Вячеслав ШИШКОВ

ЧЕРТОЗНАЙ

А вот, честна компания, я весь тут: росту огромного, ликом страшен, бородища, конешно, во всю грудь. Я таежный старатель, всю жизнь по тайгам золото искал, скрозь землю вижу, поэтому и прозвище имею - Чертознай.

Ох и золота я добыл на своем веку - страсть!

Мне завсегда фарт был. А разбогатеешь - куда деваться? Некуда. В купецкую контору сдать - обсчитают, замест денег талонов на магазины выдадут, забирай товаром, втридорога плати. А жаловаться некому начальство подкуплено купцом. Ежелн с золотом домой пойдешь, в Россию, в тайге ухлопают, свой же брат варнак пришьет.

То есть прямо некуда податься. И ударишься с горя в гулеванье, кругом дружки возле тебя, прямо хвиль-метель. Ну, за ночь все и спустишь.

Конешно, изобьют всего, истопчут, с недельку кровью похаркаешь, отлежишься, опять на каторжную жизнь. Да и подумаешь: на кого работал? На купчишек да на пьянство. На погибель свою работал я...

Людишки кричат: золото, золото, а для меня оно - плевок, в грош не ценил его.

Например, так. Иду при больших деньгах, окосевши, иду, форс обозначаю. Гляжу - мужик потрясучего кобелька ведет на веревке, должно - давить повел. У собаки хвост штопором, облезлый такой песик, никудышный. Кричу мужику:

- Продай собачку!

- Купи.

- Дорого ли просишь?

- Пятьсот рублей.

Я пальцы послюнил, отсчитал пять сотенных, мужик спустил собаку с веревки, я пошел своей дорогой, маню:

- Песик, песик! - а он, подлая душа, "хам-ам" на меня, да опять к хозяину. Я постоял, покачался, плюнул, ну, думаю, и пес с тобой, и обгадь тебя черт горячим дегтем... Да прямо в кабак..

А было дело, к актерам в балаган залез: ведь в тайге, сами поди знаете, никакой тебе радости душевной, поножовщина да пьянство. А тут: пых-трах, актеры к нам заехали, был слух - камедь знатно представляли.

Захожу, народу никого, кривая баба керосиновые лампы тушит, говорит мне: камедь, мол, давно кончилась, проваливай, пьяный дурак. Я послал бабу к журавлю на кочку, уселся в первый ряд:

- Эй, актеры! - кричу. - Вырабатывай сначала, я гуляю сегодня. Сколько стоит?

Очкастый говорит мне:

- Актеры устали, папаша. Ежели снова - давай двести рублей.

Я пальцы послюнил, выбросил две сотенных, актеры стали представлять. Вот я пять минут не сплю, десять минут не сплю, а тут с пьяных глаз взял да и уснул. Слышу, трясут меня:

- Папаша, вставай, игра окончена.

- Как окончена? Я ничего не рассмотрел... Вырабатывай вторично. Сколько стоит?

- Шестьсот рублей.

Я пальцы послюнил, они опять начали ломаться-представляться. Я крепился-крепился, клевал-клевал носом, как. петух, да чебурах на пол! Слышу: за шиворот волокут меня, я - в драку, стал стульчики ломать, конешно, лампы бить, тут набежали полицейские, хороших банок надавали мне, в участок увели.

Утром прочухался, весь избитый, весь истоптанный.

- Где деньги?! - кричу. - У меня все карманы деньгами набиты были!

А пристав как зыкнет:

- Вон, варнак! А нет, так мы тебе живо пятки к затылку подведем.

Вот как нашего брата грабили при старых-то правах...

Одначе, что ни говори, я укрепился, бросил пить. Два года винища окаянного ни в рот ногой, золото копил. И облестила меня мысль-понятие к себе в тамбовскую деревню ехать, бабу с робенчишком навестить. Ну, загорелось и загорелось, вынь да положь. Сел на пароход, дуд-ДУ-ДУ- поехали. Через сутки подъезжаем к пристани, а буфетчик и говорит:

- Здесь село веселое, девки разлюли-малина. На-ка, разговейся. - И подает мне змей-соблазнитель стакан коньяку, подает другой, у меня и сердце заиграло с непривыку. - Золото-то есть у тя? - спрашивает.

- Есть, Лукич... Много. На, сохрани, а мне выдай на разгул тыщенку. Отдал ему без малого пуд золота в кожаной суме, суму печатью припечатали; отсчитал он мне пять сотенных, говорит: "На пропой души довольно".

Вылез я на берег, окружили меня бабёшки да девчата, одна краше другой, ну прямо из-под ручки посмотреть. А у меня все персты в золотых, конешно, кольцах, четверо золотых часов навздевано, на башке бобрячья шапка, штанищи с напуском, четыре сажени на штаны пошло, из-за голенищ бархатные портянки по земле хвостом метут аршина на два. Как вскинул я правую руку, да как притопнул по-цыгански: - Иэх, кахыкахы-кахы! - Тут девки-бабы целовать меня бросились...

Я расчувствовался благородным обхождением, пальцы послюнил, сотенную выбросил:

- Эй, бабы, парни, мужики, устилай дорогу кумачом! Веди меня к самому богатому хозяину. Аида гулять со мной!..

Зачалось тут пьянство, поднялся хвиль-метель. Я требую и требую. А богач мужик и говорит:

- Да чего ты бахвалишься? Есть ли у тя деньги-то?

Расчесал я пятерней бородищу, гулебщики под ручки повели меня, я иду, фасон держу, великатио на обе сторонки кланяюсь. А богач мужик пронюхал, низкие поклоны с крылечка отвешивает, пожалуйте, мол, гостенек, разгуляться.

Вот ввалился я с дружками в избу, горланю само громко:

- Редьки, огурцов! Шан-пань-ско-ого!..

Я хлоп по карману - пусто, обобрали. Я - "караул, караул!" да в драку. Богач мужик обозлился, выставил меня на улку. В крапиве проснулся я в одних портках. И пароход ушел, и золото мое вор-буфетчик с собой увез.

С недельку покашлял я кровью, да опять назад в тайгу.

Долго после того я грустил, непутевую жизнь свою стало жалко. Эх, дурак-дурак!.. В одночасье голым стал. Ведь два года маялся. Два года! Хотел на родине доброе хозяйство завести, человеком сделаться.

И облилось мое сердце кровью. И озлился я на царские порядки, на купчишек, на мирских грабителей.

И вот прошел в народе слух, будто бы на приисках какаято советская власть желает укрепиться. Я опять заскучал.

А вдруг, думаю, при новой-то власти хуже будет... Дай, думаю, с горя напьюсь да учиню порядочное безобразие. А уж зима легла.

Велел ребятам воз кринок да горшков купить, велел кольев по обе стороны дороги понатыркать, а на каждый кол но горшку надеть, как шапки. Взял оглоблю в обе руки, а сам в енотовой, конешно, шубе, иду, будто воевода, к кабаку, да по горшкам оглоблей:

- Раз, раз! Эй, ходи круче! Сам Чертознай гуляет. Бей в мелкие орехи! Раз, раз!

И как закончилось мое гулеванье, очутился я в снегу, весь избитый, весь истоптанный.

Долго ли пролежал я, не знаю, только очухался в чистой горнице, тепло, на кровати мягкой лежу, как барин, на столике разные банки с лекарствием, и башка моя рушником обмотана. И сидит предо мной душевный человек, и капает капли в рюмку, и подает мне:

- Пей.

Гляжу: лицо человека тихое, благоприятное, бритый весь, по обличью сразу видать - человек ума высокого.

- Пошто ты со мной валандаешься, - говорю ему, - ведь денег у меня нет.

- А мне твоих денег и не надо, - говорит.

- Врешь, врешь, приятель! Я-то знаю, раз у меня денег нет, ты меня выбросишь вон, здесь все так делают, человек хуже собаки здесь.

- Ну, а мы по-другому, - отвечает он, - советская власть рабочим человеком дорожит, рабочий - брат наш.

- А вы кто такие будете?

- Я секретарь, советской властью сюда прислан добрые для рабочего люда порядки заводить.

- А где же я, будьте столь добры, лежу?

- В моей комнате. Я тебя, товарищ, в сугробе подобрал, боялся замерзнешь ты.

- Так пошто же ты подбирал-то меня?! Я ж сказал тебе:

денег у меня нет, оглох ты, что ли?..

А он только улыбнулся да рукой махнул.

У меня аж борода затряслась, слезы подступили: хотел вскочить, хотел в ноги ему бултыхнуться, да он удержал меня и говорит:

- Только пьянствовать, старик, брось. А то - гроб тебе.

- Брошу! - закричал я. - Честное варнацкое слово - брошу! Да оторвись моя башка с плеч! Ведь умирать-то дюже неохота, робенчишка жалко, робенок у меня на родине остался, Ванькой звать, матка спокинула его, с посторонним человеком снюхалась...

А он мне кротко:

- Поправляйся, ребенка обязательно выпишем.

"Ох, ты, ох,- думаю,- какие добрещше люди на свете есть".

А секретарь мне:

- Вот отдохнешь, становись золото мыть. Н слышал - ты большой этому делу знатец.

- Нет - отвечаю, - ослобони, товарищ секретарь. И на золото шибко сердит теперь, чрез него горе одно видел в жизни.

Да будь оно трижды через нитку проклято! Погибель моя в нем.

И оставил меня секретарь при себе: месяц прохворал я, потом стал вроде посыльного, стал струмент выдавать, да на кухне кой-какой обедишко готовить, ну и... по махонькой, конешно, выпиваю в тайности, а иным часом и подходяще дрызнешь.

Секретарь придет, принюхается, я рыло в сторону ворочу, дышать норовлю умеренно, а он, миляга, все-таки приметит, что я окосевши, и учнет, дай бог ему здоровья, пропаганд против меня пущать, учнет стыдить меня, политике вразумлять.. Да не одного меня, а всех. По баракам ходит, везде пропаганд ведет.

От этого вскорости я в ум вошел, начал понимать, кто друг нашему брату трудящемуся, кто враг.

А работы уж развернулись на широкую, купчишки разбежались, везде порядок, пьянство на нет сошло, золото в казну старатели сдают, харч хороший, словом - со старым не сравнишь.

И стал я подумывать, как бы мне советскую власть отблагодарить.

Полгода прошло. Лето наступило. Секретарь и говорит: - На вот тебе получку, иди погуляй, культурно развлекись.

Я сметил, что секретарь проверку хочет мне сделать... Ох, хитрец... Я пальцы послюнил, пересчитал деньги, иду, не торопясь, поселком, иду, любуюсь: все наше, все советское. Кооператив торгует, десять новых бараков большущих, Народный дом огромаднейший под крышу подводят. Постоял, поглазел, поскреб когтем бороду.

И понесли меня непутевые ноженьки в кабак.

"Ах, - думаю, - что же это я, варнак, делаю. Ведь замест культурности я винищем, конешно, обожрусь". И начал сам с собой бороться. Вот схвачусь-схвачусь за скобку, да назад.

У самого слюни текут, а все-таки борюсь. Ну, борюсь и борюсь...

Глядь - бригада комсомольцев идет на работу, батюшки - рогожное знамя у них. На рогоже буквищи: "Позор!" - и дохлая ворона повешена. Приискатели в хохот взяли их:

- Эй вы, рогожпички! - кричат, присвистывают, изгаляются всяко.

Ах, мать честная! Жалко мне стало молодежь. Парни все работяги, совестливые. Посмотрел на них, подумал: вот ребенок мой приедет, подрастет, обязательно в комсомол определю. Увидели меня ребята, гвалт подняли:

- Дядя Чертознай! Опозорились мы. Бьемся, бьемся, а все впустую... Смекалки еще нет у нас. Помоги! Бригадиром нашим будешь.

А кобылка востропятая, приискатели на смех подняли меня:

- И чего вы, рогожники, к Чертознаю лезете? Он забыл, как и кайло-то в руках держать. Будет землю рыть, ногой на бороду себе наступит.

Задели они меня за живое, осерчал я, выхватил рогожное знамя, взвалил его на плечо, скомандовал:

- Комсомо-о-лия! Аида за мной, малютки.

И повел прямо в тайгу, хотелось мне сразу их на золотое место поставить, было у меня на примете такое местишко сильно богатимое, да с пьянством забыл я - где оно.

Вот придем-придем, начнем шурфы рыть, я покрикиваю:

- Давай-давай-давай, малютки!

Парпи до седьмого пота преют, аж языки мокрые. Нет, вижу, что не тут.

- Аида на ново место! - командую.

Так и бродим по тайге, ковыряем породу, а толку ни беса лысого. "Ах, думаю, - старый дурак, пропил память". И ребята приуныли. Ну, я все-таки подбадриваю их:

- Солому ешь, фасон не теряй, малютки!

И стал я, братцы, с горя сильно пить, у спиртоносов водки добывать. Ой, грех, ой, грех... Так протрепались мы по тайге почем зря боле месяца.

И случилось, братцы мои, вскорости великое чудо чудное.

Как-то выпивши лежу ночью под елью, малютки храпят, намаялись, сердешные, а мне не спится. Вдруг, как в башку вложило, вспомнил. Ну, прямо вижу явственно: вершинка Моховой речушки, огромадный камень-валун, да кривая сосна развихлялась в три ствола... Выскочил я, загайкал, как лесовик:

- Го-го-го-го!.. Вставай, малютки, пляши! - И припустился возле костра в пляс. Комсомолия продрала глаза, спросонья закричала:

- Батюшки! Чертознай с ума сошел.

Одним словом, мы чуть свет то место разыскали: вот он, камнище, вот вихлястая сосна.

Я наклонился, рванул мох,- золото!.. Наклонился, рванул,- золото! Ребята принялись, как копнут где - золото!..

Вот ладно. Оставил их, говорю:

- Шуруй, малютки. Обогатим советскую власть. Давай-давай-давай! - А сам, дуй-не-стой на прииск.

Секретарь повстречал меня:

- Чертознай! Куда ты запропастился? Скоро торжество у нас, Народный дом открываем.

- Молчи, молчи, Петрович, - по-приятельски подморгнул ему и спрашиваю: - А робенчишка-то моего выпишешь?

А он:

- Деньги посланы, ребенок твой едет.

Я возрадовался, да шасть в цирюльню. Командую цирюльнику:

- Бороду долой, лохмы на башке долой!.. Чтоо личность босиком была, как у секретаря... Катай!

Цирюльник усадил меня в кресло, а мальчонке крикнул:

- Петька! Мыла больше, кипятку. Приготовь четыре бритвы! - И начал овечьими ножницами огромаднейшую мою бороду кромсать да лохмы. Он стрижет, Акулька подметает.

Я взглянул, батюшки! - целая корзина, стогом, да из этой шерсти теплые сапоги можно бы свалять. Оказия, еи-оогу... И пыхтел цирюльник надо мной с лишком полтора часа. А как воззрился я в зеркало, ну, не могу признать себя и не могу. Дурацкий облезьян какой-то... Ну, до чего жалко стало оороды...

Цирюльник полюбопытствовал:

- Уж не жениться ли задумали?

- Нет - отвечаю,-не жениться, а молодым хочу быть.

Ведь я с комсомолией работаю. Не с кем-нибудь, а с комсомо-о-лией! К тому ж скоро робенок должон ко мне прибыть.

- Ваш собственный-с?

- Да уже не твой же. На подивись.- Тут я вынул, конешно, из кисета карточку.

Цирюльник поглядел, сказал:

- Да это же совсем грудной ребеночек.

Л я ему:

- Ну, теперь он подрос, конешно. А у тя ладиколон есть?

Облей мне лысину, чтоб культурно воняло.

И вот слушайте, братцы мои, начинается самое заглавное.

Вот, значит, входим в Народный дом. Кругом флаги, аплакаты, музыка. Народищу - негде яблоку упасть, щ сцене за столом - начальство. У меня, конешно, рогожное знамя в руках, я команду подаю:

- Комсомолия, шагом марш! Ать-два, трах-тарарах. Атьдва, трах-тарарах, Ать-два. Стой!

Секретарь взглянул на меня, на облезьяна идиотского, удивился:

- Чертознай! Ты ли это? А где ж борода?

Я схватился было за бороду, бороды, действительно, не оказалось, я сказал:

- Отсохла, Петрович! Ну, товарищ секретарь, а мы к тебе с подарком. Я свое место заветное нашел. Новый богатимый прииск. - Тут обернулся я к робятам: - Комсомолия, вперед!

Ать-два! Давай-давай-давай, малютки! Мишка, шуруй золото на стол!

И зачали мои парни золотые самородки на стол валить. Тут все в ладоши забили. А я залез на сцену, сам громко закричал:

- Я всю жизнь, робята, хуже собаки маялся, купчишки обсчитывали меня, тухлятиной кормили, начальство по зубам било, и выхода мне из тайги не было. Не было! Я озлобился, пьяницей горьким стал, в сугробе едва не замерз, так бы и подох. А кто спас меня, кто меня в кроватку уложил, кто лекарствием отпаивал, кто уму-разуму учил? А вот кто: секретарь. Он первый... первый... за всю жизнь человека во мне увидел. Советская власть первая... на хорошую дорогу меня поставила. Да что меня - всех!

Опять все в ладоши стали хлопать, а я не вытерпел, скосоротился, заплакал. Утираю слезы кулаком да бормочу:

- Сроду, мол, не плакивал, а вот... от радости, от радости.

Всю жизнь с великой печали пьянствовал, дурак... Ребра поломаны, печенки-селезенки отбиты... А вот зарок дал, не пью теперича...

Секретарь заулыбался, вопросил:

- Давно пить-то бросил?

- Вторые сутки не пью! Шабаш.

Народишко засмеялся, а секретарь и говорит:

- Товарищи! Давайте премируем Чертозная хорошей комнатой, шубой да часами, а бригаду комсомольцев знаменем почета. Как звать тебя?

- Чертознаем звать, - отвечаю.

- Это прозвище. А как имя, как фамилия?

- Забыл, товарищ секретарь.

- Как, собственное имя свое забыл?

- Вот подохнуть, забыл. Леший его ведает, то ли Егор, то ли Петруха. Тут слышу: в задних рядах ка-а-ак громыхнут хохотом, как закричат:

- Чертознай! Чертознай! Ребенок к тебе прибыл.

И вижу, братцы, диво: посреди прохода прет к сцене лохматый, бородатый мужичище, вот ближе, ближе... Я воззрился на него да так и обмер: ну, прямо как в зеркало на себя гляжу, точь-в-точь - я: бородища, лохмы, рыло, только на четверть пониже меня, сам в лаптях, и на каждой руке по робенку держит.

А за ним краснорожая баба в сарафане... "Батюшки мои, думаю, виденица началась, самого себя вижу, ка-ра-ул..." А он, подлец, к самой сцене подошел да гнусаво этак спрашивает:

- А который здесь Чертознай числится?

- Я самый, - отвечаю. - А вы, гражданин, кто такие будете?

А он, подлец, как заорет:

- Тятя, тятенька! - да ко мне. - Я глаза, конешно, вытаращил, кричу:

- Ванька! Да неужто это ты?

- Я, говорит, тятя. Со всем семейством к тебе, вот и внучата твои, Дунька да Розка, два близнечика.

Я от удивления присвистнул: с пьянством все времечко кувырком пошло.

- Вот так это робено-ок! - говорю.

А он, варнак, улыбается во всю рожу, да и говорит:

- Вырос, тятя, - и целоваться ко мне полез, ну, я легонько осадил его:

- Стой, ребенок! Еще казенные дела не кончены. А не помнишь ли ты, Ванька, как звать меня?

- Помню, тятя. Вавила Иваныч Птичкин.

- Верно! Птичкин, Птичкин, - от радости заорал я.

А миляга-секретарь зазвонил и само громко закричал:

- Давайте, товарищи, назовем новый прииск именем Вавилы Птичкина, то есть - Чертозная. Почет и слава ему. Ура!

Тут все вскочили, ура-ура, биц-биц-биц, музыка взыграла, барабаны вдарили, а комсомолия качать меня принялась.

Я взлетываю, как филин, к потолку да знай покрикиваю:

- Давай-давай-давай, малютки!

ШИШКОВ Вячеслав Яковлевич (1873 - 1945). Чертознай. Впервые опубликован в журнале "Литературный современник", 1938, № 5. Печатается по изданию: Шишков Вячеслав. Собр. соч.: В 8-ми т. Т. 2. М.: Художественная литература, 1961.