская толпа, автомобили с трудом, разделяли живую стену, а трамвай, с охрипшим звонком, тщетно обращал на себя чье-либо внимание. Все смотрели на синее небо, на то самбе его место, где сиял ослепительный огромный шар — солнце, время от времени закрываемое легкими июльскими облаками.
— Оно светит на всю сотню процентов, — говорит какой-то человек с хризантемой в петличке. — Уф! Даже жарко.
— Это обманчивая жара, сударь, — возразил ему синеблузый слесарь, — эта жара идет из земли, входит к нам в пятки и оттуда бьет в голову.
— Говорят, что после зимы не будет уже ни весны, ни лета, — пробормотал торговец штопорами, — правда, зимою лучше пьется…
— Лучше пьется, — возмутилась торговка веерами, — куда денусь я с моим товаром, если не будет настоящей жары? Ведь иная дура, да простит мне святая дева эту брань, до тех пор не купит веера, пока не захлебнется в собственном поту.
— Если не будет весны, — грустно заметила сероглазая девушка, — не будет и любви.
— Будут влюбляться зимою, только и всего.
— Усач, угости шоколадом!
— Вы понимаете, — объяснил некий степенный человек в котелке и в очках, — когда речь шла о гибели отдельной страны, например Германии или России, то для жителей этих стран оставалось утешение, что другие государства, например Франция или Англия, еще существуют.
— Слабое утешение, — заметил кто-то, видимо, из эмигрантов.
— Нет, не слабое, ибо человек этот мог все-таки жить в других странах среди так называемых себе подобных. Но представьте себе всю землю, покрывающуюся слоем льда… Сегодня замерзла Скандинавия, завтра Англия и Дания, там мы и т. д. Бежать некуда…
— На Марс! — воскликнула поспешная в мыслях дама.
— Марс согревается тем же солнцем, сударыня, — возразил благородного вида оратор, — нет, выхода не будет никакого.
— Только успевай писать завещания, — пошутил кто-то.
— Кому завещать?
— Да, в самом деле. Я и не подумал.
Двери пестрого здания открылись, и вереница мальчишек с серыми листками в руках ринулась в людское море.
— Солнце за два дня потеряло еще три процента, — кричали они. — Конференция астрономов всего мира в Нью-Йорке. Польша угрожает войной России.
Словно услыхав о себе такие громкие выкрики, солнце выступило из-за тучи и горячими лучами облило стены домов, деревья, лица и плечи людей.
— Еще три процента, — кричали в толпе, — этак мы замерзнем через два месяца.
В большой утренней газете появилась статья, где доказывалось, что падение температуры солнца должно скоро прекратиться и что состоятельные люди должны немедленно направляться на юг, где охлаждение будет менее чувствительно и наступит не так скоро. Тут же прилагались списки гостиниц в Алжире, Тунисе и Каире, а также расписание поездов и пароходов. Говорили, что семьсот богатых семейств уже покинули среднюю полосу и устремились на тропики. Рекомендовалось также селиться поблизости от вулканов. Замечалось, вообще говоря, странное явление. Никто не додумывал до конца гигантскую, грозящую миру катастрофу. Одним она представлялась в виде длительной и суровой зимы, вследствие чего в моду сразу вошли меха и лучшие портные стали соперничать друг с другом, изобретая фасоны дамских шуб, другие больше беспокоились относительно темноты и закупали свечи, третьи, наконец, полагали, что бедствие коснется только низших слоев населения. Солнце стало единственной темой разговоров. О нем говорили дети, старики, журналисты, художники, любовники, апаши. В Америке, приступили к постройке колоссальной электрической печки, долженствующей отоплять несколько штатов и приводимой в действие энергией Ниагарского водопада. Один издатель нажил целое состояние, выпустив дешевым изданием поэму Байрона «Тьма».
Однако солнце продолжало греть с такой силой, что один толстый зеленщик, идя из пивной, умер от солнечного удара, и ему были устроены торжественные похороны.
Все же, по сообщению обсерватории на Атласских горах, солнце потеряло еще два процента своей энергии.
Глава 8. Блестящее общество
Хотя французский премьер и считался весьма левым, тем не менее он не был чужд некоторых совсем не республиканских предрассудков. Он любил титулы, гербы и высшее духовенство. Не будучи сам дворянином, изобрел он себе сложный вензель, производивший издали впечатление герба и украсил им свою посуду, белье, чемоданы и огромный камин в своем огромном кабинете. В этом кабинете двадцать второго июля тысяча девятьсот тридцатого года в три часа дня собралось небольшое, но блестящее общество, состоявшее из лорда Уорстона — представителя Великой Британии, монсиньора Антонио — кардинала пизанского, посланного в Париж самим святейшим римским престолом для улаживания некоторых конфликтов между викариями города Парижа, и, наконец, господина Сюпрэ — самого богатого французского фабриканта, мнение которого иногда было почти обязательно для министра финансов. Сам премьер, разумеется, был тут же: он стоял, опершись на кресло, и курил сигару, аромат которой наполнял комнату чрезвычайной культурностью. Блестящее общество некоторое время молчало. Лорд Уорстон, по английской привычке, стоял спиной к камину, и монокль придавал его бритому кирпичному лицу выражение необычайного спокойствия.
— Я очень рад, господа, — сказал премьер важно и печально, — что имею честь видеть вас у себя именно в этот день и в этот час.
— Почему именно в этот день и в этот час? — спросил лорд.
Премьер помолчал немного.
— Дело, конечно, не в дне и не в часе, — проговорил он, — дело в том, что, по-видимому, мир сейчас переживает канун грандиозной катастрофы… Если до сих пор мы обсуждали вопросы, касающиеся нашей родины или наших доблестных и верных союзников (он слегка взглянул при этих словах на лорда Уорстона, который, вынув из глаза монокль, стал тереть его замшей), если, говорю я, до сих пор мы обсуждали такие вопросы, то теперь речь идет о всем мире сразу… речь идет о существовании или несуществовании всей вселенной… Ибо солнце (это, по-видимому, факт) гаснет.
Лорд Уорстон снова вставил в глаз монокль.
— Дело идет, главным образом, о солнечной системе, — произнес он, — вы слишком широко ставите вопрос…
— Да, но гибели солнечной системы для нас вполне достаточно, — возразил премьер с некоторым раздражением, — ведь ни у кого нет колоний на Сириусе… если я не ошибаюсь.
Лорд наклонил голову в знак согласия.
— За последнее время, — продолжал министр, — миром, по-видимому, начинает овладевать паника. Около ста семейств уехало из Парижа на юг. Дороги запружены бессмысленно стремящимися куда-то, работы всюду нарушены, жизнь переживает кризис еще более сильный, чем в первые дни великой войны. Мы никогда не думали о конце мира, но теперь с этим вопросом нам приходится считаться как с фактом. Я вас спрашиваю, что делать? Что вы, например, думаете обо всем происходящем, монсиньор?
Кардинал устремил задумчивый взор в угол комнаты, на лице его заиграла смиренно-мудрая улыбка и он проговорил вкрадчиво:
— Мы, служители церкви, всегда готовы предстать перед престолом всевышнего.
— Так что вы полагаете…
— Невесте же для и часа, в онь же сын человеческий приидет.
— Но все-таки…
— Все в руце божией.
— Думает ли папа как-нибудь реагировать на эти события?
— Истинно верующему ничто не страшно. Призывать к вере есть настоящее наше дело, смиренных слуг божиих.
Все опять замолчали. За окном, слышен был, гул толпы, ожидающей сообщений.
— По-моему, — заговорил вдруг Сюпрэ, — дело совершенно ясно. Если даже солнце не погаснет совсем, то оно может настолько охладиться, что жить не в тропической зоне на земле будет невозможно… Следовательно, нужно немедленно разработать проект переселения на тропики, где, по счастью, такие огромные земли еще совсем не заселены. Что касается до меня… то…
— То что?
— Я думаю уехать.
— А ваши заводы?
— Если земля замерзнет здесь, во Франции, то погибнут и мои заводы. На всякий случай я оставлю заместителя.
— Кто согласится замещать вас?
— Тот, кто не будет в состоянии почему-либо уехать.
— Все кинутся уезжать.
Сюпрэ стал ходить в чрезвычайном волнении.
— Это недопустимо, — вскричал он, — если устремятся массы народа, то все будет сметено! Нет! Нам поневоле приходится играть роль Ноя: на тропики должны уехать наиболее достойные.
— Наиболее богатые, — спокойно сказал лорд Уорстон.
— Ваше мнение, моньсиньор?
— Спасутся истинно верующие.
— Наиболее богатые, — снова сказал лорд.
— По-моему, — снова продолжал Сюпрэ, — надо немедленно издать приказы, целый, ряд приказов, регулирующих переселение. Я бы даже запретил распространять все эти сведения о солнце среди широкого населения. Пусть думают, что все по-старому, а мы тем временем успеем присмотреть места, где рациональнее можно было бы продолжать развивать нашу культуру… Но для этого необходимо…
— Что?
— Объединиться.
— Нужно действовать в контакте со всеми странами.
— И с Россией?
— Пожалуй, что и с Россией. Вы сами сказали совершенно справедливо, что речь идет обо всем мире.
— Об Интернационале? — спросил лорд Уорстон.
Все укоризненно поглядели на него, но он так же торжественно и спокойно созерцал общество круглым своим глазом.
— В известном смысле в об Интернационале, — сказал Сюпрэ. — Итак, я настаиваю на своем плане. Надо запретить распространение дальнейших сведений о потере солнцем энергии. Поверьте, что не эгоизм, а соображения общего характера заставляют меня говорить так… Надо упорядочить это бессмысленное бегство. Все равно для всех на тропиках места не хватит.
Опять воцарилось молчание. Издалека донеслись какие-то крики. Очевидно, вышли вечерние бюллетени и мальчишки бегали по городу, раскидывая: направо и налево зловещие листки.
— Вот этого не должно быть, — сказал Сюпрэ.
Премьер подошел к окну и распахнул его… Прислушавшись, можно было различить доносившийся с улицы крик: «Еще один процент энергии!». Лорд Уорстон отошел от камина; он спокойно подошел к столу, взял из ящика длинную черную сигару и, не торопясь, закурил ее.
— А что, если и на тропиках не будет солнца? — спросил он.
Сюпрэ побледнел и взглянул на премьера. Министр с чрезвычайным вниманием рассматривал свои ногти, но руки его приметно дрожали. Монсиньор Антонио, кардинал пизанский, загадочно улыбался, гладя мягкую бархатную ручку своего кресла. Блестящее общество было смущено и подавлено.
Глава 9. Зловещий термометр
25 июля 1930 года весь Париж проснулся, охваченный глубоким ужасом. Небо было покрыто, тучами, а холодный, пронизывающий ветер несся по улицам, шелестя брошенными рекламами и газетными листками. Несмотря на холод и мелкий колючий дождь, огромные толпы собрались на улицах. Около южных вокзалов толпа была так велика, что конная полиция принуждена была вмешаться, дабы установить какой-нибудь порядок. Элегантные дамы с прекрасными желтыми чемоданами и клетчатыми пледами пробивались сквозь эту живую стену. Какие-то подозрительные субъекты продавали за необычайную цену билеты в Марсель. Рассказывали о богаче, который заплатил за свой билет сто тысяч франков. Женщины в толпе теряли своих детей, к поездам нельзя был пробраться, крики и плач сливались со свистом паровозов, некоторые люди дрались, как бешеные, только чтобы ухватиться за ручку вагонной дверцы и повиснуть на ней. Начальник дороги заперся в своем кабинете, увешанном картами и графиками, и звонил по телефону беспрерывно, куда только мог. В храмах говорили проповеди на тему о конце мира, читали воззвания святейшего отца, который напоминал верующим католикам, что им нечего бояться, неверующих же и некатоликов приглашал немедленно вернуться в лоно церкви. Теософы целые дни сидели в своих клубах, беседуя с тибетскими магами на расстоянии нескольких тысяч верст с помощью одним им известного способа. Около тысячи человек в городе сошло с ума от страха.
В доме фабриканта Сюпрэ все пришло в полное расстройство, в особенности на половине прелестной его супруги, которая и недожаренное мясо переживала со слезами и обмороками, теперь же, при мысли о недожарении вселенной, она рассердилась на солнце, как на нерадивого повара, и устроила супругу ужасающую сцену. Разбужен он был сильным ударом по черепу каким-то твердым предметом, и когда вскочил, объятый страхом, с пышного своего ложа, на него вылился из сладких уст его супруги целый океан как общепринятых, так и сочиненных тут же вдохновленной гневом красавицей ругательств.
— Старый лангуст, — кричала она, — креветка. Ты целый день корпишь над своими идиотскими конторскими книгами, набиваешь свои карманы этими никому не нужными: деньгами, а кругом — смотри, что делается.
С этими словами она больно ткнула его в переносицу термометром (это и был разбудивший его твердый предмет).
— Всего десять градусов! Это в июле! Это в июле! Что же будет дальше? Вот тебе (она подбежала к окну и распахнула его, дав холодному ветру овеять ее плохо защищенного супруга).
— Ты рад? Ты рад? Я тебя спрашиваю! Ты рад?
Господин Сюпрэ с тоской посмотрел на небо и на свой роскошный халат, к которому он не смел притронуться. Но взгляд его был все же подмечен.
— Ха, ха, ха. Он, видите ли, хочет спастись от всеобщего замерзания, нарядившись в эту дурацкую попону. Он не понимает, что я обречена на гибель. Сию же минуту поезжай к премьеру. Пусть правительство прекратит это безобразие… Слышишь… Поезжай и ткни ему в нос этим градусником.
— Но я же был у премьера вчера, — пробормотал Сюпрэ. Звук его голоса и оказался той каплей, которая должна была переполнить чашу терпения его красивой половины. Швырнув в него термометром, упала она в кресло и разразилась столь раздирающим воплем, что, казалось, в прелестное ее горло был вставлен свисток, подобный свистку паровоза.
— Спасите меня, — спасите, — кричала она, — я думала, что вышла замуж за человека, а на самом деле повенчалась с безмозглой сардинкой. Мама всегда ненавидела эту химеру! У меня было много женихов, а я вышла за эту треснувшую глыбу и вот обречена на замерзание. Спасите меня, спасите меня!
Господин Сюпрэ кинулся в свой кабинет; схватил со стула халат, в который и оделся, пробегая по коридору мимо изумленной прислуги. Там он позвонил премьеру.
— Ну, как? — спросил он, от холода и страха стуча зубами о трубку.
— Плохо. Черт знает, что делается в Париже. Воззваниям никто не верит. Я боюсь, чтоб дело не кончилось…
— А вы не думаете, что профессор Гампертон ошибается?
— Кто их знает, этих астрономов. Солнцу градусника, не подставишь под мышку. Между прочим, в «Humanite» пишут, что нельзя допустить отъезда одних богатых. Банкира Дюко с женой толпа сейчас вытащила из автомобиля и оттеснила от вокзала.
— Нельзя ли договориться с социалистами?
— Попытайтесь.
— Если бы знать наверное, что будет с солнцем…
Господин Сюпрэ положил трубку. Он вышел на балкон своего кабинета, выходивший на Елисейские поля. Резкий холодный ветер мгновенно забрался под роскошные полы его халата, и вместе с ветром донесся гул толпы с площади Согласия. Он ясно вообразил себе, как с темного неба сыплет густой снег, как замерзает Сена, как целый день мерцает огонь в его огромных каминах. Пожалуй, толпа нищих и оборванцев ворвется тогда в эти роскошные просторные залы и расположится тут лагерем. Он опять подошел к телефону.
— Господин Клермон? Как дела в конторе?
— Пока все благополучно, сударь. Что слышно о солнце?
— Все вздор. Немедленно доставьте мне всю наличность…
— Всю наличность?
— Да.
Он положил трубку и позвонил дворецкому.
— Антуан, — спросил он, — барыня дома?
— Они уехали к госпоже Дюко.
— Подите немедленно на рынок и купите самое скверное и дешевое платье. Мужское и дамское…. Полный комплект…
— Платье?!
— Ну да… и чем хуже, тем лучше.
Антуан вышел. Господин Сюпрэ подошел к огромному глобусу, стоявшему в углу и поддерживаемому тремя бронзовыми титанами. Он повернул его вокруг оси и задумчиво скользнул взглядом по тропической полосе.
«Какая масса воды, — с досадой подумал он, — или вода, или пустыня».
. . . . . .
Тут Пьер Бенуа умолк и лукаво поглядел на мистера Берроуза.
— Однако, — пробормотал тот, — ваш стиль сегодня…
— О, м-р Берроуз, когда пишешь в России, не надо забывать о цензуре… Но нужно также помнить, что цензор обычно читает только…
— Начало? А, теперь я понимаю… Вам угодно продолжать?..
— Нет, нет, теперь я передаю оружие в руки сильнейшего.
М-р Берроуз с величественным смущением покачал головой. Подумав с секунду, он процедил сквозь зубы:
Глава 10. Капитан Джон Мор увлекается грогом
Английский пароход «Эдуард VII» с грузом бензина вышел из Тулонской гавани, набитый людьми до того, что вода почти заливала иллюминаторы переполненных кают. И все-таки на пристани оставалась многотысячная толпа людей, не попавших на пароход. Они кричали, проклинали, грозили кулаками. Но французский берег скоро превратился в чуть заметную серую пелену, чайки закружились над пароходом, и соленый ветер освежил и успокоил тревожно бившиеся сердца людей.
— Ну, как, господин Дюко, — спросил своего соседа один из пассажиров, человек в потертом пальто, сидевший на палубе около самого носа парохода.
— Плохо, господин Сюпрэ, — отвечал вопрошенный, — меня так придавили в толпе, что, кажется, печень моя сплющилась.
— Теперь не до печени, г. Дюко… Вы читали?.. Еще четыре процента энергии.
— Однако оно опять жжет…
— Да, но говорят, льды подступили к Шпицбергену, несмотря на лето…
— А как ваша супруга?
Господин Сюпрэ хотел что-то сказать, но вместо этого безнадежно мотнул головой. Обе дамы помещались в каюте, в обществе других дам, так как кают хватило лишь для слабой части человечества…
— А вы не думаете, что мы слишком поторопились с отъездом?
— Скоро во Франции, не останется ни одного человека… Вообразите — пустой Париж.
— Какой ужас! Неужели это возможно?
— Интересно, что России придется поневоле пойти на уступки… У нее нет земель на юге…
— Большевики этого не предвидели.
— Однако я бы предпочел мировую революцию!
— Ну, что вы!
— Ну-с, — послышался позади них гневный голос, — вам, конечно, не пришло в голову позаботиться о провизии.
Господин Сюпрэ вскочил в волнении.
— Дорогая моя, все в этой корзине.
— И вы сидите на ней!? Вы сидите на том, что я буду есть!?
— Но, ведь все это в корзине.
— Это безразлично… Меня тошнит от одной этой мысли. Ах!
От этой ли мысли или от каких-либо других причин, но прелестную женщину в самом деле стошнило.
Господин Дюко грустно наблюдал все это. Его нежная Сюзо после того, как их медовый месяц прервался таким ужасным образом, тоже стала проявлять крайнюю раздражительность. Она однажды упрекнула его в незнании астрономии и высказала мысль, что если бы вышла замуж за м-ра Вильямса, который за ней ухаживал, а не польстилась на деньги банкира, то ничего бы не случилось. Господин Дюко не стал доказывать ей, что астрономы не властны над светилами. Он не любил вдаваться в подробности о м-ре Вильямсе, ибо знал, что сравнение их внешности и лет не было для него выгодно.
Пароход «Эдуард VII» направляется к островам Зеленого Мыса, где у господина Сюпрэ были деловые и родственные связи. На третий день путешествия, после того как давно уже пароход шел среди беспредельной глади величавого и спокойного океана, ничего не знающего о предстоящей гибели земного шара, пассажиры, стали замечать некоторую странность в поведении капитана. С какою-то лукавенькой улыбочкой он ходил по палубе, глядя в синюю даль, как-то неопределенно махая рукой, открыв морскому ветру свою грудь с вытатуированным на ней пингвином. Его помощник ходил следом за ним, словно зорко наблюдая за каждым его движением. Сначала пассажиры не обращали внимания на эти странные поступки капитана. Но однажды господин Сюпрэ был обеспокоен тем обстоятельством, что капитан, подойдя к его жене, взял ее за руку, долго смотрел ей в лицо и, наконец, отошел, пробормотав что-то недовольно. Бородатый матрос, присутствовавший при этом, грустно покачал головой.
— У старого Мора начинается припадок, — проговорил он.
— Какой припадок? — спросил Дюко с тревогой.
— Белая горячка, сэр, белая горячка. То, что мы, моряки, называем морской болезнью. Скучно на море, сэр, оттого и пьется. А у старого Мора вдобавок умерла жена. Истинный ангел по доброте, сэр… Так вот он всегда начинает ее искать перед припадком… Только обычно припадок с ним бывает на берегу… У старика хватает выдержки…
— Ну, а если припадок случится в море?
— Ну, тогда плохо дело, сэр. Старый Мор силен, как дьявол, а припадок случается мгновенно… Неизвестно, что он успеет натворить.
Тревожное настроение пассажиров еще усилилось, когда однажды вечером капитан объявил, что по случаю дня своего рождения он устраивает праздник на пароходе и угощает всех матросов грогом.
— Говорят, приятели, — крикнул он все с тою же лукавенькой улыбочкой, — что солнце гаснет. Так пока хоть выпьем, как следует…
Сюпрэ и Дюко были крайне недовольны.
— Надо было дождаться большого парохода или улететь на аэроплане.
— Вы прекрасно знаете, что нас бы не выпустили… Благодарите бога, что мы выбрались хоть на этом ковчеге.
— Каналья! Он взял с нас по целому состоянию и теперь, того гляди, пустит ко дну.
Бородатый матрос, вероятно, надеявшийся заработать на чувствах страха, пошел к ним.
— Не выпускайте дам из каюты, — сказал он. — Неизвестно, что придет в голову старому Мору… И как на зло, сэр, небо хмурится, не я буду, если ночью не разразится буря…
И как бы в подтверждение его слов вдали приоткрылись тяжелые веки туч, и из-под них сверкнули сердитые глаза молнии. А снизу уже доносилось веселое пение матросов:
Глава 11. О том, как капитан Джон Мор отпраздновал день своего рождения
С востока надвигалась ночь, а с запада ползла огромная черная туча. Загремел гром. Вдруг подул сильный ветер и первая большая волна плеснулась в бок «Эдуарда VII». Пассажиры, взволнованные, собрались на палубе. Пассажирки в страхе забились в каюты. Матросы, не успевшие еще напиться, готовились встретить бурю, но капитан, его помощник и большинство матросов занимались просверливанием и опустошением внушительной из трюма вытащенной бочки. Под палубой слышны были их веселые, пьяные возгласы. Бородатый матрос, взявший на себя обязанность старшего, отдавал кое-какие приказания.
— Ничего, сэр, — говорил он успокаивающе г-ну Сюпрэ, — бояться нечего… У старого Мора хватит выдержки… Лишь бы не случился с ним припадок.
Мужчины легли под палубным навесом и накрылись брезентом. Вдруг страшный удар грома раскатился по небу, ветер, как стена, налетел на пакетбот, огромная волна хлестнула через палубу, промочив до костей всех, кто на ней находился. Началась буря. Ничего не было видно кругом, только, когда молния лиловым своим светом озаряла дали, видны были стальные бугры и холмы волн и низкие тучи, бегущие куда-то.
— Вы живы, Дюко? — спрашивал Сюпрэ, дрожа от ужаса.
— Кажется, жив, — отвечал тот, — вы не думаете, что следовало бы навестить наших дам?
— Но как до них добраться? Если я встану на ноги, меня слизнет волною.
— А эти мерзавцы веселятся!
— Ах, что это?
Из капитанской каюты донесся вдруг нечеловеческий вопль. К шуму и реву бури присоединились крики испуганных женщин и снова какой-то звериный рев. Бородатый матрос пробежал по палубе.
— Помилуй нас, боже, — кричал он. — У старого Мора начался припадок.
Из люка показались лица женщин, искаженные ужасом. Выпрыгнув из люка, несчастные поползли по палубе, прячась за груды багажа. Тотчас же вслед за ними появился сам капитан.
Взъерошенный, растерзанный, с горящей паклей в руках, он казался духом этой черной бури, швырявшей пароход, как мелкую пробку.
— Я найду ее, — кричал он, размахивая огнем.
Его помощник схватил было его за руку, но, отброшенный с невероятной силой, перелетел через борт и исчез во мраке. Капитан побежал по палубе, освещая лица горящей паклей.
— Где же она? — вопил он, — кто отнял ее у меня?
И вдруг с безумным воплем кинулся и исчез в люке.
— Он подожжет бензин! — крикнул кто-то.
Ветер выл и свистал в ушах, гром гремел, волны, ударяясь о борт парохода, осыпали людей горстями холодных иголок. Ужас охватил всех. Дюко и Сюпрэ, впиваясь ногтями в палубу, захлебываясь от обрушивающихся на нее волн, ползли к люку, чтобы в этот страшный миг быть возле тех, кто еще так недавно украшали и услаждали их жизнь… Внезапно волна света ударила их по глазам, палуба зашевелилась, и чей-то голос, заглушая бурю, крикнул с отчаянием:
— Спасайтесь, спасайтесь, — бензин загорелся!
Глава 12. Страшный берег
Грозный Гатар проснулся сердитый и недовольный… От его рева, казалось, затрепетала земля, а меленькие обезьянки и пестрые попугаи, качавшиеся на низких ветках, испуганно вскарабкались на самую вершину деревьев. Потряхивая роскошной гривою, грозный Гатар пошел в чащу, сердито ударяя хвостом по стволам пальм… Никто не знал, почему сердится Гатар, но все знали, что, когда он сердит, он никому не дает пощады. Даже хитрый Алоэ, пятнистый леопард, и тот спрятался в свою темную берлогу.
— Мрр, — мурлыкал он, — старый лев чем-то недоволен… мрр… лучше посижу в берлоге…
А грозный Гатар сердился потому, что не так проворно ступали его ноги, не так остры были когти, не так тверды зубы… Уже вчера из-под самого его носа ускользнула антилопа, зебры, шутя, убегали от него, и только голос его по-прежнему напоминал гром в грозовом небе или рокот землетрясения… Гатар шел по джунглям, ломая кустарник. Он знал, что косули придут к ручью, текущему в великий голубой простор, как только огненный небесный орех утонет в нем. Гатар шел, низко наклонив голову, а колючий кустарник дергал его стальные кудри, он останавливался, и из его пасти вырывался вздох, напоминавший завывание урагана.
Тихо ложились на золотой песок белые пряди прибоя. Огромный тропический лес был неподвижен и величествен… Весь он был наполнен хаотической и прекрасной музыкой цикад, попугаев, каких-то неведомых пестрых птиц, издававших громкие, печальные крики.
Но почему так волнуются эти маленькие смешные обезьяны? Почему целою толпою облепили они длинные ветви, на кого указывают своими маленькими мохнатыми пальчиками? Два неведомых им существа сидели на золотом берегу, возле которого в воде плавали какие-то большие серые стволы, связанные между собой странными гибкими лианами. Существа эти сидели тихо, словно испуганные, хотя ростом они были немногим меньше обезьяны Малэ, только тело их было куда белее и не покрыто шерстью.
— Что с нами будет? — прошептала Сюзанна, и обе бедные подруги, ибо это были они, с тоской поглядели на темную чащу. Лес был так ярок и прекрасен, что, казалось, вот за каким-нибудь стволом мелькнут белые колонны мраморной виллы и прозвучит веселый свисток автомобиля…
На миг обе женщины вспомнили, как еще недавно сидели они на таком же золотом песке в роскошных шелковых купальных костюмах под взглядами сотен биноклей. Какой вкусный завтрак ждал их на огромной веранде роскошного казино. Увы, теперь никому не нужна была их нагота, никого не пленяли их мокрые блестящие на солнце локоны… Там, на глубине синего океана, затянутые песком и водорослями, спят те, который еще так недавно могли уснуть лишь на мягких, как пух, перинах. Во влажном мраке проносятся над ними безмолвные морские глубоководные чудища, и теперь никому уже не нужны те франки, которыми набиты еще карманы мертвецов. Женщины почувствовали, как откололось от них мгновенно их прошлое и новое неведомое грядущее втянуло их, как пылесос втягивает пылинки.
— Что же мы будем есть? — спросила Сюзанна.
И вдруг яркая мысль осветила их мозг и заставила задрожать от ужаса. Вот в этом темном лесу таятся львы, леопарды, слоны, огромные, больше людей обезьяны.
— Смотри, — прошептала Люси.
В траве на опушке леса лежал длинный, странно изогнутый гладкий и толстый посредине ствол дерева. Вдруг ствол этот медленно шевельнулся, ужасная плоская голова поднялась над травой и снова лениво упала. Женщины кинулись бежать, оглядываясь на отвратительное привидение.
— Что это было? — спрашивала Люси.
— Змея, — отвечала Сюзанна, и вдруг, несмотря на страх, она ахнула от удивления: к стволу высокого банана прибита была выпиленная из дерева рука с указывающим пальцем, вроде тех рук, которые в городах и пригородах указывают путь к ближайшему ресторанчику.
Они посмотрели по направлению пальца и сквозь чащу деревьев на берегу моря увидели хижину, дверь которой была отворена. Робко приблизились к ней обе скиталицы. Хижина была, очевидно, пуста. Однако вкусный запах жареной говядины приятно пощекотал ноздри несчастных. Наконец, решившись, заглянули они внутрь. Накрытый на два прибора стол словно ожидал их, а из стоявшей на столе миски поднимались легкие струйки голубоватого пара. Нарвав каких-то огромных листьев и задрапировавшись в них, они вошли в хижину. Никого не было. Тогда в восторге сели они за стол и, думая лишь об утолении мучительного голода, принялись за еду… Солнце склонилось совсем низко и готово было утонуть в голубом просторе. И вдруг чья-то тень легла в хижину. Это был тот зверь, которого видали они иногда и дразнили сквозь толстую решетку, видали на тысячах картинок, на воротах дворцов, на гербах спальных вагонов. Это был лев яростный и прекрасный. Он бил хвостом по песку, глаза его сверкали, из широко открытой пасти вырывалось шумное дыхание, готовое, вот-вот перейти в грозный рев. За львом расстилались: безмерное небо и море — великое лазурное море. Женщины поняли, что в последний раз видят, все это. Они оцепенели. Лев припал к земле, мускулы его напряглись, и глаза налились кровью… Он прыгнул…
. . . . . .
М-р Берроуз на секунду прервал рассказ, чтоб раскурить трубку. Но в это мгновенье дверь с шумом распахнулась, и на пороге появился человек в клетчатых брюках, в теннисной рубашке с засученными рукавами, с двумя огромными револьверами, рукоятки коих он прижимал к своему животу, а дула направлял в обоих романистов.
— Синклер, — вскричал Берроуз, поднимая ногу и подошвой машинально защищаясь от револьвера.
Синклер медленно подошел к стулу, сел на него верхом, и, не отводя дула от Бенуа и Берроуза, сказал с мрачной торжественностью:
Глава 13. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Весь мир был охвачен паникой. Конференции и съезды правительств переезжали из города в город. Американскими миллиардерами была назначена огромная премия тому, кто изобретет искусственное тепло, могущее заменить тепло солнечное. О свете никто не беспокоился. Один инженер уже предложил проект устройства гигантских фонарей на главных горных вершинах: на Эвересте, Эльбрусе, Монблане и Попокатепетле. Лампы в несколько триллионов свечей должны были озарять огромные пространства земли. С помощью особых зеркал свет этот можно было передавать на расстояние нескольких тысяч верст. Но тепло? Как быть с теплом? Люди вдруг почувствовали, как мал земной шар. Границы между государствами сами собой рушились. Не национальный, а земной патриотизм охватил всех. Смерть, нависшая над миром, выбила людей из их обычной колеи. Миллиардер Вандерфиш устроил гигантскую оргию на купленном им океанском пароходе, в одну ночь прокутив все свое состояние, купив самых красивых женщин мира. Утром он высадил гостей на шлюпки, встал на мостик, и, выворотив свои пустые карманы, взорвал пароход. Все спешили насладиться жизнью. Одно изумляло всех — это то, что русское правительство в эти дни катастрофы не взывало о помощи, не просило у капиталистических государств земель и тропической полосы для перевода туда своих излюбленных трудящихся масс. А между тем, во всем мире в это время шла пропаганда в пользу единения всех стран и союза капитала с пролетариатом.
«В дни величайших бедствий, нависших над миром, стыдно думать о какой бы то ни было борьбе, — говорилось в одной „полумарксистской“ немецкой газете, — сам Карл Маркс — наш великий учитель не мог предвидеть того, что случилось, и, несомненно, он первый воззвал бы к единению. Забудьте классовую и национальную рознь. Подайте друг другу руки, фабрикант и рабочий, китаец и немец».
Статья заканчивалась обращением к России с указанием на то, что стыдно в такие страшные дни не идти на полные уступки, тем более, что Россия первая обречена на гибель от холода. Глава объединившихся социалистических партий всего мира послал в Кремль радио, в котором просил немедленно дать ответ, как относится русское правительство к событиям и согласно ли оно пойти на те самые уступки, на которые пошли социалисты всего мира. Начавшееся было в первые дни возмущение бедняков, вызванное отъездом богачей на юг, было подавлено увещаниями их вождей, указавшими, что следствием всякого беспорядка является прежде всего разруха транспорта, что было бы при создавшихся условиях гибельно для всех.
«Если идти на юг, — говорил „Нью-Йорк Геральд“, — то идти под барабанный бой стройными рядами, а не бежать, как стадо баранов, напуганное степным пожаром». России должна была дать ответ не позднее 12-часов ночи 25 октября, и небывалое волнение охватило к тому времени всех рабочих. Толпы людей бродили по столицам всех государств, осаждая редакции. В Нью-Йорке площади кишели людьми, как муравейники. Со всех загородных заводов на автомобилях, велосипедах и роликах съезжались рабочие. Тотчас же по получении телеграммы текст ее с помощью особых прожекторов должен был появиться на ночных облаках и нервы всех готовы были лопнуть от напряжения. Неужели, наконец, рухнет вражда, столько лет волновавшей всех, и из-за зубчатых стен кремля поднимется, наконец, давно желанная для капиталистов ветка мира. Ясно было, что Россия должна была пойти на все. Лидеры правых партий торжествовали. Им портила настроение только предстоящая всеобщая гибель. Все повторяли историческую фразу, сказанную президентом торговой палаты: «Если бы у меня было в кармане запасное солнце, я был бы вполне счастливым!» В салонах обсуждался вопрос, как реагировать капиталистам на сдачу Россией ее позиций. Предполагалось держаться сурового тона, дабы лишний раз закоптелые в кузницах мозги почувствовали тяжесть золотого доллара. Кафе на крышах; небоскребов были полны народом. Движение трамваев было остановлено. Все огни в городе должны были погаснуть, как только из России придет телеграмма, чтобы лучше была видна на облаках надпись… Без пяти минут двенадцать распространился слух; что ответ получен. Тотчас все в городе заволновались, люди куда-то побежали, точно не отовсюду было видно небо, крыши вагонов, памятники мгновенно были облеплены людьми. Вдруг все огни на улицах погасли. Директор электрической станции собственноручно выключил ток — и среди черного неба вспыхнули слова русского ответа. В это же мгновение многоголосый крик поднялся к небу, и от этого крика задрожали, казалось, и самые стекла на остальных небоскребах. На тучах огненными буквами написано было:
— Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Глава 14. Уоблы за работой
«Как! — восклицала на другой день умеренная газета, — в то время, как весь мир охвачен одним страхом — потерять солнце, советское правительство продолжает безумно настаивать на борьбе классов и на этот раз снова не хочет протянуть руку врагам, уже даже и не страшным. Пусть русский народ объявит в таком случае недоверие власти, ведущей к гибели, и сам заявит миру о своем желании забыть рознь классовую и национальную».
Но Уоблы иначе посмотрели на дело. На митинге, собравшем несколько десятков тысяч человек, устроенном на поле, приспособленном для игры в бейсбол, оратор кричал в рупор: «Не верьте капиталу. Русские знают, что делают. Пусть потухнет солнце. Мы должны быть до конца верными себе. Берите себе заводы, только револю…» — Трах!!!
Оратор и кафедра поднялись на воздух. Ужасающий грохот, словно выстрел из сотни пушек, хлестнул людей по ушам.
— Полицейские кинули бомбу, — кричали в толпе, — они взорвали нашего лидера.
Толпа с угрожающими криками двинулась к вилле ближайшего миллиардера — хотели на нем сорвать ярость. Но из роскошного парка виллы внезапно взмыл к небу белый аэроплан, и скоро стая таких же аэропланов пронеслась над Нью-Йорком.
— Богачи улетают на юг, — кричали возбужденные рабочие.
Захватили городской арсенал, где находились зенитные орудия. Пушки загрохотали, белые дымки, как шары, обрисовались на небе, но стальные журавли летели высоко и быстро, шрапнели не могли угнаться за ними. Тогда бросились бить стекла в дворцах. Уоблы с рупорами у рта носились на автомобилях.
— Не бейте стекла, товарищи, дворцы теперь ваши… Переселяйте в них вдов и сирот.
Все вдруг забыла о солнце. Заседания советов рабочих депутатов происходили всюду: в кофейнях, на улицах… А по небу все летели и летели аэропланы. К вечеру 26 октября, по сообщению газет, все виднейшие капиталисты со своими семьями улетели на тропики. Из Парижа, Лондона, Пекина были получены подобные же сообщения. Старые умеренные социал-демократы были сбиты с толку. Все происходящее трудно было назвать революцией, однако последствия были как раз такие, каких они ожидали от революции. Атакуемый класс богачей внезапно исчез. Один старый социал-революционер предложил даже искусственно воссоздать этот класс, сосредоточив в руках некоторых лиц крупные состояния. В своем самоотвержении он готов был взять на себя стать одним из таких капиталистов. Небывалое ликование охватило мир.
Мысль о смерти чужда человеку. Разве не радуется умирающий, узнав, например, о получении ордена или о каком-либо другом случайном жизненном успехе. Он мигом забывает, что жить ему осталось несколько часов, он радуется и строит планы, строит их, пока мысли не начинают путаться в его мозгу, тронутом смертью. А разве иногда не обманывает он ожидания врачей, и когда на цыпочках входят в его комнату родные, чтобы взглянуть, не умер ли больной, его застают сидящим перед зеркалом и мылящим дрожащею рукою свои худые давно не бритые щеки. А через месяц он уже бегает по городу, хлопочет и осуществляет планы. Так и теперь. В глубине сознания умирающего мира тлела искра надежды. А вдруг не погаснет это коварное солнце? Огромным успехом пользовались лекции профессора Орлэджа, который говорил о возможности солнцу, благодаря некоторым катастрофическим явлениям на его поверхности, не только возобновить, но еще и увеличить энергию. Были люди, которые начали бояться сгореть заживо. Но пока ясно одно — государства больше нет. Есть единая братская мировая республика, в которой самые культурные страны оказались в руках пролетариата. Капиталисты и аристократы, улетевшие вовремя, свили себе гнездо среди дикарей тропических чащ. Появился сатирический пролетарский роман, описывающий лесную жизнь светских дам в барышень… Описывалась дуэль английского лорда с орангутангом.
И вот в один прекрасный день…
Но тут Пьер Бенуа и Берроуз не могли больше выдержать.
— Это вы виноваты, — кричал англичанин французу. — Вы придали с самого начала роману общественный характер…
— Но я хотел его кончить…
— Я знаю: соединением на Атласских горах Вильямса и Сюзанны… Тарзан должен был бы убить льва и спасти женщин…
— У меня все бы кончилось торжеством мировой монархии.
— Молчать! — кричал Синклер, — художник Лебер окажется тайным большевиком!
Бенуа схватил рукопись, Берроуз тащил ее к себе. Гражданин Чашкин в отчаянии видел, как разлетаются по комнате листочки… Но Синклер внезапно поднял свои револьверы и направил их в Бенуа и Берроуза и…
— Бум-бум-бум… — раздалось в комнате…
Эпилог
Все исчезло…
Осталась комната гр. Чашкина — противная комната, надоевшая комната, маленькая, с едва ощутимой добавочной площадью. Солнце утреннее, то самое, которое…
Но «бум-бум-бум» продолжало раздаваться. Кто-то неистово стучал в дверь. «Я проспал всю ночь, — понял гражданин Чашкин и кинулся отпирать дверь. — Хоть обругаю кого-нибудь», — подумал.
Муж толстой нэпманши в одних штанах и рубашке стоял перед дверью.
— Я думал, гражданин Чашкин, что вы себе умерли! — вскричал он.
— В чем дело?
— Сейчас по телефону звонили из Госбанка… У вас там заложен билет?
— Ну да, и что же?
— Ну, так вы теперь богатый человек! Вы выиграли сто тысяч золотом!!!