В конце лета 1996 года в Ницце было полно русских. По утрам в дорогих четырех-пятизвездных отелях спускались к завтраку дородные семейные пары с детьми и целые компании плечистых, коротко стриженных молодых людей с длинноногими, ярко одетыми подругами. Те и другие густо уставляли свои столики блюдами со шведского стола, много и долго ели, громко, возбужденно разговаривали. Отовсюду слышна была исключительно русская речь. По-русски говорили под каждым вторым зонтиком на пляже, где длинноногие раздевались до трусиков, подставляя необычайно знойному в это лето солнцу свои белые московские грудки. По-русски говорила по вечерам и набережная Променад дез Англе, где прогуливается после заката вся Ницца. И дальше, в глубине городских кварталов, за столиками бесчисленных уличных ресторанчиков, выставленными прямо на тротуар, где подают устриц в блестящих черных раковинах и изумительное белое, розовое и красное вино в маленьких керамических кувшинчиках, чаще всего можно было услышать все ту же русскую речь.
Однако разговоры, которые вели между собой русские отдыхающие, удивили бы любого француза или немца, пойми они хоть слово. В эти жаркие дни августа, на берегу прекрасного теплого моря, в тени высоких пальм, в окружении красивых молодых женщин русские чаще всего говорили… о политике. Две темы живо интересовали всех: здоровье российского президента и действия известного генерала на Кавказе. Французские газеты помещали сообщения о том и другом на первых страницах, но большинство русских, находящихся здесь, газет не покупают — по той же причине, по какой они не покупают их в Германии, Турции или Соединенных Штатах — русские туристы не умеют читать на чужих языках. Но возвращаясь по вечерам после чрезмерного ужина и променада по ярко освещенной набережной в прохладные номера отелей, они первым делом хватаются за пульт телевизора и начинают лихорадочно переключать кнопки в поисках англоязычной Си-Эн-Эн — английский все же ближе нынешним русским. Впрочем, из скороговорки американского ведущего они все равно ни черта не успевают понять, разве что улавливают слово Раша и слегка искаженные фамилии русского президента, популярного генерала и еще более популярного кавказского террориста, одно только имя которого, словно вернувшееся из глубин российской истории, наводит ужас. Но если при этом на экране появляется еще и картинка, то некоторый минимум информации извлечь все-таки можно. По крайней мере, становится ясно, что президент жив и что война на Кавказе все еще не закончилась.
Было что-то странное в том, с какой жадностью все эти люди, сразу после президентских выборов хлынувшие из России на Лазурный берег, ловили теперь любые отголоски происходящего дома.
Человек лет 37–38, среднего роста, плотный, с темно-русыми, чуть вьющимися волосами, в узких темных очках, белых шортах и белой же майке с изображением Эйфелевой башни, с видеокамерой в руках и фотоаппаратом «Кодак» на груди выходил по утрам из отеля «Негреско» на набережную, брал такси и уезжал в противоположную от моря сторону, в старый город, любоваться достопримечательностями, рекомендованными ему знающими людьми еще в Москве. Днем он обедал в каком-нибудь из дорогих ресторанов, каждый раз в другом — для широты впечатлений, неизменно заказывая самые экзотические блюда из морепродуктов, зеленый салат и всякий раз новый сорт вина — на пробу, потом в другом месте, где-нибудь на открытой площадке над морем не спеша пил кофе, наслаждаясь видом бухты Ангелов и собственной свободой — он отдыхал в Ницце один, без подруги. Часов в пять он спускался, наконец, к морю, лежащему прямо под окнами отеля, бросался в теплую, неподвижную воду, но далеко не заплывал и долго не плавал, он вообще был не пловец и не чувствовал себя уверенным на воде. Зато подолгу лежал потом на уютном лежаке под большим сине-белым зонтом, бесстрастно разглядывал через темные очки женщин, листал купленные еще утром в холле гостиницы газеты и уходил с пляжа только, когда закатывалось солнце и делалось свежо.
Он приехал в Ниццу три дня назад поездом из Парижа, где провел довольно насыщенную, но несколько утомившую его неделю, стараясь посетить все хрестоматийно знаменитые места, о которых потом, вернувшись в Москву, мог бы вспоминать и рассказывать при всяком удобном случае. И сейчас, лежа на пляже в Ницце, он все время мысленно возвращался на парижские улицы, припоминая детали и подробности и пытаясь понять, смог бы он жить в таком городе, как Париж, постоянно или нет. Ужинал он внизу, в ресторане отеля, всегда выбирая столик для одного. Странное дело — русская речь раздражала его здесь, как раздражали и сами многочисленные соотечественники, понаехавшие сюда, как только дома прояснилась ситуация, с женами, детьми, любовницами и целыми компаниями. Он ни с кем из них не общался и даже к официантам обращался с короткими репликами насчет чая или кофе на посредственном французском, словно желая отделить себя от всех этих людей и не вступать в неизбежные за столом, в лифте, на пляже разговоры.
Каких-то два месяца назад он не был уверен ни в чем — ни в том, что сможет, наконец, выбраться отдохнуть за границу, ни в том, где он вообще окажется, если выборы президента закончатся не так, как надо. Но, слава Богу, все обошлось, все-таки они неплохо поработали, и он в том числе, и теперь с чувством хорошо исполненного долга он мог позволить себе расслабиться и ни о чем не думать в этом действительно райском местечке, которое, впрочем, было бы еще лучше, не будь тут столько русских. Но ни о чем не думать не получалось. Временами накатывало смутное чувство тревоги, будто все еще могло повернуться назад, расстроиться. В лифте отеля он слышал, как двое русских говорили между собой: «Он совсем плохой, видишь, его даже ни разу не показали после выборов, говорят, инфаркт, причем, уже третий или четвертый». «Ну да, четвертый, наши уж как загнут!» — подумал он с раздражением и снова ощутил, как что-то холодное, неприятное подступает изнутри. Несколько раз он ловил обрывки разговоров о генерале, говорили о только что подписанном им на Кавказе договоре с боевиками, при этом чаще других мелькало словечко «сдал». Он не симпатизировал этому человеку с надменным плоским лицом и птичьей фамилией, не очень верил ему и, пожалуй, готов был согласиться с тем, что говорили про него, нежась на солнце, политизированные соотечественники.
Но по-настоящему волновало его другое. Здесь, на берегу чужого прекрасного моря, среди этих праздных, внезапно разбогатевших людей, многие из которых — уж это-то он видел — и в подметки ему не годились, он вдруг со всей ясностью ощутил, что пора всерьез заняться устройством собственной жизни, подумать не о сиюминутных удовольствиях, а о будущем, притом таком, которое не зависело бы ни от здоровья президента, ни от намерений какого-то генерала, ни от вечной российской опасности новых перемен, а было бы надежно само по себе. Еще четыре года — и наступит новый век, а с ним и новая жизнь, какая — неизвестно, но надо быть готовым к ней, надо за эти оставшиеся четыре года окончательно устроить все свои дела. Он перебирал варианты. Самым заманчивым казалось плюнуть на все и осесть где-нибудь здесь. Но, во-первых, кому он нужен в Париже, кто он для них? Во-вторых, чтобы всерьез думать об этом варианте, тех денег, которые он заработал в последнее время, и в частности на выборах, достаточно для приличного отдыха на Ривьере, но никак не для жизни в Париже. В Москве же все так зыбко, так ненадежно, может в один день оборваться, кончиться, и что тогда? В сорок лет начинать сначала? Попытать счастья в родной провинции? Что-то в этом варианте казалось ему заманчивым, приятно щекотало самолюбие, но он никак не мог додумать эту мысль до конца, со всеми «про» и «контра», и оставлял на потом, давая себе дозреть до нее.
По утрам он покупал газеты и пытался читать, силясь понять, как они оценивают ситуацию в России, но оптимизма чтение не прибавляло. Ночью, лежа на гладких, прохладных простынях, нервно щелкал пультом телевизора, пока не натыкался на знакомую картинку — Москва-река, вид на Кремль с Большого Каменного моста и что-то лопочущая на этом фоне корреспондентка Си-Эн-Эн. Он тревожно и ревниво прислушивался, и тон комментариев казался ему недостаточно уважительным. «Не любят они нас, сволочи, — думал он. — А за что нас любить?» Подолгу потом не мог уснуть, в голове все перемешалось: Париж, Москва, Ницца… Болезненный вид президента, когда он последний раз видел его издали… Самодовольные, упитанные соотечественники с тяжелыми золотыми цепями на коротких шеях, гуляющие с таким размахом, будто в последний раз… Оказавшаяся неожиданно маленькой «Мона Лиза» в Лувре, за стеклом бронированного шкафа, стоя перед которым, он вдруг поймал себя на мысли, что она совсем некрасива, скорее уродлива…
В тот день у него был запланирован музей Шагала и Свято-Николаевский собор, о котором ему говорили еще в Москве, что «это надо видеть». В последние годы он стал бывать в церквях, но всегда испытывал неловкость, не зная, где надо стать, куда деть руки, как реагировать на происходящее. Многое приходится теперь делать не потому, что этого хочется, что есть в этом какая-то внутренняя потребность, а потому только, что уже вошли в обиход некие ритуалы, и они должны соблюдаться всеми, кто причисляет себя к новой общественной элите.
В музее Шагала было просторно и пусто, еще двое русских медленно ходили от стены к стене, разглядывая огромные полотна, на которых, согласно подписям, изображены были сюжеты из Библии, но, судя по выражению лиц этой парочки, то, что они видели перед собой, с трудом отождествлялось ими с Библией, которую, впрочем, они могли и не читать. «Смотри, у него на всех картинах — козел, — сказала женщина своему спутнику и засмеялась. — Вот видишь? И здесь тоже». Обнаружив очередного козла, женщина радостно хихикала и переходила к следующей картине. Парочка раздражала его своими разговорами и он поспешил уйти, тем более что картины, которую он ожидал здесь увидеть, в музее не оказалось.
…Там летела по воздуху, над улицей с маленькими одноэтажными домиками и длинным извилистым забором пара влюбленных молодых людей, а за забором на зеленой траве понуро стоял маленький синий козел. Эту картину он видел лет шесть назад в Манеже и почему-то запомнил, может, потому, что на выставку его затащила Майя, и картина сначала понравилась Майе, а уж потом ему.
А Свято-Николаевский собор оказался закрыт. На массивных воротах висел изнутри большой замок, какие в России называют амбарными. Он походил вдоль высокой чугунной ограды, подивился нарядной красоте строения, делающей его отдаленно похожим на Василия Блаженного, ухоженности довольно большой церковной территории, но в глубине души был даже рад, что закрыто, не придется изображать постную мину и благоговение перед алтарем. И снова какие-то русские — мужчина и женщина — попались ему на обратном пути в небольшом переулке, ведущем от собора к бульвару с неожиданным названием «Царевич». Юная женщина в накинутом на голову тонком платке шла, завороженно глядя на церковь, и уже издали часто и истово крестилась, лицо ее показалось ему мимолетно знакомым. Разминувшись с ними, он сообразил, что именно эту женщину он вчера разглядывал тайком на пляже в лучах заходящего солнца, у нее была эстетически безупречная грудь — одна такая на всем пляже. Зачем-то он обернулся и сказал им в спину: «Сегодня закрыто». Мужчина и женщина тоже обернулись, и она сказала: «Как жалко». Он тут же подосадовал, что окликнул их, это было совершенно против его правил, но поздно; они подошли, и женщина заговорила с ним.
— Вы тоже из Москвы?
Втроем они свернули из переулка на бульвар. Она еще что-то спрашивала, он коротко, сдержанно отвечал, а ее спутник, как раз из тех, кто не вызывал у него никакого доверия — вальяжный здоровяк с лицом автомобильного «кидалы», молчал, искоса разглядывая нечаянного собеседника. Так они прошли квартала три, было время обеда, и неожиданно этот ее спутник, до тех пор молчавший, предложил пообедать где-нибудь вместе, «раз уж так получилось». Сам не понимая, почему, он согласился. За обедом в маленьком уютном ресторанчике, выпив по бокалу вина, они наконец познакомились.
— А вы случайно не депутат Госдумы? Мне ваше лицо знакомо, — сказал здоровяк, за минуту до этого представившись одним из учредителей известного в Москве банка.
— Вообще-то я журналист, — помедлив, ответил он, польщенный тем, что его узнали. — Но был депутатом, только не Думы, а того еще Верховного Совета, хасбулатовского…
Знакомство вышло не слишком обременительным, а благодаря юной красивой женщине — даже приятным. Они тоже жили в «Негреско». Вечером, за ужином встретились уже как старые знакомые, а днем, на пляже они сами окликнули его и пригласили под свой зонтик. Оставшиеся дни он провел в компании этой пары, оказавшейся, как он и предполагал с самого начала, отнюдь не супружеской — женщина была слишком молода и хороша собой, чтобы быть чьей-то законной женой. Она по-прежнему загорала без лифчика, отчего в первый момент он испытал некоторое волнение, но потом привык и старался не обращать внимания, тем более что подолгу разговаривал теперь с ее спутником, с которым у них постепенно обнаружились общие знакомые и даже кое-какие общие интересы. Малый оказался человеком, хорошо осведомленным в московских делах, и, судя по всему, принадлежал к одной из влиятельных в столице финансовых группировок. Везде он рассчитывался исключительно пластиковыми карточками, которых у него было много, все разных цветов — голубые, розовые, золотистые — и нигде ни разу даже не доставал наличных денег.
В воскресенье банкир пригласил его съездить в Монте-Карло. Взяли машину и поехали вдоль моря, разглядывая по пути роскошные виллы, нависшие прямо над водой, и белые яхты под ними. Один вид этих вилл и яхт заставил его молча затосковать по несбыточно красивой жизни — такой близкой, но чужой и для него недоступной. Втроем они провели чудный день, бродя по маленькому, тесному городку, переполненному туристами, а вечером, после сытного неторопливого ужина новый знакомец позвал его в знаменитое казино на набережной, сказав, что все расходы берет на себя. Этот вечер окончательно соединил их отношениями того типа, которые трудно назвать дружбой, но которые в одночасье делают одного человека зависимым от другого, связанным с ним еще неясными и не проговоренными, но уже само собой разумеющимися обязательствами на будущее.
В один из последних вечеров, после ужина мужчины уединились в укромном углу большого холла гостиницы и долго о чем-то говорили. Подругу свою, несколько раз подходившую к ним с капризно надутой мордочкой, банкир каждый раз отсылал погулять еще немного. Судя по выражению их лиц, разговор был о серьезном. Девушка успевала ухватить обрывки фраз, но смысла не понимала. Говорили что-то о губернаторских выборах, о стоимости кампании и шансах на победу, о каком-то морском порте и почему-то о ценах на землю, которые, как настойчиво повторял ее друг, «будут расти». Похоже было на то, что один что-то предлагает другому, а тот выражает какие-то сомнения, потом они меняются ролями, и уже тот вроде бы согласен, но теперь этот сомневается и качает в раздумье головой. В конце концов они договорились и даже по рукам ударили, и парочка вышла на набережную прогуляться перед сном, тогда как их новый знакомый от прогулки отказался и поднялся к себе в номер. Там он долго лежал, не раздеваясь, поверх пышного покрывала, смотрел в потолок и думал. Идея, которую он только что обсуждал с банкиром, была не просто заманчивой, но удивительным образом совпадала с его давешними планами всерьез заняться устройством своего будущего. Теперь эти планы приобретали совершенно определенные очертания и уже не казались ему неосуществимыми. Конечно, он рискует, они оба рискуют, причем его новый друг даже больше — деньгами. Но зато, если все получится, оба они выиграют, еще как выиграют!
В этот вечер он принял очень важное для себя решение: у него остается две недели отпуска, и он полетит отсюда не в Москву, а прямо в Благополученск, пока только на разведку, посмотреть, что и как, а там видно будет.
..В самолете было душно, вентиляцию не включали до взлета, и сидевшая слева дама яростно обмахивалась газетой «Анти-СПИД», оставленной в кармашке переднего сиденья предыдущими пассажирами. Прямо перед носом у него мелькало изображение голой задницы какого-то известного российского артиста, но он не мог сообразить, кто это. Он отвернулся и стал смотреть в окно. Вдруг забегали стюардессы, вышел и снова зашел в кабину один из пилотов, и начавшие было гудеть моторы вырубились, затихли, в окно он увидел, как выталкивающая самолет машина остановилась и отъехала.
— Почему мы не летим? — нервно спросила дама. «Частная авиакомпания называется, — подумал он с раздражением. — Никакого порядка, хуже, чем в Аэрофлоте…»
— Уважаемые дамы и господа, — раздалось над головой, — говорит командир корабля, пилот первого класса Маркин. К сожалению, наш полет задерживается на неопределенное время по техническим причинам, которые руководство авиакомпании «Южные авиалинии» пытается сейчас устранить. Прошу всех оставаться на своих местах и не волноваться.
— Вентиляцию включите! — истерически крикнула дама слева.
А дама сзади плаксивым голосом спросила неизвестно кого:
— Может, бомбу подложили?
Ей тут же возразили откуда-то сбоку:
— Если бы бомбу, нас бы сейчас всех из самолета эвакуировали, а командир сказал: сидеть.
Он потянулся и ухватил за рукав пробегавшую мимо стюардессу:
— Что там у вас случилось, это надолго?
Стюардесса оглянулась на кабину пилотов, не зная, можно ли говорить правду, помялась и вдруг сказала нарочно громко, чтобы все слышали, видимо, сочтя, что это скорее успокоит пассажиров:
— Украина не даст «добро» для пролета над своей территорией, говорят, что-то им не проплатили, сейчас командир разыскивает президента нашей компании, выясняет.
В самолете загудели, зашелестели газетами, кто-то громко сказал: «От хохлы проклятые…» Он понял, что это надолго, откинул сиденье, улегся поудобнее и закрыл глаза. Сон сморил его сразу. Еще дама сбоку настойчиво просила включить вентиляцию, еще стюардесса объясняла кому-то в индивидуальном порядке про Украину, а он уже провалился в сладкую дрему, и в ту же минуту как будто кинопроектор включился в его мозгу, и закрутилась пленка удивительного фильма.
Снилось, что идет он по длинному-предлинному коридору со множеством дверей. И какую ни откроет — за каждой сидит аккуратно причесанный, в строгом пиджаке и неброском галстуке молодой человек с лицом пионера-отличника. И у каждого слева мерцает голубым светом компьютер и громоздятся телефоны, а справа, за спиной стоит обвислый флаг и распростерта большая рельефная карта. Молодые люди все совершенно одинаковые — этакие долгоносики в очечках, только флаги почему-то у всех разные: у кого трехцветный — бело-сине-красный, у кого — звездно-полосатый, а у кого — чисто белый с двумя широкими синими полосами — снизу и сверху — и многоконечной звездой посередине. Соответственно и карты какие-то странные — в одном кабинете рельеф России простирается далеко на запад и далеко на восток, а в другом обрывается сразу за Уралом, в третьем — и того хуже — вся Россия, как неровно растекшаяся лужа в районе Москвы. Как только он открывает дверь очередного кабинета, сидящий там молодой человек вскидывает голову и нервно вскрикивает: «Кабинет занят!» Он и сам видит, что занят, и идет по длинному коридору дальше, сворачивает в боковые ответвления, но, покружив по ним, снова оказывается там, где уже был. Наконец, в тупике одного из коридоров он видит маленькую дверцу без всякой таблички и согнувшись заходит. В маленькой пустой комнате стоит посередине маленький-премаленький столик, за ним сидит маленький-премаленький человечек в костюмчике и галстучке, с ровным проборчиком на голове. Он присаживается перед игрушечным столиком на корточки, чтобы получше разглядеть, и видит, что это он сам, только сильно уменьшенный, сидит за столиком и плачет.
— Ты чего? — участливо спрашивает он этого себя. — Что у тебя случилось, почему ты такой маленький?
— Что случилось, что случилось, — передразнивает маленький, всхлипывая и размазывая по щекам слезы. — Ты разве не видел, какие у них у всех кабинеты большие, красивые? А чем они лучше? Они что, намного умнее? Просто успели вовремя подсуетиться. С нашей, кстати, помощью. Если бы мы с тобой кое о ком не написали в свое время, им бы таких кабинетов не видать, как своих ушей!
Большой смущается, будто кто-то посторонний подслушал самые сокровенные его мысли.
— Тише, тише! — говорит он маленькому. — Чего ты развыступался? У нас работа такая, нам за это платят. А чего ты, собственно, хочешь?
Маленький засопел, утер нос платочком и посмотрел в глаза большому пронизывающим взглядом, так что большой невольно отвел глаза в сторону.
Я, собственно, хочу того же, чего и ты. Хватит работать на чужого дядю, пора поработать на себя. Чем мы хуже? Нам не придется нанимать какого-нибудь писаку, чтобы он сочинял нам речи, программы, рекламные ролики, мы сами с усами. Так чего же мы ждем?
— Видишь ли, все не так просто…
— Ты что, трусишь? — противным голосом пропищал маленький. — Сейчас или никогда, время уходит, тебе скоро сорок, ты об этом подумал? Ты только представь — большой кабинет, куча помощников, шикарный автомобиль, спецсвязь и все такое, за границу каждый месяц будешь ездить, по телевизору тебя будут показывать, а ты, между прочим, телегеничный, ты женщинам нравишься. Ну чего тут думать? — он даже кулачками по столу засучил от нетерпения.
Большой поднялся с корточек и отошел к окну. За окном в сырых московских сумерках блестела река, светился мост, громоздились и темнели крыши.
— А если не изберут? — спросил он не оборачиваясь.
Маленький снова высморкался и сказал обиженным голосом:
— Почему не изберут? Ты молодой, неглупый, достаточно интеллигентный — в отличие от некоторых… Ничем таким не запятнан. Очень даже изберут. Если, конечно, постараться.
Большой подошел и наклонился над столиком.
— Ладно, я подумаю… — сказал он и ласково погладил маленького по голове.
Самолет чуть подбросило и опустило в воздушную яму. Дама слева охнула и вцепилась руками в подлокотники кресла. Он выглянул в круглое запотевшее окно. Земля была далеко внизу, укрытая густыми, многослойными облаками, лишь на секунду в коротком их разрыве показывалась россыпь микроскопических огней, и снова все застилалось рваным одеялом облаков. Лететь внутри облака странно и страшно. Невесомая клубящаяся масса движется, перемещается, меняет очертания, разрывается и снова соединяется, тревожа и пугая неизвестностью. Всегда ждешь какого-то подвоха: вдруг вынырнет из этой клубящейся массы птица или другой самолет, или склон горы, или окажется неожиданно близко земля… То ли дело лететь над облаками — хорошо и спокойно, будто все, что мучило и терзало тебя там, на земле, ушло, осталось под этим густым ватным слоем, а ты воспарил, свободный и легкий, и ничто не потревожит здесь твоего покоя и уединения.
— Счастливый человек, можете спать в полете, — сказала дама. — А я вот никак, если закрою глаза, сразу укачивает.
— Вы случайно не знаете, к чему лабиринт снится? — спросил он.
— Лабиринт — это трудности, которые вы пытаетесь преодолеть, — участливо сказала дама. — А вы из него выбрались или там остались?
— Не знаю, надо досмотреть, — принужденно пошутил он, снова закрывая глаза, но сон не возвращался. Он крутился в кресле, менял позы, взглядывал время от времени то в окно, то на часы, и только перед самой посадкой удалось еще мимолетно задремать. И был другой сон.
…Ярким солнечным днем он стоял на высокой-превысокой трибуне, сооруженной перед большим-пребольшим серым зданием с прямоугольными колоннами, и махал рукой проходившим внизу людям. Люди были нарядно одеты, с цветами и воздушными шариками, и все радостно задирали вверх головы, махали ему и указывали на него пальцем своим детям, и дети тоже махали и кричали забытое «Ура!». Он различил в толпе нескольких школьных своих товарищей, которые смотрели на него снизу вверх завистливо-восхищенно и скрещивали над головой руки, изображая рукопожатие. Вслед за ними шли преподаватели с журфака, они удивленно качали головами и разводили руками, словно говоря: «Кто бы мог подумать!». Потом он увидел своих родителей, отец вел под руку маму, она вытирала платочком слезы и, когда они поравнялись с трибуной, подбросила вверх букетик нарциссов, но они не долетели и рассыпались. Потом шли какие-то малознакомые и совсем незнакомые люди, и среди них мелькнули вдруг довольные физиономии двух старых его приятелей из молодежной газеты, а также удивленная, раскрывшая рот физиономия редактора… У него даже рука устала махать и затекла, он опустил ее, чтобы передохнуть, и тут услышал над головой:
— Дамы и господа! Наш самолет совершил посадку в аэропорту города Благополученска. Температура воздуха плюс 26 градусов. Просьба ко всем — оставаться на своих местах до полной остановки двигателей…
Самолет сел на дальней полосе, за окном была непроглядно темная южная ночь, как если бы сели где-то в чистом поле, лишь красные огоньки посадочной полосы светились вдоль борта. Долго катили по этому темному полю, пока не показалось освещенное изнутри двухэтажное здание типового провинциального аэровокзала. Никто не ждал и не встречал его здесь, на привокзальной площади он взял такси и поехал в центр. Дорога от аэропорта шла сквозь строй высоких, узко вытянувшихся вверх тополей, за которыми мелькали редкие огни засыпающего города. Как ни странно, никакой ностальгии при виде этих тополей он не испытал и ничего не вспомнилось ему из прожитой здесь когда-то жизни. После Парижа и Ниццы город казался тихой большой деревней, и он на минуту усомнился в том, что поступает правильно, но тут же прогнал от себя все сомнения и стал думать о главном — о том деле, ради которого он неожиданно для самого себя оказался сейчас в Благополученске.