Не так все идет, как Сладе в мечтах ее грезилось. Вместо почестей, да поклонов земных, как для княгини должно, челядь, под руки ее подхватив, в баню чуть не силком уводит. Где, платье нарядное сорвав, долго вениками парят, да травами пахучими ополаскивают. От разноцветья того у Слады в носу свербит уж, но жалоб ее никто не слушает, знай себе трут мочалом жестким из волоса конского, да парку поддают, так что уже и про дышаться через раз выходит. Наконец, дуреющую от жары и запахов девицу, водой студеной окатывают, тряпицами отирают, да в сарафан новый рядят. А сарафан тот, сказать стыдно, на исподнее больше похож, чем на наряд пристойный.

Из баньки по морозу босыми ногами бежит Слада, за слугами поспевая, браня на ходу и их и себя. Их то, конечно, по более, себя уж потом, с оглядкой, где просчиталась? Почему князь ее встречать не выходит? Да куда ведут коридоры эти, ветрами холодными выстуженные? И не лучше ли было батюшку послушать, да в избе отчей остаться? Матушка небось места себе не находит, все слезы проливая. Отец на братьях гнев сорвет, Стешке опять за проказу мелкую влетит из-за Слады. Вздыхает девушка, да нет дороги назад, коли и вернется, уж во век не отмоется, и в глаза и за глаза гулящей звать будут, матери все сердце вынут. Нет, нельзя возвращаться. Вот княгиней станет, тогда и приедет в село родное, в соболях да на тройке с бубенцами. Вот уж все на зависть сойдут!

Мечты, где Усладе цари заморские в ножки падают, голос скрипучий прерывает:

— Ищ, ходют тут прохиндейки всяки! Старикам опочивать не дают! — Бабка, старая, да глухая, как пенек в лесочке, сухим кулаком в воздухе потрясает, да на чернушку, что в провожатых у Слады, не добро поглядывает. — Чаво приперлась, окаянная? Еще и притащила с собой незнам кого. Она тут пятками босыми потопчет, а у меня платок рядный пропадет, где искать буду? — Продолжая гневаться, старуха, на лавку колченогую садится, кулаки опуская. В тот же миг, по коморке присвист разносится — уснула бабуся, речь свою пламенную не завершив.

— Держат из жалости, куда старую высылать? Старше стен этих бабка Просковья, да только сладу с ней нет. Бухтит-бухтит, а там глянь и дрыхнет уже, — сетует Сладе прислуга словно подружке какой, а не хозяйке полноправной. — Эй, бабушка, мне б перинку для гостьи княжеской, а то ныне на лавке голой уложу. А у ней косточки нежные, синяки останутся, меня ж и выпорют, что не углядела. — Чернушка бабку в бок толкает, да к сундуку с перинами, да подушками пуховыми подходит.

— То верно, внучка, девицы ныне изнежены, помнится, я молодухой была…

— Бабушка, мне б перинку! — Некогда девушке воспоминания старческие слушать, а Просковья, торопливости молодецкой не разделяя, сидит себе, взор вдаль устремивши, да дланью дряблой щеку подперев, девичеством ушедшей грезит.

— Ходят и ходят, нет в старости покоя. Морена вас побери всех, окаянных. — Ворчит бабка из воспоминаний выдернутая, но перину все ж выдает.

Сверток пыльный да весом не подъемный получив, идут девушки ходами путаными к светелке ладной, в которой от сей поры Сладе жить предстоит. Покуда чернушка, периной потрясая, опочивальню ко сну подготавливает, княжна будущая по сторонам осматривается. На стенах в покоях картины тканные, красками сочными радуют. Таких цветов на ярмарке не всякий раз сыщешь, чаще нить бледно красят, чтоб поменьше затратить, да по больше заработать. Здесь картины яркие, явью с полотен сходят. Трава живая, под лучами солнышка играет, вода, прямо сейчас со стены на руки польется, а яблочки наливные, так в рот и просятся. На полу дощатом, до глади выскобленном, шкуры медвежьи лежат, приятно ноги босые мехом щекоча, да от стужи защищая. В углу сундук резной, петухами красными расписан, да грубой кожей по углам обит. А на сундуке, вот же диво дивное, зеркальце лежит, да не медное, в которое не видать ничего, а такое, о каком Слада только сказы слышала. Ручка серебра черненного, гладь зеркальная в оправе камней самоцветных, да отражение такое, что кабы морщинки у Слады были, то и их разглядеть сумела бы. Подле зеркала пара гребней костяных, да ленты разные в шкатулке малахитовой с бусами намешаны.

Смотрит девушка богатства свои, да не нарадуется. Ах, как хороша она будет с бусами да в кафтане, соболями подбитом. А коли еще серьги височные приладить? Ох, и хороша девица выйдет! И в порыве щедрости безграничной, вынимает Услада из шкатулки ленту алую, да чернушке дарит. Сладе не жаль, у ней таких много теперь, а служка порадуется, да отношение благое в сердце хранить станет. Матушка всегда учила добро людям делать, не за требой какой, а так просто, что б благодарности впрок копились. Слада мудрость ту запомнила, а коли высоко взлететь хочет, то пора и знания применить. Чернушка, в ножки поклонившись, ленту, аки сокровище какое, к груди прижимает, да по делам своим убегает. Услада же одна в покоях остается, думая, что уснуть не сможет, о странностях всех гадая, да не замечает, как Сон в царство свое уносит.

Стыдливо солнце в пору зимнюю, как красная девица в ночь первую. Прячется так, что к утру не дозваться, а только появится, тут же к закату клонит. День короток, так что и дел не сделаешь и вечер с лучиной коротать тоскливо, да холодно. Долги ночи зимние, да студены, от того и под овчинкой теплой жаться к телу другому приятней да радостней. От того и дети чаще к осени рождаются.

Вот и Слада к началу весны понимает, что не праздна она. И на сердце оттого не спокойно. Как же так, не женою, полюбовницей понесла, да и князь всего два разочка в светелку и заглядывал. Говорила ей матушка, что род их плодовит соседкам на зависть. У прабабки Услады по ветке материнской больше дюжины детишек было, так что она и не помнила, кого звать как. Не верила Слада, сказками то, считая, а вот гляди ж ты! Понесла! Четыре седмицы в тереме княжеском провести всего, а кровей как не бывало и тошнит от всего, даже от перепелок любимых. Перепела, как на грех, замасленные, да со шкуркой запалённой, боками жирными поблескивают, дурноту нагоняя. Слада от птиц отворачивается, воздух жадно глотая, да все одно в себе удержать ничего не может. За сим занятием ее Улеб и застает. Ему уж два дня как доложили, что девица его немощью мается, но за доктором звать не велит. Увидав полюбовницу в рубахе исподней, над горшком буйную голову свесившую, вон выходит, слуге велев повитуху позвать.

Повитуха — баба дородная, годов пятидесяти, ток на девку глянувши, враз сомненья разрешает. Для порядку живот Слады трогает, языком пощелкивая, что-то под нос бормочет.

— Ты, краса, гуляй больше, да спи чаще, глядишь, еда держаться станет. И коль от перепелок воротит, так вели не приносить, чего себя пытаешь? — Поклонившись князю, бабка вон удаляется, полами платья шерстяного пороги подметая. Но почти выйдя, разворачивается, наставления дать решив:

— Слов срамных не говори, да злобу в сердце не держи, не то лиходея народишь!

— Вы рады? — Слада в глаза Улебу заглядывает, напуганная, как кутенок, без матери оставшийся.

— Чего трясёшься? Князя под сердцем носишь, радуйся. — Страхов женских не разделяет князь новгородский, оттого и раздражается недовольством любимой, что, дитя его под сердцем нося, радоваться тому не в силах. Словно семя его отвергнуть хочет.

Слада бы хотела радоваться, да счастье кривое выходит. Вроде дитя желанное, да только нагулянное. Ни хоровода свадебного, ни благословенья родительского получено не было, а ребеночек уж прижит. О тех печалях девушка Улебу сказывает, тот только хмыкает, беды не видя:

— Не горюй. Расскажу тебе, что б печаль унять, грусть твоя ребенку вредна. Как сойдут снега, по первым проталинам соберу дружинников да к Царьграду двинусь. Попрошу Константина — императора византийского, то, как князь по-нашему, окрестить меня в христиане, да отцом моим крестным стать. Ты о вере той слышала? — Слада лишь рот разевает, Улеба слушая, а тот знай себе бает: — Многие люди в землях заморских, верят, что бог лишь один, и все-то он создал: землю, воду, нас с тобой.

— То не правда, меня матушка народила, что ж она бог теперь? — Сладе вера такая юродивой кажется, неужто взаправду кто в глупости верит.

— Не нас, но прапрадедов наших. Ты не перечь, но слушай. И люди у Бога того, не то дети малые, да не смышленые, не то рабы, да прислужники, от того кресты на шеях таскают, что б грехи свои помнить, да прощенье за них вымаливать. Русь, что солнцу кланяется, для иноземца дика, да не ясна, потому, крещение пройдя, я желанней им в Киеве буду, паче Ольги, что Велесу жертвы приносит. Ты женой моей станешь, по законам их, рука об руку в церковь войдя. Так дите, что в чреве твоем, законным наследником в глазах князей заморских будет, надеждой и опорой, что род не прервется. От того не горюй, а жди. Быть тебе княгиней полновластной, в хоромах терема киевского. Не указ тебе будет ни Ольга, ни сын ее, лишь меня слушать и придется. А пока не горюй, а о мальце, что судьбой уже в лоб целован, думай. — С тем покидает Улеб светелку Услады, оставив девушку, думы думать, о Киеве мечтать, да еще не округлый живот поглаживать.

Сколь зиме не ярится, да всегда весна приходит. Сначала капелью, да вечерами потеплевшими. Затем ветками вербными и ручейками журчащими. Ходит по лесу с подснежниками первыми, да солнышком теплым в окна заглядывает. Красит весна в краски яркие, то, что за зиму, казалось, выцвело. И девки в платья красивые рядятся, летами волосы заплетая. Но знает люд русский — коварна весна, как жена не верная, что платок красивый одев, на стол котелок пустой ставит. Голодно ныне, за зиму запасы съедены, а новые не скоро пополнятся. Оттого и жертва, Хорсу наудачу отданная, вдвойне ценится. Целого барана отдает богу Улеб, что б помог тот в деле не праведном. Только видно не купишь спасенья, у того кого предать собираешься.

До Царьграда путь не близок, по грязным проталинам, что только снег с себя скинули, меж деревьев листвы лишенных, от рассвета до заката воины шагают, больше верст за светодень покрыть стараясь. Дружинники, что Улебом в дорогу снаряжены, меж собой сетуют, князя юного виня в торопливости, да не сдержанности, разве не мог, окаянный, до конца капели обождать? Ныне же, с ногами промокшими, под уздцы коней тянут тропами нехожеными. Ни огня развести, ни ночлега поставить, все в сырости да слякоти. По погоде такой в походе лишь беды ждать приходится, не холера, так лихорадка завсегда цель найдет. Хорошо хоть не весь путь по тверди идти придется, у Смоленска решено половодья обождать, да по Днепру до Черного моря сплавится. А там и до грека недалече. Не близок путь в Византию, а покуда идется полями, да лесами, через земли кривичей, по лугам полочан, у всяк воина думы в голове рождаются, и не у каждого они добрые. Кто обиду на князя таит, кто за глупость затею его держат, а кто просто Ольге сердце отдал, посему никто и не примечает, как близ Полоцка из отряда ратники пропадают, в бега подавшись.

Весна, в права вступая, лед на реках колет, да зеленью яркой деревья рядит. Красив Смоленск весной, да в половодье людом богат. Там купцы с боярами у пристани криком заходятся, до пены у рта о поборах, да товарах не качественных споря. Меж ногами их, пройти мешая, снуют сиротки, милостыню выпрашивая. Женщины из домов веселья за сорванцами теми приглядывают, заодно бояр привечая. Рыбаки снасти чистят, да лодки смолят, к рыбалке готовясь, а между делом на девок продажных поглядывают, да желтозубые улыбки им дарят. И меж гама да шума портового, растворяется Улеб с дружиною, с многоликой толпой смешиваясь.

За корабль, что к Царьграду доставит, княжич двадцать золотней выплачивает. Судно то, с боками от паразитов мореными, девами резными украшено, краской красной нарядно выкрашено, да позолотой по борту расписано. Смотрит Улеб, и грезит, что корабль тот, самим Перуном ему в помощь послан. По волнам синим моря пенного, повезет "Крылатый" князя в жизнь новую, со всех сторон радостную.

По Днепру от Смоленска, через Киев да земли печенежские выплывает "Крылатый" к морю Черному. Смотрит Улеб в небо синее, на горизонте землю выжидая, коли скоростью такой и далее идти будут к началу лета к берегам греческим причалят.

Как задумано, так и сделано, первые грозы в пути встретив, у стен Царьграда корабль якорь бросает, Улеба со свитою на берега греческие выпуская.

Из тайных и скорей всего несуществующих дневников византийского императора Константина Багрянородного.

Руги* прибыли к стенам Царьграда с первыми жаркими днями лета. Страшный северный народ, с нечесаными головами и густыми бородами, отросшими за месяцы пути так, что и лиц не разобрать. Кричат громко, перебивая друг-друга зычными гласами, так что даже бывалых градских стражей озноб охватывает. Варвары. Не зря Рим боится им веру истинную нести, что медведям доказать можно, коли только силу стали, да острие меча признают они? Предводителем ругов выступает царевич, Игорем от полюбовницы нагулянный — Улеб Рюрикович. Говорит складно, будто грамотен, как цари европейские, да на сородичей своих не похож тем, что благородство в манерах имеет. От отца ему глаза черные, как крылья ночи бесовской, достались, а вот кожа, хоть ветрами морскими да солью выдублена, под солнцем не одну седмицу коптилась, а все одно светла, словно из терема молодец и не выбирался. Худощав. Брат его — Святослав, говорят, поширше будет, хоть и младшенький. Ростом Улеб высок, от чего худоба его еще ярче видится. На груди медальон родовой, право от имени ругов говорить позволяющий. С царевичем свита его, не богато одетая, по-походному. Как Испанский король отмечал, северянам небрежность в одежде свойственна. С лиц все суровы, да не приветливы, движенья скупы по военному, будто расплескать за зря силушку свою боятся. Говорят мало, все чаще кричат, кулаками пудовыми потрясая, коли желаемое не получают. Подле Улеба девка отирается. Мила, тиха, бледна да полновата не в меру. Хоть и любят руги баб по дородней, но спутница Улеба не здоровьем пышна, а толста болезнью. Наблюдатели донесли, что брюхата женщина, оттого и глядится столь неприглядно.

Царевич разговор свой начинает с просьбы, о которой поразмыслить стоит. Просит помощи в высылке брата своего Святослава из Киева, да отстранения Ольги — архонта земель русских, от дел княжества. Взамен предлагает веру единую принять, да посеять зерна ее по всей Руси. За то, конечно, Папа* похвалит, да только стоит ли его похвала дел тех, что сделать предстоит?

Ольга давно, говорить не желая, влияние Византии на Русь слабит. Сын ее о войнах грезит, как окрепнет с мечом к нам придет. А желанье престола византийского союз брачный с Русью закрепить, отвергла Ольга, хоть и мягко, как у правителей принято, но все одно досадно. Роман, сынок взбалмошный, то, конечно, возрадовался, тому, что жена старая из племени варварского его стороной обошла, нашел себе бабу продажную, да супругой сделать желает. Тьфу! Эх, коли окрестить Улеба, да с девкой брюхатой его обвенчать, Рим доволен будет — князь на Руси христианин, да еще и при наследнике. Гляди, Византия договоры давние укрепить сможет, да поддержкой заручится. Опять же, царевич молодой мнение грека слушать станет, а уж мы ему с теплотой отеческой в делах поможем, так как нам нужно будет. Но поддержку оказать? У Ольги армия многотысячная, а Византия лишь сотню-другую дать и может, что бы себя благоденствиями не ослабить. Хотя коли обещаний раздать, да от Рима поддержки просить? Может и выйдет толк!

Не нравится Улебу император византийский — Константин. В глаза вроде смотрит, улыбается, а как глянешь искоса, все нос не довольно морщит. Толи от дум своих, толь от брезгливости, что посему видно к вновь прибывшим испытывает.

— Негоже то, сыну не законному на власть надежду иметь, — говорит, наконец, Багрянородный. — Боюсь, не одобрит Рим деяний таких, а коли ты веру в Бога единого примешь, законам церкви подчиняться придется.

— Не сыну жены четвертой о законах рода судить. — Улеб стенания императора обрывает. — Тебе подумать надобно, а нам с дороги продохнуть. Утром о делах говорить будем, ныне почтем за честь отобедать за твоим столом, да прилечь в палатах дворцовых.

Слова княжича хоть грубы, да почтения лишены, но суть их ясна. Улеб ясно понять дает, что происхождение Константина со всеми подробностями постыдными известно ему и коли придется, будет князь новгородский царю византийскому напоминать об этом в моменты самые не подходящие. В споры бесполезные не вступая, Константин слугам указ дает, гостей на ночлег расположить, да столы приготовить. Сам же, в зал тронный отправляется, где поглаживая золоченные спинки кресел царских думает, что коли бы матушка его — Зоя, не стала царю любовницей, тогда когда он уж трех жен, церковью благословленных, имел, а по раньше, глядишь супругой бы ему стала не только лишь на словах, но и в глазах всего мира цивилизованного. Тогда бы и он — Константин стал ребенком законным, а не признанным милостью отцовской. Хотя поклон царю старому, так как коли б не нарек Лев сына своего Багрянородным, что значит рожденный в зале багряном, где лишь императрицы рожали, то каждый варвар усомниться бы мог, достоин ли Константин трона этого с подлокотниками золоченными.

Но стоит ли грустить по событиям дней минувших, коли ныне перемены такие грядут. Сам княжич русский в дворец императорский пожаловал, помощи прося, а значит не о прошлом горьком думать надо, а о будущем, что светом в жизни его стать может.

За столом император все больше отмалчивается, изредка о пути и трудностях в дороге спрашивая. Посему видно, думает, как бы Улеба обмануть, свое взяв, лишнего не дать. Сам же княжич о том же мыслит. Как поддержкой заручится, да в зависимость не попасть. Так и расходятся с головами тяжелыми, да мыслями разными.

В покоях Улеба Слада дожидается, лицом побелевшая, дорогой утомленная. Лишь бы путь назад осилила, на сносях уж будет, когда в Новгород вернутся, да не разродилась бы раньше времени.

— Маетно мне. — Княжич признается. — Помыслы императора, как день ясный, издалека видать. Надежду имеет, что молод да глуп я, а, значит, обмануть труда не составит. Ты, Сладушка, походи, послушай, о чем кумушки местные сплетничают, да служки по углам треплются, глядишь толковое чего услышишь.

Кто как не жена опора мужская, ведь коли тылы крепки да надежны, то и в бой идти не так боязно. Старики говорят, что место женское на два шага позади мужа, да только молодцы не верно слова те толкуют. Не оттого жена за спиной стоит, что мужик важнее, а затем, что б когда падать любимый станет, подхватить его успеть. Слада истину эту хорошо разумела и, хоть от рожденья всегда глуповата была, мудрость бабью с молоком матери впитала. И покуда муж ее названный почивает сном беспокойным, Слада, бессонницей маясь, по дворцу царскому гулять отправиляется, нос любопытный в каждую дверь засовывая. Кто бы спросил, зачем делает она это, не смогла бы ответить женщина, но с упорством ослицы, морковь увидавшей, дело свое продолжает.

Поутру в покои Улеба, раньше солнца ясного, чернушка заглядывает, лет осемнадцати, с лицом оспинами покрытым. Низко голову склоняя, дабы глазами не встретиться, просит князя новгородского в сад выйти, где его Константин с духовником своим ожидает.

Святой отец — тяжеловесный да бородатый, на Улеба острастки навести пытается, да кишка тонка русский дух стращать. Больно глупо голова плюгавая, на фоне бороды густой и длинной глядится. О мыслях своих не почтенных княжич умалчивает, священнику кланяясь, раз уж прибыл веру принимать, негоже перед духовником ерепениться.

Константин утром этим словоохотлив, да улыбчив, сразу видать придумал, где просьбу Улеба обойти, выгоду получив, ничего на кон не поставить.

— Добре, гость почтенный, сладок ли сон был? Мягка ли перина? — Вроде заботу император проявляет, а все одно нет доверия ему.

— Мир дому твоему хлебосольному, сон был сладок, перина мягка. Прости невежество, да любопытство мое, о чем утром сим ранним поговорить желаешь? — Константин морщится, спешки Улеба не разделяя, но разговор о деле начинает:

— Отец Феофан знакомство с тобой свести желал, торопиться на заутреннюю успеть. — Священник головой кивает, слова императора подтверждая, да бороду окладистую поглаживает. Улеб к разговорам ранним после дороги давешней не расположен. Ему бы на завалинке бока по отлежать, да квасу хлебного чарку глотнуть, а не студеный воздух, что поутру от моря соленого тянется, в компании фетюков* вдыхать.

Коли есть в мире вещи такие, что слыша не слушать можно, то речь священника византийского к ним отнести надобно. Как ручеек, что по весне меж льдинок тающих пробиться силится, журчит переливами, так голос отца Феофана монотонностью баюкает. Занудна, да заунывна речь церковного служителя, для чтения псалмов предназначенная. Как только не силится Улеб суть излияний поймать, да впусте все. Вроде о деле святой отец речь ведет, да все словами диковинными, уху княжескому не привычными.

Так истину не уразумев, князь новгородский отцу Феофану персты лобызает, да с душою чистой прощается.

— Внемлешь ли словам моим, что по пути праведному к Богу единому ведут? — На прощанье священник спрашивает.

— Внемлю, отче. — Не то Улебу ответить охота, дабы камлания те прекратить, да только нельзя человеку святому, да посему видать блаженному, на пустом месте грубить. — Все сделаю, как сказано. И исповедь, и пост, и молитву. — На том слова диковинные, что в памяти княжича отложились, кончаются, потому за благо решено Улебом умолкнуть, вроде как почтенье к отцу Феофану выказывая.

Опосля беседы с церковником, Константин князя новгородского позавтракать на верандах приглашает, да дела уже земные обсудить.

— К Ольге, матери твоей названной, хоть почтение испытываю, а правоту твою не признать не могу. — Отправляя в рот виноград сушёный, император византийский разговор заводит. — Где это видано, что б ребенок старший со стола мачехи объедки собирал? Дам кораблей тебе, что по морю быстрей руговских ходят, да людей, которые править ими обучены. Злата дам полновесного, дабы воинов в наем купить мог. Из булгар бери, они ваш род не любят, за тебя, как за свою правду сражаться станут. А я пока голубей разошлю, там, глядишь, к войне твоей весь мир христианский присоединится, как только стрелу первую пустишь. — Константин обещаниями сыпет, о том, что пока исход восстания не ясен будет, войны византийские с места не двинуться, умалчивая. — Взамен прошу миссионеров моих привечать, да десятину с дохода земель киевских в казну Византии пять лет уплачивать, дабы покрыть расходы, что за войну твою понесем.

Условия те, что царь византийский князю новгородскому выдвинул, не плохи, конечно, но знает Улеб, что в деле любом, цена завсегда поначалу выше вдвое. До обеда торгуясь, кулаками по столу стуча, да черта всуе поминая, спорят мужи венценосные, для себя выгоды ища. Но за трапезой дневной, к согласию приходят. Оттого расстаются друг другом довольные, веря, что каждый свое с требовал.

В светелке Улеба Слада дожидается, на сундук дорожный присев, живот огромный гладит, тихонько песню колыбельную дитю не рожденному напевая. Казалось бы, как любить можно того, кого и в руках ни разу не держала, но знание, что кусочки душ ее и человека любимого в одном создание слились, сердце нежностью переполняет. Увидав супруга своего, покамест не законного, Слада суетливо встать пытается, что б как должно жене покорной, мужа стоя встретить, но сил не рассчитав, с ног отсиженных валиться, кряхтя, да руками опоры ища, назад падает. Княжич, женщину жестом останавливает, покуда та вновь подняться не решилась, да рядом присаживаясь, руку ей на плечо кладет.

— Солнца доброго, княже. Целый день тебя дожидаюсь, вести рассказать желая. Как просил ты, пообщалась я с кумушками, да кое-чего для тебя разузнала. Говорят, зело зол император византийский на мачеху твою. — Не желает Слада в разговорах Ольгу княгиней называть, так как, россказням Улеба уверовав, лишь себя таковой считает. — Хотел он ее за сына своего просватать, да только отказала Ольга. Роман же, царевич то бишь, с девкой блудливой, что в таверне отцовской мужикам за серебрушку тело отдает, связался, да жениться на ней хочет, императрицей следующей сделать. Константин от того еще пуще серчает, да в бедах этих Ольгу винит. — Слада сплетню рассказывает, самодовольно голову задирая, что бы видел муж ее названный, какая молодец любимая его, за один денечек всего, разузнала по более, чем доносчики княжича за пол года выведать смогли.

Улеб, вестями доволен остается, Сладу по животу погладив, в лоб целует, отдыхать отправляя. Сам же весь вечер и ночи половину гадает, как знания новые применить, чтоб для себя пользу выгадать.

Подслушано из воспоминаний Люта о церемонии крещения Князя Новгородского — Улеба Рюриковича.

Жарок день, что на крещенье Улеба выпадает. Тело в мареве зноя вязнет, словно в покрывале из пуха овечьего. На три локтя от солнца слепящего не видать ни зги, а коли вглядываться, то глаза слезами наливаются. Церковь, где на шею княжича крест взденут, на горе расположилась, издали куполами, золотом умащенными, поблескивая. Подъем, крутой да извилистый, в жару такую с трудом дается. Пыль, что из под ног в сапогах кожаных выбивается, за шиворот оседает, с потом мешаясь. Оттого, еще версты не пройдя, чешешься, ногтями до крови плоть раздирая. От воздуха, что солью морской пропитан, да влагой прибрежной раздут, дыханье спирает, грудину сдавливая.

Долог путь, но, благо, что конец все ж имеет. Тяжело дыша, да от пыли горной, что на зубах скрипит, отплевываясь, прибываем мы к храму господнему. Высокие стены, белены начисто, с окнами, что бойницы на стенах градских. Купола, крестами вверх уходящие, ярче солнца летнего в небе отблескивают. Улеб, величия того не замечая, к уху моему склоняется, спрашивая:

— Одно не ясно мне, друже, как отец Феофан пузо свое растит, коли каждый день по ступеням тем в гору карабкается? Али есть другая дорога, местечковая, а не для гостей из-за моря прибывших?

Весь княжич в словах тех, уж судьба его решается, а ему бы все потешаться. За день до крещения, князь пропадал куда-то, как Слада сказала, в леса ходил, у Велеса прощенья искать. Да только услышит ли отец леса из-за моря просьбы? Али деревья все донесут, шурша листвой своей, одним им понятную песню. Ох, не будет блага от затеи этой, негоже богов гневить.

В храме Единого холод стоит, как в подвалах наших, где мясо бабы студят, что б сохранить по дольше. После солнца яркого, свет, что от лампад жиром залитых да свечей тонких идет, тьмой непроглядной кажется. И мутит разум, что от жары отойти не успев, тут же в холоде меж благовоний оказывается. Потолки расписные ввысь устремляются, нависая над головами глыбами многовесными, давят на душу, так, что букашкой никчемной в царстве божьем себя ощущаешь. Запах трав сладковонных голову дурманят, и хочется либо бежать отсюда в леса родные, либо впитаться в стены эти, в величии храма растворяясь, частью него стать.

Дети мал-мала, как ратники перед боем, рядами ровными строясь, песнь заунывную тянут, да так, что хоть слов не понять, а выть, как бирюк в год голодный тянет, пения те слушая. Толи дело на землях наших, когда песнь богам затягивают, в высь лететь вслед за словами охота, здесь же, коли меч при себе оставить разрешили, порубил бы всех, лишь бы умолкли.

Улеба пред крестом на колени ставят, да над головой травами дурманными машут. Княжич нос морщит, посему видать, не чихнуть старается. Священник, с книгой, в ладони уместившейся, молитвы читает, голосом, что от стен церковных отражаясь, тела людские в дрожь кидает. Ни словечка не разобрать, но отчего-то смысл великий в завывании монотонном видится. Речь прерывая, святой отец, крестом княжича осеняет, водой омывает, да вина с хлебом дает. Крови господней могли бы и по более дать, после пережитого не мешало бы голову больную замутить немного. Улеб послушно дары принимает, руки священника дающего целуя, опять на колени падает, крест на шее своей завязать позволяя. Кусок дерева на шнурке кожаном, а обрядов около него бессчётно. У нас детям обереги при рождении на шею вешают, без песен странных да подъемов на гору в жару немыслимую. Только жертву Велесу дать и надо, что б рождению чадца вместе с родичами порадовался, да ребенка своего признал. Да Берегине подношение, что б приглядела за дитятей, покуда не окрепнет. Здесь же на колени ставят, руки целовать, заставляя, негоже то человеку свободному кому-то в ноги падать. Не любо Люту в храме Единого, но дело сделано, и быть Улебу Игоревичу с момента сего, не сыном княжеским, а рабом божьим.

(*Руги — ругами некоторые иноземцы называли народы Руси. — прим. автора).

(*Здесь имеется ввиду Папа Римский — прим.)

(*Фетюк — ругательство в адрес мужчины. — Прим. автора)