Глава 2. Поручено скорбеть
Молодого человека звали Всеволод Фрязин, он заведовал отделом новостей в газете «Южный комсомолец» и был известен читателю как Вс. Фрязин, а также Ф. Рязин, Р. Язин и В. Севин (настоящей фамилией он подписывал только те материалы, которые считал для себя принципиальными и удавшимися, а псевдонимы ставил под всякой текучкой).
Когда Сева появился на четвертом этаже, где помещалась редакция молодежной газеты, там было тихо и пусто, из чего он заключил, что планерка уже началась. Бросив куртку на стул в приемной, он на цыпочках вошел в кабинет редактора. По обе стороны длинного полированного стола сидели с напряженными лицами почти все сотрудники редакции. В торце со скорбным видом застыл редактор газеты Борзыкин.
— Прибыл? — недобрым голосом сказал он. — Ты даже в такой день не можешь не опоздать.
— А что случилось? — спросил Сева, смутно догадываясь об ответе.
— Умер Брежнев, — торжественно произнес редактор, и все стали смотреть, какой эффект произведет эта новость на опоздавшего.
Новость произвела на него довольно странное впечатление: в глазах его на секунду загорелся и тут же погас огонек нечаянного возбуждения и даже, кажется, тень улыбки промелькнула. Однако, если бы редактор заглянул в этот момент в глаза кое-кому еще из сидевших за столом сотрудников, он заметил бы в них те же бесовские искорки и нервно блуждающие полуулыбки, когда они переглядывались друг с другом. Было похоже на то, как ребенок, которого взяли с собой на похороны, вдруг мучительно хочет рассмеяться — не потому, что смешно, смешного как раз ничего нет — дедушка неживой лежит в гробу, взрослые плачут, — а потому, что нельзя, и предупредили, что нельзя: «Ты только смотри, не смейся там и не балуйся!» Сотрудники газеты были люди молодые и беспечные, на их памяти генеральные секретари еще не умирали, и сейчас их распирало почти детское любопытство, смешанное с профессиональным интересом: что теперь будет и как.
Сева Фрязин был к тому же человек абсолютно аполитичный, по этой причине ему никогда не поручали написание передовых статей, отчетов с комсомольских мероприятий и серьезных критических материалов на производственные темы. Над его рабочим столом висел известный портрет Хемингуэя, а сам он ходил в обвислом, горчичного цвета свитере без горла и одно время даже отпустил небольшую бородку и пробовал курить трубку. Сева был в редакции на особом положении, ему прощалось многое из того, что не прощалось другим, потому что Сева был талант. Так, как он, в редакции не умел писать никто. Редакционные девушки говорили, что если бы Сева не был так ленив и так равнодушен к собственной судьбе, а также «меньше заглядывал в рюмочку», он, возможно, мог бы стать настоящим писателем. Сева писал короткими, отрывистыми фразами, в них были чувство и настроение, и уж во всяком случае полностью отсутствовали газетные штампы. Сева никогда не мог бы написать материал, который начинался бы словами: «Юноши и девушки Благополученской области, как и вся советская молодежь, ударным трудом…» и т. д. Скорее первая фраза его заметки могла состоять из одного какого-нибудь слова, например: «Штормило». Штормило — и все, в этом был весь Сева. Лучше всего ему удавались репортажи о всяких необыкновенных событиях и происшествиях, и если где-то случалось хотя бы небольшое землетрясение или наводнение, или сход снежных лавин, Сева тут же просыпался от спячки, мчался на место и наутро диктовал по телефону потрясающий текст, становившийся украшением номера. Но сенсации случались в Благополученске и его окрестностях крайне редко, и в остальное время Сева скучал, читал книжки, преимущественно стихи малоизвестных и даже запрещенных поэтов, и раз в день ходил на Старый рынок пить пиво.
Ко всему еще, не каждую сенсацию пропускал приходящий цензор по фамилии Щусь — пожилой человек с сильным дефектом речи, так что никогда нельзя было понять, что он говорит, и спорить поэтому было бесполезно. Цензор сидел в отдельной комнатке по пути из редакции в наборный цех и, начиная с обеда, неторопливо вычитывал одну за другой полосы обеих областных газет, при этом он перечеркивал синим карандашом крест-накрест уже прочитанные материалы, а то, что вызывало у него сомнения, обводил красным карандашом и молча отдавал дежурному по номеру, что означало: с этим абзацем он не пропустит, думайте, как изменить или сократить, иначе подписано не будет. Особенно зорко цензор следил, чтобы не проскочило упоминание о воинских частях, расположенных в Благополученской области, не говоря уже про какие-либо сведения об их численности, составе и боевых характеристиках, хотя прямо за рынком, в двух шагах от Газетного дома, стоял гарнизон, мимо него ходили троллейбусы, из окон которых можно было видеть, как маршируют на небольшом плацу солдатики. Еще не пропускал цензор названия двух секретных заводов — «Юпитер» и «Плутон», — известные в Благополученске даже детям. На этих заводах работали многие жители города, и иногда, особенно под праздник, им бывало обидно, что о них ничего не пишут в газетах, хотя они тоже перевыполняют планы и получают переходящие знамена своего министерства. Цензор вычеркивал также любые сведения о запасах и суммарной добыче на территории области нефти, газа, леса и рыбы ценных пород. То есть производительность одной какой-нибудь нефтяной скважины или результаты труда отдельно взятой рыболовецкой бригады показывать в газете было можно, но никаких обобщающих цифр давать не разрешалось, чтобы враг не вычислил по ним наш стратегический потенциал. Было множество других запретов, перечисленных в специальной толстой книжке, которая всегда лежала у цензора под рукой и служила ему главным аргументом в спорах с несговорчивыми журналистами вроде Севы Фрязина — он просто находил соответствующий параграф и совал его под нос автору, бормоча что-то нечленораздельное. Сева ненавидел этого человека, срывал на нем зло, копившееся у него на кого-то другого, для него недоступного, и чаще других авторов с ним ругался, а если бывал «под этим делом», то слова употреблял очень нехорошие, так что Щусь несколько раз даже жаловался своему непосредственному начальству в ЛИТО, и Севу приходилось наказывать.
Когда в 80-м году в центре Благополученска сгорел ночью самый большой в городе универмаг «Юг», Сева, живший тогда еще с женой Мариной как раз напротив этого универмага и ночью наблюдавший всю картину с балкона своей однокомнатной квартиры, был настолько взбудоражен, что не смог уснуть и к утру уже написал классный репортаж, которому позавидовала бы любая центральная газета. Но его, естественно, не напечатали. Не напечатали даже маленькой информации о пожаре, хотя весь город о нем знал, и долго еще жители окраин и близлежащих станиц приезжали поглазеть на черный четырехэтажный остов. Этого Сева никак не мог простить ни дефективному цензору, который в данном случае был как раз ни при чем, ни бесправному редактору, ни — главное — обкому, который, собственно, и запретил газетам сообщать о пожаре, «чтобы не волновать население».
Зато в ту самую ночь в жизни Севы Фрязина случилось другое, не менее, а гораздо более знаменательное событие, все значение которого он сам, а главное, его близкие друзья смогли по-настоящему оценить только много лет спустя. Перед рассветом, поставив последний восклицательный знак в репортаже о пожаре, Сева вышел покурить на балкон и тут увидел в начинающем розоветь небе смутные очертания чего-то плоского, овального, будто сотканного из светящейся пыли, и немедленно догадался, что это — Летающая Тарелка. Она повисела над Севиным балконом, мигнула пару раз неземным светом и ушла в сторону военного аэродрома. С тех пор Сева заболел новой темой, начал почитывать научно-популярные журналы, а однажды случайно познакомился на какой-то турбазе с группой московских уфологов, которые окончательно заморочили ему голову этими делами. Редактор поначалу возражал против публикаций на тему НЛО, но подошла очередная подписная кампания, надо было, кроме переводного детектива, который обычно запускали по осени и тянули из номера в номер до самого Нового года, еще чем-то завлекать подписчиков, и он сдался. Севе отвели специальную рубрику на четвертой полосе — «НЛО: Непознанное, Любопытное, Околонаучное», где он помещал интервью со своими друзьями-уфологами, а также неизвестно откуда сразу взявшиеся рассказы очевидцев и любительские фотографии летающих объектов — всегда нечеткие, размытые, но все же волнующие. Как-то раз он даже напечатал свою беседу с неким жителем Благополученска М., будто бы побывавшим в руках у инопланетян и возвращенным затем на землю, после чего у него будто бы наступила полная бессонница, и он стал рисовать по ночам причудливые космические пейзажи. В редакции не верили в существование этого М. и предлагали Севе пригласить его как-нибудь на летучку, на что Сева отвечал, что дал человеку слово не разглашать его инкогнито, но в качестве доказательства предъявлял подаренный ему действительно странный пейзаж, намалеванный на толстом картоне и напоминавший морскую пучину как бы изнутри. Видевшие этот пейзаж только пожимали плечами.
Но читателям вся эта чепуха нравилась, шли письма, и скоро Сева уже считался специалистом по вопросам НЛО, и однажды ему даже пришло приглашение на международный симпозиум по проблемам неземных цивилизаций в болгарский город Варну. Сева долго собирал документы и уже побывал с ними на заседании выездной комиссии, где его спросили, почему он не работает по специальности, на что Сева отвечал, что отработал положенные три года в сельской школе учителем истории и географии, но потом увлекся журналистикой. Тогда его еще спросили: почему же он, работая в комсомольской газете, не пишет о комсомольских делах, а отвлекает молодых читателей потусторонними небылицами. Сева начал отвечать — что-то насчет разделения труда в редакции, но запутался и ясно объяснить не смог, так что члены комиссии остались им очень недовольны. Потому ли или еще почему, но загранпаспорт ему в срок не выдали, и поездка сорвалась. С этого момента он стал подозрительно посматривать на свой телефонный аппарат, на потолок в отделе новостей и даже иногда оглядываться на улице, а однажды, случайно заметив в трамвайной давке знакомого чекиста (когда-то давно тот заведовал в «Южном комсомольце» отделом писем), протиснулся к нему вплотную и спросил на ухо:
— Долго вы за мной следить будете?
Тот посмотрел удивленно и сказал:
— Да кому ты на хрен нужен?
… За спиной у редактора, на приставном столике зазвонила «вертушка», Борзыкин вскочил и бросился к ней, как за спасением.
— Борзыкин слушает, — сказал редактор в трубку неожиданно тихим и трагическим голосом, мало соответствующим той резвости, с которой он метнулся к аппарату. — Да, Иван Демьянович… я в курсе, Иван Демьянович… это горе для всех нас… я вот собрал коллектив, люди, конечно, потрясены… да, Иван Демьянович, как… как… как раз определяемся по завтрашнему номеру… понял вас, Иван Демьянович, есть, понял… будет сделано, Ива… — но «вертушка», видимо, уже дала отбой, и несколько разочарованный Борзыкин бережно положил трубку на место. Во время разговора он делал знаки сотрудникам, чтобы помолчали. Но те, напротив, пользуясь моментом, стали громко шептаться, спрашивая друг у друга: «А кто, кто будет?» На что ответственный секретарь редакции Олег Михайлович Экземплярский, по прозвищу Мастодонт, шепотом же сказал по слогам: «Анд-ро-пов!» У всех вытянулись физиономии, и на них появилось общее выражение, означавшее: «Ни фига себе!». Стали переспрашивать у Мастодонта, откуда это известно, если даже о смерти Брежнева до сих пор официально не сообщалось, а просто редактору звонили ночью из обкома. «Голоса надо слушать!» — сказал Олег Михайлович, довольный своей осведомленностью, и все сразу закивали головами: — «А! ну тогда конечно! тогда, значит, точно Андропов!»
В следующие полчаса редактору молодежной газеты звонили: первый секретарь обкома комсомола — с просьбой подослать кого-нибудь из ребят для подготовки телеграммы соболезнования в ЦК от областной комсомольской организации; замзавотделом пропаганды обкома партии — с сообщением, что в редакцию подвезут обращение бюро обкома к коммунистам, всем трудящимся области, так чтобы оставили место на первой полосе; завсектором печати обкома — с поручением осветить в завтрашнем номере газеты траурные митинги в трудовых коллективах, о времени проведения которых будет сообщено дополнительно; наконец, инструктор-куратор из ЦК комсомола — с рекомендацией подготовить отклики молодежи на кончину генерального секретаря, где на конкретных примерах раскрыть роль Леонида Ильича в коммунистическом воспитании подрастающего поколения. Борзыкин все тщательно записывал на маленькие ласточки и всем говорил: «Есть. Будет сделано».
В свою очередь и сам он кое-куда звякнул, а именно: своему дружку, редактору молодежной газеты соседней Краснодонской области, с которым немало было выпито в номере столичной гостиницы «Юность» во время недавней плановой учебы редакторов по линии ЦК комсомола. Тот сказал, что лично он пока сидит и ждет, что передаст «дядя ТАСС». Затем — редактору «Советского Юга» Правдюку, с которым у Борзыкина, напротив, отношения были натянутые — по нескольким причинам, в том числе и потому, что Правдюк подозревал (впрочем, не без оснований), что Борзыкин метит на его место. Этот посоветовал дождаться, пока в типографию начнут поступать центральные газеты, и позаимствовать у них готовую верстку.
Эго была одна из всем известных хитростей местных газетчиков. Делалось так. С негативов, переданных из Москвы по фототелеграфу, в типографии «Советский Юг» изготовлялись цинковые пластины, дублирующие страницы центральных газет в натуральную величину, с них, в свою очередь, отливалась свинцовая форма, а уже с нее печатался тираж. И всегда можно было договориться со сменным мастером цинкографии, чтобы вытравили лишний цинковый дубликат интересующей вас страницы, а дальше все было просто: если это была первая страница, то заголовок газеты — какой-нибудь «Труд» или «Социалистическая индустрия» — отрубался на специальном станочке, похожем на маленькую гильотину и предназначенном вообще-то для укорачивания клише с фотографий. После этой операции нужный вам текст становился как бы ничейным и вы с чистой совестью пристраивали его в полосу своей газеты. Этим безобидным пиратством регулярно занимались как партийная, так и молодежная газета, когда надо было напечатать какой-нибудь большой официальный материал. На газетном языке это называлось «брать шпег».
Арсентий Павлович Правдюк был человек сверхосторожный и не любил рисковать. «Пока наши наберут, да пока сверстают, да налепят ошибок столько, что не переедешь… засядем до утра со своим набором… Берем шпег!» — говорил он обычно после долгого обсуждения этого вопроса в кругу своих заместителей и дежурных по номеру. Осторожность Правдюка простиралась, впрочем, до того, что он заставлял своих корректоров и всю дежурную группу вычитывать оттиски с этих самых цинковых пластин, то есть получалось — с чужой готовой газеты. И был случай, когда в полосе газеты «Сельская жизнь», у которой брали в очередной раз цинк и чей тираж уже вовсю печатался внизу, в типографии, сам Правдюк нашел довольно неприятную ошибку. То ли кто-то из членов политбюро был назван всего лишь кандидатом, то ли, наоборот, кандидат преждевременно произведен в члены политбюро. Что было делать? Из цельной пластины строчку не вытащишь, верстальщики ходили вокруг талера, на котором лежала полоса со шпегом, чесали затылки, но трогать не решались. И тогда Арсентий Павлович сам пошел в цех, очертил шилом злополучное место с ошибкой, положил цинк на край стола так, что нехороший абзац оказался как бы на весу, и лично выпилил его из пластины специальной ножовкой. Пока он пилил, весь цех сбежался — линотипистки, верстальщики, стереотиперы, даже печатники поднялись из своего цоколя — посмотреть, как он будет это делать. Пилил Правдюк примерно полчаса, и, когда закончил и посмотрел продырявленную пластину на просвет, типографские даже захлопали. Потом тот же текст, но уже без ошибки набрали на своем линотипе и вставили в образовавшееся окошко. Шрифт, конечно, отличался, и тот, кто понимает, легко мог заметить: что-то тут не то… Но это уже было неважно, важно — что без ошибки. А отсутствие ошибок Правдюк считал в газете самым главным.
Наутро эту историю со смехом рассказывали на планерке в «Южном комсомольце» и сделали коллективное заключение, что Правдюку, видно, больше заниматься нечем, кроме как ошибки лобзиком выпиливать — ха-ха-ха!
Отношение журналистов молодежи к коллегам из взрослой газеты, которую на официальных журналистских мероприятиях почему-то принято было называть «старшая сестра», особым почтением не отличалось, скорее — снисходительностью, хотя сотрудники «Советского Юга» были не кто иные, как постаревшие сотрудники «Южного комсомольца», в разное время перешедшие из одной редакции в другую по возрасту. Областная партийная газета «Советский Юг» занимала в Газетном доме самый удобный третий этаж. Здесь царила почти больничная тишина, а сотрудники тихо сидели по своим кабинетам-кельям, обрабатывая статьи партийных руководителей и письма рядовых коммунистов. Это было очень строгое, официозное издание, про которое сам Правдюк говорил: «Мы — газета, застегнутая на все пуговицы». Редкий посетитель, такой же тихий и солидный, как сами сотрудники «Советского Юга», заглядывал сюда и бесследно исчезал за какой-нибудь из многочисленных дверей, выкрашенных, как в больнице, в белый, с легкой голубизной цвет.
Совсем другая обстановка была этажом выше, где помещалась редакция газеты «Южный комсомолец». Здесь, в длинном, полутемном коридоре и узких кабинетах, всегда нараспашку открытых, целыми днями толклись внештатные авторы: юнкоры и комсомольские активисты, начинающие поэты и барды, студенты и спортсмены, графоманы со стажем и старшеклассницы, мечтающие поступить на факультет журналистики, а также не имеющие прямого отношения к газете личные друзья и подруги сотрудников редакции. В кабинетах громко смеялись, о чем-то постоянно спорили, много курили и часто по вечерам, закрывшись на ключ, выпивали, после чего даже пели вполголоса: «Не верьте пехоте…» или «Милая моя, солнышко лесное…». На третьем этаже прислушивались и вздыхали, в глубине души третий этаж завидовал четвертому тихой, безнадежной завистью.
…Наговорившись по телефонам, Борзыкин вернулся за большой стол и выглядел теперь несколько более уверенным в себе и в том, что именно ему как руководителю органа печати надлежит делать. Он потрогал гладкий черный чуб, чуть ослабил галстук и сказал: «Ну так…». После чего с планерки были отправлены: сотрудник отдела комсомольской жизни и коммунистического воспитания молодежи Сережа Сыропятко — в распоряжение обкома ВЛКСМ; корреспондент отдела трудового воспитания рабочей и сельской молодежи Саша Ремизов и спецкор Ира Некрашевич — на суконный комбинат и в пригородный совхоз «Маяк» — караулить начало митингов, а сотрудник секретариата Валя Собашников — на телетайп, следить за тассовской лентой, и чтоб, как только начнут передавать, — сразу же! немедленно! сюда!
— Что там у нас в номере на завтра стоит? — отнесся Борзыкин к Олегу Михайловичу Экземплярскому.
Тот посмотрел в потолок, с трудом припоминая макеты вычерченных им же вчера полос.
— На четвертой юмор — две байки и карикатура…
— Снять! — страшным голосом сказал Борзыкин, так что все от неожиданности вздрогнули. — Вы что, с ума сошли, какой сейчас может быть юмор!
— Ну, мы ж не знали, — спокойно заместил Мастодонт, продолжая вглядываться в потолок. — Снимем. На третьей — фоторепортаж из цирка, праздничная программа…
— Еще лучше! Это что, те снимки, где люди смеются, аплодируют? Да вы что! Никаких снимков! Вообще никаких! Чтоб, не дай Бог, никто нигде не улыбался на страницах газеты. Все снять! — при этом он гневно посмотрел на скромно сидящего в конце стола фотокора Жору Иванова.
Редактор нервничал. Проколоться в таком номере — это могло стоить не просто головы, но, пожалуй, и партбилета. Мастодонт, напротив, был спокоен, только как-то задумчив. Ему было под 50, в редакции он считался человеком пожилым, пересидевшим предельный для молодежной газеты возраст лет на 15, что само по себе было фактом удивительным, даже уникальным. Это был грузный, немного неряшливый человек, никогда не носивший галстуков, хотя и держал один — на резинке и сомнительного цвета — в нижнем ящике стола, на тот случай, если вдруг среди дня неожиданно вызовут в обком. Курил Мастодонт по-черному, что называется, прикуривал одну от другой, причем — исключительно «Беломор». И чем бы он ни был занят — правил ли чью-то заметку, прикидывал ли макет запасного номера или размечал заголовки — неизменная папироса торчала у него в уголке рта. Если же курить было почему-нибудь нельзя (например, шло партийное или профсоюзное собрание), то и тогда он просто вертел папиросу между желтых от табака пальцев, и как только произносилась сакраментальная фраза: «Собрание объявляется закрытым», немедленно, не успев даже выйти за дверь, совал ее в рот и закуривал.
В «Южном комсомольце» Мастодонт работал со времен Хрущева. Но даже на его памяти, а он помнил все, генеральные секретари еще не умирали. Как Хрущева снимали — это он помнил хорошо, эту замечательную историю знали все поколения журналистов молодежки, но часто просили Олега Михалыча рассказать ее еще разок для кого-нибудь из новеньких. И Мастодонт не кочевряжился, рассказывал.
…В тот день, 14 октября 1964 года, он как раз дежурил по номеру, а тогдашний редактор именно в этот день вздумал поехать на футбол. Не то чтобы он увлекался этой игрой, а просто туда съезжалось обычно все областное начальство и было принято, чтобы руководители областных организаций присутствовали на стадионе по крайней мере тогда, когда играла местная команда «Южанка». Редактор уехал, поручив подписывать газету в свет без него. А вечером пришла тассовка из Москвы о пленуме ЦК, освободившем Никиту. Газета к тому времени была уже в типографии, и даже отпечатали часть тиража, мало того, на первой странице красовалась статья первого секретаря обкома комсомола, посвященная завершению уборки зернобобовых и кукурузы, в которой несколько раз упоминался и обильно цитировался Хрущев. Мастодонт был тогда еще сравнительно молодым человеком и начинающим ответсекретарем и очень испугался. Он испугался двух вещей: выпускать газету без сообщения о пленуме и того, что это сообщение — какая-то провокация. Брать на себя ответственность и возвращать номер из типографии он не решился. И вот редактор сидит в директорской ложе, и вдруг на весь стадион из динамика раздается голос: «Юрия Николаевича Небабу просят срочно позвонить в редакцию». Очень удивленный редактор, на которого все сразу обращают внимание, спускается с трибуны, идет в кабинет директора стадиона и набирает номер дежурного по редакции:
— Это ты звонил? Ты что, с ума сошел, объявлять на весь…
— Хрущева сняли, — отвечает ему Экземплярский и чуть ли не шепотом зачитывает в трубку телетайпную ленту.
— Е-е… — только и смог произнести редактор, пулей вылетел из кабинета и сначала побежал к выходу, чтобы найти свою машину и ехать в редакцию, но на ходу что-то вдруг сообразил и еще быстрее побежал назад, в директорскую ложу. Через минуту все областное начальство снялось с места и покинуло стадион — к большому удивлению болельщиков и особенно главного тренера, который решил, что начальству не понравилась игра и теперь его снимут. Только наутро тренер вместе со всем народом узнал из газет и сообщений радио, что сняли Хрущева, а он тут ни при чем.
Из тех времен запомнилось Олегу Михайловичу, что портреты новых руководителей страны поначалу печатались в «Правде» и других центральных газетах размером всего в одну колонку каждый где-нибудь в самом низу первой страницы. Вместо одного Хрущева фигурировала теперь троица: Брежнев, Косыгин и Подгорный — выглядело демократично и скромно. Еще запомнилось, как истребляли из материалов, накопившихся в редакционной «Папке запаса», всякое упоминание о Хрущеве. В «Южном комсомольце» была даже образована для этого специальная комиссия из членов редакционного партбюро. Тогда же в отделе сельской молодежи упразднили сектор кукурузоводства, и сидевший в нем Ваня Шестопалов, теперь уже покойный, ходил, как потерянный, по редакции и спрашивал: «Ребята, а как же я?»
С тех пор в газете сменилось человек пять редакторов и несчетное число журналистов, а Мастодонт так и сидел в секретариате и, казалось, врос в свое старое, потрескавшееся кожаное кресло, которое он не разрешал трогать, даже если в редакцию завозили новую мебель или случался переезд в другое здание. Таким же старым был и массивный, ободранный по краям стол, вечно заваленный горами бумаги, копившимися, кажется, годами. Мастодонт никогда не разбирал этих бумаг и не разрешал уборщице их трогать, и было непонятно, как он может находить на этой свалке какой-нибудь вдруг понадобившийся материал. Он лишь разгребал возле себя маленькое местечко, и сотрудники складывали туда свои свежеотпечатанные тексты, которые он неутомимо вычитывал и правил перед тем, как послать в набор. И что самое удивительное — никогда ничего не терял. Молодые журналисты любили Мастодонта и побаивались его. Сдав материал, они ходили под дверью секретариата и ждали, когда он прочтет и что скажет. Если говорил: «Пойдет», можно было спокойно идти на Старый рынок пить пиво. Но мог сказать: «Людей не видно, одни комбайны», и это значило, что надо садиться и переписывать материал от и до. Иногда Мастодонт приглашал автора к себе, кипятил чай в стакане и спрашивал: «Ты вообще понимаешь, чем статья отличается от репортажа?» «Чем?» — спрашивал начинающий автор, и Мастодонт терпеливо объяснял.
Но главной обязанностью ответсекретаря было даже не это, а выбивание строк из отделов. Четыре газетные страницы ежедневно пожирали тысячи строк текста, отсюда вытекала неизвестно кем и когда установленная, но считавшаяся в редакции незыблемой «норма сдачи строк» — 200 с носа ежедневно, которую никто никогда не выполнял. То есть в один какой-то день человек мог сдать и 200, и 300, и даже 1000 строк текста, но потом неделю не сдавал ничего, торчал, например, на задании или отписывался после командировки, или только еще думал над очередной темой, и когда спрашивали на планерке, чем он в данный момент занимается, каждый обычно отвечал: «Пишу». И случались дни, когда в газету нечего было ставить и приходилось забивать полосы тассовскими материалами. Любимым выражением Мастодонта было поэтому: «Работаете вы много. Но мало».
Между тем судьба самого Мастодонта давно уже находилась в подвешенном состоянии. Должность ответственного секретаря считалась номенклатурной, утверждалась на бюро обкома комсомола, и первые секретари, которые менялись еще чаще, чем редакторы газеты, узнав, что в номенклатуре обкома состоит такой пожилой по комсомольским меркам работник, первым делом требовали от редактора «решить вопрос». Но редакторы, которых обком присылал руководить газетой, обычно мало чего в этом деле соображали, зато быстро улавливали, как хорошо иметь при себе такого опытного ответсекретаря, как Олег Михайлович, так что дело как-то утрясалось, и Мастодонт оставался на своем месте.
Но сегодня он впервые сам почувствовал, что уходить пора, и сразу стало скучно на душе. К Брежневу Мастодонт относился не как к конкретному живому человеку, а как к официальному термину — такому же, как «ЦК КПСС», «Совмин» или «Президиум Верховного Совета СССР». Все эти слова, когда они попадались в газетной полосе, требовали к себе повышенного внимания — чтобы было с прописной буквы, чтобы употреблялось в том порядке, как положено (сначала ЦК, потом Совмин), чтобы были все буквы С (корректоры при читке нарочно произносили вслух: «Три ЭС, ЭР») и чтобы при упоминании Брежнева были названы по порядку все его должности. Он не испытывал к этому человеку никаких чувств — ни хороших, ни плохих, просто воспринимал как данность, но сейчас неожиданно для самого себя ощутил тоску, будто происшедшее каким-то боком затрагивало и его собственную жизнь. Так уж выходило, что все то время, пока Брежнев находился у руля государства, все эти 18 лет он, Олег Михайлович Экземплярский, тоже просидел на одном месте, в редакции молодежной газеты, и это были, черт побери, не самые плохие годы его жизни. «Пора, пора…» — думал он теперь, наблюдая, как суетится молодой еще Борзыкин.
Между тем на планерке происходило привычное — распределяли задания для завтрашнего номера, только задания на этот раз были все одинаковые — отклики на смерть генерального.
— Свяжись с Конармейским районом, — говорил Борзыкин заведующему трудовым воспитанием Васе Шкуратову, невысокому пареньку с давно не стриженной головой, — там у них есть герой соцтруда… этот… как его…
— Троицкий?
— Вот, Троицкий. Значит, пусть он скажет… ну, подумай сам, что ему сказать.
— Да мы с ним утром уже переговорили, и я это… уже написал, — Вася смотрел на редактора честными, небесно-голубыми глазами. Его не так давно взяли в областную газету из районки, где он лет пять заведовал сельхозотделом, и Вася все никак не мог привыкнуть к новой для него атмосфере большой редакции. Он не мог привыкнуть, что на работу тут приходят к десяти, а то и к одиннадцати часам, и продолжал приходить рано, к восьми, и пока все соберутся, успевал обзвонить пару-тройку районов, узнать оперативную обстановку и даже написать в номер строк 100–150 о ходе заготовки кормов, зимовке скота или соревновании комсомольско-молодежных уборочных агрегатов — смотря по сезону. Он также не мог понять, почему все сидят целыми днями в редакции, когда можно поехать в командировку в любой район, сам он, едва вернувшись из одной командировки, тут же просился в другую, чем сильно удивлял и радовал Мастодонта, а Борзыкин даже начинал ставить его в пример другим. Вот и сейчас, услышав такой Васин ответ, он довольно откинулся на спинку стула и обвел взглядом сотрудников:
— Вот, пожалуйста, учитесь, как надо работать, человек идет на планерку с готовым материалом, ему есть, что предложить газете!
— Так он же еще вчера написал, — отозвался с дальнего конца стола Жора Иванов, — когда Леонид Ильич чай допивал.
Все засмеялись, Вася сильно покраснел, а Борзыкин строгим голосом сказал:
— Прошу отнестись серьезно, шутки тут не уместны.
Отдел трудового воспитания считался в редакции главным, его материалами забивали большую часть первой и почти всю вторую полосы газеты. В разные годы этот отдел то разделяли на два — отдельно рабочей и отдельно сельской молодежи, то снова соединяли в один и тогда называли его «рабсельмол», при этом сельская тематика всегда оставалась главной, и раз в году, в период уборки урожая, на нее мобилизовалась вся редакция, включая отделы учащейся молодежи, культуры и спорта, которые должны были освещать участие в «битве за хлеб» соответственно школьников, культработников и спортсменов. Рабсельмол обычно пополнялся за счет журналистов из районных газет — никто, как они, не знал колхозно-совхозных проблем, не умел отличить сеялку от культиватора и со знанием дела описать борьбу с вредителем полей клопом-черепашкой. Сотрудники рабсельмола не вылезали из командировок, писали без особых изысков, зато много и быстро, но в редакции чувствовали себя журналистами второго сорта, рабочими лошадками, тогда как были и белые люди — вроде Севы Фрязина или заведующего отделом комсомольской жизни и коммунистического воспитания Валеры Бугаева, выдававшего большие, заумные материалы, над которыми он просиживал целыми неделями, и это считалось в порядке вещей.
Правда, у работающих в «рабсельмоле» было одно преимущество, которое открыл в свое время Лёня Поскребыш, ушедший потом собкором в газету «Труд». Этот Лёня, бывая в командировках, имел привычку загружать багажник своих «Жигулей» всем, чего не жалко было натолкать туда председателю колхоза, — луком, картошкой, огурцами, помидорами, арбузами… Если дело происходило, например, в рыбколхозе, то — таранкой и даже осетрами, в винсовхозе соответственно — виноградом и трехлитровыми бутылями с виноматериалом. Про Лёнин багажник в редакции знали и Лёню за это осуждали, особенно интеллигентные девушки из отдела культуры. Но Лёня, надо отдать ему должное, заботился не только о себе, время от времени подкидывал кое-что и в редакцию. Однажды он привез из высокогорного хозяйства целого барана, в связи с чем решено было сделать внеплановый пропуск номера, закрыть редакцию и выехать на природу, что и было исполнено, причем шашлык, а потом еще горячую, острую и жирную шурпу (готовить которые доверялось в редакции только одному человеку — Севе Фрязину — он был в этом деле большой мастер) с удовольствием уплетали все, включая редактора и интеллигентных девушек из отдела культуры. После этого случая Лёню дружно выбрали председателем месткома, что чрезвычайно его устроило, так как теперь он мог взимать дань с колхозов как бы на законном основании в порядке шефской помощи редакции молодежной газеты.
Позже, когда Лёня Поскребыш уже ушел из газеты, его место в отделе и соответственно должность предместкома перешла к Васе Шкуратову. Поначалу Васе было далековато до предшественника, он стеснялся заниматься заготовкой продуктов для редакции и, если ему это поручали, звонил исключительно в свой бывший район, где он всех знал, и говорил: «Да вы понимаете, тут такое дело, скоро День печати, мне тут поручили, надо бы для сотрудников хоть по паре курей это… по себестоимости…» «Нет вопросов! — отвечали из района. — Куда подвезти?» Постепенно и Вася стал привыкать и уже без особых терзаний звонил знакомым председателям. Но если для Лёни эта сторона работы была как бы главной, а писал он не ахти как, то для Васи, наоборот, главным было все-таки творчество — писал он много и с упоением, выказывая при этом редкое для журналиста знание предмета, так что скоро его материалы стали отмечать на летучках и вывешивать на «Доску лучших». Вася делал вид, что смущается, но в душе был чрезвычайно рад утереть нос кое-кому в редакции.
Следом за Васей сидели за длинным полированным столом две подруги — Ася Асатурова и Майя Мережко, те самые интеллигентные девушки из отдела культуры. Внешне они были прямая противоположность друг другу. Ася — крупного сложения, с красивым умным лицом и гладко зачесанными назад черными волосами. Майя — маленькая, худая, не красивая, но страшно обаятельная и подвижная, с рыжей, кудрявой головой и огромными серыми глазами. При этом они были совершенно одинаковые болтушки, хохотушки и трусихи. Болтать они могли дни напролет, хохотали по всякому поводу, а боялись всего на свете, но больше всего — не выполнить вовремя редакционное задание или ляпнуть ошибку в материале.
Ася еще студенткой иняза приходила в отдел культуры «Южного комсомольца», где ей давали задание посмотреть какой-нибудь новый фильм или спектакль местного театра и написать рецензию. Первая же Асина рецензия оказалась настолько умной и профессиональной, что ей тут же выдали удостоверение внештатного корреспондента и просили наведываться почаще, а когда подошло время распределения, тогдашний редактор, понимавший кое-какой толк в культуре, договорился с ректором университета, и Асю распределили в газету. Было это давно, лет уже десять назад, и все эти годы Ася Асатурова проработала в отделе культуры, пересидела двух заведующих и лет пять назад сама стала заведующей. После этого ей уже редко удавалось писать рецензии, а надо было заниматься массой других вещей — работой сельских клубов, пропагандой музыкальной культуры и деятельностью творческих союзов (особенно много хлопот доставляла местная писательская организация, вечно сотрясаемая внутренними распрями), а также таким малопонятным делом, как эстетическое воспитание молодых читателей. Ася писала большие, очень серьезные материалы, выдававшие сильный ум и обширную эрудицию автора. Но с каждым своим материалом она мучилась так, как будто это была ее первая статья в газету. Всякий раз, садясь писать, она ненавидела себя и белые листы бумаги, и тему, и своих героев. Писала ночами, засыпала над листами где-нибудь часа в два ночи, потом бросала все, ставила будильник на шесть утра и снова садилась и писала. В конце концов всегда получался добротный, умный материал, но всегда ей казалось, что плохо, бездарно, что все не так. Ася была излишне требовательна к себе и наделена чрезмерным чувством ответственности.
Майя Мережко появилась в газете как раз в тот год, когда Ася стала заведующей, ее и посадили на освободившуюся в отделе ставку корреспондента. Майя Мережко была то, что называется «молодой специалист» — только что окончила факультет журналистики Ленинградского университета, о котором бесконечно вспоминала и рассказывала всякие истории. С Ленинградом у Майи была связана одна неразделенная любовь и одна хоть и разделенная, но все равно несчастная, про которую она постоянно рассказывала, найдя в Асе благодарного и все понимающего слушателя. В отличие от Аси Майя писала легко, взахлеб и помногу, при этом она имела обыкновение влюбляться в каждого нового своего героя, кем бы он ни был. Если на гастроли в Благополученск приезжал, например, театр им. Моссовета, Майя, вся дрожа от волнения, шла беседовать с Георгием Тараторкиным и, само собой, тут же в него влюблялась. В другой раз гастролировал ансамбль «Песняры», и тут уже бедной Майе приходилось влюбляться в самого Владимира Мулявина. Влюблялась она платонически, в творческом смысле, хотя пару раз случалось и по-настоящему, но, правда, быстро проходило. Вернувшись с очередного задания, она слонялась по редакции и вместо того, чтобы садиться и писать, рассказывала в отделах и в коридоре какие-то детали и черточки, восхищаясь героем своего будущего материала, так что, когда доходило, наконец, до листа бумаги, выяснялось, что писать уже нечего — Майя полностью выговорилась. В таких случаях она начинала выдумывать и писала в общем всегда больше о себе, нежели о своем герое, — о том, как она, журналист Майя Мережко, впервые его увидела, и что она, Майя Мережко, подумала и почувствовала, и что потом оказалось в действительности… Впрочем, писала она хорошо, главное — искренне, но все же не хватало пока чего-то, а чего — она и сама не знала, и никто не знал, даже умная Ася.
Майе не хватало самостоятельности и жизненного опыта, и кончилось тем, что редактор именно ее назначил и. о. заведующей в отдел воспитания учащейся молодежи, детей и подростков — вместо ушедшей в декрет Раи Шеремет. Майя плакала и ни за что не хотела уходить из отдела культуры, но пришлось, и теперь, едва сдав в секретариат свои октябрятско-пионерские странички, она тут же шла к Асе — покурить и посплетничать о безжалостном редакторе.
Борзыкин посмотрел на Майю долгим, задумчивым взглядом и сказал:
— Сделаешь отклик студента — ленинского стипендиата.
— Ну Владилен Иванович! Я же только что в праздничный номер делала ленинского стипендиата! — заныла Майя. — Вы думаете, у нас их сколько? Я того еле нашла.
— Ничего страшного, можешь его же и повторить, в праздник все равно никто газету не читает, — резонно заметил Борзыкин и перевел свой задумчивый, но сразу смягчившийся взгляд на Асю.
Ася была единственным человеком в редакции, кого Борзыкин побаивался: она была слишком умная и при этом имела дурацкую привычку говорить в глаза все, что думает, так что рядом с ней Борзыкин всегда чувствовал себя немножко неуютно и никогда не знал, чего от нее ожидать в следующую минуту.
— Какие есть предложения? — спросил он совсем не строгим, а даже как будто ласковым голосом.
— Ну не знаю… Может быть, Кормильцева взять?
— А что? Может, и Кормильцева, — согласился Борзыкин. — Его ж в Союз приняли?
— Пока нет, но вот должны.
Редактор покачал головой, выражая искреннее сожаление.
— Тогда надо еще подумать, ведь событие не рядовое, событие, можно сказать, государственной важности, так лучше б, конечно, чтобы член Союза.
— Ой, да фигня это все, какая разница! Просто Кормильцев всегда пожалуйста — на любую тему откликается. А из серьезных писателей (Ася произнесла это слово так, как принято было говорить между собой — с ударением на последнем слоге) вряд ли кто. Не станет же Суходолов трепать свое имя по поводу… — тут Майя толкнула ее под столом ногой, Ася запнулась и нехотя замолчала.
Борзыкин тоже помолчал, повздыхал, сказал неопределенно:
— Ну ладно, ладно…
За Майей сидел, довольно тесно к ней притиснувшись и кося влюбленными глазками, заведующий отделом комсомольской жизни Валера Бугаев.
— А тебе, — сказал Борзыкин, снова сменив тон с ласкового на строгий, — надо делать малоземельца, тут даже думать нечего! Пусть он, значит, поподробнее вспомнит, как Леонид Ильич приезжал на передовую, как вдохновлял бойцов… ну и т. д. Матрос Коляда у нас как, жив еще?
— Был жив, — отозвался Валера Бугаев.
— Давай звони.
С тех пор как появилось известное произведение Леонида Ильича, ветераны-малоземельцы постоянно присутствовали на страницах обеих областных газет, поскольку местечко, называемое Малой Землей, про которое до этого мало кто слышал, находилось как раз на территории Благополученской области. Правда, в «Южном комсомольце» выступал все время один и тот же малоземелец — матрос Коляда, а другого подыскать как-то не удавалось. Но с ним удобно было иметь дело, во-первых, он жил не в Малороссийске, а в самом Благополученске, во-вторых, ему можно было даже не звонить, а просто писать, что нужно, и ставить его подпись — он не только не возмущался, но, напротив, был очень рад, что его не забывают.
Отдел комсомольской жизни и коммунистического воспитания считался вторым по значимости отделом редакции, но желающих в нем работать было еще меньше, чем в рабсельмоле. От бывшего отдела пропаганды в нем сохранился большой черный бюст Маркса, подаренный газете моряками нефтеналивного танкера-тезки «Южный комсомолец» еще при редакторе Небабе. Бедного Маркса таскали по всему отделу туда-сюда. Летом, когда открывали окна, его ставили на подоконник, чтобы окно не захлопнулось, причем ставили лицом на улицу, так что какой-нибудь зевака, ожидавший автобуса на остановке у Старого рынка, мог, задрав голову, различить в окне на четвертом этаже странный черный силуэт и сильно этим озадачиться. В другое время тяжелым бюстом придавливали накопившуюся стопку писем, чтобы не разлетелись от сквозняка, а то еще, бывало, зимой сотрудники отдела вешали на бедного Маркса свои кепки и шапки.
Валера Бугаев — высокий, кудрявый парень с пухлым детским лицом — ко всему, что происходило в газете, относился чрезвычайно серьезно. Если ему поручали написать передовую статью к очередной годовщине Октября или к 1 Мая, то он в отличие от других сотрудников, которые просто брали прошлогоднюю подшивку и шпарили оттуда, слегка обновив лексикон в соответствии с последними пленумами или съездами, подходил к этому делу основательно. Он спускался в библиотеку, помещавшуюся этажом ниже, в редакции газеты «Советский Юг», брал несколько томов Ленина и рылся в них целый день, временами выходя в коридор с раскрытым томом в руках и предлагая первому попавшемуся послушать «интересное место». Но и после этого он еще не садился писать, а ходил по своему кабинету, изредка косясь на бюст Маркса, потом начинал бродить взад-вперед по коридору, потом вообще выходил на улицу и шел неизвестно куда. Валера думал. Он был философ по натуре и инженер-электрик по образованию. В газету Валера попал именно благодаря своей склонности к размышлениям. Способного юношу сначала заметили в комитете комсомола ТЭЦ, где он работал после института сменным мастером, потом в райкоме, потом в обкоме, а оттуда он уже сам притопал в редакцию, притащив совершенно фантастический с точки зрения возможности подобное напечатать материал «О негативизме в молодежной среде. Новое прочтение работы В.И. Ленина «Задачи Союзов молодежи». Материал почитали и вернули, посоветовав никому его большие не показывать, а через месяц пригласили на работу в редакцию.
Валера Бугаев оказался находкой для газеты. Он писал длинные, казавшиеся очень умными, хотя и не до конца понятными, материалы, придававшие «Южному комсомольцу» солидность и респектабельность. Ему страшно нравилось работать в газете, нравилось все — шумные утренние планерки, суета с номером и даже полуночные дежурства в типографии. Подписав номер «в свет» и дождавшись начала печати, Валера брал в руки свежий экземпляр газеты, волнуясь от одной мысли, что он — самый первый ее читатель. Газета была теплая, чуть влажная и пачкала руки, Валера ехал домой в пустом ночном троллейбусе, разворачивал ее и не спеша, вдумчиво читал собственную статью. Ему нравилось видеть напечатанной свою фамилию, и он долго не мог к этому привыкнуть. Однажды присевший рядом с ним гражданин, покосившись на газету в его руках, удивленно спросил: «А какое сегодня число?» Валера сказал: такое-то… Пассажир, видимо, слегка подгулявший, еще больше удивился и снова спросил: «А это что у вас, завтрашняя газета, что ли?» «Да, — ответил Валера с чувством профессиональной гордости, — завтрашняя. Хотите почитать?» Признаться, что он — автор вот этой, самой большой статьи завтрашнего номера, Валера постеснялся. Он был вообще человек застенчивый, но свои идеи, которых у него возникало в голове великое множество, продвигал с большой настырностью. Ему говорили: «Нам этого обком не разрешит!» или «Читатель этого не поймет!», и он не слишком огорчался, тут же придумывал что-нибудь еще и с тем же жаром начинал проталкивать новое предложение. Впрочем, кое-какие идеи Валера Бугаев все же пробил. С некоторых пор в «Южном комсомольце» появилась рубрика «Дискуссионный клуб», под которой, правда, дискутировали пока только о рок-музыке, моде и о том, куда пойти учиться, но Валера мечтал, что когда-нибудь там появятся и более серьезные вещи, например, о том, есть ли у нынешней молодежи, рождения 60-х, свои убеждения и чем они отличаются от убеждений старших поколений. «Только после моего ухода», — говорил на это Борзыкин, нутром чуявший, что ничем хорошим такая дискуссия кончиться не может.
Договорившись с Бугаевым насчет матроса Коляды, редактор обвел глазами сотрудников, ища неохваченных заданиями. Прямо на него смотрела с какой-то ей одной понятной претензией заведующая отделом писем Люся Павлова. Фигурой Люся напоминала девушку с веслом и носила обтягивающие платья с декольте, бантиками, оборками и кружевами, которые сама себе шила, а сверху еще навешивала массу бижутерии. Раз в год Люся меняла цвет волос — красилась то в брюнетку, то в блондинку и сильно злоупотребляла косметикой. Несмотря на все это, она была девушка добрая и очень отзывчивая. У Люси Павловой никак не получалось выйти замуж, хотя несколько раз возникали романы прямо в редакции, кончавшиеся всегда ничем, но Люся не теряла надежды. В газете она вела рубрику «Ты да я», давала советы молодоженам, матерям-одиночкам, а также отвечала на письма девушек, которых обманули юноши, и они не знали, как им теперь лучше поступить — покончить с собой или начать встречаться с другим. Люся писала длинные, обстоятельные ответы, вкладывая в них весь свой опыт неудачной любви и весь свой нерастраченный запас семейных знаний, почерпнутый ею из популярной литературы.
— Отделу писем надо взять, я думаю, многодетную мать, — сказал Борзыкин, глядя мимо Люси, — и пусть она скажет что-нибудь такое… мол, все мы и наши дети осиротели… Ясно?
Люся поморщилась, но возражать не стала. Она не любила многодетных матерей, испытывала к ним что-то вроде брезгливости и была уверена, что вся их героическая многодетность от элементарной нечистоплотности и нежелания встать и сходить в ванную. Сама Люся уже давно могла бы стать матерью, но была в этих делах осторожна и до нежелательных последствий не доводила, надеясь, что когда-нибудь все у нее получится, как надо, и будет законный муж и законный ребенок. Она решила ждать до 35-ти, а пока довольствовалась вялотекущим романом с Борзыкиным, про который знала вся редакция, но все делали вид, что не замечают.
По другую сторону стола, рядом с Мастодонтом сидел и что-то бурчал себе под нос заведующий отделом спорта Глеб Смирнов — самый рослый и подтянутый сотрудник газеты, краса редакции, который обычно не ходил на планерки и летучки и вообще редко появлялся на этаже. Он проводил время на разных соревнованиях, ездил с командами на чемпионаты, потом быстро отписывался и снова исчезал, причем предпочитал писать дома, где ему никто не мешал, и забегал в редакцию только затем, чтобы отдать написанное на машинку и, дождавшись, когда девочки, которым он всегда подсовывал то шоколадку, то мороженое, без очереди отпечатают его материал, на бегу забросить его Мастодонту. После чего снова пропадал на неопределенное время. При всем том Глеб умудрялся ежедневно забивать в газете столько строк, сколько некоторые другие, вроде Севы Фрязина, не сдавали и за две недели. Большая часть четвертой полосы держалась как раз на Глебе Смирнове. Но главной отличительной особенностью его была феноменальная память на спортивные события и результаты. Глеба можно было разбудить среди ночи и спросить, кто выиграл на Спартакиаде народов России 1967 года финальный баскетбольный матч и с каким счетом, и он бы запросто ответил. Никакие другие проблемы его не интересовали в принципе.
Сегодня Глеб сильно просчитался, заявившись на планерку. Теперь навесят какое-нибудь идиотское задание, думал он с тоской, и придется торчать в редакции до обеда. Он всячески отворачивался и даже пригибался, прячась за широкую спину Мастодонта, но когда очередь с неотвратимостью дошла до него, редактор заявил, что рад видеть такого человека, как Глеб Смирнов, на планерке и что будет очень правильно, если своими мыслями в этот трудный для всех нас час поделится с помощью Глеба, конечно, олимпийский чемпион по борьбе дзюдо Аракелян.
— Может, не надо? — попытался отлынить Глеб Смирнов, глядя при этом почему-то не на Борзыкина, а на Олега Михалыча.
— Надо, Глебыч, надо, — сурово сказал редактор, — это всех касается.
Мастодонт только сочувственно пожал плечами: мол, ничем не могу помочь. В это время в дверь просунулась лысая башка завхоза издательства.
— Я извиняюсь, — сказала башка. — Из райкома звонили, рекомендуют в каждой организации выставить портрет Леонида Ильича с траурной лентой. Можно цветы. Вы снимите вот этот и поставьте в коридоре, ага? А я побежал флагами заниматься, сказали приготовить флаги с черными лентами, возможно, будем вывешивать, ждут команды из Москвы.
Все повернули головы к простенку между окнами, где висел большой, выполненный масляными красками в темно-коричневой гамме портрет, списанный в свое время с официальной фотографии 1964 года. На портрете Брежнев все время оставался моложавым и не старел, только иногда приглашали художника, и он, постелив на стул газетку, вставал на нее и пририсовывал звездочку или медаль лауреата, за это ему размечали двойной гонорар на каком-нибудь тассовском материале.
Кажется, только тут все окончательно поверили, что Брежнев умер. Никогда еще траурные флаги не вывешивались в городе.
— Может, снимок сделать? — оживился фотокор Жора Иванов. — Флаг, и люди стоят, скорбят.
— Где ты людей возьмешь, чтобы они скорбили? Скорбели? — усомнилась Ася.
— А с рынка ж народ идет. Можно тормознуть кого-нибудь.
— Давайте без самодеятельности. Снимки — только тассовские, а то вы сейчас такого наснимаете, что потом и нас поснимают! — сказал Борзыкин и сам удивился, что вышел каламбур.
В дверь снова заглянули, на этот раз Валя Собашников.
— Начали передавать! — радостно сообщил он. — Примерный объем — две с половиной полосы.
— Ну-ка, ну-ка, тащи сюда, — потребовал Борзыкин и стал внимательно изучать кусок телетайпной ленты с предварительными разъяснениями ГРСИ — главной редакции союзной информации ТАСС. — Так… Информационное сообщение, портрет на четыре колонки, ну, видите, вот вам и иллюстрация! Обращение к советскому народу, десять частей, ты смотри, большое… Заключение медицинской комиссии, ага, понятно… От комиссии по организации похорон, ну, это короткое… О! Еще и зарубежные отклики будут давать, но позже. Да тут и в три полосы не уложимся! А куда свои отклики ставить? А обращение обкома?
— Да кому они на хрен нужны, наши отклики, — тихо шепнул ему Мастодонт.
Редактор нахмурился, а сотрудники, у которых ушки были на макушке, насторожились. Никому не хотелось звонить знакомым студентам, писателям и олимпийским чемпионам и задавать им дурацкий в сущности вопрос, что они думают по поводу смерти генерального секретаря. И только Сева Фрязин, которому не дали никакого задания, сидел, задумчиво подперев рукой щеку, и что-то подсчитывал в столбик на полях «Литературной газеты». Время от времени он поднимал голову и обводил всех сонными глазами, словно чему-то удивлялся.
— Попрошу не расслабляться! — прицыкнул Борзыкин. — Отклики все равно готовить, как договорились, не пойдут сегодня — пойдут завтра, не забывайте, что это поручение ЦК.
На этом ввиду полной неясности, из чего все-таки будет состоять завтрашний номер «Южного комсомольца», планерку пришлось закончить, и народ, вздохнув свободно, потянулся к выходу. Обычно Борзыкин просил кого-нибудь остаться для более детального обсуждения номера. Обычно это были заместитель редактора Соня Нечаева и Мастодонт. Но с тех пор, как Соню забрали в обком, Борзыкин решал все дела со стариком Экземплярским. Уже в дверях Олег Михайлович вопросительно посмотрел на редактора, но тот против обыкновения промолчал.