Дураки и умники. Газетный роман

Шишкова-Шипунова Светлана Евгеньевна

Часть вторая. ИСКУШЕНИЕ

(середина 90-х)

 

 

Глава 8. Проездом из Парижа

Теплым сентябрьским утром 1996 года из вертящихся стеклянных дверей отеля «Мэдиссон-Кавказская» (бывшая гостиница «Интурист») вышел на залитый солнцем бульвар и медленно пошел в сторону городского парка среднего роста, плотный и загорелый человек в дорогом летнем костюме песочного цвета и узких темных очках. Накануне поздно вечером он прилетел в Благополученск из Ниццы, где не только прекрасно отдохнул, но и совершенно случайно свел знакомство с нужным человеком и даже заключил с ним своего рода сделку. Ради этой-то сделки он и полетел оттуда не в Москву, а прямо в Благополученск, предварительно заказав по телефону номер полулюкс в лучшем отеле города на имя Зудина Евгения Алексеевича.

Он шел, с удовольствием вдыхая знакомый запах южного лета и с любопытством глядя по сторонам. Город изменился, но не слишком. Ни одного нового здания не появилось, зато преобразились фасады старых, преимущественно одноэтажных беленых кирпичных домов постройки конца прошлого — начала этого, тоже подошедшего уже к концу века. Теперь на них, чуть пониже фронтонов с навечно выложенными кирпичом датами — «1895» или «1910» — лепились яркие вывески сплошь на английском языке, приглашавшие в казино, ночные клубы и особенно часто — в пункт обмена валюты. Из-под вывесок выглядывали между тем старые стены с облупившейся грязной побелкой и покосившиеся крылечки. Улица была похожа на сильно нарумянившуюся старую даму, у которой из-под слоя косметики проступают неизгладимые морщины лет. Кое-где еще видны были следы недавней избирательной кампании — на стене одного из домов болтался на ветру обрывок плаката с изображением прислонившегося к дереву президента почти в натуральный рост, у плакатного президента была оторвана половина туловища, а поверх оставшейся написано черной краской нехорошее слово.

На здании бывшего книжного, а теперь винного магазина с витриной, густо уставленной красивыми импортными бутылками, на уровне второго этажа блестела на солнце вывеска — «Элитные гробы из Германии. Тел. 663–522.». Прямо под ней стоял на одной ноге молодой человек лет двадцати в зеленой камуфляжной куртке и спортивном трико эластик. Опираясь культей и обеими руками на деревянный костыль, он смотрел перед собой застывшим, ничего не выражающим взглядом. На тротуаре, рядом с костылем стояла картонная коробка из-под кроссовок «Адидас», на дне которой голубело несколько мятых сторублевок. Прохожие старались не смотреть на молодого калеку и, поравнявшись с ним, опускали головы и убыстряли шаг. Человек в светлом костюме и темных очках, не дойдя до него нескольких шагов, вынул бумажник и достал сначала пятитысячную, а потом, передумав, десятитысячную бумажку и, стараясь не встретиться с молодым человеком взглядом, опустил ее в коробку. Тот едва кивнул головой, но даже не глянул вниз.

На месте, где когда-то стояла стекляшка кафе «Эхо», теснились коммерческие палатки с развешенными внутри и снаружи пестрыми тряпками турецкого производства, среди которых не сразу можно было заметить молоденьких девушек, одетых в турецкие же юбки и кофточки. Они сидели на низких табуретках, попивали кофе, покуривали и лениво перекликались друг с другом: «Люд, ты сегодня чё-нибудь продала?

— «Неа, блин, ничё…»

У бывшего здания обкома комсомола гость приостановился и прочел вывеску, согласно которой здесь помещался теперь клуб «Интим». Ниже мелкими буквами было написано: «Сексуальные услуги круглосуточно». Присвистнув, он двинулся дальше, размышляя, возможно, о превратностях истории, а возможно, о чем-то своем, не относящемся к увиденному. По обе стороны улицы росли все те же деревья — роскошные вековые платаны и клены, над ними было все то же небо — высокое и нежно-голубое; здесь, на самой середине улицы Исторической, город, и правда, чем-то отдаленно напоминал Париж.

Так хотелось думать Евгению Зудину, и так он думал. Он прошел уже несколько кварталов и только сейчас ему попался, наконец, на глаза газетный киоск. Газет было много — больших, маленьких, цветных и черно-белых, отпечатанных на шикарной бумаге и невзрачно-серых. Первыми сами лезли в глаза яркие обложки с огромными голыми грудями и задницами и перерезающими их заголовками: «В постели с депутатом…», «Русские девочки в борделях Стамбула», на самом видном месте лежала грязно-фиолетового цвета брошюра, озаглавленная: «Проститутки Москвы (путеводитель)». Зудин поморщился и спросил у старика-киоскера в черном берете и с орденскими планочками на рубашке:

— А местные есть?

Тот засуетился и выложил на прилавок целый ворох газет, находившихся до этого где-то в дальнем углу киоска.

— Вот, пожалуйста, — «Благополученские вести», «Свободный Юг», «Южнороссийский демократ», газета «Любо!» — это у нас орган областной казачьей Рады, вот есть еще «Вестник администрации», правда, вчерашний.

У киоскера был сильный дефект речи, так что названия, которые он только что произнес, дались ему с большим трудом. Удивленный Зудин глянул повнимательнее и узнал цензора Щуся, в свое время попортившего им с Севой немало крови. В свою очередь старик-киоскер, наблюдая за Зудиным, который придирчиво рылся в ворохе газет, никак не мог угадать, какого рода чтиво его интересует, и услужливо подсунул еще несколько совсем уж жалких, малоформатных газетенок, среди которых были «Братва», «Клубничка» и даже — «Голубые и розовые».

— Что, тоже местные? — удивился Зудин и вытащил из предложенного киоскером веера какую потолще. Это была чрезвычайно пестрая, состоящая, кажется, из сплошных заголовков и анонсов газетка под названием «Все, что хотите». Заглянув на последнюю страницу, в выходные данные, Зудин даже присвистнул — там стояло: «Главный редактор Валентин Собашников».

— А «Южного комсомольца» что, нет? — спросил Зудин.

Бывший цензор внимательно взглянул на странного покупателя, словно что-то припоминая.

—О-о, молодой человек, вы сильно отстали от жизни, «Комсомолец» давно закрыли, — он так и не узнал своего бывшего подопечного.

— Жаль, — сказал Зудин, сгребая с прилавка «новости», «курьеры», «вестники» и еженедельник «Все, что хотите». — А что ж так?

Старик долго считал, боясь ошибиться при такой крупной закупке, наконец сказал:

— Что «Комсомолец»! Тут целая страна была — и нету. С вас четыре тысячи пятьсот рублей, пожалуйста…

Зудин сунул ему пять тысяч и не стал дожидаться сдачи.

На пересечении бульвара с трамвайной линией, едва он вступил на стершуюся за столетие брусчатку, на него налетела непонятно откуда выпорхнувшая стайка цыганят. Они ловко взяли его в кольцо, не давая пройти. Зудин вынул из кармана зеленую тысячерублевку и помахал ею в воздухе, выбирая старшего, но цыганята нахально рассмеялись ему в лицо и загалдели: «Доллар! Доллар!»

— Еще чего! Ну-ка кышь отсюда! — прикрикнул на них Зудин, после чего тысячерублевка чудесным образом упорхнула из его рук, а цыганята, разочарованные тем, что приняли своего за иностранца, расцепив круг, нырнули под арку ближайшего магазина. Дальнейший путь Зудин проделал относительно спокойно, если не считать еще одного маленького приключения. На углу бывшей улицы Клима Ворошилова, с недавних пор носящей имя Лавра Корнилова, о чем свидетельствовала горящая на солнце медная табличка на здании музыкального колледжа, он чуть не лицом к лицу столкнулся с Мастодонтом. Здорово постаревший и обносившийся, Олег Михайлович Экземплярский медленно брел, заложив руки за спину и как будто неслышно разговаривал сам с собой, во всяком случае губы его шевелились, а голова покачивалась. Зудина он явно не узнал и даже, кажется, не заметил. Первым желанием того было остановиться, окликнуть, но уже в следующее мгновение он решил, что это даже к лучшему, что Мастодонт его не узнал, и пошел дальше, не оглядываясь и даже убыстряя шаг. Однако если бы он все-таки оглянулся, то обнаружил бы, что старик стоит на тротуаре вполоборота и смотрит ему вслед хмурым, пристальным взглядом.

У пятиэтажного белого здания бывшего облсовета, а теперь областной Думы толпился народ. Женщины держали в руках плакаты: «Требуем выплатить зарплату за первый квартал 1996 года!», «Не дадим приватизировать фабрику резино-технических изделий!», «Верните наши вклады!», у нескольких мужчин были в руках выгоревшие на солнце красные флаги. На ступеньках здания стоял маленький седой человек и изо всех сил кричал в мегафон: «Товарищи! Здесь сегодня проводится санкционированный городской мэрией митинг по зарплате! А митинг вкладчиков сегодня на стадионе «Торпедо»! Поэтому я попросил бы товарищей, которые…» Часть толпы загудела и, отделившись, жидкой колонной двинулась в боковую улицу.

Зудин не полез в толпу и поспешил перейти на другую сторону улицы. Но когда за три квартала до площади он вздумал снова вернуться на правую сторону, ему пришлось постоять, пропуская двигавшийся прямо по проезжей части небольшой отряд казаков в черных черкесках и папахах, с болтающимися на поясах нагайками. Это были не очень молодые, бородатые дядьки, шагавшие нестройно, но важно. Впереди шел невысокий, довольно полный человек с длинной густой бородой, в полковничьих погонах и с неизвестным Зудину серебристым знаком в форме двуглавого орла на груди. Походка у него была не военная, и Зудин, приглядевшись, с трудом узнал в нем доцента кафедры истории СССР Благополученского университета, фамилию которого уже не помнил, но зато помнил, как однажды готовил в печать его статью к юбилею Суворова. (Статью эту возили показывать в обком, и там усмотрели в ней «использование имени великого полководца для пропаганды идей казачества», а доцент, который тогда еще не носил бороды и выглядел как обыкновенный преподаватель, насмерть стоял за каждый абзац и на сокращения не соглашался, из-за чего статья в газету так и не пошла.) Шагая во главе отряда, атаман по-хозяйски поглядывал по сторонам, и время от времени кивал кому-то в проезжавших навстречу машинах. Замыкали шествие казаков два хлопчика лет десяти-одиннадцати, в таких же, как у взрослых, маленьких черкесках, папахах и сапожках. Зудин поглядел вслед казакам и подумал, что вот только что прошла перед ним какая-то новая, совсем неизвестная и пока непонятная ему реальность жизни. Как вести себя с ними? Чего от них ждать? Надо ли искать контакта или лучше держаться пока подальше?

Площадь перед большим серым зданием с прямоугольными колоннами и высокими, пирамидой поднимающимися вверх ступенями, обсаженная с двух сторон голубыми елями, была в этот утренний час абсолютно пуста, и только дворник сгребал начинающие падать листья на газоне у правого крыла здания. Поравнявшись с ним, Зудин с удивлением обнаружил, что это тот же самый дворник, который мел тут во времена обкома. В центре площади, посреди главного газона все также возвышался круглый постамент из розового гранита, только бронзовая фигура на нем выглядела теперь какой-то неухоженной — со следами голубиной пачкотни на плечах и так и нестертыми брызгами краски — памятью об августовских днях 91-го, оставленной излишне возбужденной молодежью. Зудин подошел поближе и пригляделся. На шее у вождя поблескивали царапины.

Происхождение их было следующее.

Пять лет назад, в сентябре 91-го, трехметровую бронзовую махину свергли было с привычного места. Ночью какие-то неизвестные подогнали кран, обвязали вождя за горло металлическим канатом, довольно легко (оказалось, что он крепился всего-то на трех штырях) стащили с постамента и увезли в неизвестном направлении. Тогдашний председатель горсовета Скворцов, еще не окончательно поверивший в то, что власть переменилась, поднял шум, сделал заявление в прессе и по радио о том, что памятник является произведением искусства и охраняется государством, и потребовал в течение 24 часов вернуть его на законное место. Услышав про это дело, со всех концов города понаехали ветераны, устроили у пустого постамента митинг и обещали не расходиться, пока злоумышленники не вернут Ильича. Из окна второго этажа серого дома с колоннами, прикрываясь шторой, смотрел на происходящее на площади назначенный за месяц до этого губернатор области Рябоконь и, должно быть, скрежетал зубами. Хотя никакого официального решения о демонтаже памятника он не принимал, без него тут не обошлось. Без него и верных ему казачков-раскольников, которые сразу после путча отделились от основного казачьего войска, объявив его «красным», а свое — «белым», и рассчитывали на этом основании стать личной гвардией нового хозяина области. Потом подтвердилось: «белых» казачков работа. Буквально на следующий день, когда об этом уже написали газеты, а ветераны, сменяя друг друга, все еще несли свою вахту у пустого постамента, вдруг тихо подъехал грузовик, из кузова которого торчала завернутая в мешковину голова статуи. Тут же появился кран (как бы не тот же самый), стали поднимать статую в рост прямо в кузове грузовика и, не снимая мешковины, снова прилаживать трос вокруг шеи, чтобы взгромоздить ее назад, на место. Совершенно случайно Жора Иванов оказался в этот момент на площади и успел схватить момент, когда бронзовый гигант завис в воздухе между грузовиком и пустым постаментом — снимок получился жутковатый, и его много раз потом использовали в разных газетах как символ то ли разрушения старого, то ли зыбкости нового, а скорее всего просто так, именно из-за жутковатости кадра. Прилаживали статую на место мучительно долго, гораздо дольше, чем снимали. Оказалось, что, когда ночью стаскивали, что-то там раздолбали в постаменте и теперь она никак не хотела держаться на ногах, все кренилась вбок, грозя рухнуть на чуть не тронувшихся умом от всего происходящего ветеранов. Вызывали каких-то мастеров и возились до самой ночи, а утром новые толпы горожан явились посмотреть на чудесное возвращение привычной с детства фигуры с простертой рукой. Фигура была, однако, в разных местах исцарапана, а на шее блестел след от троса, что, впрочем, придавало старому памятнику какой-то новый, боевой вид.

Губернатор Рябоконь еще порывался потом снять памятник, добиваясь соответствующего решения от областного совета, но не успел — сняли его самого. У нового губернатора кишка была потоньше, и он не рискнул замахиваться на это дело. Так и стоял Ильич (правда, порядком потрепанный) вот уже пять лет при новой, не признающей его власти.

Зудин с интересом огляделся по сторонам и тут заметил, что через дорогу от серого здания, в сквере напротив, на том самом месте, где прежде был большой фонтан, появился еще один постамент, пока пустой, огороженный металлическим барьером, на котором проволокой была прикручена пояснительная табличка. Он перешел дорогу, по которой в этой части улицы Исторической почти не ездят машины, подошел ближе и прочел: «Здесь будет установлен памятник в честь 200-летия основания города Царицындара». В Москве до Зудина доходили слухи о баталиях, развернувшихся тогда же, в 91-м году, вокруг идеи переименования города, выдвинутой новой демократической властью области. Предлагали впредь именовать город Неблагополученском, мотивируя это тем, что советская власть, дескать, довела тут все до ручки. Тогда встрепенулись казаки и заявили, что уж если переименовывать, то надо вернуть городу старое, дореволюционное название, а именно — Царицьшдар. Им возражали представители других общественных организаций, что практически все ныне проживающее в городе население родилось и выросло в Благополученске, и это название горожанам по-своему дорого. В газетах поднялась бурная дискуссия и даже предлагался кем-то компромиссный вариант двойного названия: Царицындар-Благополученск, чтоб уж никому не было обидно. Кончилось тем, что провели городской референдум и неожиданно для всех 70 % жителей вообще высказалось против всякого переименования, после чего спорить на эту тему перестали и занялись текущими делами.

Сбоку от пустого постамента будущего памятника Царицындару в тени аллеи стоял небольшой пикет, человек семь-восемь стариков и старушек с плакатом «Не дадим реставрировать монархию!». Глянув на них, Зудин усмехнулся и еще кое-что вспомнил.

Он вспомнил, как лет пятнадцать назад ходил в редакцию один дедок, которого все считали сумасшедшим, и требовал опубликовать его воспоминания о том, как в мае 1918-го сносили памятник Екатерине Великой работы скульптора Микешина, стоявший до революции как раз вот на этом месте. Воспоминания дед все время носил с собой — это была сильно потрепанная ученическая тетрадка в линейку, исписанная ужасным почерком, который никому в редакции не хотелось разбирать. Однажды Сева с Зудиным сжалились над стариком и заглянули в тетрадку, воспоминания не произвели на них особого впечатления, кроме одной детали. Дед писал, что новые власти никак не могли найти мужиков, согласных свалить Катю с постамента, все попрятались по домам, крестились и боялись даже приближаться к городскому скверу. И якобы вот этот самый дед и еще двое каких-то совсем пропащих мужиков за большие деньги и при сильном подпитии подрядились тянуть за толстенные веревки, которыми обмотали царицу. Старик утверждал, что тогда же отдельные части памятника — разные украшения, буквы, которых было очень много, а также обломки фигур князя Потемкина, атамана Белого и слепого кобзаря, обрамлявшие подножие монумента, растащили по дворам пацаны и что, может быть, они по сей день лежат где-нибудь в старых сараях и погребах, а саму Екатерину якобы свезли на двух спаренных подводах на берег реки и сбросили в воду, и он — единственный из оставшихся в живых, кто знает это место. «Помру и некому будет показать, где ее искать, матушку, когда понадобится», — огорчался он.

— Не понадобится, дед! — беззаботно отвечали ему в редакции молодежной газеты.

«Уж не Катю ли хотят взгромоздить, неужели нашли? — думал теперь Зудин, стоя у пустого пока постамента. — А что? Бывший вождь будет смотреть на бывшую царицу и протягивать ей руку дружбы. Занятно!» Он понимающе улыбнулся старушкам и поспешил к зданию бывшего обкома, где теперь размещалась администрация Благополученской области.

 

Глава 9. Главное — смутить конкурента

Вестибюль здания администрации был таким же прохладным и тихим, как и при коммунистах. Даже красная с бежевым ковровая дорожка, ведущая от входной двери через вестибюль и дальше, вверх по лестнице, была все та же. Милиционер на входе, правда, стоял другой — помоложе, но такой же сонный от безделья. Зудин сунул ему под нос малиновую корочку и сказал: «К Пал Борисычу». «Второй этаж», — ответил равнодушно милиционер. «Я знаю», — сказал Зудин.

Ничего не изменилось и в «первой приемной» — стол секретаря, шкафы, подставка для цветов, даже граненый графин в углу на маленьком, одноногом столике — были все те же, обкомовские. Зудину показалось, что он вернулся в 1985 год, что он — все еще корреспондент молодежной газеты и что вот сейчас откроется дубовая дверь-тамбур и из нее выйдет неожиданно маленький и худосочный человек в больших роговых очках, окинет взглядом жидкую горстку из трех журналистов, представляющих все наличные средства массовой информации области, и скажет приветливо, по принятой тогда демократической моде: «Заходите, ребята, потолкуем!»

Секретарша показалась тоже знакомой, только он не мог вспомнить, в чьей приемной видел ее раньше. Она и улыбнулась Зудину, как знакомому, и сказала: «Подождите секундочку, Павел Борисович сейчас говорит по ВЧ, я вас приглашу, когда он освободится». Ждать пришлось недолго, на столе у секретарши погасла красная лампочка, и она приветливо кивнула Зудину на дверь, ведущую в кабинет главы администрации.

Кабинет, однако, стал посолиднее. Стены были теперь обтянуты шелковой тканью с узором и обшиты деревом, пол выстелен наборным паркетом и стояла несколько выбивающаяся из стиля черная офисная мебель. Единственное, что сохранилось от прежних времен, были старинные напольные часы с боем в простенке между окнами. Из-за стола, чуть улыбаясь, вышел навстречу Зудину человек лет 45-ти, среднего роста, с болезненно-бледным лицом. Едва взглянув, Зудин отметил про себя, что он здорово похудел, раньше был почти толстяком, с типичным для здешних начальников солидным животиком, а теперь — куда что делось. Они ударили по рукам и полуобнялись, похлопывая друг друга по спинам, пожалуй, излишне долго.

— С приездом! — сказал хозяин кабинета.

— Привет, Паша! Рад тебя видеть в полном порядке, — ответил Зудин, демонстративно обводя глазами кабинет.

Они сели за приставной столик и внимательно посмотрели друг на друга.

«Столичная штучка стал, вроде этих…» — подумал губернатор.

«Как был парторг колхоза, так и остался», — в свою очередь подумал Зудин.

Когда-то, лет десять назад, в самый разгар перестройки, когда пошла мода на выдвижение молодых партийных кадров, Зудина послали в командировку в один колхоз, где он и встретил тогда еще молодого Пашу Гаврилова, недавно избранного секретарем парткома. Паша ходил в мятых штанах, застиранной белой рубашке с закатанными рукавами и коротком, широком галстуке, давно вышедшем из моды. Зудин поездил с ним по бригадам, заглянул в школу, где, как оказалось, работала пионервожатой жена Паши, сытно пообедал в столовой рядом с правлением, при этом Паша усиленно предлагал «по рюмочке за это дело», но Зудин отказался, потом они еще посидели часок в просторном и прохладном кабинете парткома, где были деревянные, стертые полы, стояли в углу пыльные знамена из бордового бархата с желтой бахромой и были развешены по стенам «Экраны социалистического соревнования» бригад и ферм, а вечером уехал с попутной машиной назад в город. Ничего особенного в деятельности молодого парторга Паши он не заметил, но задание было написать именно о новаторских, перестроечных методах партийной работы. Зудин поднапрягся и, приписав своему герою некоторые не свойственные ему черты и качества, выдал материал о роли человеческого фактора в жизни первичной парторганизации. Материал заметили в обкоме и на очередной пленум, посвященный как раз усилению роли человеческого фактора в партийной работе, пригласили молодого, подающего надежды парторга и даже предложили подготовиться к выступлению. Испуганный Паша приехал за день до пленума и заявился в редакцию газеты, к Зудину. Поскольку многое из того, что было написано в газете, Зудин просто выдумал, Паша не знал теперь, как ему быть и о чем говорить на пленуме, если вдруг дадут слово. Пришлось Зудину садиться и писать ему выступление. Паша страшно переживал, волновался, но все обошлось как нельзя лучше, ему дали слово в самом конце, когда все уже поглядывали на часы и принюхивались к запахам из обкомовского коридора, где были накрыты высокие круглые столики для участников пленума, так что его никто особенно не слушал, кроме заведующего орготделом, отвечавшего за выступления. Бедный Паша всю ночь учил наизусть написанный Зудиным и слегка подправленный им самим текст и говорил, почти не заглядывая в бумажку, что становилось тогда модным и было отмечено заворгом обкома. Вскоре после этого пленума Пашу взяли в обком инструктором как перспективного молодого кадра, и с этого началось его восхождение.

Сейчас ему не хотелось вспоминать, что связывает его с Зудиным, он не считал себя чем-нибудь обязанным ему и заранее решил, что будет вести себя с ним независимо, выдерживая дистанцию.

— В командировку к нам или как? — спросил он, разглядывая гостя и пытаясь угадать, зачем тот пожаловал.

— Проездом из Парижа, — сказал Зудин.

— А! Ну и как Париж?

Зудин немножко рассказал, посетовал, что много русских, и это мешает чувствовать себя действительно за границей. Паша слушал, кивал.

— А я недавно в Штатах был — так то же самое, наши на каждом шагу, вот разъездились!

Они еще немного поговорили про заграницу, но Паша все ждал, когда Зудин перейдет к главному, ради чего пришел.

— У вас тут выборы скоро, я слышал, — сказал наконец Зудин. — Ты-то сам как, думаешь выдвигаться?

— Еще не решил окончательно, — уклончиво ответил губернатор и напрягся. — А что?

На самом деле это было сейчас самое больное Пашино место. Выборы приближались неумолимо и уже ни отодвинуть, ни тем более отменить их не было никакой возможности. Победа на выборах сулила еще четыре года уверенного существования, без оглядки на Москву, но как сделать так, чтобы победа досталась именно ему? Об этом Паша думал теперь дни и ночи и пока не находил успокоительного для себя ответа. Отовсюду чудилась ему опасность, никому не мог он полностью довериться, особенно боялся журналистов. С ними у Паши были особые отношения. В 91-м, при смене власти в области он сделал единственно верный для себя выбор и перешел в команду назначенного президентом губернатора Рябоконя. Поскольку с кадрами у того было не густо, все больше городские интеллигенты, не знающие, на чем хлеб растет и как корова доится, Паша быстро пришелся ко двору и скоро стал правой рукой губернатора. Но работать с Рябоконем оказалось непросто, он был груб, неотесан, даже дурковат и при этом страшно самоуверен. Паша сначала терпел, потом попытался его осаживать, но нарвался на обещание вправить мозги, «несмотря, что ты мой зам», потом стал потихоньку копить на шефа компромат и в нужный момент (как раз начиналась кампания против коррупции) удачно пристроил его в прессу. В тот раз ему здорово помог Вася Шкуратов, не только рискнувший напечатать этот материал, но обделавший все быстро и так, что заранее никто ничего не узнал, иначе могли бы поломать все дело. В одно прекрасное утро материал появился как гром среди ясного неба в газете, разразился скандал, Рябоконь без труда вычислил источник и в тот же день издал распоряжение об отстранении Паши Гаврилова от должности.

Но тут вмешался областной совет, вопрос внесли в повестку, потребовали от Рябоконя объяснений, он заявил, что облсовет ему не указ, он на него «плевать хотел», тогда кто-то из депутатов, кажется, Нечаева Софья, предложил выразить губернатору недоверие. Голосовали трижды и с третьей попытки недоверие выразили, чего Рябоконь никак не ожидал. Та же Нечаева и еще несколько депутатов потребовали назначить выборы нового губернатора. Тут уж испугались в Москве, не хватало еще выборов (шел 1993 год), не дожидаясь очередного заседания сессии, тихо сняли Рябоконя и назначили на его место Павла Борисовича Гаврилова. На том этапе журналисты здорово помогли ему, изобразив борцом за справедливость, лидером новой волны и т. п. На самом деле Паша плохо себе представлял, какой волны стоит ему теперь придерживаться. Демократы уже не вызывали доверия у населения, оппозиция, которая помогла ему сместить Рябоконя и занять его место, могла его дискредитировать в глазах Москвы. Паша болтался где-то посередине, явно не примыкая ни к тем, ни к этим и рассчитывая, что сможет удержаться в стороне от политики, а займется трещавшим уже по всем швам хозяйством.

Ничего из этого, однако, не получилось. Правление Паши Гаврилова на деле вышло ничуть не лучше правления Рябоконя, и те же самые журналисты, которые еще недавно взахлеб его хвалили и поддерживали, стали по каждому поводу обвинять его то в нерешительности и мягкотелости, то, наоборот, в диктаторских замашках, то в откате назад, а то в забегании вперед. Дела в области шли из рук вон плохо, но разве он один был в этом виноват? Разве в тех же самых областных газетах не требовали все, кому не лень, быстрее покончить со старым? Вот и покончили, и что дальше?

Год спустя, во время очередного отдыха президента в Черноморске Паша был вызван на госдачу, посажен за стол напротив самого и сидевший по правую руку главный телохранитель сказал: «Министром пойдешь?» В первую минуту Паша растерялся, но тут же сообразил, что, возможно, это было бы решением многих его проблем. Президент при этом молчал и, казалось, даже не смотрел на Пашу. Но это было только начало. Его оставили обедать, за обедом выпивали и говорили все время о делах в Москве, при этом называли не фамилии (о фамилиях Паша только догадывался), а клички: «Хас», «Усатый»… Потом играли в теннис, но Паша, конечно, не играл, не умел, только смотрел с интересом, испытывая одновременно гордость и тревогу. Гордость оттого, что вот и он допущен в святая святых, а тревогу — из-за предложения, о котором, однажды сказав, почему-то больше не напоминали, и он даже стал думать, может, пошутили над ним, может, у них так принято. Потом пошли купаться, и тут уж он не ударил в грязь лицом, прыгнул с волнореза и поплыл, стараясь, чтобы получалось красиво и уверенно. И только за ужином вдруг снова заговорили о том же. Компания уже была побольше — днем прилетели министр обороны и какой-то журналист, про которого черноморский мэр, более, чем Паша, искушенный в тайнах московского двора, шепнул ему, что вот этот невзрачный парнишка, мол, и есть тот самый, кто пишет книжки президенту. За столом президент неожиданно сказал генералу: «Вот забираем Павла Борисыча министром по Северному Кавказу, как ты думаешь?» Тот закивал головой и издал одобрительный звук, поскольку рот его занят был в это время пережевыванием осетрины «по-царски». Тут только Паша услышал впервые название своей предполагаемой должности и снова удивился, потому что думал, что речь идет о министерстве сельского хозяйства. Но промолчал, боясь испортить впечатление.

Так он оказался в Москве. А через три месяца началось в Чечне, и он улетел туда вместе с министром обороны, думали — на пару дней, а застряли на всю зиму. Паша чувствовал себя не в своей тарелке, мучился от непонимания, что происходит, в какой-то момент он вдруг сообразил, что в прессе и на телевидении его изображают главным представителем федеральных властей в этом регионе и, конечно, неспроста, конечно, все согласовано там, в Москве, и он ужаснулся своей ответственности за все, чему уже успел стать здесь свидетелем. Сидя в штабе федеральных войск, одетый в теплую камуфляжную куртку, которая почему-то не грела, он с тоской вспоминал теперь даже не Благополученск, а родную станицу, свой колхоз и как он едет на открытом «уазике» вдоль поля, небо над ним безоблачное, птицы высоко вверху кружат, и приторно пахнет цветущей вдоль полей акацией. «Дурак, какой же я дурак!» — думал он теперь. В начале весны, когда стало окончательно ясно, что федеральные войска застряли в Чечне надолго, у него случился приступ удушья, температура под 40, врач из госпиталя, послушав его в холодной, неотапливаемой комнате, сказал: «Павел Борисович, у вас начинается пневмония, это серьезно, вам надо в Москву». Но он еще несколько дней тянул, не ехал, надеясь, что как-нибудь оклемается, и боясь, что подумают про него, будто он сбежал. Кончилось тем, что отправили самолетом вместе с «грузом 200» в полубессознательном состоянии, очнулся уже в Москве, в палате кремлевской больницы.

— Я слышал, тебе операцию сделали после Чечни, — участливо спросил Зудин.

— Резекция легкого, — сказал Паша и чуть поморщился.

— И как сейчас? Здоровье позволяет?

— Что?

— Участвовать в выборах?

Гаврилов усмехнулся:

— Здоровье-то позволяет…

— А что, претендентов много? — хладнокровно продолжал осведомляться Зудин.

— Хватает. Вот считай: Твердохлеб — раз, Рябоконь — два. Тот — от патриотов, как безвинно пострадавший в 91-м, этот — от демократов, как несправедливо отстраненный в 93-м. Дальше Буряков. Знаешь такого, нет? Директор элеватора. Я, мол, ни за белых, ни за красных, чистый хозяйственник, на этом думает сыграть. Это, значит, три. Дальше Бестемьянов…

— Бестемьянов… Космонавт, что ли?

— Космонавт, да, земляк наш дорогой, в космос уже не полетит, свое отлетал, теперь хочет в губернаторы. Дважды герой, между прочим. Ну, еще там есть по мелочи, от ЛДПР один полудурок, всю жизнь по психушкам, а теперь — туда же. От «Яблока» — то ли доцент, то ли декан. Казаки пока не определились, думают, выдвигать им своего или поддержать кого-то из уже известных.

— А кого они могут поддержать?

Гаврилов пожал плечами:

— Скорее всего, Твердохлеба. Хотя… Лично у меня с ними тоже нормальные отношения, я им никогда ни в чем не отказывал, я ж и сам казак в принципе. Так что человек восемь уже набирается.

— Да… — протянул задумчиво Зудин. — А как у тебя отношения с местной прессой?

Губернатор покривился:

— Не очень. Все ж теперь независимые стали. А поддержка, конечно, нужна, если бы удалось договориться с какой-нибудь из центральных газет, а главное — с телевидением… Они, сволочи, мне такой имидж создали, чуть ли не я главный палач чеченского народа… — он замолчал и пристально посмотрел на Зудина.

Появление старого знакомого, с одной стороны, интриговало Пашу, поскольку ему было, конечно же, известно о том, что он вхож в московские кабинеты, что обязывало принять его как человека, принадлежащего к одной с ним политической команде. (Работая в Москве, Гаврилов пару раз сталкивался с Зудиным на каких-то пресс-конференциях, но тогда они лишь издали кивнули друг другу.) С другой стороны, этот визит и именно в тот момент, когда ставилась на кон собственная Пашина судьба, казался ему неслучайным и, может быть, даже опасным. Что, если он уже работает на кого-нибудь из кандидатов?

— А почему тебя все это интересует, Женя? — спросил в упор.

— Да ты не бойся, у меня интерес чисто профессиональный, журналистский. Я вообще собираю материалы по выборам, может, со временем книжку сделаю. И потом, мы же с тобой не первый день друг друга знаем. Поверь, я тебе сочувствую, ты правильно сделал, что вернулся домой, — Москва, старик, цинична и безжалостна к людям. Особенно к людям из провинции. Хорошо еще, что президент согласился тебя второй раз назначить. Пришлось упрашивать?

— Да нет, — вяло ответил Паша, у которого вдруг заныло под лопаткой — то ли сердце, то ли шов операционный, не вполне заживший. — Только с предшественником моим неудобно получилось, я же сам его уговорил на мое место, когда министром уходил, мы с ним еще в районе вместе работали, а тут — двух лет не прошло, пришлось подвинуть, он, конечно, обиделся, я бы и сам обиделся на такое — включает вечером телевизор, а там говорят: такой-то освобожден от должности губернатора Благополученской области, такой-то повторно назначен. А он ни сном, ни духом. Приходил тут ко мне, высказывал. Я, говорит, все понимаю, но зачем же так, хоть бы предупредили. Кстати, вот еще один кандидат.

— Хочешь совет? — сказал Зудин, глядя на Пашу холодными глазами. — Тебе не надо участвовать в этих выборах. Они (тут он сделал неопределенный кивок куда-то вверх и в сторону) тебя не будут поддерживать, это однозначно, я общался кое с кем, ставка делается совсем на другого человека.

— На кого?

— Не могу тебе пока сказать, но знаю, что это не ты, Паша.

Губернатор откинулся на стуле и с еще большим подозрением посмотрел на Зудина.

— Так тебя что, послали со мной побеседовать? Тоже мне, нашли парламентария. Можешь им передать, что я на их помощь и не рассчитываю, но пусть не мешают. А если будут мешать, то я… тоже кое-что знаю, как ты понимаешь.

— Смотри сам, я просто хотел тебя предупредить, как старого товарища.

…Спустя полчаса, Зудин ехал по центральной улице города назад в гостиницу, ехал он на губернаторском «Мерседесе», и постовые милиционеры козыряли ему на каждом перекрестке. На лице Зудина блуждала улыбка человека, вполне довольного собой. Он видел, что разговор смутил Гаврилова, посеял в нем сомнение, а это уже хорошо.

Гаврилов тем временем вызвал к себе доверенного человека из службы личной безопасности и поручил ему позаниматься гостем: что будет делать, с кем встречаться, о чем говорить по телефону.

— Что-то тут не то… — предупредил он. — А что — пока не пойму…

 

Глава 10. Конец Южного комсомольца

Бывший фотокор молодежной газеты Жора Иванов просыпался поздно, и если бы не полудворовый пес Шариков, которого он пригрел полгода назад и который постепенно стал ему совсем родным, а с тех пор, как Жору бросила жена, и вовсе единственным спутником жизни, он и вообще не вставал бы со своего старого, продавленного дивана. Но Шариков мог терпеть в лучшем случае до девяти утра, а потом начинал будить Жору. Он вставал на задние лапы, а передние опускал прямо на Жорину подушку и, пару раз лизнув его в щеку, трогал лапой одеяло и скулил, как ребенок. Жора выпрастывал из-под холодного одеяла длинную руку и, не открывая глаз, трепал пса за ухо, бормоча: «Сейчас, Полиграфыч, сейчас встаю…», после чего не сразу, но действительно вставал, натягивал трико неопределенного цвета, совал в карман сигареты и, прихватив мусорное ведро, плелся с собакой на улицу. Шариков радостно несся впереди него, убегал далеко, но тут же возвращался и, убедившись, что Жора никуда не делся, бредет потихоньку за ним, снова радостно убегал вперед и снова возвращался, преданно заглядывая в глаза хозяину и повизгивая от восторга. И так они гуляли полчаса, а то и час, потому что спешить Жоре давно уже было некуда. Он садился на скамейку под старым, высоким каштаном, который помнил еще с мальчишеского своего возраста, сидел, курил, поглядывал на улицу, на прохожих и машины и ни о чем не думал.

Вернувшись в квартиру, Жора мыл собаке лапы в ванной, которая была у него оборудована под фотолабораторию и, хотя он давно не печатал в ней снимки, пользоваться ею все равно не хотел, потому что отвык, а мыться он ходил в гарнизонную баню за три квартала от дома, где у него был друг-банщик, с которым они вместе служили в армии в Азербайджане. Закончив с Шариковым, он шел на балкон, вытаскивал из стопки старых газет какую постарее и выкладывал ею изнутри мусорное ведро, при этом физиономии людей, изображенных на газетных снимках, искривлялись и перекашивались до неузнаваемости, что неизменно веселило Жору и доставляло ему небольшое, но злорадное удовольствие.

Дело в том, что Жора засовывал в мусорное ведро газету «Свободный Юг», ту самую, в которую его еще год назад обещали взять, но не взяли, потому что взяли старого Жориного товарища и конкурента Аркашу Зиберта, и это его снимки, напечатанные на первой полосе газеты, Жора с удовольствием закидывал мусором, а по-другому отомстить Аркаше и редактору газеты Борзыкину у Жоры не было никакой возможности.

Когда-то, пацанами, они с Аркашей вместе начинали в фотокружке городского Дворца пионеров, потом вместе пришли в молодежную газету, но Аркашу Зиберта в газету тогда не взяли, и он уехал в Москву, где учился на журфаке МГУ, но не доучился, выперли за неуспеваемость, и пару лет он болтался в Москве просто так, подрабатывая в отраслевых газетах тапа «Гудок» и «Водный транспорт», нелегально жил по очереди у каких-то девушек с журфака, потом вроде восстановился и вроде даже в конце концов закончил фото-отделение, но учился в общей сложности лет двенадцать. За это время у него установились кое-какие контакты в секретариатах больших газет, и иногда снимки с его подписью можно было увидеть даже в «Комсомолке» или «Известиях». Время от времени Аркаша появлялся в городе и приходил в редакцию — всегда модно одетый, с деньгами — и туманно рассказывал про какие-то шабашки, которые он имеет в Москве и которые, собственно, его кормят. Аркаша даже собирался покупать кооперативную квартиру, но нужна была московская прописка, а на которой из своих трех или четырех девушек жениться, он никак не мог решить, так как годами состоял в отношениях со всеми тремя или четырьмя одновременно и по-своему всех их любил.

Танечка Сорокина, когда еще не ушла от Жоры, часто ставила Аркадия в пример и говорила, что он потому заработал и на квартиру, и на машину, что не пьет. А ты, говорила Таня, в десять раз лучше снимаешь, но ты весь свой талант пропил, поэтому у него сейчас есть все, а у тебя ничего. Сам Жора считал, что дело абсолютно не в том, что Аркаша не пьет, а в том, что он хитрый еврей, а Жора — простой русский Ваня, лопух, на нем воду возить можно, притом за бесплатно. Он 20 лет промотался по колхозам, и ему платили по трояку за снимок, а что можно на трояк? Только выпить. Одно время, когда они с Таней только поженились и нужны были деньги, Жора тоже пытался подхалтуривать на стороне — снимал на свадьбах, на детских утренниках и даже портреты передовиков для досок почета, но деньги получались небольшие и все как-то уплывали неизвестно куда, а между тем очередная ежегодная ревизия выявила перерасход фотоматериалов в редакции, и у Жоры даже хотели удержать из зарплаты, но пожалели, потому что Таня как раз ходила беременная и вот-вот должна была родить, и девки в редакции вступились за них, так как Таня все-таки была своя, учетчица писем.

Жора открыл холодильник, заранее зная, что он пуст, но вдруг. Сверху ничего не проглядывалось, он присел и заглянул в самый низ, в углу блеснула консервная банка, Жора достал ее и повертел в руках, банка была голая, без этикетки, давно отлепившейся, и понять, что в ней, было затруднительно. Жора потряс ею возле уха, но все равно не понял и полез за консервным ножом, который тоже еще надо было найти в том бедламе, который царил в доме после ухода Тани. В банке оказалась перловая каша со свиной тушенкой, довольно жирной. Жора по-братски разделил ее содержимое на две миски, одну поставил под стол, Шарикову, другую на стол — себе. Шариков недоверчиво подошел, понюхал и, взглянув благодарным взглядом на Жору, в одну минуту все проглотил и потом долго облизывался и выразительно поглядывал на стол. Жора подумал и отделил ему еще половину от своей доли, каша была невкусная, к тому же, холодная и слипшаяся, а разогревать было лень.

Когда в 91-м «Южный комсомолец» в первый раз закрыли как орган печати тоталитарного режима, и все журналисты разом остались без работы, они первое время еще ходили в редакцию, сидели там без дела, много курили и понемногу выпивали, напряженно следя за событиями и ожидая решения своей участи. Ждать пришлось долго, потому что формальным издателем газеты считался обком комсомола, а его распустили, фактически же издавал газету, то есть финансировал, обком партии, который тоже ликвидировали. Никто не знал, что в этой ситуации делать с местными газетами. Некоторые журналисты, опасаясь худшего, стали устраиваться кто куда, и постепенно почти все разбрелись. В редакцию продолжали приходить только Жора Иванов и его жена, учетчица писем Таня Сорокина. Самое удивительное, что письма в газету продолжали идти, немного, но все же, и в каждом письме читатели спрашивали, будет ли выходить газета, на которую они подписались до конца года, а ведь было только начало осени. Таня читала Жоре вслух письма и иногда плакала. Жора наводил порядок в своем архиве, впервые за 20 лет работы у него появилась, наконец, такая возможность. Найдя какой-нибудь старый снимок, про который он и сам уже забыл, он нес показать его Тане и они вместе удивлялись, как давно это было. На старых Жориных снимках был моложавый Брежнев, бодро вышагивающий в сопровождении руководителей города Малороссийска. «Это в 74-м, — пояснял Жора. — Когда городу Героя давали». В другой раз он принес фотографию, на которой была целая гора струганных гробов. «Это Спитак, — сказал Жора, — 88-й год, помнишь, мы с Севкой летали?» «Ой, а это кто, Горбачев, что ли, в молодости?» — Таня вертела в руках большой снимок, изображавший какой-то президиум. На обороте снимка было написано: «XV областная комсомольская конференция. Выступает гость конференции первый секретарь Северо-Кавказского крайкома ВЛКСМ М. Горбачев. Фото Н. Гиляйтдинова». «Порви», — сказала Таня. «Зачем? Пусть будет. Это ж история», — мудро рассудил Жора и спрятал снимок подальше в ящик.

Потом все постепенно уладилось, нашлись какие-то деньги, газета стала выходить, правда, теперь уже не каждый день, а как получится, стали возвращаться сотрудники, а Жору в восстановленную редакцию как-то не взяли.

— Извини, старик, — сказал ему новый редактор. — Мы решили пока обойтись без иллюстрации, сам понимаешь, не до жиру, надо ужиматься, отдел писем тоже придется сокращать. Но вы не исчезайте, как только укрепимся, мы вас назад возьмем, через пару месяцев, максимум полгода.

— Большое спасибо, — сказал Жора.

Назад его не взяли ни через полгода, ни через год. Таня плакала и говорила, что это потому, что он пьет, потом перестала плакать и стала надолго куда-то уходить, потом сказала, что ее берут в какое-то рекламное приложение, а потом она ушла совсем и Сережку забрала, объявив, что он теперь будет жить у ее родителей в станице, поскольку там хотя бы есть чем его кормить.

Тем временем в городе одно за другим открывались новые издания. Многим вдруг захотелось попробовать свои силы и выпускать собственную газету, стряпали их почти в одиночку, в лучшем случае собравшись вдвоем-втроем, и первые два-три номера получались даже ничего, но вскоре выяснялось, что газета не раскупается, заработать ничего невозможно, росли долги, и некоторые, помучившись месяц-два, закрывались, другие тянулись, надеясь неизвестно на что, на какое-то чудо, и еще больше влезали в долги. Типография в городе была одна — «Советский Юг», и все тащили туда свои самоделки, которые директор Марчук называл презрительно «стенгазетами» и печатал их фактически в долг. Но в какой-то момент он решил закрыть эту лавочку и объявил всем, что будет печатать тиражи только с предоплатой, после чего несколько новых изданий сразу приказали долго жить. Жора снимал то для одной, то для другой газеты, редакторы — в основном бывшие его коллеги по «Южному комсомольцу» — обещали заплатить, как только заработают первые деньги, но никто не платил. Одно время он устроился в «Вестник администрации». Редактором там сидел совсем уже пожилой человек, бывший помощник первого секретаря обкома Василий Григорьевич. «Вы эти свои комсомольские привычки бросьте!» — говорил он Жоре, намекая на всем известное его пристрастие. Однажды редактор застукал его на месте преступления — как раз зашел Сева, и они выпили всего-то ничего — полбутылки, но был скандал, и Жоре пришлось уйти.

В ноябре 93-го приезжал Аркаша Зиберт, показывал свои снимки расстрела Белого дома, хвалился, что хорошо продал их в один американский журнал и даже подарил экземпляр этого журнала Жоре — как старому другу. Придя домой, Жора вырвал разворот с Аркашиными снимками и застелил им мусорное ведро.

А в 95-м «Южный комсомолец», в который он все еще надеялся вернуться, неожиданно обанкротился и закрылся. Теперь уже насовсем. И тогда Жора пошел на поклон к Борзыкину, с которым был в контрах и принципиально не хотел иметь дела. Когда-то давно, когда все они еще работали в одной редакции, он пытался совратить его Таню и совратил-таки, но Жора узнал об этом самым последним и даже ходил бить морду Борзыкину, их разняли в кабинете прибежавшие на крик секретарши Томы сотрудники. Теперь Жора пошел к Борзыкину проситься на работу, и тот сделал вид, что ничего такого между ними никогда не было, и он рад видеть Жору, обещал взять его на работу, но через какое-то время Жора узнал, что взяли Аркашу Зиберта, который решил срочно вернутся в родной город, так как в Москве у него неожиданно возникли какие-то неприятности.

И тогда Жора Иванов, классный фотокор, 47 лет от роду, понял, что ловить больше нечего, продал всю свою аппаратуру и пошел вахтером в гарнизонную баню. Жора дежурил там сутки через двое, платили немного, пока хватало только рассчитаться с долгами и немного послать Сережке в станицу, но Жора смирился и в свои законные выходные дни валялся на диване с книжкой, а книжек у него собралось в прежние еще годы много, потому что из каждого гонорара он что-нибудь обязательно покупал, но не в магазине, а на черном рынке, и потому книжки у него подобрались хорошие, редкие, только читать раньше было некогда, он все откладывал на потом, и вот это время наступило и можно было читать с утра до ночи, и он читал, или просто лежал, ни о чем не думая, или гулял с Шариковым по улице, или сидел под каштаном.

Пес проглотил добавку и залез под стол, а Жора стал думать про Танечку и Сережу, как он часто о них думал, вспоминая время, когда все еще было хорошо, и была работа, и были все вместе. И тут зазвонил телефон. Ему уже давно никто не звонил, и он даже вздрогнул от неожиданности.

— Георгий Иванович? — сказали в трубке, голос был знакомый, но сразу не сообразить, чей. — Привет, старик! Не узнаешь? Это Зудин.

Вот уж кого он никак не ожидал услышать. Зудин уехал из города лет шесть назад, сразу после того, как стал — благодаря шумной кампании в его поддержку, развернутой в «Южном комсомольце», — народным депутатом, сначала видели его изредка по телевизору, во время трансляций из Верховного Совета, а после событий 93-го он как-то исчез, потерялся из виду, и где он был и чем занимался все это время — никто толком не знал. Говорили, что Зудин работает чуть ли не в правительстве или даже в Кремле — чьим-то то ли помощником, то ли пресс-секретарем. Да Жора никогда и не дружил с ним особо, так, иногда ездили вместе в командировки, к тому же Зудин практически не пил, так что общих интересов, считай, не было.

— Евгений Алексеевич? — в тон Зудину ответил Жора, и сам удивился, как легко он вспомнил его отчество. — Откуда звонишь?

— Из «Мэдиссона», давай подходи, разговор есть, я в 515-м.

Жора замялся. С тех пор как бывший «Интурист», в баре которого в прежние времена тусовалась по вечерам вся редакция, перестроили в суперотель, Жора ни разу там не бывал. Он представил себе сияющий вестибюль, который видел теперь только с улицы, и себя, в старых джинсах и драных кроссовках, и сказал:

— Да ты знаешь… Давай лучше где-нибудь в другом месте, может, на бульваре, там кафешка есть, где платаны, помнишь?

Зудин догадался, в чем дело, и не стал настаивать. Более того, он даже достал из дорожной сумки джинсы и майку и переоделся попроще.

Через полчаса они обнялись посреди бульвара и долго похлопывали друг друга по спине. Жора был умыт, побрит и даже побрызган остатками одеколона, который ему подарили в редакции еще на 40-летие, но все равно вид у него был помятый и какой-то жалкий.

— Ну что, старик, за встречу? — предложил Зудин, расположившись за пластмассовым столиком под ярко-красным зонтом и взглядом подозвав девицу, скучавшую за стойкой кафе при полном отсутствии в этот ранний час посетителей. Вслед за этим на столике появились: бутылка коньяка «Хэннесси», блюдце с тонко нарезанным лимоном и другое блюдце — с очищенными орешками арахиса, большая тарелка с бутербродами-ассорти и пластиковая бутылка минеральной.

— Горячего не хотите покушать? — с готовностью предложила девица. — Есть хинкали, чебуреки, пицца с грибочками…

Зудин глянул на Жору и сказал:

— Одну порцию хинкали. Двойную. Чуть попозже.

Спустя час бутылка коньяка была наполовину пуста, и Жора, отвалившись от стола, сытыми, влюбленными глазами смотрел на Зудина, который пил маленькими глотками и закусывал только лимоном и орешками. Зудин задавал вопросы, Жора охотно рассказывал. Вопросы касались ребят из бывшего «Южного комсомольца» — кто где.

Сева Фрязин менял уже третью или четвертую редакцию и тоже нигде долго не задерживался. «Пьет?» — спросил Зудин. «Ну как сказать…» — замялся Жора, и Зудин понял, что пьет. Валера Бугаев одно время ударился в политику, даже организовал местное отделение демократической партии, потом был депутатом областного Совета, но сейчас, кажется, разочаровался в этом деле и чем занимается — неизвестно. «У тебя его телефон есть?» — мельком вставил Зудин, и Жора кивнул с готовностью: «Найдем». Лучше всех, конечно, устроился Борзыкин. Когда вся эта катавасия началась, пригреб бывшую партийную редакцию в частную собственность и теперь в ус не дует. Жора помолчал, подвигал желваками, самодовольная физиономия Борзыкина живо встала у него перед глазами, и он от души ругнулся на нее, физиономия тут же исчезла.

— Вася Шкуратов тоже большой человек стал — редактор «вечерки».

— А что, есть «вечерка»? — спросил Зудин.

— Теперь все есть, а у Васи — так целый издательский дом, куча приложений и все такое, там наши почти все перебывали, но не все с Васей сработались, он же, знаешь, какой, сам пахать любит, и всех вокруг себя в черном теле держит, а наши этого, сам знаешь, не любят.

Жора допил и переключился на другую тему:

— А ты Сашку Ремизова помнишь?

— Еще бы.

— Вот кого жалко, так жалко. Погиб пацан ни за что, черт его понес в это Приднестровье… Он же всегда был немножко «повернут» на казачестве, помнишь, как в редакцию иногда являлся в галифе, в сапогах — это в те-то годы! Ну а когда казаки уже всерьез обосновались, он у них большой человек стал, войсковой старшина или что-то в этом роде, в форме ходил по городу.

— Да, я видел их в Москве, в 93-м, — сказал Зудин. — Серьезные мужики.

— Серьезные! — подтвердил Жора. — Вот они собрались тогда и двинули целым отрядом в Приднестровье — братьев-славян защищать, молодцы, конечно, но… Шальная пуля — и нет Сашки… Хоронили, правда, красиво, коня его вели за гробом, казаки шли, народу было — весь город….

Жора помолчал, катая в руке хлебный шарик, потом взял стакан и выпил, не чокаясь.

— Царство ему небесное! Хочешь, съездим на кладбище?

— Съездим. Как-нибудь потом, — сказал Зудин.

— А про Ирку Некрашевич знаешь? Нет? В Чечне пропала, уже, наверное, год как. То ли погибла, то ли в плен взяли — неизвестно. Брат ее ездил, не нашел ни черта.

— А что она там делала?

— Ну как что. Там же в январе целая мотострелковая бригада полегла, слышал? Так это ж наши были ребята, под Благополученском стояли. Телевизионщики фильм там снимали, ну и она с ними напросилась, хотела что-то вроде журналистского расследования сделать — как они погибли и почему. И главное, первый раз съездила нормально — вернулась, написала, потом опять надумала ехать. Ей, кстати, говорили: хватит, остановись; она: нет, поеду, я теперь там все знаю, там наших в плену много, может, найду кого… Ну и все. Считается без вести пропавшая…

Зудин качал головой, с трудом припоминая, как выглядела эта Ирка, но так и не вспомнил.

— Во-о-т, — протянул Жора. — Такие у нас тут дела. Ну кто еще тебя интересует? Мастодонт на пенсии, носит какие-то заметки по редакциям — про старые названия улиц, про исторические здания, сейчас это модно, ему подкидывают, так, по мелочи.

— А что все-таки с «Южным комсомольцем» произошло?

Жора вздохнул, потыкал вилкой в тарелке с хинкали и нехотя сказал:

— Это отдельная история.

Дальше Жора рассказал, что, когда Соня ушла, вернее, ее «ушли» после всей этой заварушки в 91-м, редактором выбрали Сережу Сыропятко. Почему его? Да потому, что новая администрация условие такое поставила — чтобы был беспартийный и демократических убеждений. Ну, насчет убеждений вопрос сложный, потому что Сережа был скорее пофигист, но в остальном подходил, а главное, был свой парень, знал газету. Никто не ожидал, что он ее и загубит. Как только сел в кабинет редактора — сразу переменился, сделался таким «деловым», никого не хотел слушать. Печатать стали всякую чернуху — то фоторепортаж из морга («но это не я снимал, меня от одного слова тошнит», — уточнил Жора), а то еще из лепрозория — короче говоря, работали на шок, хулиганили, могли, например, выпустить газету с пустыми белыми пятнами и приписать сбоку: «Тут должен был стоять материал корреспондента такого-то, но его вчера не пропустили в здание администрации, поэтому материал он не сделал».

Идея фикс, оказывается, была у Сережи, что на газете тоже можно делать деньги, и он развил бурную деятельность, нашел каких-то спонсоров… «А они такие же спонсоры, как я — балерина Большого театра», — заметил Жора. В какой-то момент выяснилось, что все деньги, какие были, он вложил в один коммерческий банк, а вскоре то ли этот банк действительно прогорел, то ли сознательно кинул неопытного в этих делах Сыропятко, но деньги пропали, и газету пришлось закрывать.

— И где сейчас Серега? — спросил Зудин.

— Да крутился здесь, с братвой, чуть ли не машинами торговал, но, по-моему, и там то ли его кинули, то ли он всех кинул, исчез из города, никто не знает точно, где он.

— Вот как, — сказал Зудин. — А что же Соня?

Жора рассказал, что Соня поначалу бывала в редакции, говорила с Сергеем, он слушал, соглашался, но делал все по-своему, а потом она и бывать перестала. Первое время тоже без работы сидела (слово «тоже» Жора произнес с ударением, как бы желая сказать, что не он один такой, уж на что Соня, а и то), потом устроилась собкором в «Народную газету», чему все очень удивились, так как газета эта имела уже довольно скандальную репутацию. Никто не ожидал от Сони, а она вдруг начала один за другим выдавать разгромные материалы о действиях новой областной администрации и лично губернатора, из-за чего у нее вскоре произошел конфликт с этим самым губернатором, и она даже в суд на него подала. «Но чем закончилось, я не в курсе», — сказал Жора.

— А сейчас где она?

— Замуж вышла, за военного, уехала с ним в Черноморск.

— Черноморск — это интересно, — сказал Зудин, что-то про себя прикидывая. — А другие девушки?

— Смотря кто. Ася в Москве, в каком-то женском журнале, домоводством занимается, гороскопами…

— Ася? Гороскопами?

— Представь себе. А Майка на телевидении, на седьмом, что ли, канале, у нее сейчас своя программа, что-то там аналитическое, не видел?

— Видел, мы с ней общаемся изредка.

— Да? Ну как она, замуж не вышла?

— Вышла.

— Да ну! За кого?

— За меня, — сказал Зудин и рассмеялся.

Жора смотрел оторопело, не зная, верить или нет.

— Шучу. Предлагал — отказала.

Жоре хотелось в свою очередь расспросить Зудина, где он, что, но тот пресек попытки.

— Обо мне в другой раз, — сказал он и даже руку вперед выбросил, словно закрывая Жоре рот. — Лучше поговорим о деле. У тебя аппаратура целая, или загнал?

Жора глубоко вздохнул, подумал и еще глубже кивнул.

— Загнал, блин!

— Жаль, ну, ладно, это поправимо, купим новую, — сказал Зудин, не слишком огорченный ответом. При этих словах уши у Жоры встрепенулись, как у Шарикова при слове «Гулять». Он даже протрезвел.

— Я тебе пока не говорю всего, мне еще надо кое с кем повстречаться, но ты мне скоро понадобишься. Если все будет, как я планирую, мы, возможно, еще поработаем вместе, старичок.

Жора совсем протрезвел и даже прослезился.

— Женя, — сказал он проникновенно. — Я все понял. Если что, ты можешь на меня полностью… Ты знаешь, как я снимаю, и вообще… Только аппаратуру я действительно загнал, но если ты…

— Ладно, ладно, — неожиданно жестко перебил его Зудин, — Я тебя найду через пару дней, ты не исчезай. Деньги нужны тебе?

Жора засмущался и стал отнекиваться, но недолго. Когда Зудин достал из кармана пачку, от которой у Жоры помутилось в глазах, он замолчал и только смотрел, ничего не понимая, на эту пачку и на Зудина. Тот рассчитался с девицей, а Жоре сунул новенькую стодолларовую бумажку, которую тот не знал, куда деть, и так и держал в вытянутой руке, словно намереваясь вернуть.

— Да, вот еще что, — будто невзначай вспомнил Зудин. — Ты поищи пока у себя в архиве фотографии ваших вождей местных, ты ж их наверняка снимал, да? Только мне нужны не парадные фотографии, а такие, знаешь, не самые удачные, я помню, ты всегда какой-нибудь такой кадр схватывал, за который начальнички наши дорого бы дали, лишь бы он в газету не попал. А мне вот это как раз и надо, ты понял?

— Понял, — кивнул Жора, на самом деле ничего не понимавший.

— Кстати, а как Люся Павлова? — вдруг спросил Зудин.

Жора впервые нехорошо посмотрел на него и сказал:

— У Борзыкина письмами заведует, но… с Мишкой у нее большие проблемы. Учиться не хочет, из дому бегает, с большими пацанами где-то болтается, одиннадцать лет всего — курит уже… Люська ж все время на работе, а его то на рынке отловит, то возле магазина…

— Ладно, старик, — сказал Зудин, никак не отреагировав на эту информацию, и встал. — Давай, увидимся.

— Угу, — кивнул Жора и остался сидеть под зонтиком.

 

Глава 11. Кто тебя дергает за язык?

(Из записок Сони Нечаевой за 1991 год)

Сессию облсовета назначили на 28 августа. Я раздумывала: идти — не идти. В Москве творилось невообразимое: аресты, самоубийства, снятие с должностей. У нас на третий день событий сняли Твердохлеба, председателя Совета, который весь последний год фактически руководил областью. (Новый первый, избранный после ухода в Москву Русакова, был фигурой номинальной, обком ничем уже не командовал, только боролся за собственное выживание.) Теперь появился «глава администрации» — личность довольно темная, и первым делом закрыл газеты — «за поддержку ГКЧП». В Газетном доме шуровали омоновцы, опечатывали кабинеты. Все это было похоже на фантасмагорию, хотелось лечь лицом к стенке, уснуть и проснуться, когда все уже кончится. Ведь должно же кончиться? Кто-то звонил, спрашивал: ну что ты обо всем этом думаешь? Я не знала, что и думать, что-то стояло внутри, в горле, мешало дышать. Слова эти — «путч», «путчисты» казались дикими, чужими, резали слух. Душила то злость на этих людей, то жалость к ним.

Вспомнила, как когда-то давно (теперь кажется — в другой жизни) услышала это совершенно чужое, неприятное на слух слово в первый раз. Начало осени, теплое, безмятежное утро, я сижу в секретариате «ЮК», рисую макет первой полосы и напеваю себе под нос — такая у меня привычка, и тут приносят с телетайпа ленту, длиннющую, как всегда, конец по полу волочится. Телетайпистка, умница, отчеркнула синим карандашом самое важное — короткое, в несколько строк сообщение ТАСС: военный переворот в Чили, убит Сальвадор Альенде. Никаких особых чувство я тогда не испытала (где эта Чили!), но было какое-то возбуждение от того, что вот я первой в редакции узнала такую важную новость. Выхватила ножницами сообщение из ленты и бегом к редактору. Он прочитал, сделал скорбную мину и с минуту сидел, покачивая головой, так, будто убитый Альенде был его личный товарищ по партии. Потом сказал: «Быстро ставь на первую и заголовок покрупнее!» Для нас это была всего лишь забойная новость на первую полосу… Потом я много раз видела по телевизору кадры из Чили — пальба, беготня, тела убитых на улице, но всегда воспринимала это абсолютно отстраненно, как кино. Иногда только приходила мысль: а хорошо, что не угораздило родиться где-нибудь в Латинской Америке, вечно у них то войны, то путчи, то ли дело у нас — тихо, спокойно. Хорошо.

…Позвонила в облсовет насчет повестки, сказали: «Об отношении к государственному путчу в Москве и избрание нового председателя Совета». Заранее стало тошно, противно, но идти надо. Раз выборы — каждый голос дорог, я не приду, другой не придет, и выберут какого-нибудь идиота. Между прочим, — сказала им по телефону, — «государственный путч» — неграмотно, надо или «государственный переворот», не просто «путч», если уж вам так нравится. «Нам-то не нравится, но спасибо, поправим». Долго соображала, что надеть, в конце концов нарядилась красавицей (любимое Майкино выражение) — платье черное крепдешиновое в мелкий горошек с белым кружевным воротничком, туфли на шпильке. Люблю выглядеть хорошо на официальных мероприятиях, только тогда чувствую себя уверенно. Но тут этого чувства почему-то не было, а было ожидание чего-то неприятного, неминуемого.

Обычно перед началом сессии депутаты подолгу стоят на площади у входа в большое белое здание Совета, курят, рассказывают байки, договариваются о делах. На этот раз на площади было пусто, депутаты старались побыстрее прошмыгнуть вовнутрь, не задерживаясь у входа и даже избегая заговаривать друг с другом. В дверях с каменными лицами стояли в характерной позе (ноги на ширине плеч) омоновцы. Сроду их тут не было, а стоял приветливый сержант Толик, знавший в лицо всех депутатов. Теперь никакого Толика, а у входа и дальше, у лестницы — эти. Впервые пришлось показывать свое депутатское удостоверение. Молодой парень не спеша прочитал, поднял на меня глаза, спросил: «Это ваше?» Стало не по себе, хотелось нагрубить, но сдержалась. Потом уже, отойдя, сообразила, что, наверное, не очень-то я сейчас похожа на саму себя на той фотографии. В просторном вестибюле ко мне бросилась женщина, про которую я даже не сразу сообразила, кто это.

— Ой, Софья Владимировна! — запричитала она и потащила меня в угол, к пустому гардеробу. Глаза у женщины были красные, заплаканные. — Вы еще не знаете, что у нас случилось?

— Нет, а что еще?

— Зоя наша, Васильевна… — она всхлипнула и прижала обе руки к груди.

Тут я вспомнила, что эта женщина — депутат из Степняковского района, доярка.

— Что? Где она?

Женщина оглянулась на омоновцев и прошептала мне на ухо:

— С собой она покончила!

— Как покончила? Когда? Да вы что!

— Не знаю, никто ничего не знает, но нету ее, второй день ищут с водолазами…

Я зажмурилась и стояла так, не открывая глаз, соображая, как это может быть. Сразу представилось: Зоя Васильевна с ее прической золотистой, костюмчик светлый, в косую полоску, невысокая, статная, следила за собой всегда, несмотря на возраст, это сколько ж ей, чуть за пятьдесят, наверное… И вот ее тащат из воды — посиневшую, распухшую — какие-то мужики в резиновых сапогах и кладут прямо на траву и спрашивают кого-то, что с ней делать дальше, а она лежит, уже непохожая на себя, мокрая, мертвая, и волосы золотистые — паклей…

Почувствовала дрожь и тошноту. Воображение, как всегда, подсунуло чересчур реальную картинку. Но, может быть, ошибка? Ведь не нашли же, может, просто уехала она, испугалась чего-то? Схватила женщину за руку и потащила наверх, на второй этаж. У раскрытых настежь дверей в зал кучковались и приглушенно беседовали депутаты, лица и даже позы, обычно вальяжные, сейчас были напряженно-настороженные, пару раз мне показалось, что слышу имя Зоя. У окна заметила увэдэшного генерала Бутова, подошла, таща женщину из Степняковского за собой, спросила в упор: это правда? Генерал кивнул удрученно: правда. Сегодня утром нашли, наконец, тело, да, в реке, да, сама, конечно, сама. Женщина заплакала и отошла, а я продолжала допытываться: но как, почему? Возвращалась в район с совещания, того самого, которое в субботу новый глава администрации проводил, разговор тяжелый, кто где был 19-го, как реагировал, обещал, что разберется со всеми. Остановила машину на берегу, там есть высокое место одно, километров за пять до райцентра, вышла, водителю ничего не сказала, он стоял, ждал, потом пошел посмотреть, может, плохо ей стало, а ее нету, он и сообщил… Но что, что могло ее заставить? Ну, не знаю, сказал генерал, это не мой вопрос.

Зал заполнялся островками, депутаты так и рассаживались — свои к своим. Я села к окну одна и была рада, что одна, женщина та подевалась куда-то, наверное, тоже села к своим, степняковским. Впервые за все эти дни, после 19-го, мне вдруг все стало ясно, не осталось ни сомнений, ни страха. Почти физически ощутила, как внутри загорается и заполняет всю меня небывалая решимость, готовность что-то делать — я еще не знаю, что именно, но только не сидеть, не молчать, не плакать.

* * *

Месяц назад я ездила в Степняковский район. Было письмо оттуда, очень странная и страшная история, и мне с чего-то вдруг захотелось самой написать, и я поехала, даже не очень рассчитывая, что подтвердится. Оказалось — правда, и даже хуже написанного. Родная дочь чуть ли не полгода (точно так и не установили) не хоронила свою умершую мать, скрывала от соседей, пока те сами не открыли старухину хату и не нашли труп, истлевший под тряпками. Оказалось, пенсию она за мать получала, сто рублей, уже с осени почтальонша, нарушая правила, отдавала ей в руки, а к бабке не заходила. Эти-то сто рублей и были единственным для нее и двух ее великовозрастных, неработающих и пьющих сынков средством к существованию. Потому и не сказала никому, что мать умерла, и деньги эти несчастные продолжала получать за мертвую душу… Жуть какая-то.

На обратном пути заехала в райцентр, к Зое Васильевне. В здании райкома было непривычно пусто, Зоя сидела одна в кабинете и была тихая, задумчивая.

— Что ж ты не позвонила, я бы встретила. А чего к нам?

Я села, закурила, стала рассказывать, испытывая отвращение к подробностям. Зоя слушала, кивала: да, страшная история, непонятная, она говорила с прокурором, когда все это обнаружилось, дело возбудили, но вряд ли ей что будет, нет такой статьи. Потом переключилась на свое, вот видишь, сказала, одна я осталась, ни второго секретаря нет, ни третьего, тот в колхоз вернулся, а этот в Благополученск подался, вроде кооператив там открыл, не хотят сейчас люди в партийных органах работать, замену никак не найдем, грязь льют на партию, люди и уходят, кому хочется козлом отпущения быть. Я вдруг заметила: а постарела Зоя Васильевна, раньше такая вся ухоженная была, величавая, лучший первый секретарь райкома считалась, на областных мероприятиях всегда в президиуме, одна среди мужиков, сияет своей золотистой головкой, в начале перестройки, при Русакове, в состав ЦК ее выдвинули, кандидатом… Постарела, платье простое, ситцевое, вышла из-за стола — подол в одном месте отпоролся, провис, не похоже это на нее.

— Пойдем чаю попьем ко мне?

Она жила вдвоем с матерью, муж умер лет пять назад, два сына служат офицерами где-то далеко, на Севере. Жизнь ее в последние годы вся была там, на работе, это ж только называлось «первый секретарь», а практически — завхоз района — все достать, все организовать, обо всем позаботиться; в последнее время она все сауны на фермах строила для доярок, все добивалась, чтобы чистота там была, уют…

— Не могу, ехать надо, пока светло.

— Писать будешь про этот случай?

— Буду. Случай необычный, читатели такие истории, знаете, как — взахлеб. Скоро подписка.

— Ну, пиши.

Сказала как-то равнодушно, устало. Вышла со мной из райкома, постояли еще на улице, чувствовалось, что мысли ее о другом и мучают.

— Как ты думаешь, Соня, что будет? Что из всего этого будет? Что Горбачев творит, что он творит? Чем все это кончится? Никогда не думала, что доживем до такого.

Я переминалась с ноги на ногу, не зная, что тут говорить. Зоя старше лет на десять, всю жизнь на руководящей работе — раньше в хозяйстве, теперь в районе, на пленумах ЦК заседает, если уж ей непонятно, что происходит… Я и сама точно так же многого не понимаю и тревожусь, и жду, авось, все как-то устроится, утрясется.

Мы еще постояли, поговорили. Со стороны, наверное, можно было подумать: болтают бабы о своем — о мужиках, о детях…

— Зоечка Васильевна, у вас подол сзади чуть-чуть отпоролся, — сказала на прощанье, — я вас целую, я поехала, увидимся на сессии!

Вот и не увиделись и не увидимся больше никогда.

* * *

Сидя у окна в большом, высоком зале и глядя на пустую еще сцену со столом для президиума и полированной трибуной, я все думала о Зое, веря и не веря в случившееся, лицо горело от внутреннего напряжения, а руки наоборот были холодные, и пальцы машинально постукивали по лежащей на коленях папке, которую выдали на входе в зал и которую я даже не открыла. Что там? Проекты постановлений? Представляю… Тем временем на сцене уже происходило какое-то движение, появился толстый, без шеи, набыченный мужик и усаживался в центре стола у микрофона. Значит, это и есть новый глава области, никогда его прежде не видела, ну и рожа. А это еще что за новости? Вслед за ним из боковой двери вышли три амбала и остановились все в той же характерной позе — ноги на ширине плеч, руки за спиной — в глубине сцены. По залу прошел ропот: смотрите, смотрите — он к депутатам вышел с личной охраной, можно подумать, кто-то тут стрелять в него собирается! Оглядываюсь по сторонам, Твердохлеба в зале не видно, значит, не пришел и правильно сделал. В последний момент ко мне подсаживается Вася Шкуратов:

— А Твердохлеба нет.

— Вижу.

— А про Зою знаешь?

— Знаю.

— А «Советский Юг» видела?

— Нет, а что там?

Вася протянул мне газету. Глянула — и глазам своим не поверила. Вместо заголовка «Советский Юг» тем же шрифтом — «Свободный Юг», ниже — вместо «орган обкома КПСС и областного Совета» значилось: «независимая демократическая газета». Ну, Борзыкин, ну, дает, когда ж это он успел! Под новым заголовком газеты было напечатано «Заявление редакции», пробежала по диагонали: «В дни переворота редакция руководствовалась только официальной информацией ТАСС, но, как оказалось в дальнейшем, она была лживой… редакторат не разобрался… эта позиция не делает чести коллективу редакции… извлечем уроки… заявляем о своей полной поддержке новой администрации области и лично ее главы Ф. И. Рябоконя…». А вот и самое главное: «Просим передать здание редакции, компьютерную и другую технику, а также все редакционное имущество в собственность коллектива независимой демократической газеты «Свободный Юг»… обещаем впредь…». Ну, Борзыкин, ну, умелец! В этот момент я почему-то подумала о Правдюке, давно уже отдыхавшем на пенсии: каково ему будет увидеть этот фокус?

Между прочим, когда закрывали «Южный комсомолец», мне передали требование новой администрации: а) сменить название, б) сменить редактора (поскольку, сказали, ваша Нечаева — «бывшая партократка»), иначе выходить не разрешат. Я не стала упираться, чтобы не навредить еще больше. Собрали собрание, судили-рядили, наконец тайным голосованием выбрали редактором Сережу Сыропятко. Но название решили пока сохранить, сам же Сережа и сказал: «Это наш товарный знак, «Комсомолка» же не меняет пока, и мы не будем». Но на ребят было жалко смотреть, так все растеряны, никто не ожидал такого поворота. Зато я теперь впервые в жизни свободна, как птица (только куда лететь?).

Наконец началось. В гробовой тишине новый глава зачитал президентский указ о снятии с должностей всего областного начальства и о возложении на него, Рябоконя Федора Ивановича, всей полноты власти в области. Потом он взгромоздился на трибуну и стал долго и сумбурно докладывать о последних событиях в Москве, о неправильном реагировании на них местных руководителей, и в частности Твердохлеба, и о том, как он, Федор Рябоконь, лично пресек попытки… Слушать было невыносимо, доставляло почти физическое страдание. Ко всему он оказался страшно косноязычным, даже безграмотным, но при этом пыжился и сиял от удовольствия, что дорвался.

— У нас тоже редакцию опечатали, — сказал Вася Шкуратов тихо. — Ночью. Утром приходим на работу — никого не пускают. Рылись там, искали неизвестно что. А я телетайпную ленту со всеми этими сообщениями про ГКЧП специально на столе оставил, как чувствовал. Пусть видят: не сами же мы все это придумали, как нам ТАСС передал, так мы и напечатали.

— И что вы теперь делаете?

— Сидим на бульваре напротив типографии.

— А дальше что?

— Не знаю. Теперь все от этого зависит, — он кивком показал на трибуну, где разорялся новый хозяин области.

— Откуда он взялся вообще? Кто он такой?

— Ты что, не знаешь? Это ж директор конторы «Облсантехника». Кличка у него интересная: Федя-унитаз. Грубо, конечно, но ему подходит.

Я припомнила: не он ли горланил в прошлом году на митингах, перед выборами российских депутатов? И даже на одном из митингов партбилет свой порвал, мы про этот случай еще в газете писали. Видно, что-то знал, ждал на стреме, как только в Москве началось, он тут уже был готов, организовал штаб по защите демократии (неизвестно от кого), а главное, стукнул кому надо на Твердохлеба — и все, этого хватило, никто же ничего не проверял, им там не до этого было, факс прислали — того снять, этого поставить. Они и сами-то в глаза не видели, кого поставили.

Рябоконь слез, наконец, с трибуны, уселся за стол и предложил высказываться. Депутаты молчали, смотрели кто в пол, кто в окно, кто делал вид, что изучает содержимое красной депутатской папки. Лица у всех кислые, какие-то обреченные. Лишь небольшая группа в первых двух рядах возбужденно переговаривалась, суетилась, то и дело оттуда кто-то вскакивал и бежал к микрофону. Демфракция нашего областного Совета. Все, как в Москве, — насмотрелись трансляций и теперь подражают Межрегиональной группе. Несколько преподавателей университета, два-три журналиста, среди которых наш Валера Бугаев, и так называемые работники культуры, всего человек пятнадцать. Наконец они договорились и делегировали из своих рядов благообразного человека с поповской бородкой, научного сотрудника какого-то НИИ, он поднялся на трибуну и тихим, невыразительным голосом воздал хулу путчистам и хвалу московским демократам. Все это напоминало какой-то ритуал, когда участвующие и сами не вполне понимают смысл и значение происходящего и даже, возможно, не вполне одобряют, однако некие неписаные правила заставляют их высказываться или молчать, или хлопать в ладоши и во всяком случае делать вид, что так и надо. Правила ритуального действа требуют принесения жертвы, и она будет принесена более или менее дружным поднятием рук и опусканием глаз.

Не успела я опомниться, как уже стояла на трибуне. Что-то вытолкнуло меня сюда, даже не осознала до конца — что, душила тяжесть какая-то, груз непереносимый, надо было сбросить, освободиться, иначе — не выдержать. С трибуны зал совсем не такой, как, когда сидишь там, в ряду. Отсюда он виден сразу весь, и все лица сливаются, не различить, не выделить никого, сердце колотится, интересно, покраснела или нет, всегда краснею от волнения. Рябоконь искоса с неприязнью поглядывает: мол, эта еще чего вылезла, что ей надо? Набрала воздуха, выдохнула с силой, как перед прыжком в воду (хотя никогда в жизни не прыгала — боюсь), заговорила горячо, быстро, опасаясь, что перебьют, не дадут досказать…

Вечером, дома пыталась вспомнишь, восстановить мысленно, что я там наговорила. Но целого не получалось, только какие-то куски, фрагменты. Про то, что я не понимаю, о какой победе и тем более торжестве демократии говорят по телевизору, если в Москве и здесь — аресты, обыски, самоубийства, если опечатывают райкомы и закрывают газеты. Если это и есть демократия, то мне непонятно, что здесь праздновать. В зале было тихо, на меня смотрели с изумлением, некоторые — с ужасом. Даже здесь, в этом зале, сказала я, царит атмосфера страха, подавленности, вы посмотрите вокруг себя, вы же все боитесь, а чего? Разве кто-нибудь из вас совершил преступление? Вы боитесь разборок, кто где был и что делал 19-го, боитесь, что вот этот человек, — тут я показала пальцем на Рябоконя, и у того шея немедленно налилась кровью, — которого никто не избирал и который ничем пока нашу область не прославил, которого мы просто не знали до сих пор, что он начнет вас снимать с работы и наказывать. И только поэтому все сейчас сидят и молчат и молча проголосуют за незаконное отстранение Твердохлеба. Да, незаконное, потому что это выборная должность, и только мы сами, а никакой не президент, можем его снять. Всего год назад в этом же зале мы уговаривали его быть нашим председателем, а сегодня ему предъявлено дикое обвинение — и в чем? — в измене Родине! Чушь какая-то, очнитесь, опомнитесь, неужели мы можем с этим согласиться, вот так, просто поднять руки и разойтись и жить после этого спокойно, ведь это предательство!

«Регламент!» — рявкнул Рябоконь, но зал отозвался невнятным гулом, означающим: «пусть говорит».

— И последнее, — сказала я, — о Зое Васильевне Городовиковой. Об этом сегодня тоже все молчат, как будто ничего не случилось, а ведь она… — я очень боялась расплакаться, губы предательски кривились и горло перехватило. — Она была наш товарищ, такой же депутат, как все здесь сидящие, десять лет руководила районом, и вы же сами признавали этот район лучшим в области, ставили ее в пример, а сегодня боитесь словом о ней вспомнить, и это — еще одно предательство. Я не знаю, почему она это сделала, но это ужасно, и смириться с тем, что произошло, невозможно…

Спустилась с трибуны и пошла через зал, глядя себе под ноги, не поднимая глаз. Лицо пылало, и слезы стояли в глазах. До конца заседания так и сидела, ни на кого не глядя и даже не слыша, что говорят, впрочем, говорил в основном Рябоконь, что-то насчет того, что продолжать обсуждение нет необходимости, надо переходить к выборам нового председателя Совета, и он как глава администрации предлагает… Тут он назвал фамилию того самого бородатого депутата из демфракции. Кто-то сзади тронул меня за плечо и подал записку. Развернула, прочла: «С.В.! большое вам спасибо за честное выступление!». Подпись неразборчивая, закорючка. Объявили перерыв перед голосованием, и я решила уйти. В пролете лестницы кто-то подхватил меня под руку, шепнул на ухо: «Спасибо, хоть один человек нашелся смелый!» — и так же быстро отошел в сторону, не успела даже понять толком, кто это был. Вечером, дома, еще несколько звонков о том же: молодец, спасибо и все такое. За что спасибо? Никакого толку от моего выступления, все равно избрали того, на кого указал новый глава. Нет, отвечали мне, толк есть, многие слышали, благодаря прямой трансляции, пусть хоть знают, что есть и другое мнение. И еще говорили, чтобы я побереглась, Рябоконь мне этого не простит. Да пошел он… Что мне с ним, детей крестить?

Потом я много думала обо всем этом и постепенно пришла к выводу, что не должна никого осуждать за то молчание, за страх, все ведь живые люди, большинство еще достаточно молодые, у всех семьи, дети, надо жить и работать дальше, и не только для себя, но и для тех людей, за которых каждый из них отвечает — в своем районе, в колхозе, тут ведь в основном руководители собрались. Люди становятся теперь совсем беззащитны перед всем этим новым, надвигающимся стремительно и пугающе. Ну, выступили бы они на сессии, назавтра их поснимали бы, поставили на их место каких-нибудь идиотов, потому что откуда же в станице взять живого демократа! И что дальше? Мне-то проще быть «смелой», я журналист, к тому же теперь безработный и никакому губернатору не подчиняюсь. Но потом снова вернулась к первоначальному: а если бы все-таки выступили — только все, абсолютно все, до одного, встали бы и сказали, что они против, может, что-то пошло бы не так, по-другому?

Нет, погоди, чтобы быть «за» или «против», надо досконально знать, понимать, что, собственно, произошло. Но никто — ни те, кто быстренько записался в демократы и встал под знамена Рябоконя, ни те, кто вместе с Твердохлебом был в одночасье низвергнут и кому даже рта раскрыть не дали в свое оправдание, ни те, кто угрюмо молчал и так, молча, пересидел самые тревожные часы и дни, — не знал в точности, как все было. Осталось лишь ощущение, что всех нас ловко провели, одурачили, разыграли грандиозный спектакль, в котором реально действующими лицами были всего несколько человек там, в Москве, а вся остальная Россия оказалась даже не в статистах — в безмолвных зрителях. И вот что самое удивительное и страшное: на наших глазах рухнула страна, в которой все мы родились и прожили жизнь, и никто не вышел на улицы и не защитил ее, никто не сказал: «Остановитесь! Мы не согласны! Мы так не договаривались!» Один человек (тот, кто правит) может оказаться и злодеем, и трусом, и просто искренне заблуждающимся кретином. Но весь народ?! Значит ли это, что страна была обречена, что то, что случилось, все равно должно было случиться? И раз никто даже пальцем не шевельнул в ее защиту, значит, никому уже она не была нужна и дорога, эта страна, туда ей и дорога?

Следует признать, что ответа на этот вопрос я не знаю.

 

Глава 12. Да здравствует что попало!

На четвертом этаже обыкновенной блочной пятиэтажки в благополученских Черемушках, в квартире № 16, состоящей из двух смежных комнат, смежной же с ними маленькой кухни, совмещенного санузла и совсем уж крошечной прихожей, впрочем, квартирки довольно уютной, а главное — прохладной, так как балкон затенен тянущимся снизу, из палисадника, виноградом, сидел на полу, подложив под себя диванную подушку, лохматый человек в очках, шортах и неопределенного цвета футболке. Вокруг него на полу, а также на диване, двух креслах и табуретке, принесенной из кухни, были в беспорядке разложены кипы газет и журналов, отдельно, за спиной лежали две-три книги, в том числе, словарь иностранных слов в русском языке. В руках у лохматого были необыкновенные ножницы с длинными, сантиметров по двадцать концами, так называемые «секретарские» — такими в редакциях разрезают фотоснимки и гранки. Эти ножницы были единственным имуществом, которое бывший сотрудник секретариата «Южного комсомольца» Валя Собашников прихватил с собой, когда редакция закрывалась. Теперь он вырезал этими ножницами отдельные статьи, заметки и фотографии из разных газет и журналов и складывал их в большую голубую папку, лежавшую у него под боком.

Тот, кто застал бы его за этим занятием, мог заподозрить в Вале научного работника, подбирающего публикации по своей тематике, в крайнем случае — коллекционера любопытных фактов. Но Валя был ни то и ни другое, он был главный редактор частной газеты «Все, что хотите». А поскольку он был не только главный, но и единственный сотрудник этой газеты, то материалы для нее он самым беззастенчивым образом драл из разных других изданий. Девизом ее могло бы стать поэтому одно из любимых выражений бывшего Валиного начальника Олега Михайловича Экземплярского: «Да здравствует что попало!», который вполне можно было бы поместить на том месте, где в советские времена в газетах ставили: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».

В Валиной газете были бесчисленные гороскопы, астрологические прогнозы, способы гадания на картах, кофейной гуще и бараньей лопатке, целые полосы анекдотов, причем отдельно стояла рубрика «Скабрезные анекдоты», которую не рекомендовалось читать детям до 16 лет, но они-то как раз и читали, были разделы «Краткий словарь блатного жаргона» и «Каталог тюремных татуировок», дешевая светская хроника якобы из Москвы, Парижа и Голливуда, в действительности неизвестно откуда взятая, а также объявления о знакомствах, криминальные новости, излагавшиеся почему-то в довольно игривом тоне, кулинарные рецепты, гигантские «Скандинавские кроссворды», фотографии в основном полуголых девиц, карикатуры и прочая «херомантия», как сказал бы все тот же Мастодонт.

Валя Собашников сидел на полу с утра, собирая по кусочкам очередной номер своей газеты, жена же его, тоже Валя, успела за то время, что он сидел, съездить трамваем на Старый рынок, притащить сумку с продуктами, пожарить синенькие с морковью, болгарским перцем, помидорами, чесночком, луком и зеленью — она называла это блюдо «сотэ» (с твердым ударным «э» на конце), сварить компот из яблок и слив, перестирать и вывесить на балкон все, что перепачкал за неделю их ребенок, естественно, тоже Валя, отправленный на выходные к деду с бабкой, и теперь она стояла над душой у Собашникова и спрашивала:

— Ты скоро закончишь? Пылесосить надо.

Вместо ответа Валя вытащил из вороха на полу журнал с непонятным иностранным названием, раскрыл его ровно на середине и показал жене:

— Как ты думаешь, пойдет?

Очередная голая девица, отблескивая журнальным глянцем, растянулась на весь разворот.

— Она нам по формату не годится. А если уменьшить, весь эффект пропадет, и потом — тут же вся красота в цвете, а у нас что это будет? — со знанием дела сказала Валя и взялась за свое: — Вставай, говорю, надо пылесосить!

Валя была не просто жена, но и помощник, можно сказать, бесплатный сотрудник Собашникова. Она помогала мужу подыскивать журналы и газеты, относила готовые макеты в типографию и даже, сидя по вечерам на кухне, сочиняла письма, якобы присланные читателями в редакцию газеты «Все, что хотите» для рубрики «Сексуальные откровения». Прежде Валя работала подчитчицей в корректорской «Южного комсомольца» и читательских писем читывала немало, правда, совсем на другие темы. Теперь же Валя придумывала маленькие истории про всякие сексуальные проблемы и отклонения, якобы случающиеся в браке и во внебрачных отношениях людей. Валя придумывала два-три таких «письма» в каждый номер, подписывала их первыми пришедшими в голову именами: «Эльвира, 21 год», или «Роман, 37 лет», а чаще ставила просто инициалы — и отдавала их мужу. Он читал и тут же сочинял ответы на эта письма, разъясняя читателям, отчего и почему у них возникают подобные проблемы и отклонения. Ответы Валя подписывал так: «И. Кох, сексопатолог». После этих не очень приятных письменных упражнений они некоторое время видеть не могли друг друга и, ложась спать, отворачивались каждый к своей тумбочке и даже не разговаривали. «Какая она все-таки развратная», — думал с неприязнью Валя про свою жену. «Других учить мастер, а сам…» — с затаенной обидой думала в свою очередь Валя.

В дверь позвонили, она пошла открывать, и сразу же из крошечной прихожей раздался такой визг, что Валя на полу даже вздрогнул.

— Ты посмотри, кто к нам пришел! — визжала Валя в прихожей, а в комнату уже заглядывала лощеная физиономия Зудина. Он мгновенно оценил обстановку и понимающе улыбнулся: «Процесс идет?» Сильно удивленный этим визитом Собашников встал, с трудом наступая на затекшие ноги, и так, на полусогнутых, приветствовал нежданного гостя, ничего хорошего, впрочем, от его визита для себя не ожидая. Но, как оказалось в дальнейшем, он ошибался. Предложение, с которым явился к нему Зудин, было не просто заманчивым, оно обещало изменить всю теперешнюю жизнь семьи Собашниковых.

Но сначала Зудин походил вокруг газетного развала на полу, поспрашивал Валю, как у него идут дела и выгодно ли таким кустарным способом делать газету, на что тот только вздыхал и мямлил что-то маловразумительное. «Ну, ясно, — сказал Зудин. — Тогда у меня есть для вас интересное предложение». Собашниковы переглянулись и недоверчиво на него уставились. Как они смотрят на то, чтобы поучаствовать в выпуске специальной газеты? Газета, объяснил Зудин, создается на период предвыборной кампании, под нее дают большие деньги («Кто дает?» — спросил Валя, но Зудин сделал вид, что не услышал). Если все закончится, как надо, то есть победой нужного кандидата, эта газета станет потом регулярной. «И в ней, — сказал Зудин, — найдется место всем нашим».

— А кто этот кандидат? — задал второй лишний вопрос Валя Собашников.

И снова Зудин уклонился от ответа, приобнял за плечи Валю Собашникову и спросил развязно:

— А по рюмочке в этом доме наливают, а? За встречу?

Валя смутилась и метнулась на кухню. Сотэ из синеньких оказалось как нельзя кстати, нашлись также колбаса, немного сыру и вчерашние котлеты, а коньяк, как оказалось, принес Зудин. Вскоре все трое сидели за столом в тесной кухне и закусывали Валиной стряпней, при этом каждый по-своему ощущал неловкость. Сам Валя Собашников — оттого, что Зудин застал его врасплох за таким неприглядным занятием, как выдирание материалов из чужих изданий; его жена Валя стеснялась скудности угощенья и мысленно ругала себя за то, что не купила на Старом рынке хотя бы курицу, сейчас бы пожарила в два счета и было бы свежее на столе; Зудин же, отвыкший от таких домашних посиделок, старался в интересах дела быть максимально непринужденным, что ему не слишком удавалось. Говорили сначала о том, о сем, о ребятах, опять-таки, кто где, и тут гость проявил удивившую Собашниковых осведомленность, потом, после третьей рюмки, стало как-то проще, напряжение спало, все трое закурили, и тогда Зудин коротко, но довольно красочно описал, какую именно газету планируется издавать. У Вали от его рассказа даже в голове затуманилось.

— Старик! — сказал он неожиданно проникновенно. — Ты только не подумай, что я из каких-то принципов и все такое. Если честно, мне сейчас абсолютно начхать, кто будет губернатором и на кого работать. Если человек платит бабки — пожалуйста, нарисуем все в лучшем виде! Какая разница нам лично, верно? Я тебе больше скажу. Я бы сейчас не то что пошел, а, если хочешь знать, бегом побежал бы в ту газету, которая находится у кого-то на полном содержании — все равно, у администрации или у Думы, или у какой-то фирмы, мне без разницы. А почему? Не потому, что я такой продажный, нет. Просто я этой долбанной независимости нахлебался — во! — Валя провел ладонью по горлу. — Как вспомню, е-мое, какие мы все были идиоты! Когда это, в 90-м, что ли, Валюш? Закон о печати когда у нас вышел?

— Ну, в 90-м, — мрачно подтвердила Валя, недовольная разговором, который завел ее муж.

Зудин, напротив, слушал с интересом.

— «Учредителем печатного издания может быть частное лицо!» — процитировал Валя с иронической интонацией и даже сплюнул в сторону. — Мы губы раскатали: как! частное лицо! значит, любой из нас! вот теперь развернемся! Ага, развернулись… — он налил Зудину и себе еще по полрюмки. — И главное, сначала вроде пошло, мы с Валюшкой номеров, наверное, пять или шесть выпустили нормально, даже немного заработали, а потом как началось… Типография такие цены заломила! Союзпечать еще больше, к связистам вообще не подступишься, ну, мы-то, правда, на подписку и не замахивались, все в розницу, пришлось одно время даже самим продавать, вон Валюшка в трамваях ездила, торговала с рук…

При этих словах Валя вспыхнула и зло посмотрела на мужа.

— Я все понимаю, рынок, выживает сильнейший и все такое, но, дорогой Женя, я не торговец, я не умею и главное — совсем не хочу ничем торговать, у меня другая профессия. Я умею делать газету и хочу заниматься этим делом. Я ж как себе представлял? Я думал, что частная газета — это когда я сам себе хозяин, что хочу, то пишу, как хочу, так верстаю, никакого тебе Борзыкина, никакой цензуры, никакого обкома. Я творчеством хотел заниматься! Я хотел, — тут он понизил голос и приблизил лицо к Зудину, как бы отдаляясь от напряженно слушающей его Вали, — сделать лучшую газету области! Такую, какой еще никогда никто не делал! А что из этого вышло? Полный абзац… Оказалось, что надо становиться торговцем, коммерсантом, черт знает кем, добывать где-то бумагу, искать деньги, все время искать деньги, Женя! Сначала кто-то еще давал по старой памяти, потом перестали. Не могу я этим заниматься! Противно, и не умею.

Он помолчал, пожевал котлету, потом снова налил и вопросительно глянул на Валю:

— Это все? Больше нету у нас?

— Нету, — сказала Валя и виновато посмотрела на Зудина.

— Может, кофейку? Правда, у нас только растворимый.

— Ничего, давай растворимый, — дружелюбно согласился Зудин.

— Лажанулись, ох, как же мы лажанулись! — продолжал будто сам с собой говорить Валя Собашников.

— Я сейчас «Южный комсомолец» вспоминаю, как… Дураки мы были, не ценили ничего. А ведь как работали! Ты вспомни, Жень! Ни о чем же никакой заботы не знали, откуда деньги берутся, откуда бумага, сколько типография стоит, сколько доставка, по-моему, этого всего даже Мастодонт не знал, оно ему и не надо было. Наше дело было — пиши! И неплохо писали, между прочим, газета была, я тебе скажу, не чета некоторым сегодняшним. О своей я вообще не говорю, это так, чтобы хоть как-то держаться, теперь уже ни до чего, видишь, сплошной дайджест гоним, а что остается? — он махнул рукой и надолго замолчал.

Зудин допил кофе и сказал:

— Значит, договорились, да? Я тебе дам знать, когда ты будешь нужен. Только особо не распространяйся пока об этом деле, хорошо? Я еще встречусь кое с кем, потом соберемся все вместе и будем начинать, времени, кстати, мало, первый номер надо бы выпустить где-то к 20-му. Ты пока знаешь что? Подумай над заголовком, макетом, надо, чтобы было не похоже ни на одну из местных газет, чтобы сразу бросалось в глаза, понимаешь?

— Понимаю, — усмехнулся чему-то своему Валя. — Я, когда сам начинал, тоже так думал — чтобы ни на кого не похоже, чтобы бросалось…

— Чего ты разнылся? — не выдержала Валя. — Если бы у нас были деньги, так бы оно все и было. Тебе человек предлагает, скажи спасибо, может, хоть теперь реализуешь свои идеи.

— Очень грамотно, — похвалил Зудин, а Валя только пожал плечами: «Я разве возражаю?»

Зудин ушел, а они долго еще сидели на кухне, озадаченные, веря и не веря в новую затею, которая то казалась им очередной авантюрой («Откуда у него столько денег, чтобы выпускать такую газету?» — спрашивал Валя. «Какое наше дело, откуда! Значит, есть», — отвечала Валя), то вдохновляясь перспективой поработать над настоящей газетой, а не тем суррогатом, обрывки которого одиноко валялись неубранными на полу в комнате.

— В конце концов, что мы теряем? — спрашивал Валя.

— Ничего не теряем, — охотно отзывалась Валя.

В эту ночь их вдруг потянуло друг к другу, чего уже давно не бывало, и у них даже случилась любовь, правда, как-то быстро и скомкано, но все же. Оба были рады этому нечаянному сближению и впервые за последнее время уснули, обнявшись, почти счастливые.

 

Глава 13. Завтра кончается век

Валера Бугаев был довольно известной в Благополученске личностью. Еще в 1990 году под впечатлением прямых трансляций со съезда народных депутатов СССР он увлекся активной политической деятельностью, стал бывать в одном НИИ, на сходках молодых ученых, объявивших о своей поддержке «Новой платформы в КПСС» и скоро сделался там не только своим человеком, но и главным оратором. На сходках говорили о плюрализме, многопартийности и свободе печати, цитировали Сахарова и Гавриила Попова и критиковали Горбачева за нерешительность. Валера запоем читал оппозиционные столичные издания и посещал митинги, но в какой-то момент уже и это перестало его устраивать, хотелось чего-то большего, какого-то настоящего дела, и вскоре оно нашлось: в Москве объявили о создании Демократической партии, и Валера быстро сообразил, что то же самое можно организовать и в Благополученске. На одном из митингов он предложил всем, кто разделяет демократические убеждения, записываться в эту партию, пообещав, что она будет проводить конструктивную линию в отношении КПСС, но поскольку состоять одновременно в двух партиях никак нельзя, то лично он из КПСС выходит. Правда, рвать принародно свой партбилет, как уже делали некоторые, он не стал, а просто положил на стол секретаря редакционного партбюро заявление о выходе, тот побежал к Борзыкину — советоваться, как с этим быть, Борзыкин пробовал по-хорошему отговорить Валеру, говорил, что мода на демократию рано или поздно пройдет, а партия — вечна, на что Валера возражал: партия больна, расколота изнутри и слаба, как никогда, нужны новые, здоровые общественные силы, которые возглавят реформы. «Да где они, эти силы? — спрашивал Борзыкин. — Вас же там три калеки!» «Есть, есть такие силы, они зреют и скоро заявят о себе», — убежденно отвечал Валера. Он уволился из «Советского Юга» и целиком отдался политической деятельности.

Поначалу в новую партию записалось всего человек шесть— восемь, но Валера не унывал, говорил, что это только начало и что будущее несомненно за ДПР. Под флагом этой партии он прошел в депутаты областного Совета, что чрезвычайно его вдохновило, и он сразу же сколотил там небольшую демократическую фракцию, которая, когда пришло время, то есть в августе 91-го, даже выдвинула из своих рядов нового председателя Совета — молодого ученого с благообразным лицом и интеллигентской бородкой. За спиной его незримо стоял Валера Бугаев. Облсовет, однако, несмотря на наличие в нем председателя-демократа, не нашел общего языка с губернатором-демократом Рябоконем: тот все время наезжал на депутатов, пренебрежительно о них отзывался, принимал, минуя их, такие решения, от которых даже депутаты-демократы хватались за голову. Вдруг они ясно увидели, что это не тот человек, которого они ждали, что он, хоть и говорит все время о демократии, на самом деле не имеет о ней ни малейшего представления, дискредитирует саму идею, и ужаснулись тому, что поддержали его в свое время.

Кончилось тем, что облсовет, в котором большинство еще принадлежало к прежней номенклатуре, выразил Рябоконю недоверие, и демократическая фракция просто вынуждена была с этим согласиться, а президент, чтобы не допустить преждевременных выборов, снял неудавшегося губернатора с формулировкой «за серьезные недостатки в работе». Новый глава, Гаврилов, тоже был далек от истинной демократии, как понимали ее Бугаев и его товарищи, и, хотя в открытую с депутатами не ссорился, делал все по-своему, так что выходило, областной Совет — никакая не власть, а только ширма для администрации, за которой она творит, что хочет, по своему разумению. Лозунг «Вся власть — Советам!», под которым шли в 90-м году на выборы, теперь стал казаться наивным заблуждением. Демократы первой волны как-то сникли, стали по одному перебираться в исполнительные органы, про ДПР мало кто вспоминал, один Валера держался до последнего, все не веря, что демократия не состоялась. А в октябре 93-го, недели через две после событий в Москве, Гаврилов своим решением распустил областной Совет, опечатал здание и велел не пускать в него депутатов, в том числе и депутатов демократической фракции.

Оставшись без мандата, Валера долго и тяжело размышлял о причинах столь скорого поражения демократической идеи и о том, почему одна номенклатурная власть так легко и быстро сменилась другой номенклатурной властью, мало чем от нее отличающейся, если не считать антикоммунистической риторики. Он разочаровался в политической деятельности, решил снова заняться журналистикой и устроился в газету «Южнороссийский демократ». Эту газету затеяли выпускать двое бывших собкоров центральных изданий, которые ушли из своих газет сразу после путча, но из Благополученска не уехали, так как имели в городе приличные квартиры с дополнительной жилплощадью, предназначавшейся под корпункты и так за ними и оставшейся вместе с телетайпами, телефонами, пишущими машинками и всем необходимым для журналистской деятельности. «Южнороссийский демократ» вовсю клеймил бывшие партийные издания, те самые, в которых они еще недавно работали, и часто комментировал их теперешние публикации в длинных, многословных статьях, как будто бывшим собкорам хотелось выплеснуть накопившиеся за годы работы обиды и претензии. Валера Бугаев вел в газете раздел местной политики и тоже писал длинные, как всегда путаные статьи о текущем моменте. Газета не имела большого успеха у читателей, интересовались ею лишь политизированная часть научной интеллигенции да коллеги-журналисты из других областных изданий. Нераскупленный тираж ее пылился стопками, перевязанными шпагатом, в углу единственной редакционной комнаты, выделенной еще губернатором Рябоконем, для которого достаточно было одного того, что в названии газеты есть слово «демократ».

К тому моменту, когда Женя Зудин появился в городе, Валера уже успел окончательно разочароваться в своих иллюзиях и теперь большую часть времени проводил в раздумьях о дальнейшей судьбе России и роли в ней демократической интеллигенции. Он даже начал писать трактат о власти без особой надежды когда-нибудь его напечатать, а больше для себя, так как хотел в конце концов разобраться во всем том, что произошло в последние годы в стране, понять, где были допущены главные ошибки, приведшие к колоссальному, как считал Валера, поражению как левые силы, потерявшие власть, так и правые, которые не сумели эффективно этой властью воспользоваться, а главное — народ, оказавшийся у разбитого корыта без достойного прошлого, без ясного будущего, а теперь еще и без зарплаты.

Зудин нашел его в небольшом кабинетике на третьем этаже одного из бывших райисполкомов, где теперь помещалась целая уйма различных общественных организаций, начиная с совета казачьих атаманов микрорайона и кончая областной организацией партии любителей пива. Валера сидел за пишущей машинкой и долбил на ней двумя пальцами, иногда вздергивая головой и что-то тихо бормоча.

— Над чем трудимся? — развязно спросил, заходя в кабинетик, Зудин и тут же, не дожидаясь ответа, заглянул через плечо Бугаеву. — О! Это что-то очень серьезное…

Бугаев сначала не узнал Зудина, а когда узнал, не удивился и не спросил, откуда тот взялся и как его нашел, видно было, что он всецело погружен в свою работу и ни о чем другом ни говорить, ни думать в данный момент не может. В трактате насчитывалось уже под 100 страниц, но конца еще не было видно.

— Видишь ли, старик, — сказал Валера, поднялся из-за стола, размялся и начал расхаживать по тесному кабинетику от стены к стене. — Я тут пытаюсь подвести в некотором смысле итоги.

— Собственной жизни? — улыбнулся Зудин снисходительно.

— Отдельно взятая моя жизнь ничего не стоит, как и твоя, как любого из нас. А вот если взять целое поколение… Ты какого года? 57-го? А я, старик, 50-го — самая середина века, пять лет, как война кончилась. В школу в 57-м — начало оттепели, в комсомол — в 64-м — конец оттепели. В армию в 68-м — Чехословакия…

— Ты что, в Чехословакии служил? — спросил Зудин удивленно.

— Представь себе. По биографии моего поколения можно изучать советскую историю послевоенного периода. В 85-м — смена караула в Кремле, «свежий ветер перемен», все начинается сначала, а мы уже перевалили за возраст Христа и, кажется, ничего важного в жизни до сих пор не успели. Давай наверстывать, поступки совершать. Выйти из партии — это поступок? Еще какой! Именно мое поколение — сорокалетних членов КПСС, вступавших в нее ни по каким не убеждениям, а так, на всякий случай, в основном из соображений карьеры, — эту махину и раскачало. Мы-то думали, что партию раскачиваем, а рухнула вся страна. Ну и далее, как говорится, при всех событиях присутствовали и кое в чем непосредственно участвовали. Результат, впрочем, получился нулевой, или даже отрицательный. А уже подпирает другое поколение — рождения шестидесятых и даже семидесятых, смотри, как они рванули — во власть, в бизнес, в прессу! И им в каком-то смысле легче, они же сплошь пофигисты и циники, ничего не жаль, ничто не свято. А мы… мы, выходит, очередное в России потерянное поколение, не оторвавшееся до конца от старого и к новому до конца не прибившееся. В 2000-м стукнет нам по полтиннику. Кое-кого уже и на свете нет, а у тех, кто доживет, основная часть жизни все равно останется здесь, в уходящем веке, и уже, считай, прожита.

— И что? — не без любопытства спросил Зудин.

— А то, Женя, что завтра кончается век, а мы так и не поняли, что это было, что за век такой мы доживаем — великий он или ужасный? Проще всего все перечеркнуть, на всем поставить жирный знак минуса, но… это же была наша жизнь — единственная и неповторимая. Я теперь хочу понять трезвым рассудком, без той эйфории, что была у меня, у всех у нас пять лет назад, что же такое был этот мой век? — Валера на секунду замолчал и остановился перед машинкой с заправленным в нее листом бумаги.

— Вот, к примеру, русская монархия. Что это было — добро или зло? Надо было ее свергать, или пусть бы себе правила потихоньку до сих пор? Император Алексей второй, конечно, не дожил бы, и сейчас царствовал бы, наверное, его сын, какой-нибудь Александр четвертый, или даже внучка — Екатерина третья, а? Но кем бы мы с тобой были при них? Уж наверное, не князья! Не знаю, как ты, но я точно не князь, у меня один дед крестьянин был, а второй — вообще политкаторжанин. Но дело не в этом, может, я бы на княжне женился! Я хочу другое понять: если бы не свергли в 17-м монархию, смогла бы она выжить и дотянуть до конца века, или все равно бы рухнула? Ведь фактически ее и не свергали, она к моменту Февральской революции уже сама по себе рассыпалась, да и царь отрекся. А если бы все-таки выжила, укрепилась, ну, мало ли — другого кого-то из Романовых государем определили бы, были же среди них люди покрепче Николая. Что в этом случае происходило бы с Россией на протяжении века? Отбили бы мы, например, Гитлера? Или, думаешь, он бы при царях не сунулся? Еще как сунулся бы! А вот чем бы кончилось — это большой вопрос. Или, например, космос. Ты себе можешь представить, чтобы все это было в нашей истории одновременно — царь-батюшка и запуск космического корабля с человеком на борту?

Зудин смотрел с недоумением и молчал.

— А что такое была на самом деле Октябрьская революции — добро или зло? — продолжал как бы сам с собой рассуждать Бугаев. — Разрушила она крепкие и жизнеспособные устои или, наоборот, собрала из осколков уже разрушенного, рассыпавшегося к тому времени некое новое целое, оказавшееся, как показал 41-й год, необычайно крепким? Вот ведь в чем вопрос. Если мы на него честно ответим, то примем ход истории таким, каков он был, а не каким нам с высоты 90-х годов хочется его видеть. Я, старик, пытаюсь понять, революция вообще — это хорошо или плохо? Революция 17-го — это плохо, потому как был нарушен естественный ход истории, разрушена вековая монархия, изгнана национальная элита, а к власти пришли темные, неграмотные, грубые силы. А революция 90-х — это хорошо? Если разобраться, точно так же был прерван естественный ход истории, разрушена советская система, тоже почти вековая — три четверти века все же продержалась, изгнана управленческая элита, а к власти пришли люди зачастую малограмотные и грубые, как наш Рябоконь, к примеру. Большевики обещали светлое коммунистическое будущее, а демократы — светлое царство свободы, но не получилось ни у тех, ни у этих. Так за что же боролись, за что кровь проливали — сначала в начале века, потом в конце?

— Ты, что ли, проливал? — спросил Зудин.

— Я лично не проливал. Может, просто не успел, хотя каюсь, был момент, хотел ехать в Москву, на баррикады…

— Баррикады какие, на чьей стороне?

— На чьей… В 91-м на стороне демократов, конечно, а в 93-м, извини, старик, уже на стороне патриотов, кое-что прояснилось в голове к тому времени.

— Ясно. Ну ладно, Валера, я вижу, что я не вовремя, у тебя творческий процесс, я в другой раз…

— Нет, нет, ты сиди, куда ты? Ты послушай!

Валера покружил, как зверь по клетке, и сел, уставившись на Зудина горящим взором. Тот съежился и чуть отодвинулся от стола.

— Мы слишком долго жили в бескризисном государстве. Послевоенное поколение, считай, всю свою жизнь так и прожило — вплоть до 87-го года, когда страну затрясло. А нам уже было к тому времени по 37–40 лет. Переделывать себя поздно, а умирать вроде рано. Вот мы и ударились кто во что. В результате — затяжной внутренний кризис у каждого думающего человека. Ломка самого себя. Переиначивание с ног на голову и наизнанку. И продолжается этот внутренний кризис вот уже 10 лет, но и за 10 лет мы так и не поняли, что добро, а что зло для нас. Неудовлетворенность и сомнения, сомнения и неудовлетворенность — вот теперь наше перманентное внутреннее состояние.

Зудин подумал, что лично он никакого особого кризиса внутри себя как-то не замечал. Но Бугаев сказал: «у каждого думающего человека», что ж получается? Что он, Зудин, человек не думающий, дурак, что ли? Нет, он не дурак. Просто он не драматизировал так уж все происходящее. Ну да, изменился строй, многое изменилось, но лично для него, Зудина, даже к лучшему. Разве он стал бы когда-нибудь тем, кем он стал, если бы не эти перемены? Да Бугаев просто неудачник, причем типичный, отсюда все идет. Остался не у дел — вот и ноет. А тому, у кого свое дело есть, ныть и копаться во всех этих тонкостях некогда. Не может нормального человека в наше время действительно волновать, что там было правильно, что неправильно в 17-м году! Надо дела делать, крутиться, иначе оттеснят, обойдут и в два счета окажешься на обочине. Зудин успокоился и стал наблюдать за Бугаевым с некоторым даже сочувствием, как за больным. Между тем Валера продолжал говорить, то вскакивая, то снова садясь.

— Что такое был на самом деле переворот 91—93-го годов — добро или зло? Освободил он нас или закрепостил еще больше? Ты какое закрепощение предпочитаешь — идеологическое или, к примеру, финансовое? Почему вместо обещанной демократии у нас получилось какое-то дикое криминальное государство? Почему мы вообще никогда не можем реализовать того, что задумываем?

— Еще рано судить, мало времени прошло, — вставил Зудин.

— А потом поздно будет судить. Если демократии нет через 5 лет, ее не будет и через 10, и через 50.

— Но смена власти должна же происходить, иначе — застой, — сказал Зудин без особого, впрочем, энтузиазма. — А Рябоконь… ну, это неизбежные издержки процесса. Вот будут новые выборы — выберете себе более достойного.

— Выборы… Очередная иллюзия, как и все другие. Я раньше тоже думал: стоит только объявить свободные выборы — и к власти придут самые умные, самые честные, самые порядочные люди, и все тогда пойдет по-другому. А что происходит в действительности, я тебя спрашиваю? В действительности именно благодаря свободным выборам на поверхность выплыла всякая дрянь, самые ничтожные, невежественные личности, самоуверенные самозванцы, которые вдруг решили, что настал их час, сейчас или никогда, и — прут. Прут, как танки!

Зудин встал:

— Извини, старик, мне идти пора, меня ждут.

— Ну иди, — отозвался Бугаев неожиданно равнодушно, словно выдохся. — А ты чего приходил вообще?

— Да так, повидаться хотел. Я проездом здесь, из заграницы…

— А, заграница, мать родная… Задницу им готовы лизать, — подхватил с новым запалом Валера, и Зудин тут же пожалел, что сказал. — Давление Запада на наше общество — я имею в виду морально-психологическое давление — оно унизительно для человека, ты не чувствуешь?

— Я — нет, — пожал плечами Зудин, боком продвигаясь в двери.

— А я чувствую. Я это каждый день теперь чувствую. Как только телевизор включаю, так и чувствую сразу. Мне каждые десять минут напоминают, что у меня зубы гнилые, что я в грязном белье хожу, на грязный унитаз сажусь, над грязной раковиной бреюсь, что жена моя всю жизнь, оказывается, не тем пользовалась, и я должен был, значит, видеть пятна и чувствовать запах. Я перед лицом великого, продвинутого Запада должен, получается, чувствовать себя личностью ущербной и неполноценной. И я начинаю тихо ненавидеть Запад и западных людей за их высокомерие по отношению ко мне, к моей жене, к моей нации, за их навязчивую демонстрацию своего перед нами, русскими, превосходства, начиная с белоснежных зубов и кончая белоснежным унитазом. Как это все случилось с нами, почему мы позволили так унижать себя, почему мы готовы и даже счастливы унижаться?

— Ну ты даешь! — изумился Зудин. — При чем тут унижаться? У нас же действительно половина страны с гнилыми зубами ходит и в грязи живет — это, по-твоему, нормально? А пропаганда личной гигиены — это что, унижение?

— Всему должно быть свое время и свое место. А у нас эта, как ты говоришь, пропаганда — только это не пропаганда, старик, это называется зомбирование — вытеснила все — музыку, литературу, искусство, все, чем мы были и есть богаче Запада во сто крат. Из нас хотят сделать роботов, которым ничего не нужно, кроме отправления физиологических надобностей. Вот что меня унижает!

— Ты все преувеличиваешь, — сказал Зудин. — Тем не менее спасибо за лекцию, было очень интересно.

— Ты так и не сказал, зачем приходил.

Уже в дверях Зудин вдруг подумал: «А что? Может, сказать ему?» Оставаясь на всякий случай там же, в дверях, он коротко изложил суть своего дела. Бугаев неожиданно серьезно и внимательно его выслушал, ничего не стал переспрашивать, только кивнул:

— Оставь телефон, я тебе позвоню.

Зудин продиктовал ему номер своего телефона в отеле и поспешил убраться.

 

Глава 14. Ария московского гостя

В редакции городской газеты «Вечерний звон» Зудин объявился на исходе дня, когда номер уже был подписан, и сотрудники занимались кто чем — одни играли на компьютерах в покер, другие болтали по телефону, какие-то девицы смотрели очередную, 1146-ю серию «Санта-Марии», возмущаясь тем, что время показа опять переменили. Сева Фрязин, сидя на подоконнике, читал журнал «Новый Огонек», а двое молодых долговязых сотрудников курили в просторном холле и спорили о том, кто победит на предстоящих в ноябре губернаторских выборах. Один говорил — Твердохлеб, а другой — Гаврилов. И тут по редакции пронесся слух, что приехал Шкуратов и привез с собой какого-то крутого, наверное, спонсора, видели с балкона, как они вышли из машины и вошли в подъезд. Все сразу подоставали бумаги и сделали вид, что работают над материалами.

Через минуту в коридоре действительно появился Вася Шкуратов — в тесном костюме-тройке, с всклокоченной головой и рыжеватой бородкой, которая ему совершенно не шла. За ним, с интересом оглядывая помещение, шел загорелый и элегантный человек в светлом летнем костюме и модных узких очках. Они проследовали в кабинет редактора, куда еще через несколько минут был подан кофе, после чего молоденькая секретарша в очень короткой юбочке бегом пробежалась по редакции и объявила, что всех, кто на месте, просят пройти к редактору, будет встреча с интересным человеком. Народ с любопытством потянулся в кабинет Шкуратова. Каково же было удивление Севы и нескольких других бывших сотрудников несуществующего «Южного комсомольца», когда они увидели вальяжно развалившегося в кресле Зудина.

— Вот, прошу! — сказал, напряженно улыбаясь, Вася. — У нас в гостях!

Молодые сотрудники и особенно сотрудницы с интересом стали разглядывать явно столичного гостя и очень удивились, когда Сева Фрязин с ним по-свойски обнялся. Постепенно все расселись, и Шкуратов завел длинный рассказ про газету, как она выходит, да какой у нее тираж, да какие отношения с властями. Потом сел на своего любимого конька и стал жаловаться на то, что из городского бюджета почти ничего не дают и приходится больше половины газеты забивать рекламой… Зудин слушал с притворным вниманием, поглядывая на сотрудников и время от времени кому-нибудь улыбаясь.

— Ну а теперь давайте попросим Евгения Алексеевича, — сказал, наконец, Шкуратов, — как вы знаете, а если кто не знает, то вот я вам рассказываю, что Евгений Алексеевич был в свое время народным депутатом России от нашей области, затем работал в аппарате правительства, а этим летом непосредственно участвовал в предвыборной кампании президента, так что рассказать есть о чем, и вопросы, я думаю, тоже возникнут. Просим!

Зудин обвел глазами аудиторию:

— Так может быть, сразу вопросы?

— Нет-нет, ты… вы нам сначала расскажите в общих чертах, — возразил Вася.

И Зудин стал рассказывать. Поначалу получалось довольно скучно и общеизвестно, но в какой-то момент он увлекся, его даже понесло, и он уже сыпал налево-направо громкими именами, слыша которые, сотрудники многозначительно переглядывались, а Вася уважительно кивал головой, как бы говоря: «Как же, как же, знаем!» Выходило из Зудинского рассказа, что он лично знаком со всеми министрами, включая силовых (на чем он почему-то особенно настаивал), вхож к самому премьеру, а про первого вице- и говорить нечего, у него с ним очень доверительные отношения, «ну просто очень доверительные», — повторил Зудин, и Вася еще уважительнее закивал головой.

— Я сейчас только из Парижа…

— А что ты там делал? — вдруг брякнул Сева Фрязин, во все время разговора сидевший, сложа руки на груди, и слушавший Зудина с иронической ухмылкой.

Зудин смешался.

— Вообще-то я отдыхал… но у меня было и поручение, — зачем-то соврал он. — От МИДа. Но об этом, по понятным причинам, я не могу распространяться.

— Конечно, конечно, — сказал Вася и с укоризной посмотрел на Фрязина.

— А к нам чего? — не унимался тот.

Зудин бросил на Севу короткий холодный взгляд, успев отметить про себя, что тот сильно сдал и выглядит почти стариком. Неужели с ним до сих пор носятся, как с несостоявшимся гением?

Но с Севой давно никто не носился. Если в «Южном комсомольце» у него был свой кабинет и по крайней мере один подчиненный ему корреспондент, то в редакции «Вечернего звона» он не имел не только подчиненных, но даже кабинета. Впрочем, здесь не было и отделов, а каждый сотрудник работал сам по себе, в свободном поиске. Поскольку никаких обязательных направлений в газете теперь не существовало, искать надо было только одно — сенсацию. На любую тему и в любом месте, что и делали сотрудники, рыская по городу, отираясь главным образом в мэрии, маленькой городской думе, состоящей всего из 25 депутатов, а также в многочисленных банках и офисах разных фирм с преимущественно непереводимыми названиями. Все городские сенсации носили, как правило, скандальный характер, и журналисты наперегонки упражнялись в пережевывании и смаковании подробностей, при этом не возбранялось копание в частной жизни известных в городе личностей и сочинение собственных версий того, что не удавалось узнать наверняка. Уже не раз на газету подавали в суд, но как только это случалось, в «Вечернем звоне» поднимали такую волну, что истцы и не рады были, что связались, в результате газета обычно выигрывала и еще срывала с несчастных приличный куш в возмещение якобы нанесенного ей морального ущерба.

Сева не получал в редакции зарплаты, а числился на гонораре, но поскольку писал он крайне редко и мало, то и платили ему тысяч по пятьдесят за материал, не больше, так что жил он все время в долг и все порывался уйти совсем, но уходить, несмотря на обилие газет, было фактически некуда — он уже перебывал почти во всех теперешних редакциях, и везде было то же самое. Он ходил на работу нерегулярно, а так, по настроению, и когда появлялся в редакции, то болтался по кабинетам, пристраиваясь за свободный в данный момент стол, чтобы просто посидеть, потрепаться, узнать последние новости, а если писал, то дома, мучительно выдавливая из себя слова и фразы и еле-еле дотягивая заметку до конца. Писать Севе было не о чем. К тому, что происходило в политической жизни Благополученска и вокруг чего кормилась целая стая молодых, но уже злоречивых журналистов, он оставался по-прежнему равнодушен и даже удивлялся той остервенелости, с которой они набрасывались на любую маломальскую новость из местных коридоров власти. Писать же про бедствующих граждан ему тем более не хотелось, да он и не умел. Правда, экстремальные ситуации, в которых он считался раньше большим специалистом, случались теперь на каждом шагу — в последнее время стали на удивление часто падать самолеты, сталкиваться поезда и разрываться трубы газопроводов, так что становилось даже уже неинтересно. Севу отталкивала необходимость искать и описывать причины того, почему вдруг стало рушиться и разваливаться все, что раньше исправно функционировало. То ли дело стихия! В ее проявлениях было что-то загадочное, неподвластное человеку, фатальное. Разбираться же в последствиях катастроф, сотворенных руками людей, Севе было скучно. Тем более не привлекали его случавшиеся так же часто взрывы в чьих-то офисах или расстрелы прямо на улице, среди бела дня иномарок с крутыми пассажирами и их телохранителями. Тут уж его отпугивала криминальная подоплека, разбираться в которой он был не мастер. К тому же молодая газетная братия все равно легко опережала его, успевая на место любого происшествия даже раньше милиции, пожарников и «скорой помощи». Тягаться с ними было бессмысленно, Сева и не пытался.

Разглядывая сейчас московского гостя, он испытывал смешанное чувство удовлетворения (в некотором смысле он мог считать Зудина своим учеником и, значит, имел повод гордиться, что ученик этот так далеко продвинулся) и неприязни — Сева видел, что тот не слишком настроен вспоминать прежние отношения, а напротив, всячески демонстрирует свое теперешнее превосходство, к тому же врет напропалую, чего Сева на дух не выносил.

— Зачем к вам? Хороший вопрос, — сказал Зудин покровительственно. — Я, собственно, ради этого и попросил Василия Михайловича о встрече.

Дальнейшее внесло в головы сотрудников «Вечернего звона» довольно большое смятение. Зудин повел речь о некоем проекте, связанном с предстоящими губернаторскими выборами (тут все очень оживились). Сначала он походил вокруг да около, порассуждал о количестве кандидатов и их шансах на победу, удивив и здесь аудиторию своей осведомленностью.

— Кстати, я вчера был у вашего губернатора, мы ведь с ним старые приятели, так что секретов друг от друга не держим, и я ему прямо сказал: его шансы минимальные, я бы на его месте просто снял свою кандидатуру или вообще не выдвигал.

— Почему это? — обиделся за Гаврилова долговязый журналист, который час назад спорил в холле.

— Видите ли, молодой человек, политика — это вещь безжалостная… — тут Зудин снова пустился в нудные рассуждения, впрочем, не сказал ничего нового и конкретного.

Теперь уже насторожился сам Вася Шкуратов.

— Так в чем состоит проект, Евгений Алексеевич? — спросил он.

И тут Зудин объявил, что в Благополученской области планируется (кем планируется — об этом он умолчал) издание на период выборов специальной газеты, которая призвана будет правильно сориентировать избирателей и не допустить прихода к власти…

— Скажем так, людей недостойных…

— Это коммунистов, что ли? — спросил кто-то.

— Ну вот видите, все вы правильно понимаете, — похвалил Зудин.

Дальше он так расписал будущее издание, что все только рты разинули. Оказалось, что речь идет о 12-страничной газете, притом многоцветной, которая будет печататься на финской бумаге «и не здесь» (где — об этом Зудин также умолчал). Когда же он назвал предполагаемый тираж, поднялся недоверчивый шум и даже смех раздался.

— Миллион? — переспросил Вася. — Да у нас все тиражи вместе взятые на триста тысяч не тянут.

— Я вам не сказал еще самого главного, — улыбнулся Зудин. — Распространяться газета будет бесплатно. Поняли? Бес-плат-но! А бесплатно можно и пять миллионов откатать — на каждого жителя области по экземпляру.

— И кто заказывает всю эту музыку? — мрачно спросил Сева. — Я имею в виду — кто платит?

Зудин пустился в длинное, путаное объяснение, из которого выходило, что есть некие люди, очень заинтересованные в том, чтобы такой важный регион, как Благополученская область, остался «в зоне влияния реформаторов», и эти люди — с ведома и при поддержке самих реформаторов — готовы вложить в принципе любые деньги для достижения этой цели. Такое вот витиеватое получилось объяснение, но все примерно поняли, о чем речь.

— Ну, допустим. А как вы собираетесь распространять такой тираж? Это ж просто невероятно… — усомнился редактор «Вечернего звона», а уж он-то имел представление как о тарифах на услуги связи, так и о количестве почтальонов в городе и области.

— Это технический вопрос, этим будут заниматься другие люди. Меня же интересует содержательная сторона дела. Учтите, бесплатной газета будет только для избирателей, а для тех, кто будет в ней сотрудничать, то бишь для нас с вами (он так и сказал «нас с вами» — как о решенном) — очень даже платной. Я вам скажу откровенно, что те журналисты, которых мы пригласим, смогут заработать очень приличные деньги. Просто очень приличные, — тут он чуть понизил голос и даже вперед подался. — Между нами говоря, выборы это вообще такая вещь, где одни выигрывают, другие проигрывают, а третьи — зарабатывают. Уж поверьте мне.

— Да, да, знаем… — сказал Вася растерянно. — Но мне одно непонятно: на кого эта газета будет работать? Я имею в виду из кандидатов. Если ты… вы говорите, что Гаврилова в Москве не хотят, а уж Твердохлеба — тем более, то на кого же тогда? У нас ведь и нет больше никого, — он даже руками развел в недоумении. — Остальные кандидаты просто непроходные.

— Хороший вопрос, — опять похвалил Зудин. — У вас будет кандидатура, и очень сильная. Совсем скоро вы о ней узнаете.

Все разом загалдели:

— Кто? Кто?

— Из наших или из Москвы?

— Ну хоть намекните!

Но Зудин только улыбался загадочно и качал головой.

— Я бы не хотел раньше времени называть… Да и дело ведь не в фамилии, но речь, безусловно, идет о человеке реформаторских убеждений. Это самое главное, о деталях — потом.

Вася Шкуратов ощутил острое любопытство и одновременно тревогу. Тревога пересилила.

— Так ты что же, хочешь у живого редактора увести журналистов, что ли? Перекупить? Или ты предлагаешь нам закрыть на время выборов свою газету и начать выпускать эту самую, про которую ты тут рассказывал?

Зудин сделал невинное лицо и сказал как будто даже обиженно:

— А это как хотите. Я вам предложил — а вы решайте. Можете и закрыть. (При этих словах лицо у Васи пошло красными пятнами.) Между прочим, я мог бы пойти в этот, как он теперь называется? «Свободный Юг»? Но я, заметьте, пришел с этим предложением к вам. Я полагаю, что за те деньги, которые даются под этот проект, а деньги, повторяю, бо-о-ль-шие, и, разумеется, в долларовом исчислении, желающих сотрудничать найдется в Благополученске более, чем достаточно.

Вася ерзал и тревожно поглядывал то на Зудина, то на своих сотрудников, словно желая удостовериться, что они не встанут и не побегут сию же минуту за этим человеком, которого он привел на свою голову в редакцию, о чем уже десять раз пожалел.

Вася Шкуратов успел более или менее приспособиться к новой жизни, он оказался очень энергичным и старательным редактором, не лез в политику, прямо не примыкал ни к левым, ни к правым, а упирал больше на обустройство своей редакции, под которую городская мэрия после настойчивых Васиных хождений по кабинетам выделила небольшой, но вполне приличный особнячок. Раньше в нем помещался ведомственный детский сад, но его закрыли по причине отсутствия у ведомства средств на его содержание. С помощью одному Васе известных спонсоров в особнячке сделали евроремонт и сюда вселилась шумная и разношерстная редакция, наполовину состоящая из бывших сотрудников «Южного комсомольца», а наполовину из подросших как раз в эти годы и воспитанных на новых, в основном скандальных публикациях и телепередачах молодых журналистов. Материалы, которые писали его сотрудники, Вася почти не читал и о содержании своей газеты имел весьма смутное представление, так как занимался в основном хозяйственными делами. Вася Шкуратов обустраивал редакцию с любовью, как собственный дом, добывал мебель, ковровые покрытия и даже люстры, мало подходящие к деловому помещению, зато создававшие впечатление красоты и достатка, что должно было, по мысли Васи, производить благоприятное впечатление на рекламодателей. Он много работал сам и держал в черном теле своих сотрудников, не давая им переносить сюда нравы и привычки старого «Комсомольца». Очень скоро у основательного и трудолюбивого Васи вырос на базе небольшой вечерней газеты целый издательский дом, названный, естественно, «Шкуратов и K°», и печаталась разнообразная продукция, начиная с рекламных приложений и кончая календариками и визитками. И вот теперь, когда его детище уже начинало твердо становиться на ноги, является этот столичный хмырь и пытается нагло соблазнять его сотрудников.

— Что касается вашей газеты, — сказал Зудин примирительно, — то в случае, если и она поддержит этого кандидата, многие проблемы, о которых Василий Михайлович тут рассказывал, можно будет решить с помощью наших спонсоров. Так что подумайте, взвесьте. Я оставлю Василию Михайловичу свои координаты, кто надумает— звоните, — и он привстал, давая понять, что разговор на этом окончен.

Журналисты покидали редакторский кабинет в большом оживлении и тут же стали собираться кучками — обсуждать услышанное. Зудин еще на несколько минут задержался у Шкуратова, и тот, конечно, попытался наедине выведать у него, о каком же таком таинственном кандидате идет речь, намекнув, что его личное решение — участвовать или нет в Зудинском проекте — будет зависеть только от этого. Но Зудин не поддался.

— Всему свое время, — сказал он и дружелюбно похлопал Васю по плечу.

 

Глава 15. Кое-что о правилах русского языка

Старуха Суханова вышла на пенсию как раз в тот год, когда в газетах отменили цензуру, а заодно, как ей вскоре стало казаться, и правила русского языка. Теперь, читая уже не по долгу службы, а так, по привычке, она только качала головой и вздыхала. Наметанный глаз профессионального корректора машинально выхватывал из текста ошибки — пропущенный знак, ненужные кавычки, лишнюю запятую… Незамеченные простым читателем, они так и лезли ей в глаза, и она только дивилась их количеству и наглости.

— Ты смотри, Нюрка, что делают! — говорила она сидящей на окне кошке. — Одну букву переносят! Кто же их учил так переносить?

Кошка Нюрка косила серым глазом и возмущенно урчала.

Иногда, не выдержав, старуха Суханова раскладывала «Южный комсомолец» на кухонном столе, брала в руки красный карандаш и принималась вычитывать подряд столбец за столбцом, как делала это всю свою жизнь. Она читала, не вникая в содержание, но абсолютно ясно улавливая смысл каждого слова, следя за падежами и согласованиями, «ни» и «не», тире и дефисами… Время от времени карандаш ее с глухим стуком опускался на неверный знак и словно выдергивал его из полосы, выстреливая куда-то в сторону, поверх уже прочитанного текста красной стрелкой, в конце которой, не отрывая карандаша от бумаги, она размашисто писала правильный знак и обводила его жирным кружком. Каждая исправленная ошибка приносила ей моральное облегчение. Конечно, кое-что можно было бы и не трогать, считалось, что газетная практика допускает небольшие отклонения от правил, особенно по части пунктуации, но она всегда предпочитала строгую норму, и когда ей, бывало, говорили, что по газете грамоте не учатся, она неизменно отвечала: «Вот уйду на пенсию — делайте что хотите, а пока я здесь, каждая запятая будет стоять там, где ей положено, а не там, где вздумается автору!»

Дойдя до последней строки последнего столбца, она снимала очки, разгибала спину и снисходительно оглядывала газетную страницу, пылавшую во многих местах красными кружочками. Пылали от забытого возбуждения и щеки старухи Сухановой.

«Попробовали бы они тогда сдать такую полосу в печать! — думала она про себя. — А теперь все можно, все…»

Когда она впервые увидела напечатанным в газете слово «блядь», она в первую секунду не поверила своим глазам, потом стала читать с начала абзаца, но снова уперлась в это слово и некоторое время разглядывала его, словно удивляясь этому печатному эквиваленту того, что до сих пор было известно ей только на слух. На вид слово казалось скользким, как медуза. Тогда она впервые подумала, что как это хорошо, что она уже на пенсии, и ей не приходится иметь дело с новым газетным лексиконом, который она просто не смогла бы озвучивать в присутствии подчитчиц — обычно молоденьких девочек. Впрочем, еще неизвестно, стали бы они смущаться и краснеть, как покраснела старуха Суханова от одного вида напечатанного неприличного слова.

Ей припомнилось, что раньше корректору вменялось в обязанность следить даже за тем, чтобы фамилии типа Булкин, Бабкин не сопровождались инициалом Е. В таких случаях инициал полагалось разворачивать, то есть писать: «Евг. Булкин» или «Елена Бабкина». Однажды фамилия местного поэта Евдокима Баева все-таки проскочила в газете с нераскрытым инициалом, за что наказали всю дежурную группу. Дело усугублялось тем, что подборка стихов этого поэта была про любовь, причем исключительно возвышенную, и вдруг под последним стихотворением — такая подпись. Подозревали даже, что это специально, из хулиганских побуждений подстроил верстальщик Гришка, пятидесятилетний сильно пьющий мужичок, от которого ушла уже вторая или даже третья жена, который и сам, когда бывал трезв, баловался сочинением стишков, правда, больше матерных. Эти стишки он с большим успехом читал во время перекуров другим верстальщиком, сидящим на корточках в коридоре наборного цеха возле бесплатного автомата с газированной водой. Корректорши божились, что разворачивали чертов инициал и показывали в подтверждение вчерашние рабочие оттиски полосы, где действительно все было, как положено. Выходило, что кто-то в последний момент всунул в полосу старую строку. Кроме Гришки, было некому, но он на работу на следующий день не вышел по причине запоя, и наказали, как всегда, корректоров.

Существовала какая-то мистическая закономерность, о которой все в редакции знали: если прошла одна серьезная ошибка, за ней косяком пойдут другие. И вроде все знают это и читают с удвоенной бдительностью, а наутро — нате вам, пожалуйста, новая ошибочка, похуже вчерашней. Так и в тот раз, за поэтом ошибки как с горы посыпались. Перепутали фамилию известного Героя Соцтруда, потом пропустили один ноль в рапорте о выполнении областью пятилетнего плана по мясу, и результат оказался занижен в десять раз, но все это были еще цветочки, потом грянуло, так грянуло, об этой ошибке в редакции долго помнили, даже на пенсии старуха Суханова не могла ее забыть. Однажды утром, придя на работу и развернув свежий номер своей газеты, вся редакция с ужасом прочла на первой полосе как нарочно крупно набранный следующий текст: «Леонид Ильич Брежнев — выдающийся борец за дело мира, разоружения, разжигания третьей мировой войны». Кинулись в корректорскую, развернули скрутку вчерашних оттисков — де последнего слово «против» стояло на месте и только в последней полосе, когда вставляли пропущенную запятую, это слово вылетело — так часто бывало: исправляя одну ошибку, линотиписта лепила новую. Уволили корректора, подчитчика и «свежую голову», а старшему корректору Сухановой объявили очередной строгий выговор. После чего ошибки на некоторое время прекратились.

Старуха Суханова имела за свою жизнь столько выговоров и предупреждений, что почти не реагировала на них, привыкла, как к чему-то неизбежному в своей профессии. Журналисты в газете работали молодые, безалаберные, вечно куда-то спешили, вечно не успевали отписаться в номер и сдавали материалы практически не вычитанными с машинки, ошибок там было хоть лопатой греби, некоторые вообще не ставили знаков препинания, как, например, Сева Фрязин, который, когда его ругали за это на планерках, говорил: «Маяковский тоже не ставил!» Ошибки в машинописных материалах никогда не вызывали у нее никакого возмущения, как врача не возмущают болезни пациента — на то он и врач, чтобы лечить, на то она и корректор, чтобы выправлять. Но видеть ошибку в уже отпечатанной газете, прошедшей через десятки рук и глаз, — это она переживала тяжело, болезненно.

Как тогда, с Дятлом. Увидев первый раз эту замечательную фамилию, она поправила, как положено, окончание, получилось: «…делегация области во главе с Я.П. Дятлом». Редактор в своей полосе вернул все, как было: «…делегация области во главе с Я.П. Дятел», обвел синим фломастером и поставил три восклицательных знака.

— Но тогда получается, что он женщина! — удивилась старший корректор Суханова.

— Ну что поделаешь! — развел руками дежурный по номеру. — Редактор сказал: не трогать.

На свой страх и риск она в последний момент все-таки исправила окончание, а наутро приготовилась писать объяснительную редактору насчет того, что не считает возможным нарушать элементарные правила русского языка и готова понести за это наказание. Но ее спасло то, что в тот же день «Правда» в информации о пленуме обкома дважды упомянула Дятла и при этом просклоняла его по всем правилам. Все же редактор вызвал ее и сказал: «Правда» — «Правдой», а мы давайте не будем, нам с ним работать, просит человек — что нам трудно, что ли?» Наказывать, однако, не стал. К тому же, и Мастодонт встал за нее горой, заявив, что второго такого корректора, как Суханова, в Благополученске не найти.

Уходя на пенсию, она рассчитывала, что месяц-другой в году, на время отпуска девочек из корректорской, будет подрабатывать в родной редакции. Еще она рассчитывала, что, когда умрет, в «Южном комсомольце» напечатают о ней некролог. Она даже представляла себе, какие примерно слова будут в нем — что-нибудь о незаметном читателю, но таком нужном труде корректора и еще о «чутком, бережном отношении к слову, которое отличало ушедшую от нас…». Но все получилось не так. Сначала до нее дошли слухи о том, что в редакции вообще упразднили корректорскую, в целях экономии средств. С тех пор ошибки пошли валом, и она даже не пыталась их исправлять в своем единственном, приходящем по почте экземпляре. А потом, в один прекрасный день перестала выходить и сама газета.

В тот день старуха Суханова напрасно трижды спускалась на первый этаж, к почтовому ящику — газету не принесли. Не принесли ее и на другой день, и на третий. Тогда она набралась смелости и позвонила в редакцию, понимая, что вряд ли там остался кто-нибудь, кто ее помнит, — за последние несколько лет в газете сменился весь коллектив, становившийся все меньше и меньше, теперь там работало всего несколько человек. Какая-то девчушка беззаботной скороговоркой объяснила: у редакции кончились деньги и взять неоткуда, так что газета закрывается. «Как, совсем?» «Видимо, да», — ответила девчушка беспечно и положила трубку.

Старуха Суханова долго сидела неподвижно, глядя в одну точку. Нюрка спрыгнула с подоконника и тихо села у ее ног в такой же неподвижной позе, словно разделяя ее недоумение. Такого они с Нюркой никак не ожидали. Она, старуха, еще жива, а газета, которую, если верить выходным данным, основали задолго до ее рождения и которая, казалось, будет всегда, исчезла, ее больше нет? А как же областное начальство? А бывший комсомол, обретавшийся теперь (это она знала из газеты) под названием «Независимая ассоциация молодежи»? А издательство, в стенах которого погибала сейчас газета? Сами журналисты, наконец, те, кто уже в других редакциях, как же они? Неужели никому не жалко? Неужели никто не может ничего сделать, как-то помочь? Как будто так и надо, как будто и не было такой газеты никогда? Несколько дней она ждала, что поднимется какой-то шум, что скажут об этом по радио или по телевизору, и держала их все время включенными, даже к соседке, которая выписывала по старой памяти «Свободный Юг», ходила, надеясь, что там что-нибудь напишут про это. Но было тихо. Когда старуха Суханова окончательно поняла, что газеты больше нет, она всплакнула душевно и с этого дня вовсе перестала что-либо читать и стала готовиться умирать.

Но однажды вдруг раздался телефонный звонок. Знакомый, но не угаданный ею голос сказал:

— Здравствуйте, Анна Емельяновна! Как поживаете? Как здоровье? Не узнаете? Никто меня не узнает — богатым буду. Это Женя Зудин, помните такого?

Зудина она помнила. У него были исключительно чистые, тщательно вычитанные оригиналы, практически без ошибок, с аккуратно расставленными абзацами и сверенными фамилиями, цифрами и географическими названиями. Такой оригинал приятно было взять в руки. И хотя написано было скучновато, можно было быть уверенным, что ни одной ошибки нет, за это в корректорской очень уважали Зудина.

— Женя! — больше удивленно, чем обрадованно крикнула она в трубку. — Что это ты меня, старуху, вспомнил?

— Мне нужна ваша помощь, Анна Емельяновна, — сказал Зудин. — Могу я вас навестить?

Он приехал под вечер, с цветами и тортом, раскланялся, разызвинялся за беспокойство, от чая скромно отказался и, не тратя времени, объяснил старухе Сухановой, что вот затевается издание новой газеты, пока временно, на период выборов, но потом, возможно, и на постоянно, что ему нужен опытный корректор, который бы один справился с вычиткой, так как набирать лишних людей не хочется.

Корректорша оживилась, загорелась, стала спрашивать, а какой формат, а сколько полос, а какая периодичность, прикидывая про себя, потянет ли она одна. Зудин сказал, что в точности это пока не решено, но скорее всего формат будет А2, то есть большой, страниц, наверное, 8—12, а периодичность — раз в неделю.

— С вашим опытом… — сказал он.

— В моем возрасте… — перебила она, но тут же спохватилась: — Да нет, я, конечно, помогу, вы ж мои родные, как же не помочь!

— У вас пенсия какая, если не секрет? — спросил Зудин.

— Двести двадцать тысяч, — сказала она с достоинством.

— Ну а мы вам за каждый номер заплатим… — он на секунду запнулся, — по миллиону. Вас устроит? Десять номеров выйдет — десять миллионов заработаете.

От этих слов она чуть не рухнула со стула и даже за сердце схватилась, пришлось Зудину идти на кухню и искать там в шкафчике валерьянку. При этом он сообразил, что хватил лишнего, старуха согласилась бы и за половину, ну да ладно, главное, чтобы согласилась, а о расчетах потом.

Когда Зудин распрощался, корректорша долго смотрела из окна на кухне, как он шел через двор, потом пересек улицу и сел в какую-то машину, которая ждала его на той стороне, машина была не наша, иностранная. Почему-то ей стало страшно, но почему — этого она не могла бы объяснить никому, даже самой себе. Страшно и все.

 

Глава 16. Куда тебя несет?

(Из записок Сони Нечаевой за 1993 год)

Солнечным осенним днем ехали в Абхазию. Из окна машины я смотрела на море, которое то исчезало из виду, то снова появлялось во всем своем великолепии — ослепительно синее, сверкающее на солнце, бесконечное и пустынное — ни одного кораблика на горизонте. Переводя взгляд в салон машины, каждый раз вздрагивала от несоответствия чудного пейзажа за окном и экипировки моих спутников. Водитель Саша и сидевший рядом с ним небольшого роста, лысоватый и хмурый человек были в камуфляжной форме, а между ними лежал настоящий автомат, который так близко я видела впервые в жизни. Сама же выглядела, должно быть, легкомысленно — светлые брюки и блузка в горошек. Пока выбирались из Черноморска, проезжали небольшие курортные поселки, я чувствовала себя в общем спокойно, но вот показалось приграничное село Красивое, впереди замаячил пост Бсоу, и сердце тревожно ёкнуло в предчувствии чего-то нового, неизвестного, возможно, опасного. Боевые действия на той стороне границы закончились совсем недавно, абхазы уже праздновали победу, грузины, тяжело переживая неудачу, не хотели с ней мириться и, казалось, собирались с силами и с мыслями для реванша. В Москве, одобряя сам факт прекращения боев, все еще не знали, какую позицию лучше избрать для отношений с той и с другой стороной. Исходившие из Кремля заявления отдавали неопределенностью и двусмысленностью. Из Москвы в Гудауту, где все еще находилось абхазское руководство, укрывавшееся там во время боевых действий (Дом правительства в Сухуми пострадал от бомбежки), поехали один за другим мидовцы, эмчеэсовцы, депутаты… Сейчас «на разведку» ехал представитель Федеральной погранслужбы, и я, пользуясь случаем, напросилась с ним. Представитель, оказавшийся генералом, сначала наотрез отказался брать с собой журналиста, заявив, что он этих «тварей продажных» на дух не переносит и что, будь его воля, он бы их и близко не подпускал не только к границе, но и вообще к политике. Но когда ему сказали, из какой именно газеты будет журналист, он перестал ругаться и неожиданно согласился.

— Так вы в «Народной газете» работаете? — спросил генерал, как только мы отъехали. — А как ваша фамилия?

Я сказала. Генерал повернулся и посмотрел на меня с любопытством.

— Это вы Нечаева? Не ожидал встретить. А я «Народную газету» читаю и ваши статьи в том числе. Вот недавно была… «Осень президента», так, кажется? Я эту статью два раза прочел, один раз сам, а второй — вслух, жене. Здорово вы его по полочкам разложили. Но… я думал, вы старше.

— Спасибо, — сказала я.

— А вы действительно думаете, что все дело в неуёмном тщеславии?

Генерал перестал быть хмурым, разговорился, стал рассказывать о недавних событиях в Москве. Я и сама в те дни не переставала о них думать…

* * *

В середине сентября приезжала погостить Майя. Ходили на море, загорали, болтали днями напролет, к вечеру накрывали стол и ждали с работы Митю, он приходил, довольный, что в доме весело, и я не скучаю, подсаживался к столу, говорил: «Ну, девчонки, что вы сегодня выпьете?» Просиживали за ужином, за чаем допоздна, до ночи. Майя говорила: «Господи, как у вас хорошо, тихо!» В Москве у нее сумасшедшая работа в новой, не так давно образовавшейся телерадиокомпании, там у каждого свои амбиции, каждый сам себе звезда. Газетчикам вообще трудно бывает привыкнуть на телевидении — другие нравы, другие правила игры. Но Майке всегда хотелось известности, по возможности — славы. А какая в газете может быть слава? Хоть всю жизнь пиши — читатель никогда не узнает даже, как ты выглядишь, а ведущему какой-нибудь дурацкой телеигры достаточно пару раз покривляться на экране — все, его уже узнают на улицах, приглашают на тусовки, и те же газетчики норовят взять у него интервью с подробностями о том, почему он кривляется так, а не вот этак. Впрочем, к Майке это пока не относится, она редко сама появляется на экране, больше работает за кадром. Но была как-то одна передача — в студии собрались журналисты разных газет (это теперь модно) и рассуждали о межнациональных конфликтах на Кавказе, и Майка, наша Майка, говорила такие вещи, что я не выдержала и выключила телевизор. Вообще, давно замечено: если переложить на бумагу текст телевизионных комментариев, это невозможно напечатать ни в одной газете. Майке я, конечно, не говорю о своих впечатлениях, боюсь обидеть, так же, как и она ничего не говорит мне о моих статьях в «Народной газете», скорее всего, она их даже не читает. Ну и не надо. Мы вообще избегаем говорить о работе и о политике, потому что, получается, принадлежим теперь к двум разным и даже враждующим журналистским лагерям: Майка сидит на самом радикальном из демократических каналов, а я печатаюсь в самой оппозиционной газете. Тем не менее мы продолжаем дружить и нежно любить друг друга и стараемся относиться к этому обстоятельству с юмором. «Всё клевещете?» — спрашиваю я. «А вас всё еще не прихлопнули?» — отвечает Майка.

21 сентября мы пришли с пляжа в хорошем настроении, накрыли, как всегда, стол и стали ждать Митю, но он что-то задерживался, включили телевизор… Ровно в восемь на экране появился президент с напряженным выражением лица, не предвещавшим ничего хорошего, и сообщил, что распускает Верховный Совет. Молча выслушали, есть сразу расхотелось, Митя позвонил, чтобы не ждали, задерживается основательно, закурили и стали думать, что теперь будет. Тут уж становилось не до шуток, обе мы прекрасно поняли, что происходит нечто слишком серьезное. Трагичность ситуации лично для нас состояла в том, что в случае победы в теперь уже неминуемом конфликте властей одной какой-то стороны, или, как они сами себя называют, «ветви», так же неминуемо должны будут пострадать и те средства массовой информации, которые сейчас против этой «ветви» выступают.

— Короче, или нас разгонят окончательно, или вас, — сказала я.

— Радостная перспектива, — сказала Майка.

Мы налили по рюмочке, молча чокнулись и призадумались. Назавтра она засобиралась в Москву, не догуляв свои законные полторы недели отпуска.

Ночь с 3 на 4 октября я просидела у телевизора. На экране уже штурмовали телецентр. Я кинулась набирать Майкин телефон — ни дома, ни в Останкино, ни на Ямской она не отвечала. Вдруг утром сама прорезалась.

— Ты где? — завопила я.

— Сейчас уже на Яме.

— Ты что, была там?

— Да.

— О, Господи… С тобой все в порядке? Что там было на самом деле?

— Я тебе потом расскажу. Нас вывели через крышу альфовцы.

Я замолчала, боясь спрашивать о подробностях, она тоже молчала, не зная, можно ли сейчас вообще говорить по телефону и что-либо рассказывать. Несколько секунд мы только дышали в трубку.

— Я просто позвонила, чтобы ты знала, что я жива-здорова, и не волновалась, — сказала Майка.

— Я именно волновалась, искала тебя. Почему ты не едешь домой?

— Там сейчас не проедешь, там такое… (Майка и живет в Останкино, прямо напротив телебашни).

И снова я прильнула к телевизору и уже не отходила, часов в десять началась прямая трансляция пальбы из танков по Белому дому, который на глазах стал превращаться в черный, задымился. Эффект был потрясающий, как будто находишься где-то рядом, смотришь из окна соседнего дома или что-то в этом роде. Ничего подобного в жизни своей я еще не видела. С первым танковым залпом сами собой брызнули из глаз слезы, и так, ревмя ревя, я и смотрела, не отрываясь, только вскрикивала: «Что они делают? Ой, мамочка, что они делают… Ой, Господи, да что же это творится такое…»

* * *

— Не могу простить им, что втянули армию, — сказал генерал. — Стрелять в свой народ — самое последнее дело для военного человека, лично я бы после такого сам застрелился. Наверное, я тоже этот… красно-коричневый. Они теперь всех так называют, кто не поддержал это позорище. Ну, пусть я красно-коричневый, я даже готов подать рапорт и уйти со службы, чтобы не иметь с ними ничего общего. Между прочим, офицеров, которые думают так же, как я, — большинство. Но все молчат. И молча выполняют приказы. Чтобы не заподозрили в нелояльности, чтобы, не дай Бог, не уволили. Потому что, если уволят, куда в наше время офицеру деваться? Мы же ничему, кроме военного дела, не обучены, а у каждого семья, дети, — он вздохнул. — Если бы вы знали, как это унизительно — понимать все и молчать.

Мне показалось, что генерал оправдывается передо мной. Зачем? Я его в первый и, наверное, в последний раз вижу, осуждать мне лично его не за что, тем более что он, как выяснилось, — один из моих читателей, а я люблю своих читателей. Впору мне самой оправдываться перед ним и просить прощения за нашу газетную братию — виноваты мы, и много виноваты. Скольких бед можно было бы избежать, не будь опубликовано все то, что, увы, опубликовано!

На пограничном посту через реку Бсоу стояли два БТРа, на одном из которых сидел и чистил автомат молоденький солдатик, я оглянулась на него и даже вздрогнула, солдатик был вылитый Димочка. Кроме пограничников, было полно милиции, каких-то еще военных, таможенников, царила жуткая неразбериха. Не слишком широкую и некогда совершенно открытую трассу перегораживали в несколько рядов шлагбаумы, а из металлических барьерчиков были выгорожены длинные коридоры — пошире для автомобилей, совсем узкие, такие, чтоб пройти мог только один человек, — для людей. Однако никого ни туда, ни обратно не пропускали, в результате чего с нашей стороны у моста скопилось множество машин, судя по номерам, абхазских, возвращавшихся домой, на задних сиденьях которых лежали буханки хлеба. А с той стороны прямо на мосту стояла и, видимо, уже давно, длинная очередь из женщин, стариков и подростков, все — с большими пустыми сумками, тележками. Нашу «Волгу» тормозили у каждого шлагбаума, проверяли документы, выясняли что-то по рации, требовали разрешение на провоз оружия. Я затаилась и не дышала. Проехав мост, мы остановились перед молодыми бородатыми абхазцами — то ли пограничниками, то ли боевиками — не различить, все одеты примерно одинаково — в ту же пятнистую форму, только совсем уж разномастную и изношенную. На удивление, они пропустили нас гораздо быстрее, чем свои. Я заметила, что здесь все беспрекословно подчиняются какому-то одному человеку, в то время, как там толкутся сразу несколько начальников, от каждого ведомства свой и, видимо, не всегда они могут быстро друг с другом договориться. Нас встретили какие-то люди на запыленном джипе, поздоровались радостно, будто со старыми знакомыми, сказали, что поедут впереди и надо следовать за ними. Впрочем, в этом предупреждении не было никакой необходимости, трасса была абсолютно пуста, только женщины в черном медленно брели навстречу по краю дороги, чтобы пополнить очередь на мосту, да изредка попадались одичавшие козы, которые понуро паслись по обочинам.

Эта пустынность, полное отсутствие машин и людей больше всего меня поразили. Показались первые селения с типичными для этих мест строениями — двухэтажными, широкими в основании домами с открытыми верандами по всему периметру верхнего этажа, и они тоже были пусты, словно все люди оставили их, или все убиты. Дома были разрушены как-то странно — через один. Сгоревший черный остов или изрешеченный пулями дом и рядом — совершенно целый, даже не задетый, но все равно пустой. Тут и жили так — один дом абхазский, другой — грузинский. Неужели они разбирались, где свои, где чужие, и били выборочно? Мы едва успевали фиксировать разрушения. «А здесь, кажется, большой универмаг был, смотрите, что осталось», — говорил наш водитель Саша. В Гаграх я уже не вскрикивала, увидев следы боев, только с ужасом смотрела налево-направо, налево-направо и все не верила, что это тот самый чудный, маленький курортный городок, где еще недавно, позапрошлым летом, мы гуляли с Митей и его другом Резо — однокашником по кадетке — в старом парке, пили красное вино прямо на улице, сидели на набережной, разморившись на солнце… Теперь я представляю, как выглядят города после войны — они пустые и страшные, с черными провалами окон, с гроздьями выбоин на стенах, с брошенными на обочине остовами сгоревших машин.

— Значит, вашу газету опять закрыли? — спросил генерал.

— Закрыли — откроют, никуда не денутся. Свобода печати дороже, тем более что, кроме нее, им и предъявить-то нечего тому же Западу. Просто сейчас они боятся правды о количестве жертв, о том, кто стрелял первым, о том, кто вообще стрелял. Им проще закрыть на время оппозиционные газеты, чем опровергать то, что они могут написать об этом расстреле. Это продлится ровно столько, сколько времени потребуется, чтобы улеглись страсти. А общество наше, особенно интеллигенция, захочет, я думаю, поскорее забыть об этих событиях и скоро сделает вид, что ничего страшного не произошло.

— Интеллигенция… — повторил генерал с нескрываемым раздражением. — Что такое интеллигенция? Я всегда думал, что это — ум и совесть нации. Но если вы действительно ум и совесть, так объясните же президенту, надоумьте его, что нельзя стрелять в свой народ, что это грех великий! Нет, они даже подзуживают его: стреляй, пали, добей скорее гадину! Какая же они после этого интеллигенция?

— Интеллигенция тоже разная, она уже давно поделилась на два лагеря, — сказала я. — Только у той, другой интеллигенции нет никакого выхода ни на телевидение, ни в прессу. Разве что в «Народную газету», да ведь у нас тираж теперь всего-то 250 тысяч, а когда-то был два с половиной миллиона. Будь сейчас такой тираж, может, что-то и было бы по-другому.

* * *

Как я оказалась в этой газете и почему именно в ней — я с трудом могла бы объяснить. Так вышло. Тогда, в 91-м, все вокруг говорили: «Ты с ума сошла, это же сейчас самая консервативная газета!». Я отвечала: ну и что? Ты-то сам кто? «Я — демократ». Ха-ха! — говорила я. — Давно ли ты им стал? Деление газет на два сорта меня раздражало, даже злило. Со времен «оттепели» (а «Народная…» и появилась на свет в 1956 году как одно из детищ восторженно-наивной эпохи раннего постсталинизма) газета эта считалась едва ли не самой прогрессивной из всех центральных, еще совсем недавно любой из моих коллег был бы счастлив в ней опубликоваться, а теперь нос воротят.

Все началось с одной статьи, напечатанной в марте 1988 года. В момент, когда все еще взахлеб хвалили Горбачева, никому не известная преподавательница из Ленинграда, некая Нина Гордеева вдруг усомнилась в правильности самого курса перестройки, а газета эти ее сомнения размахала на целую страницу под аршинным заголовком «Не хочу менять убеждений!». В тот день — я это хорошо запомнила, потому что как раз ездила на заседание бюро — в обкоме царило радостное возбуждение, со статьей носились, как с флагом, показывали друг другу, зачитывали куски и говорили: «Ну все! Это поворот на 180 градусов! Наконец-то в ЦК нашлись умные люди, решились поставить Горбачева на место». Все почему-то были уверены, что никакой Нины Гордеевой в природе не существует, а статья изготовлена в ЦК и является сигналом к наступлению. Из обкома даже скомандовали Правдюку перепечатать ее в «Советском Юге». Лично мне эта статья как раз не понравилась — явный перебор, притом в таких выражениях и формулировках, что скулы сводило от тоски, а может, я тогда просто еще не освободилась от иллюзий в отношении Михаила Сергеевича и его затеи с перестройкой. Мы даже поспорили на этот счет с тогдашним завсектором печати обкома, и я сказала ему, что зря он так радуется, радоваться тут совершенно нечему. Но то, что началось потом, понравилось мне еще меньше. Сначала «Правду», а потом «Народную газету» заставили печатать пространные опровержения, подняли небывалый шум в прессе и на ТВ, а из автора, оказавшегося все-таки реальным человеком, в короткий срок сделали настоящего монстра. В ходе всей этой кампании газете навесили таких ярлыков, что стало считаться неприличным даже брать ее в руки, не то что читать. Многие с тех пор ее и не читали.

И вот те же самые люди, которые поначалу взахлеб приняли злополучную публикацию, а потом, в соответствии с официальной линией, клеймили ее на всех углах, три года спустя, осенью 91-го, стали говорить мне: «Как! Ты идешь собкором в эту газету! Ты с ума сошла!». Меня бесили эти разговоры. Никто не заставит меня писать то, чего я не хочу, но многое из того, что мне казалось необходимым писать тогда, в 91-м, и что я считаю нужным писать сейчас, на исходе 93-го, не решилась бы напечатать никакая другая газета. По мне, работать в оппозиционном издании куда интереснее, чем дуть в одну дуду со всеми.

Когда-то «Народная газета» занимала целый этаж в большом издательском доме на улице «Правды», имела собкоровскую сеть по всей России, множество отделов, в которых сидели мэтры столичной журналистики, в штатном расписании значилось, наверное, человек сто пятьдесят. Первый массовый исход произошел тогда же, в августе 91-го, и первыми побежали в другие издания, надеясь укрыться там от гнева «победившей демократии», как раз мэтры.

В те дни на этаже (половину которого вскоре забрали, а за остальное выставили драконовскую арендную плату) вертелся странный человек по фамилия Захидия, который называл себя «предпринимателем с коммунистическими убеждениями» и обещал помочь газете деньгами, но за это требовал сделать его самого и его жену — тощую дамочку, уже по-хозяйски шаставшую по редакции, соучредителями. Поскольку выбирать просто не приходилось, а газету надо было спасать, на его условия согласились, был подписан некий договор, а также устав, где оговаривались права соучредителей — супружеской четы Захидия и трудового коллектива редакции. Месяца через два, когда немного улеглись страсти по ГКЧП и газете разрешили выходить, выяснилось, что Захидия никаких денег не дал и давать не собирается, возможно, их у него и не было вовсе, а просто хотелось известности, задумал сделать политическую карьеру (и действительно, многие газеты тогда о нем писали, брали у него интервью). Так что впоследствии пришлось даже судиться с ним, чтобы расторгнуть липовый договор. Тогда было решено, что все оставшиеся в наличии журналисты должны на время стать коммерсантами и зарабатывать деньги для газеты всеми возможными способами. И все пришли, конечно, в ужас, не зная, с чего начать и как.

Первой сориентировалась собкор по Велико-Ивановской области Лиза Ландышева. Она переправила в редакцию большую партию текстильной продукции — рулоны ситца, льняные скатерти, расписные русские шали и платки, все это выгрузили в большом и высоком конференц-зале, где раньше проходили заседания редколлегии, и вся редакция стала искать на это добро покупателей в Москве и по всей России, причем, великоивановцы согласны были на любой бартер, так что редакция выступала в роли классического посредника, но особых доходов это не принесло, хватило только заплатить набежавшие к тому времени долги типографии «Правды», которая раньше считалась своей, родной, а теперь превратилась в «чужого дядю» — довольно безжалостного и не желающего входить в положение «бедных родственников».

Я тоже напрягла старые связи и в одном колхозе, где был знакомый председатель — молодой симпатичный парень, договорилась о продаже двух вагонов зерна некоему спиртзаводу в центральной полосе России. Толком даже не знала, какому и где, потому что мое дело было найти зерно и заполучить лицензию на вывоз, а саму сделку проворачивал новый помощник редактора по коммерческим вопросам, который объяснил мне по телефону, что, если все получится, спиртзавод, в свою очередь, поможет редакции приобрести газетную бумагу. На лицензиях сидел в то время бывший первый секретарь одного райкома, я поехала к нему, изложила открытым текстом, он даже рассмеялся моей, как оказалось, совершенно излишней откровенности и сказал, что один раз в порядке исключения и по старой дружбе он мне это дело подпишет, но больше чтобы с такими просьбами не ходила. Вся эта коммерция привела меня в полный ужас, я поняла, что ничего в ней не смыслю, боялась вляпаться в какой-нибудь криминал и ни за что не хотела больше этим заниматься, я ведь пошла в собкоры, чтобы писать, а не зерном торговать. Потом «Народную газету» еще несколько раз закрывали — то за долги типографии, то (чаще) по политическим мотивам, и каждый раз новая группа сотрудников, не выдержав, уходила в другие, более спокойные издания. И вот теперь, когда в ходе октябрьских событий в Москве газету в очередной раз закрыли, людей осталось совсем уж мало, всего человек пять, но зато, как говорит наш главный редактор Семин, это «проверенные в боях люди». И вот что интересно: удержались почему-то в основном женщины. Женя Казаченко — собкор по Краснодонской области — постепенно перебралась в Москву, живет то в гостинице, то в каком-то общежитии, а то, если надо, и прямо в редакции, там у нее свой диванчик, умывальник напротив, в туалете она даже голову умудряется мыть под краном, а в столе рядом со стопкой бумаги и сигаретами все хозяйство — фен, бигуди, косметика, чашки-ложки. С мужем Женя разошлась еще до прихода в «Народную…», дочка выросла и вышла замуж, так что ничто как будто не держит ее дома, а здесь она нужна, как никогда. Мы с Женей пришли в редакцию разом, нас тогда прогнали по всем отделам, и члены редколлегии — те самые мэтры — беседовали с нами свысока, что, мол, эти провинциалки умеют, на что способны, а один даже высказался на редколлегии в том смысле, что надо ли нас принимать на работу, на что Семин заметил: они идут к нам не в самые лучшие для газеты времена, когда не каждый рискнет связать с ней свою судьбу, и надо отдать им должное за такую решительность. Ну и где, спрашивается, теперь все эти умники? А Женя Казаченко сидит в газете и пашет, как проклятая, на каждой странице ее материал и все успевает — и к голодающим в Кузбасс, и к бастующим в Екатеринбург, и на пленум компартии, и на пресс-конференцию в Думу. Лиза Ландышева в редакции наездами, благо, живет недалеко от Москвы, ночью садится в поезд, чуть свет — уже на этаже и тянет воз не меньше. Какая там Велико-Ивановская область! Она теперь, считай, собкор по всей России. А ведь уже бабушка, двое внуков, и здоровье не очень.

Была еще такая Нина Халилова, которая все дни блокады Белого дома находилась внутри здания, вместе с депутатами и вела дневник, но передавать на волю не удавалось — была отключена связь. Потом, когда все кончилось, она села расшифровывать, у нее там были километры пленки и несколько блокнотов исписано. Нина ходила по редакции с горящими глазами и иногда, остановившись посреди коридора, вдруг произносила какие-то сумбурные монологи, так что стали даже опасаться за состояние ее психического здоровья. И, видимо, не зря, потому что вскоре она вдруг заявила, что не желает больше работать в газете, которая, по ее мнению, грешит оппортунизмом, что пришло время строить баррикады и поднимать народ на последний и решительный бой с режимом… Бедная Нина! Одинокая, неустроенная в жизни, как, впрочем, большинство женщин-журналисток (вот отчего это так?). Оппозиционная деятельность постепенно стала единственным смыслом и содержанием ее жизни, сделала из нее фанатичку. В конце концов она ушла из газеты и подалась в профессиональные революционеры к Виктору Анчалову. Теперь ее белокурая челка часто мелькает в первых рядах демонстрантов, и тонкий голосок се, усиленный мегафоном, можно услышать где-нибудь у парка культуры имени Горького в дни, когда там собираются радикал-коммунисты.

А в редакции все тянет на себе Валерьян Васильевич Семин. Раньше у него было четыре заместителя, ответственный секретарь с целым секретариатом, большая редколлегия. Теперь он все делает один — сам вычитывает и правит материалы, сам макетирует полосы и редактирует верстку, сам определяет задания сотрудникам и работает с авторами. Он и живет один, про семью его мало что известно, знаю только, что есть у него сын, тоже журналист, собкор «Комсомолки» где-то за рубежом. По теперешним понятиям «Комсомолка» — идеологический противник «Народной газеты», однако, это не мешает отцу с сыном поддерживать отношения, и Семин даже гордится про себя тем, что сын его ни разу не напечатал ничего такого, за что ему было бы стыдно или неудобно перед своими товарищами. Жизнь он проводит в редакции, уезжает поздно вечером, приезжает рано утром, выходные и праздники просиживает в своем рабочем кабинете, непонятно, когда он отдыхает и чем питается, на работе он никогда не обедает, а только заваривает то и дело чай. Удивляюсь его выносливости, а ведь он — ровесник президенту.

Но, конечно, никакие, самые выносливые пять человек не смогли бы делать большую газету, когда б не авторы. Вот в чем главный феномен «Народной газеты»! За эти годы вокруг редакции сложился такой пишущий актив, о каком в прежние, спокойные времена и мечтать нельзя было — ученые, писатели, артисты — еще недавно знаменитые, а теперь отверженные и забытые, депутаты от оппозиции, отставные военные и дипломаты, вернувшиеся из стран бывшего соцлагеря — в общем, все те, кто не согласен с новой политикой и режимом, но нигде, кроме как на страницах «Народной…», не имеет возможности высказать свое недовольство и свои суждения. И ни за кого из авторов журналистам не надо писать, как раньше бывало, теперь, если уж автор пишет в газету, то сам, только сам и сам за свои слова отвечает.

Приходит, например, пожилой, высокий и сутулый человек со старомодным портфелем — академик-атомщик. Послушать кое-кого, так у нас в стране был только один академик, да и тот умер. Но нет, есть и другие, не меньше сделавшие для государства, но у них не спрашивают мнения, их не зовут, их как бы уже не существует на свете. Но они живы и мыслят и, переборов себя, вдруг пишут на старости лет эмоциональную статью о судьбах России и несут ее — куда же? — конечно, Семину, а больше некому. И Семин усаживает академика в кресло, поит чаем, читает и благодарит, и уже назавтра статья напечатана в газете, а академик, удивленный и окрыленный, садится писать еще. Приезжает из Питера известный киноартист и поэт, чьи песенки про березовый сок в весеннем лесу и про то, как «я в Россию, домой хочу», пело когда-то полстраны, а теперь его не увидишь нигде, будто умер он или перестал быть поэтом, но нет, он жив и пишет, только печатать негде, вот разве что здесь, в «Народной газете». Появляется статная и светлолицая, с ровной ниточкой тонкого пробора и косой, уложенной колечком на затылке, исполнительница русских народных песен, успевшая стать известной и популярной до того, но вот уже три года, как отлученная от эфира и экрана, большинством зрителей и слушателей поэтому забытая. Статей она не пишет, не умеет, но помогает по-своему: если организуется где-то встреча редакции с читателями, то она первая готова ехать — хоть на Волгу, хоть за Урал — и там, в каком-нибудь чудом уцелевшем клубе петь любимые, не забытые народом песни, от которых слезы на глазах и тоска на сердце, — «То не ветер ветку клонит…».

И уж вовсе удивительное: начиная с того самого 91-го года в газету не пересыхающим ручейком текут денежные переводы от читателей — небольшие — по пять, десять, пятьдесят тысяч, посланные из последнего, но с непременными словами благодарности и пожеланием «не сдаваться». Стало вдруг совершенно очевидно, что слишком многим людям в России необходима именно такая газета, и чем больше притесняют ее власти, тем популярнее она становится среди простых людей, не сумевших сделаться богатыми и счастливыми в новой жизни. Для них эта газета — как глоток кислорода.

* * *

…Генерал мой задремал, откинувшись головой на сиденье, я смотрела в окно и видела совершенно пустынный берег, который когда-то был сплошным пляжем, таким желанным для любого москвича или северянина, достать путевку сюда было непросто, но счастливчики, которым это удавалось, никогда уже не могли забыть этих райских мест и стремились еще хотя бы раз в жизни сюда вернуться. Интересно, доходят ли в Абхазию российские газеты? Глупый вопрос. Конечно нет, какие могут быть газеты, если граница закрыта, разве что привезет с собой кто-то из военных. Я захватила несколько экземпляров «Народной…» с публикациями в поддержку Абхазии, пожалуй, наша газета — единственная, кто занял в этой ситуации настолько однозначную позицию. Демократические издания больше поддерживают грузинского лидера, он для них «священная корова» перестройки. Другие — ни нашим, ни вашим, хотя и против войны, как таковой. Если мне удастся сделать интервью с абхазским лидером, это будет первое его выступление в российской прессе за все время боевых действий.

В Гудауту мы приехали в разгар дня. Сюда не дошли грузинские боевики, и здесь собралась, кажется, вся Абхазия — на улицах, во дворах полно людей, узкие сельские дороги запружены машинами, с трудом здесь разъезжающимися. Нас привезли на тихую тенистую улицу, к небольшому двухэтажному дому, увитому виноградом и окруженному высоким металлическим забором. У ворот и дальше — вниз и вверх по улице — стояли и прохаживались молодые парни с автоматами. Сопровождавшие нас от границы люди, что-то сказав по-абхазски охране, вошли во двор и вскоре позвали туда московского генерала и меня. Нам навстречу вышел маленького роста сухой и седой человек — премьер абхазского правительства. Некоторое время назад я встречалась с ним в Черноморске, куда он приезжал для каких-то секретных переговоров. На ходу, на бегу удалось взять у него маленькое интервью, при этом я перепутала имя, назвав его в газете Спартаком, а он Сократ. Звонила, извинялась. Премьер приветливо поздоровался и спросил, как доехали. Потом они с генералом поднялись по деревянной, идущей снаружи здания лестнице наверх, а меня какой-то другой человек проводил в сад и попросил немного подождать.

Я огляделась. Вокруг были довольно густые заросли и среди них, видно, специально устроенный островок, где стоял круглый, покрытый клеенкой стол, несколько стульев, кушетка. Через несколько минут на дорожке, ведущей от дома, показался тот, кого я ждала, к кому ехала. Такой же невысокий (среди кавказцев редко встретишь высокого), худощавый, черноволосый, довольно молодой еще человек с крупным, что называется, орлиным носом, знакомый по картинке на телеэкране времен прямых трансляций съезда народных депутатов Союза. У него умное, интеллигентное лицо, и он меньше всего похож на лидера воюющей республики.

Я никогда особо не готовлюсь к интервью, любые заранее придуманные вопросы на пятой минуте летят к черту, и разговор уходит совершенно в другую сторону. Гораздо важнее просто расположить человека к себе, понравиться ему, чтобы он беседовал с тобой с удовольствием, а не по принуждению, а вопросы — они сами потом возникают, по ходу дела. Как большинство новых национальных лидеров, он — гуманитарий, но не музыковед и не литературовед, как некоторые, а историк, специалист в уникальной области — хеттологии (хетты — один их древнейших народов Востока), к тому же, почти москвич: сначала учеба, потом аспирантура, потом научная работа в Институте Востока, двадцать лет в столице — это что-нибудь да значит, мышление, речь, манеры — будто говоришь со стопроцентно русским человеком. Но что-то все-таки есть, неуловимое, особенное… И как только разговор о Москве прерывается подошедшим охранником, что-то шепнувшим ему на ухо и показавшим куда-то в сторону гор, передо мной уже сидит, нет, стоит — встал и позвал кого-то взмахом руки и заговорил гортанно на своем языке — совершенно иной человек, не расслабленный московский интеллигент, истинно горец, с острым, недоверчивым взглядом, чуткий и зоркий, готовый, кажется, вот сейчас вскочить на коня и мчаться куда-то, где скрывается в горах хитрый враг…

Все-таки я немного романтизирую своего героя. Какой конь! Вон за воротами «Волга» стоит, такая же, как у нас, только черная. Да и не водит он в бой, как Шамиль, своих абреков, даже одет не в пятнистую форму, как все здесь, а в легкие светлые брюки и такую же легкую полосатую сорочку, и я не сразу замечаю кобуру у него на поясе. В чем-то другом его лидерство, недаром же именно его, ученого-историка, абхазы призвали руководить собой. Надо доказать ближайшим соседям, Москве, всему миру, что абхазы — самостоятельная нация, а Абхазия или, как они говорят, Апсны, — самостоятельное государство, во всяком случае, имеет право быть таковым. Тут не столько смелость в бою нужна, сколько ум, знания, подготовка. Он у них — мозговой центр, думает, ищет пути решения затянувшейся в тугой узел проблемы.

Кажется, всей душой я сочувствую этому симпатичному человеку и всем этим людям, так решительно и непоколебимо стоящим на своем — теперь уж их ничем, наверное, не сдвинешь. Но — вот парадокс! — никак не могу осмыслить своего отношения к их «врагам». То есть умом-то я понимаю, кто тут прав, кто виноват, но не могу также ясно это почувствовать, не могу разделить с ними их ненависти.

Маленькой девочкой я жила в Тбилиси, у тети — целых три года, росла здесь, училась читать, рвала огромные бархатные персики в саду за домом, гуляла с тетей и дядей по казавшейся длинной-предлинной улице Руставели, где прохаживались по вечерам нарядные женщины в ярких крепдешиновых платьях и красивые добродушные мужчины с влюбленными глазами. А по утрам сбегала по петляющей тропинке с горы, где стоял наш дом, вниз — наперегонки с соседскими девочками, и даже — мне теперь трудно в это поверить — умела что-то говорить по-грузински, из чего помню до сих пор только одно слово: «дэда» — мама. Я люблю Грузию. Люблю грузинское кино — смешное и трогательное, люблю многоголосое пение грузинских мужчин — единственное в своем роде, люблю картины художника Пиросмани, заставляющие меня отчего-то грустить. Люблю свои воспоминания о детстве в Тбилиси. Со всем этим, что было во мне всегда и ни разу за всю жизнь не подвергалось ни сомнениям, ни пересмотру, теперь никак не совмещается все то новое, недавнее, что я знаю о действительно вероломном (ночью, внезапно, одновременно с моря, с воздуха и с суши) нападении грузинских боевиков на маленький, цветущий Сухуми, об устроенной ими здесь бойне, о долгих тринадцати месяцах самой настоящей войны, блокады, о гибели абхазской молодежи, необученной воевать… Могут ли люди, целая нация, измениться в столь короткий срок?

— Вам в России, может быть, не очень понятно, из-за чего эти дикие кавказцы сражаются, стреляют, убивают друг друга. Но поймите, когда стоит вопрос о самом существовании народа, ничего другого не остается, как встать и защищаться, — говорит мой собеседник.

Он сидит, облокотившись на стол с клеенкой, и курит одну за другой сигареты «Мальборо».

— Но войне, похоже, конец, вы победили. Что дальше?

Он с сомнением качает головой:

— Это еще не конец. Я не верю «белому лису». Никто, как мы, не знает всей его хитрости и коварства. Нам еще долго, может быть, не один год, придется доказывать свое право на независимость. И результат зависит не столько от Тбилиси, сколько от Москвы, а Москва не хочет ссориться с «лисом». Пока в вашем МИДе будет оставаться его ученик и преемник, у Абхазии слишком мало надежды на окончательное разрешение нашей проблемы.

На обратном пути генерал спросил:

— Ну как он вам?

— Думаю, — сказала я. — Хочу понять, почему такой искушенный политик, как Шеварднадзе, проиграл в этой войне такому, казалось бы, неопытному, начинающему политику, как Ардзинба.

— Ну и что надумали, почему?

— Может быть, все дело в том, что правда и справедливость на стороне абхазов? — сказала я. — Помните, как нас учили в школе: агрессор проигрывает войны, а тот, кто защищает свою Родину, — выигрывает.

— Ну, это спорный вопрос. Смотря что считать Родиной. У каждого сейчас своя правда и своя интерпретация этого понятия. У абхазов своя, а у грузин своя. Кто рассудит?

— Но Грузия отделилась же от Союза. У меня в этой связи совершенно «детский» вопрос: почему им можно, а другим нельзя?

— Вот тут я с вами, Соня, абсолютно согласен. Не надо было начинать. Начинать не надо было! Такую страну угробили! Ну, а начали — так что ж вы теперь хотите…

— Ведь грузины и абхазы, — продолжала я, — это два разных народа, ближайшие этнические родственники абхазов это наши адыги, кабардинцы, черкесы, то есть народы Северного Кавказа, живущие в России, так что совершенно логично им стремиться в Россию, что они и делают, а не оставаться с Грузией, которая не просто отделилась от России, но и откровенно смотрит на Запад. Я вообще не понимаю наших: все от нас бегут, и только одна-единственная республика, маленькая Абхазия, просится под патронат России, казалось, радоваться надо, мы же делаем вид, что не слышим, мало того — блокаду ей устраиваем, границу закрытой держим, а люди там без хлеба сидят.

— Но вы же понимаете, почему граница закрыта, — сказал генерал, как будто даже обидевшись за свое ведомство.

— Нет, не понимаю.

— Открыть границу — значит, вступить в конфликт с Грузией, а этого мы себе позволить не можем. Опять же беженцы, опасность провоза оружия. Тут ведь целые отряды добровольцев из кавказских республик переходили хребет, пользуясь тем, что там, в горах, границы как таковой нет, и воевали на стороне абхазов. Кстати, без этой поддержки еще неизвестно, смогли бы они победить или нет.

— Но это были как раз те самые этнические их братья — чеченцы, кабардинцы, абазинцы. Кстати, никто из них не гарантирован от таких же конфликтов на своей территории, так что тут вполне понятная солидарность маленьких кавказских народов, только вот против кого? По-моему, это они Москве прежде всего демонстрируют свою солидарность, как бы предупреждают: лучше не трогайте нас!

— Может быть, может быть… — сказал генерал.

— А знаете, пока вы там беседовали с Сократом, я съездила в одно место и встретилась как раз с таким отрядом добровольцев, только, представьте себе, это были никакие не кавказцы — русские, украинцы, молдаване… Это что? Как это объяснить?

…То была донская казачья сотня атамана Блинцова, я нашла их в заброшенном, пустующем пансионате «Гудаута». Среди казаков были три девушки — в брюках-афганках, тельняшках без рукавов, загорелые, обветренные, подошли, сели на скамейку, закурили. У одной из них, Ани, это третья война.

— Как третья? — не сразу сообразила я.

Она усмехнулась: очень просто. Сама из Тирасполя. Когда начались боевые действия, никто из ее семьи не смог — по возрасту и здоровью — идти воевать, поэтому пошла она. Была санитаркой, разведчицей, делала все, что делает на войне любой боец. Когда в Приднестровье немного улеглось, она с отрядом вот этих донских казаков, в который ее официально приняли, подалась на другую войну — в Карабах, была там пять месяцев, а в июле 93-го пришла с казачьим Десантом в Абхазию. У нее три контузии и три ранения — два осколочных и одно пулевое. А лет ей всего 20.

— В Приднестровье — понятно, там твоя родина, а тут-то ты за что воевала?

— Как за что? За справедливость, — сказала Аня, давя сапогом окурок.

Вторая девушка представилась так: «Ульяна из Ленинграда». Эта чуть старше — 23, Ане приходится двоюродной сестрой, она ее и сманила, письма ей писала еще из Карабаха — просто так, чтобы поделиться с кем-то, а та взяла и приехала. А третья, Марина, и вовсе ребенок — 16 лет, но на вид дашь больше. Родители в Башкирии, а она отдыхала у бабушки в Гаграх, когда началась война. «В первые дни мы просто сидели и ждали, что будет. Потом я не выдержала и пошла туда, где был фронт».

— Когда же домой? — спросила я. — Война вроде кончается.

Аня посмотрела отрешенно:

— А что мне дома делать? Я уж привыкла воевать, да я больше ничего и не умею.

На прощанье она дала мне клочок бумаги с номером московского телефона, просила позвонить родителям какого-то Володи и передать, что он жив, но «немного ранен», и пока не может вернуться, но чтобы не волновались, все у него хорошо.

— Кто этот Володя?

— Мой жених, — сказала Аня просто. — Мы с ним с Карабаха вместе.

Подошел пожилой абхаз в папахе, стал разговаривать с Аней, называя ее ласково «сестра»; я простилась, обняла ее и поцеловала в щеку:

— Храни вас Бог, девочки.

…Я рассказывала, а генерал молчал, в темноте я уже не различала его лица и не могла видеть, как он реагирует. Мы ехали по слабо освещенной трассе, издали приближались огни Черноморска. Там ждал меня и наверное уже волновался Митя.

— А знаете, что такое Апсны? — спросила я. — Нет, — сказал генерал. — Апсны — это значит Страна Души. Красиво, правда?

* * *

Зачем я записываю эти свои впечатления? Привычка все переносить на бумагу — всякую мысль, чувство, настроение. Но зачем? Чтобы когда-нибудь, на склоне лет, перечитывать и поливать слезами эти странички? Профессиональный рефлекс. Всякое лыко — в строку, ничего не должно пропасть, забыться, вдруг да когда-нибудь, где-нибудь пригодится.

Мы, журналисты, — ловцы времени. Мы ловим в его мутном потоке события, факты, образы людей и спешим запечатлеть их, тиснуть на бумаге, пока не смыло из памяти, не унеслось. Мы же — и торговцы. Мы временем торгуем, маленькими такими кусочками времени. Вам завернуть кусочек 91-го годика? Лучше в какой упаковочке? А 85-м не интересуетесь? Есть избранные отрезки в очень качественном исполнении, делалось на экспорт. Ах, вам сегодняшний день? Ну это подороже будет. Заказывайте интерпретацию, изготовим в лучшем виде!

Почему об одних и тех же событиях один журналист пишет одно, а другой — совсем другое (как это было в случае с расстрелом парламента, а годом раньше — с грузинской агрессией в Абхазии)? «У каждого своя правда», сказал генерал. К журналистам это тоже относится. Но отчего зависит то или иное понимание «правды» журналистом, то есть профессионалом, чья профессия в том и состоит, чтобы всякий раз разбираться, где правда, а где ложь, где добро, а где зло? От мастерства? От того, чье задание он выполняет? От собственной совести? Но и совесть у всех по-разному устроена, что одному стыдно, другому — ничего, в самый раз. Может ли вообще, в принципе существовать объективный взгляд на вещи или он всегда и только субъективен? И что в таком случае важнее для человека пишущего — литературный талант, как считалось раньше? Обыкновенная порядочность, или неподкупность, как теперь говорят? А может, достаточно хотя бы простого сочувствия людям, самой жизни, разворошенной, порушенной, изуродованной до неузнаваемости? Если тебе хоть иногда бывает жалко людей, как родных, ты не станешь писать ничего такого, что кому-то из них окажется во вред. Может быть, по нынешним временам хватило бы одной этой заповеди — «не навреди»?

Да нет, такая журналистика не современна и никому сегодня, кажется, не нужна. Вредим, и много вредим — со смаком, с садистским удовольствием, с куражом — вот, мол, мы какие лихие, бойтесь нас, трепещите, а то еще и не такое напишем! Мы и не заметили, как профессия наша опустилась в самые низы низов — по функциям, которые она теперь выполняет (главная общественная помойка), по исповедуемым принципам, даже по лексике, языку. Теперь стыдно бывает сказать незнакомому человеку, что ты журналист, на тебя посмотрят с опаской и подозрением и отойдут подальше на всякий случай. Не будешь же каждый раз бить себя в грудь и объяснять: «Я не из тех, я не такой!»

Впрочем, теперь к любому человеку не знаешь заранее, с чем подойти, что ему стоит говорить, а чего не стоит, одной он с тобой социальной ориентации или нет. Есть много таких, кто в одной компании поддакивает одним высказываниям, а в другой — прямо противоположным. Люди вообще стали подозрительнее, стараются не откровенничать, а многие просто запутались насчет того, каких взглядов им дальше придерживаться. Вроде обозначил однажды где-то свои позиции и надо теперь на них уж и стоять, а жизнь показывает, что не то это, совсем не то, что он думал. И куда теперь поворачивать? Назад, к старым взглядам — вроде неудобно, продолжать настаивать на новых — глупо, видно же, что ничего не вышло. Вот он и мычит что-то нечленораздельное, ни туда, ни сюда явно не примыкая.

Знать бы, куда нас всех несет, куда вынесет…

 

Глава 17. Карьера Жени Зудина

Если бы пятнадцать лет назад кто-нибудь сказал Жене Зудину, что он будет претендовать на место руководителя области, он бы решил, что над ним издеваются, желая лишний раз подчеркнуть его бездарность как журналиста. Заветной мечтой Жени было в те годы опубликоваться хотя бы раз в какой-нибудь центральной газете, чтобы доказать всем, что не такая уж он бездарность. Женя мечтал со временем перебраться в Москву, но для этого надо было завести контакт с какой-нибудь из московских редакций. Тайком он посылал заметки в «Труд» и «Социалистическую индустрию», полагая, что там не такие высокие требования, как в «Комсомолке» или «Известиях». Заметки, однако, не печатали, может, потому, что у всех центральных газет были в области свои собкоры, а может, там тоже находили эти заметки бездарными. Женя не терял надежды и продолжал слать, пока однажды какую-то, совсем малюсенькую не напечатали наконец на последней странице в «Труде» под рубрикой «Отовсюду обо всем». В редакции «Южного комсомольца» на это даже не обратили внимания, что очень обидело Зудина, он полагал, что его нарочно недооценивают. Вплоть до 86-го года он так и прозябал корреспондентом в отделе новостей и считался абсолютно бесперспективным сотрудником.

А где-то в середине 86-го года произошло событие, на первый взгляд, малозначительное, но на Зудина довольно сильно повлиявшее. Как-то Соня Нечаева собрала ребят и предложила устроить в редакции «Неделю дублера». Тогда это входило в моду, кое-где уже выбирали дублеров — директоров предприятий, школ, клубов.

— А мы, — сказала Соня, — выберем дублеров редактора, заместителя редактора и ответственного секретаря. Мы с Васей Шкуратовым и Олег Михалычем уступим им свои кабинеты, и в течение недели они будут делать газету так, как сочтут нужным. Но только выбрать надо именно из молодых.

Сотрудники «Южного комсомольца» отнеслись к этой затее по-разному: кто с энтузиазмом, кто — с недоверием. «Скажи честно, ты что, уходишь?» — допытывались у Сони «старички». Молодежь в это время возбужденно шушукалась по кабинетам. В назначенный день долго заседали, обсуждали и наконец с помощью тайного голосования выбрали этих самых дублеров — Сашу Ремизова, Сережу Сыропятко и Зудина. Потом уже сами они, оставшись втроем, распределили роли и самая главная, редактора, досталась почему-то Зудину. Многие недоумевали, а Соня сказала:

— Зудин так Зудин, какая разница, пусть попробует.

После чего пересела в кабинет Севы, уступив свой редактору-дублеру. Вася Шкуратов сказал, что лучше он уедет на всю неделю в командировку, а Мастодонт, который вообще был против этих «детских игр», заявил, что берет больничный. В их опустевшие кабинеты сели Саша Ремизов и Сережа Сыропятко. И началось.

На утро все трое явились на работу в костюмах и при галстуках, хотя раньше ходили преимущественно в джинсах. Лица у них были непривычно серьезные, сосредоточенные. Первым делом Зудин подослал к Соне Сережу Сыропятко с вопросом, могут ли они пользоваться редакторской машиной.

— А как вы собираетесь ею пользоваться?

— Ну в смысле на работу, с работы ездить…

Соня удивилась такой практичности и сказала:

— Ну пользуйтесь…

К вечеру первого дня, когда подписывали номер в печать, Зудин сам пришел и спросил:

— Так я подпись свою сегодня ставлю в газете?

— На полосе, — сказала Соня, — а в газете оставь мою.

— Так не честно, — сказал Зудин, как маленький ребенок, которому пообещали и не дали мороженое.

— Пойми, — объяснила терпеливо Соня. — Это наш внутренний эксперимент, а чтобы изменить подпись редактора в тираже газеты, надо его уволить решением бюро и назначить нового, понимаешь?

Зудин надулся и ушел.

— Проверь лучше дату в чистой полосе, а то могут вчерашнюю оставить! — крикнула Соня ему вдогонку.

И все же в эти дни Зудин почувствовал себя совсем другим человеком. Он даже не предполагал, что неделя, проведенная им в редакторском кабинете, произведет на него такое сильное впечатление. И хотя все в редакции понимали, что идет игра, однако же, именно он, Зудин, проводил теперь утренние планерки, определял, что ставить в номер, именно ему несли на согласование макеты, именно он подписывал командировки сотрудникам, а главное, ему звонили в эти дни из обоих обкомов и облсовета (там были в курсе эксперимента) с разными поручениями, и надо было быстро сориентироваться и дать необходимые задания сотрудникам. Со звонившими из обкомов Зудин старался разговаривать низким, солидным голосом и был очень доволен, когда его называли по имени-отчеству — Евгений Алексеевич. Приходилось также вычитывать полосы, чего он вообще-то не любил, но теперь и это превратилось для него в приятное занятие, так как он мог править — кого хотел и как хотел, даже неприкасаемого Севу Фрязина, которому он не без удовольствия сократил материал на целых пятьдесят строк, якобы потому, что не влезает в полосу, хотя легко можно было найти другое решение, например, подрезать стоящий ниже снимок. Материал же Валеры Бугаева про перестройку в комсомоле он и вовсе зарубил, написав прямо поверх первой страницы: «Не хватает глубины анализа!». Валера обалдел, молча забрал материал, а Соне заявил, что пока в редакции командуют «эти», он ничего сдавать не будет.

В нише стены редакторского кабинета висело небольшое овальное зеркало, и Зудин часто косил глазом на свое в нем изображение. Изображение ему нравилось — поза, осанка, то, как он держит в руках телефонную трубку или разговаривает, откинувшись в кресле, с сотрудниками, которых он в эти дни вызывал часто — по делу и без дела. Ему уже казалось совершенно естественным, что он сидит в этом кресле, в этом кабинете, разве не должно так быть всегда? Разве обязательно уходить отсюда, когда кончится эксперимент?

Соня наблюдала за всем со стороны и не вмешивалась, а на жалобы сотрудников, с которыми они начали ходить к ней в первый же день работы дублеров, виновато улыбалась, просила набраться терпения и подождать. Но уже на второй день ей все-таки пришлось вмешаться. Зудин с компанией поставили в номер фотографию голой девицы, снятой, правда, со спины, но все равно, важно, что голой — ни к селу, ни к городу. Такого в «Южном комсомольце» сроду не бывало. Появись в газете этот «фотоэтюд», вырезанный из какого-то западного журнала (подробности тут же донесла секретарша Тома), был бы скандал. Пришлось Соне идти разбираться, чего делать ей совсем не хотелось, потом уж она поняла, что ее нарочно провоцировали, но в тот момент она об этом не догадалась, а просто надо было спасать номер.

— Ну что он вам дает, этот снимок? Неужели вы думаете, что наши читатели не представляют, как выглядит голая женщина со спины? Мы же не иллюстрированный журнал и не каталог фотовыставки — там это уместно, а у нас областная газета, орган обкома ВЛКСМ. Не в том же состоит смелость и новизна, чтобы такие вещи печатать, на это как раз много ума не надо.

Дублеры опять надулись, но снимок с полосы сняли. На этом, однако, не кончилось. Поставили кроссворд на первую полосу, чуть ли не на месте передовицы. Черт с вами, подумала Соня. Напечатали целую подборку анекдотов, в том числе, штук пять про Брежнева. Ладно, веселитесь. Разметкой гонорара занимался теперь Сережа Сыропятко и на первом же номере нарисовал такие суммы, что секретарша Тома, сосчитав «итого», в ужасе побежала к Соне: номер вышел стоимостью в пятьсот рублей с лишним вместо положенных двухсот.

— Добренькими хотят быть, — ворчала Тома. — А деньги откуда? С неба, что ли?

— Не переживай, бухгалтерия все равно не пропустит, — успокоила ее Соня.

В среду Саша Ремизов поставил в газету свой материал, отклоненный редколлегией еще полгода назад, но предусмотрительно им сохраненный. Материал был большой — на целую полосу и касался истории казачества, а вернее, расказачивания на юге России. Это был сугубо исторический, почти научный материал, сделанный Сашей на основе его же собственной кандидатской диссертации, которую он пытался писать лет пять назад, но так и не закончил. Тогда, на редколлегии Саше сказали, что материал слишком специфический, не газетный, скорее для исторического журнала, и уж никак не для массового читателя. Переделывать Саша не захотел, и про материал этот все давно забыли. И вот теперь он красовался в полосе, и снять его волевым решением значило бы для Сони погубить весь эксперимент. Соня решила, что эксперимент важнее. Читать материал она, естественно, не стала, смутно припомнив, что ничего особенно страшного в нем нет, а просто длинно и скучно. Между тем в материале появились новые абзацы, которых не было в прежнем варианте, например, прямым текстом говорилось о кровавой роли большевиков в расказачивании и даже назывался конкретный виновник казачьего геноцида — председатель ВЦИК Яков Свердлов, подписавший в 1918 году соответствующую директиву. Над материалом стояла фирменная рубрика «Южного комсомольца» — «Запретная тема». Должно быть, поэтому в первый день из обкома не последовало никакой реакции, считалось, что именно под этой рубрикой реализуется принцип гласности, так что лучше не одергивать редакцию. А ночью в городском скверике на углу улиц Дзержинского и Орджоникидзе неизвестными был вдребезги разбит маленький черный бюст Свердлову, постамент же, на котором он стоял, вывернут из земли и залит красной краской. Наутро Соню вызвали в обком, не было ее очень долго, и все в редакции решили, что эксперимент на этом закончится. Соня появилась в редакции к обеду, раскрасневшаяся, возбужденная, но ничего не стала рассказывать, сказала только: «Все в порядке», а встретившему ее в коридоре Саше Ремизову бросила на ходу с непохожей на нее ехидностью:

— Не забудь поставить в номер «последушку». С фотографией из скверика.

(«Последушками» в редакции называли небольшие сообщения под рубрикой «По следам наших выступлений».)

В пятницу вечером на общем собрании подводили итоги эксперимента. Встал важно Зудин и завел длинную, путаную речь о том, как они работали и как им фактически не давали работать, контролировали каждый их шаг, поэтому далеко не все из задуманного они смогли осуществить, а между тем многое в газете надо менять, и самое главное (тут он сделал многозначительную паузу) — надо менять руководство редакции! Никто не ожидал такого вывода, все загудели и стали смотреть на Соню — как она реагирует, но она промолчала. Эксперимент — это, конечно, хорошо, продолжал рассуждать Зудин, не обращая внимания на шум, но ведь потом все опять будет, как было. А их, то есть молодых сотрудников редакции, такое положение вещей больше не устраивает, и они готовы, если, конечно, остальные поддержат, поставить вопрос перед обкомом комсомола о выборах нового редактората в полном составе.

— Пора дать дорогу новым, молодым кадрам! — заключил Зудин и добавил, ни на кого конкретно не глядя: — А то у нас не дождешься, некоторые забывают, что газета молодежная и сидят до сорока лет и больше…

При этих словах Мастодонт кивнул головой и сказал:

— Спасибо, что напомнили…

Тут все загудели и заговорили разом:

— Еще чего!

— Олег Михайлович, не слушайте их, мы вас никуда не отпустим!

— Зудин, ну-ка извинись!

Зудин пожал плечами и сказал:

— Мы, в общем-то, Олег Михалыча не имели в виду…

— А кого, меня? — спросила Соня на удивление равнодушно.

Зудин не ответил.

— Да ребятам просто понравилось в ваших кабинетах и они решили в них остаться, — сказал Жора Иванов.

— Хватит! Давайте заканчивать!

— Долго этот детский сад будет продолжаться?

Дублеры такого единодушного неприятия, видно, не ожидали. Надеялись, что народ их поддержит и дружно проголосует за выборы нового редактората. Такой, вероятно, у них был план, но ничего из этого не получилось. Все стали сторониться и даже избегать Зудина, а Соня стала как-то жестче и больше не говорила о развитии внутриредакционной демократии, но через месяц назначила Сыропятко заведующим отделом комсомольской жизни вместо ушедшего в «Советский Юг» Бугаева. А еще через пару недель проводили в Москву Асю, совершившую после долгих мытарств «обмен века» — однокомнатную на однокомнатную с доплатой в две тысячи рублей. Сева сел на ее место — заведовать культурой, а Зудин стал завотделом новостей, чему раньше он, наверное, обрадовался бы, а теперь принял с каким-то даже неудовольствием, всем своим видом показывая, что заслуживает большего.

Зато теперь Женя Зудин знал про себя главное: он действительно способен на большее, ему просто не дали проявиться — ну что такое неделя! Но как, оказывается, это легко и приятно — руководить, и совсем не страшно. Эксперимент, который все в редакции считали неудавшимся — все, но только не Зудин, — помог ему окончательно поверить в свои возможности и теперь оставалось ждать подходящего случая, чтобы заявить о себе в полную силу.

«Звездный час» наступил для Зудина только в 89-м году, когда объявили выборы народных депутатов СССР. В Благополученск неожиданно для всех прибыл тогда становившийся известным и популярным в демократической среде отставной генерал КГБ Борис Белугин. Он выступал в «Огоньке» и «Столичных новостях» с громкими разоблачениями своего бывшего ведомства, и это всякий раз производило в обществе эффект разорвавшейся бомбы. В редакции «Южного комсомольца» тоже читали эти материалы, но относились по-разному: кто восхищался, кто говорил, что Белугин — типичный предатель, своих сдает. И вдруг оказалось, что этот самый генерал едет в Благополученск и собирается баллотироваться в народные депутаты от их области. В «Советском Юге» тотчас была организована кампания протеста, при этом аргументы приводились самые простые: зачем нам чужой, что он знает о нашей области, предал их — предаст и нас, и тому подобное. «Южный комсомолец» пока не высказывался, ждали приезда Белугина. Наконец явился сам генерал, оказавшийся довольно хилым на вид, почти лысым, с неприятным хищным лицом и припухшими веками. Прибыл он не один, а с целой командой поддержки, в которой любопытные благополученцы без труда узнали известную столичную демократку, не менее известного эстрадного юмориста и знаменитую в тот год неразлучную парочку юристов. Поглазеть на такую интересную компанию высыпало полгорода. Устраивать митинг на главной площади, однако, не разрешили, объявлено было, что желающих пообщаться с кандидатом в депутаты приглашают на стадион «Торпедо», самый заштатный в городе. До появления генерала жизнь в городе протекала сравнительно тихо, никаких эксцессов наподобие тех, что уже вовсю сотрясали Москву, не отмечалось. Приезжая команда возбудила и раззадорила тихих благополученцев. Таких речей, которые стали звучать на чуть ли не ежедневных теперь митингах, здесь сроду еще не слыхивали, и народ стал ходить на стадион «Торпедо», как на концерты. В перерывах между митингами Белугин встречался с местной прессой, давал налево-направо интервью и вообще старался понравиться здешней публике. Как-то так случилось, что Зудин чаще других крутился вблизи Белугина, несколько раз общался с ним накоротке и в конце концов удостоился приглашения в номер гостиницы, где остановились гастролеры. Там он услышал много интересного про московские дела и грядущие в скором времени события. В свою очередь, генеральская свита с пристрастием выспросила у Зудина все, что он только мог знать про здешние настроения, личности других кандидатов в депутаты и областное руководство. Пока Зудин делился своими знаниями, Белугин внимательно, исподлобья его рассматривал и неожиданно спросил, не согласится ли он стать его, Белугина, доверенным лицом, а в случае победы на выборах и помощником — здесь, в округе. Зудин плохо представлял себе, в чем могут заключаться обязанности доверенного лица, а тем более помощника депутата, но предложение ему польстило, и он согласился. Предвыборная кампания была бурная, скандальная, народ, для которого альтернативные выборы были в диковинку, валом валил на Белугина, и тот храбро крыл все начальство — и местное, и московское, в том числе и Горбачева, чем особенно потрафил здешним избирателям, уже успевшим разочароваться в своем недавнем кумире. Областное управление КГБ изо всех сил старалось сбить интерес населения к экзотической личности Белугина, на подмогу даже прибыла из Москвы целая бригада чекистов во главе с генералом, недавним непосредственным начальником Белугина, был развернут настоящий штаб и отслеживался каждый шаг претендента в депутаты, а в местные средства массовой информации были переданы несколько материалов, призванных открыть избирателям истинное лицо этого человека. Но все было тщетно, наоборот, — все эти усилия только подогревали интерес к нему простых граждан, никогда раньше не наблюдавших публичной борьбы высокопоставленного кагэбэшника со своим же ведомством.

В редакции «Южного комсомольца» произошел раскол. Соня, Вася Шкуратов и Мастодонт выступали против того, чтобы поддерживать Белугина на выборах, Зудин, Сыропятко и примкнувшая к ним в этом вопросе Ира Некрашевич кричали на планерках, что это зажим демократии, так нельзя, надо давать ему слово наравне со всеми другими кандидатами. Сева и особенно Глеб Смирнов оставались равнодушны к данной проблеме, а Люся Павлова, больше озабоченная устройством ребенка в детский сад, сохраняла нейтралитет. Больше всех хлопотал, конечно, Зудин. Он соорудил пространное интервью с генералом, в котором тот называл Благополученскую область заповедником застоя, а областных руководителей консерваторами и скрытыми сталинистами. О себе Белугин говорил в этом интервью, что в случае избрания его народным депутатом он будет добиваться решения в городе жилищной проблемы, в том числе и за счет выселения из квартир, полученных вне очереди номенклатурными работниками, а также улучшения продовольственного снабжения — за счет закрытия спецбуфетов и спецстоловых для той же номенклатуры.

Соня прочла, сказала Зудину: «Чушь собачья» и печатать отказалась, объяснив, что биографию и программу Белугина — как материалы обязательные — «Южный комсомолец» уже опубликовал, а печатать или не печатать интервью — дело редакции. Зудин развернулся и пошел в «Советский Юг», но там его дальше ответсекретаря вообще не пустили и даже читать не стали. Как потом выяснилось, все так и задумывалось в штабе Белугина, и нужно было только получить формальные отказы в редакциях местных газет, после чего интервью было отвезено в Москву и очень быстро напечатано в «Столичных новостях» с припиской, что благополученские власти чинят препятствия кандидату в депутаты, а областные журналисты, будучи подневольными обкома, нарушая принципы гласности, отказываются освещать предвыборную кампанию неугодного кандидата. О таком Зудин и не мечтал. Опубликоваться в одной из самых читаемых в стране газет! Да еще с таким острым и даже скандальным материалом!

На выборах Белугин победил легко и просто, набрав более 60 % голосов. Зудин стал его официальным помощником и, хотя формально еще числился в редакции, большую часть времени проводил теперь в так называемой общественной приемной народного депутата СССР Белугина, помещавшейся в небольшой комнате на первом этаже одной из нотариальных контор. Изредка приезжал из Москвы сам Белугин и вел прием избирателей, тогда огромная очередь выстраивалась к нему с раннего утра и стояла дотемна. Наивные граждане шли со своими жалобами в основном по квартирному вопросу, генерал всех внимательно выслушивал, всем обещал разобраться и помочь и тут же переправлял жалобы со своей припиской в городские органы, после чего с чувством исполненного долга снова улетал в Москву, оставляя париться в своей «приемной» Зудина и еще двух экзальтированных дамочек-демократок. Со временем он наведывался все реже, зато Зудин, напротив, частенько стал бывать в столице и даже присутствовал пару раз на заседаниях съезда и сессиях Верховного Совета Союза в качестве помощника депутата. Обстановка, царившая там, его завораживала, вокруг было столько знаменитых людей, что у Зудина разбегались глаза. Огромный зал заседаний, вестибюли и лестницы, люстры и мягкие диваны — все было с размахом, с комфортом, поражало воображение и рождало одно-единственное стремление — когда-нибудь оказаться здесь не в качестве чьего-то помощника, а самому по себе, имея в кармане такое же ярко-красное, как у них, удостоверение, сидеть не на галерке для прессы, а в ближних рядах, запросто здороваться и беседовать со знаменитостями и даже давать интервью в кулуарах молодым журналистам, которым совсем не обязательно знать, что он — их бывший коллега.

Через год, весной 90-го, снова были выборы, на этот раз — народных депутатов России, и Белугин посоветовал Зудину выдвинуться, сказав, что публично его поддержит, а его слово кое-что еще да значит в Благополученске. Зудин, не раздумывая, согласился. Если уж такой человек, как Белугин, считает, что он достоин и все такое… И Зудин в числе многих других претендентов (всего на область было 25 мандатов, а кандидатов набралось под две сотни) выдвинулся, стал ездить по предприятиям, выступать, вдруг прорезались ораторские способности, но главную роль сыграли несколько громких выступлений в его поддержку Белугина, специально приезжавшего для этой цели в Благополученск, и пара забойных публикаций в центральных газетах о «молодом, подающем надежды политике и журналисте», которые он же помог организовать. Сам Зудин не слишком напрягался, повторял многие тезисы и даже отдельные словечки из предвыборных речей и публикаций Белугина и вообще старался ему подражать и часто при встречах с избирателями на него ссылался.

В редакции «Южного комсомольца» к происходящему относились иронически, никто не верил, что Зудин может победить, а само участие его в выборах воспринимали как некую специальную газетную акцию типа «Журналист меняет профессию». И даже допытывались у Сони: «Ну скажи, это ты придумала?» О Зудине писали, в «Южном комсомольце» печатали его портреты, с душой исполненные Жорой Ивановым, и даже провели опрос среди своих читателей под девизом «Выбираем молодых!», в ходе которого выяснилось, что большинство девушек города Благополученска собирается голосовать за Зудина, потому что он — самый молодой и симпатичный из всех кандидатов. Планировали, что по окончании выборов сам Зудин напишет большой материал «Как я баллотировался в депутаты», где подробно проанализирует плюсы и минусы кампании.

Но неожиданно для всех Зудин выиграл. Правда, на пределе, набрав всего на 0,85 % больше, чем его соперник, секретарь парткома домостроительного комбината, но главное — выиграл. В редакции отметили это дело грандиозным гуляньем, подарили Зудину на память хрустальную вазу, нажелали ему «сбычи всех мечт» и на прощанье договорились, что раз уж так замечательно все получилось, то пусть он одновременно будет специальным корреспондентом газеты в Москве и освещает работу нового российского парламента изнутри. Он великодушно соглашался, благодарил, важничал и был, в общем, вполне счастлив.

С этого момента у Зудина началась совершенно новая жизнь. Он жил теперь в столичной гостинице, заседал на съезде, видел себя по телевизору и старался как можно чаще попадать в объектив телекамеры, для чего резвее многих выскакивал к микрофону, иногда даже не зная точно, что скажет, и придумывая реплику на ходу. В кулуарах съезда он быстро оценил обстановку и примкнул к той группе депутатов, которая с самого начала обозначила себя как радикально-демократическая. Когда началось формирование Верховного Совета, Зудин первым из благополученских депутатов вызвался работать в нем на постоянной основе и сам попросился в комитет по средствам массовой информации. Поначалу он еще помнил об уговоре с редакцией и пару раз передал по телефону небольшие репортажи со съезда, но постепенно московская жизнь захватила его настолько, что он все реже и реже вспоминал о «Южном комсомольце» и с некоторых пор стал даже считать несолидным для себя продолжать сотрудничать с областной молодежкой. Теперь у него был свой кабинет на двенадцатом этаже Дома Советов, или Белого дома, как стали называть большое здание с закругленными торцами на Краснопресненской набережной. Работы было немного, можно даже сказать, вообще не было, если не считать сидения на сессиях, и Зудину такой режим очень нравился. Он мог и не прийти на заседание и заниматься своими делами в городе, а мог, сидя в зале, читать (если поблизости не было телекамеры) какой-нибудь журнал или газету и очнуться только во время голосования, чтобы, поглядев по сторонам, как кто голосует, определиться для себя, «за» он или «против». Зудин не всегда разбирался в существе обсуждаемого вопроса, чаще вообще не разбирался, но всегда ориентировался на двух-трех видных демократов, сидящих впереди и активно участвующих в происходящем. Если они голосовали «за», то и он был «за», если они воздерживались, то и он воздерживался.

В августе 91-го он провел тревожную ночь в стенах Белого дома и даже участвовал в вещании оттуда на какой-то зарубежный канал. Но события тех дней не оставили в сознании Зудина сколько-нибудь сильного потрясения. Он был готов к любому исходу, кто бы ни взял тогда верх, в его собственной жизни вряд ли что-то существенно изменилось бы. К этому времени он завел роман с длинноногой девицей из аппарата Верховного Совета, чьей обязанностью было разносить по залу проекты постановлений. Зудин так привык к ее постоянному мельканию перед глазами, что в один прекрасный день решился в отношении нее на серьезные действия, впрочем, ни к чему его не обязывающие.

В Благополученске он теперь совсем не бывал и о происходивших там больших переменах знал мало. Там менялись губернаторы и редакторы газет, появлялись новые издания, между которыми немедленно начиналась грызня, бывшие коллеги, поделившиеся на два или даже три лагеря, не на шутку враждовали, открытым текстом поливая друг друга со страниц своих ставших независимыми газет. До Зудина доходили отголоски их баталий, но они его не волновали и подавно.

Случайно на одной из презентаций он встретил Майю Мережко, выглядела она все так же стильно, хотя возраст уже чувствовался. Майе было под сорок, она по-прежнему была не замужем, работала на телевидении, и теперь все ее разговоры были об этом. Зудин пригласил ее поужинать, она не отказалась, но и за столом говорила все время исключительно о телевидении, сыпала именами известных телеведущих и названиями передач, о которых Зудин имел слишком смутное представление, чтобы суметь поддержать разговор. Потом они еще пару раз виделись, сходили, например, на выставку Шагала в Манеж, а однажды Майя решилась остаться у Зудина в его казенной депутатской квартире, но даже ночью все ее разговоры были о работе, о том, что творится у них в новой телерадиокомпании, кто на кого работает, кто сколько берет за участие в передаче и тому подобное. Зудин проявил удивившее Майю равнодушие к этим вещам, мало того, в свою очередь, ничего особенно интересного не смог ей рассказать о происходящем в кулуарах Верховного Совета.

— Ну ты ж там работаешь, — удивлялась Майя, сидя на постели в его рубашке, застегнутой на одну пуговицу. — Ну расскажи хоть про Хасбулатова, какой он на самом деле? Я так хочу сделать с ним интервью!

Эта ночь была первой и последней, больше она не появлялась и не звонила. Когда-то давно, когда они еще работали вместе в редакции «Южного комсомольца», Зудин счел бы за великое счастье и большую удачу провести ночь с Майей, теперь же это не доставило ему почти никакого удовольствия, они были совершенно разные, говорили и думали о разном, так что он не слишком расстроился, когда она пропала из его московской жизни так же внезапно, как появилась. С длинноногой тоже быстро кончилось, она откровенно хотела замуж, но подобная бездарная женитьба в планы Зудина не входила.

В начале 93-го он вспомнил вдруг про свою старую любовь, внучку завкафедрой зарубежной литературы журфака, на которой чуть было не женился в год выпуска, нашел старый телефон и позвонил, не будучи даже уверенным, что она в Москве. Звали ее Леонелла, Ляля, к этому времени она успела уже дважды неудачно побывать замужем и теперь томилась в одиночестве в огромной пустой квартире, оставленной умершим пять лет назад дедом. Она тоже обрадовалась Зудину и тут же пригласила, он приехал с цветами и бутылкой шампанского и в первый же вечер был оставлен. Ляля была какая-то озлобленная на весь белый свет и сама набросилась на Зудина прямо-таки с остервенением. У нее была дочь от первого брака, которую забрал себе при разводе муж, и она на это согласилась, потому что уходила в тот момент к другому, который возражал против ребенка. Теперь этот первый муж жил в Германии, работал в посольстве, и девочка была с ним. Второй Лялин муж оказался коммерсантом первой волны и сначала забрасывал ее подарками — шубами и брюлликами и даже машину ей купил «дамскую» — голубой «Шевроле», а потом вдруг исчез, и она не сразу, через друзей узнала, что и он теперь за границей — скрывается там от кредиторов и просил передать Ляле, что она свободна. Теперь она шизовала по поводу дочки, но было поздно и почти безнадежно. Все это она выплеснула на Зудина в первый же вечер, он слушал молча и невнимательно, приглядываясь к квартире и к Ляле и решил про себя, что это тот вариант, который во всех смыслах ему подходит. Он остался.

В конце сентября, в самый разгар противостояния между президентом и парламентом, Ляля объявила, что беременна, хочет непременно родить, и надо поэтому зарегистрироваться. Зудин сказал, что подумает, но было не до женитьбы — в Белом доме происходило какое-то движение, копились какие-то силы и назревало страшное. Зудин даже подумывал о том, чтобы уехать на это время хоть в тот же Благополученск, как бы для общения с избирателями, которых он в глаза не видел со времен выборов, но было бы уж слишком демонстративно, никто из депутатов не ехал, все напряженно ждали, чем кончится. Радикальное крыло собиралось вне стен парламента, совещались на случай разных вариантов, и когда все началось, когда основная масса депутатов засела в Белом доме, Зудин оказался в числе тех, кто сразу же согласился на предложение из Кремля о переходе на работу в правительство и президентскую администрацию. Главные события он наблюдал уже со стороны, по телевизору, оправдываясь про себя тем, что не может же он рисковать собой, когда Ляля беременна.

А когда дым от октябрьской стрельбы окончательно рассеялся, Зудин оказался перед вопросом, как быть дальше. С одной стороны, он имел теперь хотя и небольшую, но вполне приличную должность в пресс-службе правительства. С другой, Зудин знал, что чиновники никогда не чувствуют себя уверенно, вылетают только так, даже без всяких видимых на то причин. Куда надежнее было бы снова получить мандат депутата, это сулило более достойный статус хотя бы на ближайшие два года. Но теперь он не был уверен, что в Благополученске его снова поддержат. Никаких своих предвыборных обещаний тамошним избирателям он, конечно, не выполнил. Хотя можно было бы объяснить все неблагоприятной политической ситуацией, перманентным конфликтом между «ветвями» власти… Зудин решил рискнуть и полетел в Благополученск. В «Южном комсомольце» уже сидел редактором Сережа Сыропятко, который встретил его совсем не дружелюбно и первым делом сказал, что газета дышит на ладан, денег нет и взять неоткуда, скорее всего придется закрываться. Зудин попытался прощупать настроения насчет предстоящих выборов. Сережа пропускал мимо ушей и говорил о своем. Не может ли Зудин по старой дружбе помочь газете деньгами, не сам, конечно, но нельзя ли найти в Москве какого-нибудь спонсора?

— А может, ты мне хотя бы устроишь встречу с министром печати?

Зудин понял, что делать ему в Благополученске нечего. Он остался работать в правительственной пресс-службе, стараясь быть нужным начальству и держаться на виду. Люди в правительстве все время менялись, менялись и зудинские начальники, но скоро он понял, что рядовые клерки остаются все время одни и те же и на них держится многое. Бывало, что новый, только что назначенный министр не знал, как составляется какая-нибудь бумага и где ставится виза, а неприметный аппаратный работник тут как тут и все сам сделает, как положено, только подпиши. Между тем Ляля родила Зудину сына, которого назвали Борисом, о чем он не преминул сообщить на службе, но жениться так и не собрался, а жили гражданским браком. Генерал Белугин к этому времени перебрался в Америку, и связь с ним оборвалась, друзьями Зудин в Москве как-то не обзавелся, хотя по-прежнему изредка посещал сходки радикал-демократов, но был там фигурой невидной, так, на подхвате.

Все это время в нем копилась смутная неудовлетворенность собой и другими, и всем происходящим вокруг. Тогда, в 91-м, при смене власти, и позже, в самом начале 92-го, все представлялось ему не так — иначе, лучше, казалось: еще немного — и случится чудо, все преобразится, и будет счастливая и богатая страна, сплошь богатые и счастливые люди. Но то, что происходило теперь, и раздражало, и пугало. Он замечал такие же настроения у многих, с кем приходилось общаться. Все с тревогой ждали президентских выборов 96-го года.

В избирательный штаб президента требовались люди, много людей, особенно с навыками журналистской работы, привлекли и Зудина. Штаб поразил его масштабами организации дела — это была огромная машина, перемалывающая горы информации, связанная с любой точкой России, способная в кратчайшие сроки реализовать любую задачу, сколько бы это ни стоило. Зудина посадили в отдел СМИ, в сектор региональной прессы, и его непосредственной обязанностью было отслеживать газеты регионов Поволжья, Северного Кавказа и юга России. Газеты ежедневно и бесперебойно доставлялись ему на стол, он их читал, анализировал и должен был делать выводы относительно динамики настроений избирателей и — соответственно — шансов на победу президента в данном регионе. Зудин взялся за дело с большим энтузиазмом, но чем больше газет он прочитывал, тем меньше энтузиазма у него оставалось. Из публикаций этих газет выходило, что настроение у региональных властей, избирателей и даже журналистов самое скверное, и если голосовать будут адекватно этому настроению, то шансов на победу нет никаких. То ли регионы Зудину достались такие неблагонадежные, то ли такие же настроения были по всей России, а просто он не соприкасался с этим и не представлял, что там творится на самом деле. Зудин приуныл и даже растерялся, не зная, должен ли он писать в своем аналитическом отчете все, как есть, или надо отсеять и разжижить информацию. Спросил у сотрудника, сидевшего в одном с ним кабинете и отвечавшего за прессу Северо-Западного региона. Оказалось, у него картина такая же, если не хуже.

— Но писать надо, как есть, — сказал сосед. — Это ж не в газету, это на стол руководству штаба, а они уж пусть думают.

Зудин написал пару тревожных отчетов, после чего его неожиданно пригласили не куда-нибудь, а к главному руководителю предвыборной кампании президента. Зудин восхищался этим человеком, сумевшим за несколько лет сделать головокружительную карьеру и теперь пользовавшимся неограниченным влиянием на президента и все его окружение. Зудину нравилась его подтянутость, холодность, постоянная нацеленность на результат, не всегда даже понятный другим, а также его способность выходить победителем из любой, самой неблагоприятной ситуации. Зудин издали любовался этим человеком и завидовал ему.

Впервые он смог разглядеть его как следует, у него было розовое лицо — как у всех рыжеволосых, узкие бледные губы и синие круги под глазами. Когда Зудин вошел, он не встал и не подал ему руки, а только кивнул, не отрываясь от бумаг, на стул напротив. Разговор оказался коротким, деловым, без единого лишнего слова, видно было, как он дорожит каждой минутой своего времени.

— Это ваши отчеты? Вы уверены, что ситуация на юге складывается не в нашу пользу? Вы сами из тех мест? Как вы считаете, можем мы использовать какие-либо местные газеты для перелома настроений избирателей? Какие именно? — он выстрелил эти вопросы один за одним, без паузы, не давая Зудину не то что ответить, а даже собраться с мыслями.

Зудин, сделав умное лицо, собрался было порассуждать на предложенную тему, но ему не дали.

— Подумайте над этим. Если какие-то издания нуждаются в спонсорских вливаниях — укажите. Завтра к утру прошу передать мне ваши предложения в письменном виде. Всего доброго.

Обалдевший от такого темпа Зудин пролепетал что-то вроде «Будет сделано» и быстро убрался из кабинета. Он был восхищен.

Ситуация на юге, в республиках Северного Кавказа и Поволжья вплоть до самых выборов оставалась критической, все говорило о том, что население этих регионов, несмотря на все предпринимаемые меры, в том числе финансовые вливания, проголосует скорее за кандидата от блока коммунистов и патриотов. Зудина поражало и опять же восхищало в этой ситуации только одно: официальная информация, выходившая из штаба на эту тему, и главное — цифры были неизменно оптимистичными, и все это разительно отличалось от той информации и тех цифр, которые циркулировали внутри штаба. Он побаивался только, что, если в его регионах президент все же проиграет, это каким-то образом отразится и на нем, на его дальнейшей судьбе и карьере. И заранее продумывал пути возможного отступления, но никакого реального выхода для себя не видел. Предчувствия его не обманули: все три региона проголосовали против президента, за его главного соперника. Но той поддержки, которую обеспечили Дальний Восток, Урал и Крайний Север, а главное — обе столицы с их многомиллионным населением, хватило для общей победы, и все, кто работал в штабе, вздохнули с облегчением. Никаких разборок ни с кем не последовало. Тем более что президент чуть было сам не сорвал все дело своей неожиданной болезнью, хорошо еще, что не просочилось раньше времени в прессу, а потом было уже все равно, дело сделано и сделано хорошо, не придерешься. Всем, кто работал в штабе, выдали солидную премию и предложили на выбор самые престижные места отдыха. Зудин выбрал Лазурный берег Франции.

О том, чем пришлось заниматься лично ему и чем занимались другие в предвыборном штабе, он старался не вспоминать. Может, когда-нибудь потом, думал он, когда все эти люди уже сойдут с дистанции, вспомню и даже напишу, как все на самом деле было, но сейчас лучше об этом вообще забыть. Впервые в жизни он действительно устал, хотел отдохнуть и там, вдалеке от всего и всех, спокойно обдумать свои дальнейшие планы.

 

Глава 18. Старик и Рыжий

В большой полутемной комнате с опущенными шторами на широкой постели лежит старик. Седые волосы прилипли ко лбу, глаза прикрыты тяжелыми, в розовых прожилках веками. Щеки старика слегка запали, губы высохли и потрескались. Руки его плетьми лежат вдоль туловища. Он не шевелится, только время от времени тяжело вздыхает в полусне. В комнату бесшумно входят то медсестра в белоснежном, до твердости накрахмаленном халате, то немолодая женщина с тревожным, усталым лицом, то маленький, темноволосый доктор. Первым делом они взглядывают на бледное, восковое лицо старика, потом переводят глаза на установленные у изголовья постели приборы, поправляют одеяло или переставляют что-нибудь на тумбочке и также бесшумно выходят.

За дверью комнаты, в просторном холле уже давно сидит в застывшей позе рыжеволосый молодой человек с плоским черным дипломатом на коленях. Время от времени он смотрит на часы и, мотнув головой, нетерпеливо барабанит по нему пальцами, словно играет на пианино. Выходящих из комнаты, где лежит старик, он встречает настойчивым взглядом холодных, с голубыми подкружьями глаз, в которых застыл вопрос: «Скоро?»

— Спит, — однообразно отвечают ему и медсестра, и врач, и женщина с усталым лицом — жена старика.

Так проходит час или два, наконец, за дверью слышится глухой кашель, и сразу из боковой комнаты выбегают все трое в белых халатах и исчезают за дверью палаты. Рыжий тоже встает и, подойдя поближе к стеклянной двери, пытается заглянуть внутрь, но плотные, в густую сборку занавески не позволяют разглядеть что-либо, кроме смутного пятна посреди комнаты. Слышатся приглушенные голоса, как будто уговаривают о чем-то старика, его раздраженное «не хочу», скрип кровати и звон склянок. Рыжий отходит к окну и смотрит на высокие ели, между которыми проложены аккуратные дорожки. Спустя какое-то время, маленький доктор возникает в дверях все в той же нерешительной позе, он явно хотел бы проскочить мимо рыжего, не объясняясь с ним, но не может себе этого позволить. Женщины, тихо переговариваясь, проносят прикрытую белой салфеткой «утку» и исчезают за дверью, на которой написано «Лаборатория».

— Ну что? — требовательно спрашивает рыжий.

— Я сказал, что вы здесь.

— Ну и?

Доктор пожимает плечами:

— Молчит.

Рыжий делает щелчок пальцами:

— Я пошел.

Доктор снова пожимает плечами и отступает от двери.

— На вашу ответственность.

Вид старика, утонувшего в подушках и сливающегося с ними цветом лица, неприятно его поражает. Он морщится почти брезгливо и садится в кресло в ногах у больного. Тот по-прежнему лежит с прикрытыми веками и не реагирует. Рыжий внимательно смотрит на него, будто что-то прикидывая про себя, ожидая малейшего движения. Так проходит еще несколько тягостных минут. Наконец старик открывает глаза, но смотрит не на посетителя, а в потолок. Рыжий вытягивает шею, пытаясь обратить на себя внимание. Старик косит глазом и, увидев его, тоже морщится.

— Чего тебе?

— Мы все волнуемся о вас.

«О себе вы волнуетесь», — думает больной, но сказать не решается: он немного побаивается рыжего.

— Ну что там творится в стране? — через некоторое время спрашивает старик слабым голосом.

— Все хорошо, не беспокойтесь.

— Что пресса пишет?

— Наша или…?

— И наша, и ихняя. Про меня что пишут?

— Высказывают уверенность, что вы скоро поправитесь.

— Что Дума?

— А, как всегда, шумят, не стоит обращать внимания.

Старик делает попытку приподнять голову и снова бессильно опускается на подушки.

— А эти… коммунисты?

— У них сейчас нет никакого влияния, варятся в собственном соку.

— Значит, все хорошо пока?

— Да, все хорошо, не волнуйтесь.

Рыжий открывает свой дипломат и достает несколько листков.

— А что народ говорит? — еле слышно спрашивает старик.

— Народ? Какой народ?

— Наш.

— А! В этом смысле. Все под контролем, вы, главное, не волнуйтесь. Люди обо всем проинформированы, как надо.

Привстав и не выпуская листков из рук, рыжий показывает их старику.

— Вот это надо бы сегодня подписать. Очень важно.

— А что там?

— Да ничего особенного. Вот это по кадрам. Кое-кого тут надо передвинуть, я вас не хочу утомлять, вы просто подпишите, и все. Тут вот надо вето на думский закон. Закон очень плохой, вредный для нас, пропускать нельзя никак. Ну и насчет налогов, очень важно, очень ждут на Западе.

— Премьер в курсе?

— В общем, да… Он заедет к вам. Завтра или послезавтра.

— А Таня смотрела?

— Конечно. Она не возражает.

Рыжий вкладывает ручку в чуть подрагивающую руку старика и один за другим подставляет ему листы, закрепленные на тонкой пластмассовой пластинке. Старик медленно и долго выводит на них длинную, замысловатую подпись. Закончив, он тут же снова закрывает глаза и, кажется, засыпает. Входят врач и жена.

— Достаточно, смотрите, как он устал, — говорит врач рыжему вполголоса, а жена укоризненно смотрит и вздыхает. Рыжий щелкает замком дипломата и встает.

— Сядь, — неожиданно говорит старик, не открывая глаз.

Рыжий послушно садится. Врач и жена, потоптавшись без дела, выходят, делая ему страшные глаза, на что тот только пожимает плечами: мол, не моя воля. Так он сидит еще какое-то время. Наконец, старик открывает глаза и, глядя в потолок, спрашивает:

— А что с выборами, почему никто ничего мне не говорит? Рыжий мнется, не зная, как лучше сказать.

— Что, проигрываем?

— Нет, что вы! В целом ряде регионов уже прошли наши кандидаты.

— И на юге?

— На юге сложнее. Но Зуб остался, там все сделали, как договаривались. С остальными пока неясно. В Благополученске выборы только в ноябре.

Старик молчит, перебирает губами.

— Там есть наш кандидат?

— Есть, но…

Рыжему не хочется распространяться на эту тему. Старик, видно, запамятовал, что губернатором в Благополученске сидит не кто иной, как Паша Гаврилов, неудавшийся министр по делам Северного Кавказа, отправленный после Чечни назад в область. У Рыжего никогда не было симпатии к этому человеку, он казался ему колхозником, случайно затесавшимся между интеллигентными людьми, он вообще не мог понять, зачем президент вытащил его тогда в Москву, за два года Паша так и не смог вписаться в команду. Теперь же, вернувшись в Благополученск, он стал вести себя не по правилам, перестал подчиняться центру, пару раз недопустимо высказался о президенте и его дееспособности, а на днях появилось его интервью в «Новейшей газете», где он разглагольствует о якобы известных ему «тайных пружинах» чеченской войны. Еще один правдолюб нашелся. Пусть теперь пеняет на себя. Но старику это знать не обязательно. Если удастся раскрутить этого, как его… Зу… Зудина, что ли, да, кажется, так — то не все еще потеряно.

— Там ведь Паша? — спрашивает старик.

Смотри-ка, помнит. И может быть, даже жалеет. Рыжему стоило больших трудов убедить его избавиться от этого человека.

— Да, но у него мало шансов. На нем же Чечня и вообще… Отработанный материал, не стоит тратить силы. И потом там у коммунистов неплохие позиции.

— Кто?

— Некий Твердохлеб. Вы, может быть, не помните, это из бывших.

— Почему не помню, — старик вздохнул и снова закрыл глаза. — Помню. Этот пройдет.

Рыжий поднимается и на цыпочках идет к двери.

— Подумайте, что можно сделать.

— Думаем. Вы только не волнуйтесь.

Выйдя за порог, рыжий всей грудью вдыхает свежий осенний воздух и быстро идет к черному «Мерседесу», ожидающему у ворот.

— В Кремль? — спрашивает водитель.

— Да… Нет, давай сначала в посольство, только со стороны… ну, ты знаешь.

Дорогой он перебирает детали разговора, интонации. А старик еще ничего, Бог даст, выкарабкается, надо только не торопиться со всем этим, не переусердствовать. Что-то там было в разговоре неприятное? Что-то, связанное с выборами… Ах, да, Твердохлеб. «Этот пройдет», — так он, кажется, сказал. Черт подери, он эти вещи нюхом чувствует, тут у него интуиция. Неужели все напрасно?

Некоторое время назад он созвал свою группу и поставил перед ней задачу: подобрать для Благополученска совершенно нового, не засвеченного нигде, ни в чем кандидата. Желательно помоложе, до сорока, желательно провинциала, родом из этих мест, но прокрутившегося в последние годы в Москве, желательно поинтеллигентнее («не такого колхозника, как Паша»), ну и главное, чтобы разделял наши взгляды, был управляем, желательно, тщеславен и сребролюбив (он так и сказал: «сребролюбив», и все улыбнулись изысканности этого определения). Компьютер вычислил некоего Зудина. Он с трудом припомнил, кто это. Летом в предвыборном штабе работали сотни людей, и не всех он знал лично. Однако данные хорошие. Было только одно слабое место — журналист, а там область аграрная, всегда из аграрников и назначали. Но когда-то же надо отказываться от старой кадровой политики. Чтобы прощупать этого Зудина, пришлось посылать своего человека аж в Ниццу, где предполагаемый кандидат отлеживался на песочке, не подозревая о своем будущем. Времени было в обрез, но, кажется, все-таки успели начать раскрутку. Золотые ребята, цены им нет, раскрутят кого хочешь, хоть черта, хоть дьявола, с нуля, с минусовой отметки. Если все получится, это будет важная победа. Регион уникальный — нефть, порты, а главное — земля, лучшие в мире черноземы. Рыжий даже ругнулся тихо, представив на минуту, что может победить этот самый Твердохлеб, которого он никогда в глаза не видел, но ему и видеть не надо, для него достаточно знать, что он из бывших, этим все сказано, бывшие — главные враги, от них исходит постоянная угроза, им верить нельзя ни на грош, была б его воля, он бы ни одного даже на пушечный выстрел не подпустил. Это старик сентиментальничает, потому что сам из них же, но он хоть управляем, а есть такие…

— Надо помогать. Помогать надо, — сказал он вслух.

— Что? — отозвался водитель.

— Нет, ничего, поезжай.

«Мерседес» выруливал с Рублевского шоссе на Кутузовский. Рыжий откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза.

 

Глава 19. Ничтоже сумняшеся

В аэропорту Черноморска Зудина поразили горы одинаково упакованных тюков, видимо, только что выгруженных из самолета, возле которых топтались молодые и не очень женщины. Он догадался, что это и есть «челночницы» (раньше только слышал о них). Через Черноморск пролегал теперь великий торговый путь из Турции и Арабских Эмиратов в Россию. Оттуда сюда везли все: одежду, белье, обувь, кожаные плащи и куртки, все еще популярные у нас; кухонную утварь, посуду и мелкую бытовую технику, детские игрушки, часы, золотые изделия, сравнительно дешевые на арабском востоке; колбасы и копчености, печенье и конфеты, оливки, орехи, соки, шоколад, салфетки, прокладки, памперсы, зубную пасту, шампуни, чистящие средства, кремы, косметику, лезвия для бритв, одеяла, пледы, комплекты постельного белья, сантехнику, кафель, обои, мебель, холодильники, микроволновые печи, телевизоры, видеомагнитофоны, видеокамеры, фотоаппараты, оправу для очков, ошейники для собак, зубочистки — и прочая, и прочая, и прочая… Все эти товары заполнили южные города России, сделали их похожими на пестрые восточные базары, а половину населения превратили в вольных торговцев и сопряженную с ними обслугу, для которой сами собой нашлись в русском языке новые определения — челноки, реализаторы, «крыша»…

Женщины-челночницы были все какие-то немытые, нечесанные, в спортивных костюмах и кроссовках, с усталыми, озабоченными лицами. Зудин постоял, поглазел на них и, с трудом протиснувшись между тюков, пошел искать телефон-автомат.

— Приезжай, — просто сказала Соня и назвала адрес.

Зудин взял такси и помчался.

Дорога из аэропорта в центр города шла вдоль моря, Зудин смотрел из окна машины и думал: райские места, ничуть не хуже Ниццы — вечное лето, море, солнце, праздная, даже в октябре гуляющая в шортах и майках публика…

У Сони оказалась довольно уютная, хорошо обставленная и ухоженная квартира. Но сама она выглядела усталой, раздраженной и не скрывала этого.

— Ты очень изменился, — сказала она, разглядывая в прихожей элегантного, самоуверенно улыбающегося Зудина.

— А ты нет, — соврал он.

Под ногами вертелся лохматый белый пес, хвостиком ходил за Соней по квартире.

— Ты вроде не любила собак.

— Теперь люблю.

Она принесла кофе. Поднос, цветные салфеточки, красивые чашки. Он вспомнил ту, благополученскую ее квартиру — маленькую, двухкомнатную, там частенько собиралась теплая компания редакционных, жарили сковороду картошки с луком, резали вареную колбасу и помидоры, пили принесенное с собой вино, курили до одурения и под конец обязательно пели Окуджаву — «Поднявший меч на наш союз…». Зудин был там всего раз, случайно, но запомнил.

— Ну? — сказала Соня, усаживаясь в кресло напротив.

— Дай оглядеться, у тебя тут так хорошо, даже не ожидал, — говоря это, он вертел головой, ища приметы мужского присутствия. Большая цветная фотография в рамочке стояла на журнальном столике у окна. Высокий, крупного сложения мужчина обнимал Соню за плечи, оба улыбались.

— Это твой новый муж?

— Да. Так о чем ты хотел со мной поговорить? — Соня явно не собиралась делать их встречу задушевно-лирической.

Зудин не спешил.

— Это правда, что ты ушла из «Народной газеты»?

— Да, ушла.

— Правильно сделала, — он усмехнулся. — А трудно, наверное, писать статьи в защиту бедных сограждан и все такое, когда сам живешь в общем в приличных условиях, да?

Соня передернула плечами. Сам того не зная, Зудин попал в точку, в самое больное место. Соня стеснялась своего теперешнего благополучия.

— Я не потому ушла.

— А почему?

— Зудин, что тебе от меня надо, говори прямо. Я не собираюсь перед тобой исповедоваться, что и почему. Ты-то сам что делал все эти годы?

Он покачал головой и сказал примирительно:

— Ну, извини, давай не будем ничего выяснять. Каждый прожил эти годы, как мог. Поверь, что мне тоже не просто пришлось. И ко многим вещам я отношусь сейчас не так, как 5–6 лет назад. Давай лучше выпьем, а? За встречу.

Соня молча встала, открыла бар, уставленный разнообразными бутылками, и достала коньяк.

— А знаешь, я часто вспоминаю нашу газету, как мы работали все вместе… Честно говоря, это было лучшее время моей жизни.

— Моей тоже, — сказала Соня серьезно.

— Да… Не ожидал я от Сереги, что он загубит газету…

— А чего ты от него ожидал в этих условиях? Газета оказалась предоставлена сама себе, никто ни перед кем за нее не отвечает, и никому в сущности нет дела, что там в ней печатают и выходит ли она вообще. Знаешь, что я тебе скажу? Если бы я в тот момент все еще оставалась редактором, я не знаю, вытянула бы я ее из этой пропасти или нет. Сомневаюсь.

— Ну что ты! — великодушно возразил Зудин. — Сравнила свой опыт и Сереги!

— Да в том-то и дело, что тот опыт теперь мало что стоит. Теперь уже неважно, какой ты журналист, а важно только, какой ты коммерсант. Да, я знаю, как делать газету, но совершенно не знаю, как делать деньги. Так что очень может быть, что и со мной случилось бы все то же самое, что случилось с Сережей. Конечно, во многом он сам виноват, но я знаю одно: в прежние времена такого просто не могло произойти. Плохого редактора просто сняли бы и заменили хорошим, а на газете это никак не отразилось бы, понимаешь? А теперь так: погибаешь — ну и погибай!

— Ладно, не расстраивайся, давай выпьем за наш старый «Комсомолец» и за всех, кто в нем когда-то работал!

Выпили, и Соня, наконец, расслабилась, перестала быть подчеркнуто строгой.

— Я знаю, ты сердишься на меня за ту историю, с дублерством. Я тогда дурака свалял, даже не знаю, что меня дернуло, давно хотел тебе сказать, но случая не было. Ты меня прости, Соня, за ту глупость, мальчишество, прости, ладно? Давай выпьем сейчас и забудем, хорошо?

— Да я уж забыла давно ту историю, — с нажимом сказала Соня, давая понять, что за Зудиным числится кое-что еще.

Видно было, однако, что ничего она не забыла.

— Неужели все еще сердишься? — улыбался Зудин, словно поддразнивая ее.

Она опять подумала, что он сильно изменился — раздобрел, какое-то новое выражение в лице появилось — снисходительно-покровительственное, что ли, а взгляд все такой же, порочный, девки, небось, до сих пор с ума сходят.

— Видишь ли, Женя. Мне почему-то кажется, что та история сыграла некоторую роль в твоей дальнейшей судьбе, и притом — не лучшую.

— Ну что ты! Напротив. Если хочешь знать, я тогда, благодаря этому эксперименту, этой игре, впервые почувствовал, что способен на что-то большее, чем прозябать в отделе новостей областной газеты. Я как будто комплекс какой-то в себе преодолел. Вы же все такие великие были — Ася, Сева, ты, Валерка Бугаев, что бы ни написали — все «классика». Кто я был для вас? Мальчишка, бездарный журналист. А тут я вдруг понял простую вещь: неважно, что ты на самом деле из себя представляешь, важно, какое ты занимаешь место. Я сидел в твоем кресле и думал: вот будь я на самом деле редактором — мой голос был бы здесь решающим, независимо от того, хуже Севы я пишу или лучше. Власть сильнее таланта.

Соне не хотелось с ним спорить. Она слушала и не слушала, думая все еще о прежнем «Комсомольце», о ребятах, о том, как все было каких-то пять лет назад… Зудин заметил ее рассеянность и решил, что пора приступать к главному, ради чего он прилетел в Черноморск.

— Послушай, — сказал он как бы между прочим. — А чем у тебя закончилась та история с Рябоконем? Ты, кажется, в суд на него подавала? Был суд?

Соня отмахнулась:

— Да ну! Не хочу об этом вспоминать.

Она устала от этой истории. Ни один из написанных ею за всю жизнь материалов не стоил ей так дорого — стольких нервов, стольких разочарований. Не раз вспоминала потом, что умные люди предупреждали ее еще тогда, после сессии облсовета, где она выступила против Рябоконя, в защиту незаконно снятого Твердохлеба, чтобы побереглась, что губернатор ей этого не простит. Она только отмахивалась: что такого он может ей сделать? Оказалось, были правы: Рябоконь ее все-таки достал, еще как достал!

Перед ноябрьскими праздниками 91-го года в «Народной газете», где она только-только начинала работать, напечатали ее статью о первых шагах новой областной администрации. Рябоконь рвал и метал: «Как она посмела!» В статье были убойные факты про то, как он расправляется с кадрами по всей области, как партийную собственность раздает направо-налево, в том числе своим друзьям и родственникам, как уже начал разгонять колхозы, притом самые богатые, крепкие… В Благополученске статья произвела настоящую сенсацию, многие ведь уже решили, что теперь против новой власти и слова нельзя сказать, и вдруг — такое. Соне звонили: «Здорово ты этому борову поддала! А не боишься? Он же ни перед чем не остановится…»

Реакция Рябоконя проявилась буквально через неделю. Как-то вечером заехал Коля Подорожный и, смущаясь, рассказал, что записывал на днях интервью с губернатором для «Свободного Юга» и сдуру задал ему в числе других вопрос о Сониной критической статье, про которую все только и говорят в городе. Как, мол, он относится.

— Он мне про тебя такого наговорил! Я даже не могу повторить, если хочешь, оставлю кассету, сама послушай.

Оставил, послушала. «Эта Нечаева, — говорил Рябоконь на кассете, — она ведь любовница была Русакова, потому он ее и редактором сделал, они тут такое творили, прямо в обкоме…» А дальше — омерзительные «подробности», при этом лексикон — будто разговор происходит не в кабинете губернатора области, а возле пивнушки на Старом рынке. По сути статьи, разумеется, ни слова. Весь вечер Соня ходила больная, в голове не укладывалось, как такое может быть. Потом взяла себя в руки, успокоилась и решила: надо подать на него в суд. Да, но тогда придется представить туда эту запись и какие-то посторонние люди должны будут слушать эту гадость. Ну и что! Кто этой гадости поверит? Главное — остановить этого зарвавшегося типа, который решил, что он теперь царь и бог и ему все позволено — доводить людей до самоубийства, выбрасывать их на улицу, крушить судьбы, оскорблять и унижать. Кто-то же должен его поставить на место!

Председатель районного суда был напуган и растерян. Нет, он не может принять ее заявление, поскольку Рябоконь — народный депутат России, личность неприкосновенная. Чтобы возбудить против него уголовное дело, надо согласие Верховного Совета. «Так обратитесь в Верховный Совет». Судья посмотрел на нее, как на дурочку. Оказывается, обратиться может только генеральный прокурор, если сочтет нужным, конечно. Поэтому ей лучше поговорить об этом в прокуратуре. Областной прокурор, послушав в Сонином присутствии пленку, некоторое время не мог поднять на нее глаза, потом сказал участливо, как говорят больным, обреченным людям: «Сочувствую вам, но…» Оказывается, надо еще доказать, что голос на пленке действительно принадлежит Рябоконю («хотя я лично не сомневаюсь, но таков, знаете ли, порядок»), значит, нужна специальная экспертиза, которой в Благополученске просто нет. Нужен свидетель.

— А если тот журналист, который брал у него интервью, не захочет подтвердить в суде?

— Захочет, он человек порядочный. Другой на его месте мог бы тиснуть все это в газету, не проверяя, при нынешних-то нравах…

— Да? А из каких соображений он вам передал эту пленку?

— Ну… Если хотите, из корпоративных. Ведь он про любого журналиста может такого же наговорить, стоит только его задеть.

Прокурор посидел, повздыхал, всем своим видом давая понять, что по-человечески он на Сониной стороне, но обращаться с этим к генеральному прокурору считает делом дохлым. И вообще, может быть, стоит переговорить по-хорошему с Федором Ивановичем и как-то все уладить?

— А как это можно уладить, по-вашему? — спросила Соня. — Мне его извинений недостаточно. За такое вообще убивать надо. Но я хочу, чтобы его судил суд. За оскорбление чести и достоинства журналиста. Я же с ним не на базаре поссорилась, это ж он на критику в газете так отреагировал. Надо согласие Верховного Совета — отправляйте туда, нужна экспертиза — делайте экспертизу, я подожду.

Через месяц, после препирательств между районным судом и областной прокуратурой заявление у нее все-таки приняли, но ничего конкретного не обещали. Только одна газета — ее родной «Южный комсомолец» — дала маленькую заметку под заголовком «Журналист подает в суд на губернатора», остальные сделали вид, что ничего не знают об этом деле. Заметку эту, однако, заметили. Где бы Соня теперь ни появилась, ее первым делом спрашивали, как продвигается ее иск Рябоконю. Кажется, многим очень хотелось бы, чтобы губернатору дали по мозгам, тем более чужими руками. Дело, однако, не двигалось.

Поначалу казалось, что надо только стоять твердо на своем, не уступать уговорам судьи, прокурора, каких-то доброжелателей забрать заявление и отступиться. Она набралась терпения и ждала. Сначала ждала, что решат в генеральной прокуратуре, а оттуда месяца три не было ни звука, она написала личное письмо Степанкову и передала с одним благополученским депутатом. Еще через пару месяцев генпрокурор внес в Верховный Совет запрос о согласии на возбуждение уголовного дела. Это была первая победа, Соня воспряла духом, но умные люди сказали: не радуйся раньше времени, это еще ничего не значит. Еще через месяц вопрос внесли в повестку дня заседания Верховного Совета. Впервые Рябоконь заволновался, стал нажимать на какие-то рычаги, чтобы отменить, но не смог. В тот день она не отходила от телевизора и дождалась — в вечерних новостях коротко сказали, что на заседании ВС рассматривался вопрос о возбуждении уголовного дела против народного депутата Рябоконя, губернатора Благополученской области, которого местная журналистка Софья Нечаева обвиняет в оскорблении чести и достоинства. Мельком показали его, стоящего на трибуне, — красного, потного, криво улыбающегося (до последнего был уверен, что сойдет с рук). И вдруг — депутаты большинством голосов дали согласие. Победа! Все звонят, поздравляют, но ни одна газета в Благополученске про это дело не дает ни строчки. Только в «Народной газете» большой репортаж Нины Халиловой на первой странице: «Наш собкор добивается справедливости».

И снова — долгая, муторная пауза, никто ничего. Судья говорит: мало ли что сказали по телевизору, я должен получить официальное решение прокуратуры. Областной прокурор: неясно, кто будет возбуждать дело — мы или генеральная прокуратура, надо подождать. И еще долгих два месяца, наконец, пришла какая-то бумага из Москвы. Ну что? Теперь-то уж будет суд? Какое там! Это только дело возбудили, а теперь начнется расследование. Хорошо, пусть расследование. Выясняется, что областная прокуратура расследовать не желает, считает, что дело настолько очевидное, что можно рассматривать сразу в судебном заседании. «Ага! Ишь чего захотели! — говорит судья, нисколько не стесняясь Сониного присутствия. — Пусть сами расследуют, пленку на экспертизу направляют и все остальное». Несколько месяцев идет препирательство между двумя инстанциями. Соне очень хочется про все это написать, но она сдерживает себя, ждет. Наконец, генпрокурор по жалобе того же депутата (спасибо ему, хоть один человек помогает) забирает дело и отправляет его для независимого расследования в соседнюю Краснодонскую область. Проходит еще пара месяцев, оттуда является молоденький следователь, допрашивает почему-то Соню, а не Рябоконя, при этом разглядывает ее подозрительно и задает дурацкие вопросы типа: в каких отношениях вы были с первым секретарем обкома Русаковым? И наконец-то (прошел уже год после начала этой истории), дело передали в суд и теперь уже судье никак не отвертеться, надо назначать слушание.

Не сразу, но он назначает, Рябоконь, естественно, не является. Назначает на другой день — то же самое. Вдруг у судьи прорезался характер, он звонит в приемную губернатора и говорит помощнику: «Передайте, пожалуйста, Федору Ивановичу, что против него возбуждено уголовное дело, уголовное, а не гражданское, так что, если он через час не явится в суд, мы вынуждены будем осуществить привод». Через сорок минут Рябоконь приехал. Вошел в кабинет судьи, где сидела в это время Соня, вальяжный, улыбающийся, всем своим видом желающий показать, что настроен добродушно и благожелательно, а если у кого-то тут есть к нему какие-то претензии, то он всех прощает. Дальше начинается настоящий цирк. Судья сажает их друг против друга и предлагает примириться, не начиная заседание суда. Соня не смотрит на Рябоконя, один вид его вызывает у нее отвращение. Губернатор тоже не смотрит на Соню, а обращается к судье и говорит о Соне в третьем лице, как будто ее здесь нет. И говорит он ровно то же самое, что было написано у него на физиономии, когда вошел:

— Лично у меня нет к ней никаких претензий.

У него нет! Будто это он, а не она, подал в суд, будто это его оскорбили, и он готов простить и все забыть. Соне хочется залепить ему пощечину, давно хочется, и про себя она уже решила, что если с судом так ничего и не выйдет, то ей останется одно: выбрать подходящий момент и принародно дать ему по морде. Пусть ее потом охранники хватают, зато она рассчитается сама, как умеет. Раз уж наше трусливое правосудие…

— Я буду разговаривать только в суде, — говорит она, глядя мимо своего врага на судью. Тот вздыхает и говорит:

— Ну что ж, пойдемте в зал заседаний.

Все разбирательство длится каких-нибудь полчаса, Рябоконь, как ни странно, не отрицает, что слова такие говорил, но цель у него при этом была, оказывается, самая благородная: «Чтобы она больше не писала на нас критику». «Но ведь это ее работа», — говорит судья. «Статьи этой журналистки были очень вредными для нас. Люди ж читали и могли подумать, что мы тут неправильно проводим реформы». «Но почему вы избрали такой способ?» «Я не знал, как ее остановить». Судья смотрит на него с интересом и удивлением, после чего удаляется на совещание с самим собой. Потом он возвращается и произносит короткую витиеватую речь, из которой следует, что факт оскорбления чести и достоинства гражданки такой-то судом установлен, но… Но. Но. Но. Опять какое-то «но». Соня почти не слушает, у нее просто темнеет в глазах от догадки, что все напрасно, ничего не вышло. Выясняется, что никакого приговора вынести нельзя, по той же самой причине, что Рябоконь — народный депутат. «Но ведь Верховный Совет дал согласие…» «Да, но то было согласие на возбуждение уголовного дела. А теперь надо получить согласие на привлечение к уголовной ответственности». Оказывается, для этого надо снова обращаться к генеральному прокурору, чтобы он обратился в Верховный Совет, чтобы тот внес в повестку дня, одним словом, надо все начинать сначала. О, нет…

— Так ты плюнула на это дело? — спросил Зудин.

— Не то чтобы плюнула, тягомотина эта тянулась долго, года полтора, но потом генпрокурор сменился, а потом и самого Рябоконя сняли, в чем, кстати, вся эта история сыграла не последнюю роль, так что не совсем уж бесполезное было дело. Просто я очень устала биться об стенку, а тут как раз замуж вышла, уехала из Благополученска, ну и — гори оно все огнем.

— Соня! — сказал Зудин, глядя ей прямо в глаза. — А ты не хочешь вернуться к этому делу и довести его до конца? Рябоконь теперь никто — не депутат, не губернатор, так что любой суд с удовольствием возьмется…

— А зачем?

— Затем, чтобы он получил, что заработал, лучше поздно, чем никогда.

— Тебе это зачем, я спрашиваю?

— Мне?

— Ну да, тебе, ты же за этим ко мне приехал?

— Видишь ли, Соня…

— Постой, я, кажется, понимаю. Выборы? Ты что, каким-то образом участвуешь?

— Каким-то образом — да. Но дело не во мне. Главное, что участвует Рябоконь! Человек, который ничего, кроме вреда, области не принес, снова лезет к власти. Надо же его остановить, а это дело как нельзя лучше…

— Послушай, — сказала Соня, внимательно глядя на Зудина, — со мной этот номер не пройдет. Если ты прямо не объяснишь, в чем тут твой личный интерес, мы эту тему не продолжаем.

Зудин посидел, подумал. Вообще-то в его планы не входило вот так сразу раскрывать перед кем бы то ни было, даже перед Соней, все карты. Но с другой стороны, посоветоваться с умным человеком было не грех. И он решился.

— Видишь ли, Соня. Возможно, ты удивишься, но я решил сам баллотироваться в губернаторы.

—Ты?

— Я. А что? Почему бы нет?

— Ты в своем уме?

Зудин по своему обыкновению обиделся. Только сейчас он совершенно ясно понял, что точно такой же может быть реакция и других ребят — Жоры, Валентина Собашникова, Севы Фрязина, когда они узнают об истинных его намерениях. Но ведь объявить о них придется уже в самое ближайшее время. Он должен убедить их всех в том, что ничего странного в этом нет, напротив, давно пора молодым, интеллигентным людям, не обремененным грузом прошлых лет, современно мыслящим, брать власть в свои руки. Он как раз такой человек, просто его плохо здесь знают и недооценивают.

— Зачем ты лезешь в эти дела? — спросила Соня неприязненно. — Ты же ничего не смыслишь ни в экономике, ни в управлении. Куда тебе тягаться с Твердохлебом? Он всю жизнь в этом котле варится, а ты кто такой? Несостоявшийся журналист, только и всего. В депутаты попал случайно, как многие тогда, а то, что в Москве покрутился, так это же еще ни о чем не говорит. Кем ты был там? Мальчиком на побегушках?

Как ни странно, Зудин эти обидные слова проглотил, будто не заметил.

— Извини, Соня, но ты рассуждаешь, как… Ты просто отстала от жизни и плохо себе представляешь, как сегодня дела делаются. У тебя все еще партийный подход к таким вещам — хозяйственный опыт и все такое, а сейчас не это главное. Если хочешь знать, при наличии определенных средств — финансовых и политических — можно кого угодно раскрутить и сделать не только губернатором, но и президентом. Хоть негра из Африки. Поверь, что, поучаствовав в президентской кампании, я кое-чему научился и представляю, как это делается.

— Ну-ну… Давай, раскрутись, я даже не удивлюсь, если у тебя получится, я уже ничему не удивляюсь. Но дальше-то что? Дальше ведь работать придется, а ты, насколько я помню, не очень умеешь и не очень любишь работать.

— Это уже второй вопрос, все будет зависеть от того, какую команду собрать, а работать найдется кому. Главное — выиграть выборы. Для меня это, если хочешь, дело принципа, я хочу самому себе и всем доказать, что при грамотной организации предвыборной кампании…

— Значит, ты понимаешь, что лезешь не в свои сани, для тебя это игра, эксперимент, так, что ли?

— В некотором смысле да. Я абсолютно убежден, что с помощью одних только средств массовой информации, если, конечно, умно их использовать, можно повернуть общественное мнение на 180 градусов, и те, кто сегодня ни о ком, кроме твоего Твердохлеба, слышать не хочет, завтра бегом побегут голосовать именно за Зудина.

— Потрясающе… — только и могла сказать Соня.

Зудин же как ни в чем не бывало потягивал коньяк и улыбаясь посматривал на Соню.

Она сидела удрученная, лицо ее выражало некоторую даже отстраненность, означавшую: ну что тут говорить, говорить тут нечего…

— Пойми, Соня, сейчас не 91-й год, а 96-й! Время всяких там рябоконей, этих недоделанных губернаторов первой волны, давно прошло. Настало наше время, понимаешь, наше — молодых, образованных, интеллигентных людей. Мы просто обязаны забрать у них власть, или, если хочешь, подобрать, поскольку она почти валяется у нас под ногами. Было бы глупо не воспользоваться. Теперь уж только мы, сорокалетние, спасем Россию! — закончил он с пафосом.

— Да нет, — вздохнула Соня, — вы ее доконаете! Пример твоего друга Сережи Сыропятко тебе ни о чем не говорит?

Но Зудин и не думал отступать, просто решил зайти с другой стороны.

— Послушай, Соня! — сказал он торжественно. — Я тебе сейчас еще одну вещь скажу, только ты не спеши отвечать, ладно?

— Ну?

— Я хочу возродить нашу газету.

При этих словах Соня прикрыла глаза и откинулась на спинку кресла, теперь лицо ее выражало: придется вытерпеть и это.

— Ты послушай, послушай! Я хочу собрать ребят, я уже многих разыскал, все устроены кое-как, а некоторые вообще не устроены…

Соня слушала молча, никак не реагируя. Про себя она уже решила, что у мальчика «поехала крыша», видимо, на почве нереализованных амбиций, и жалела, что позволила ему явиться.

— Конечно, ту газету не вернешь, — продолжал Зудин как ни в чем не бывало, — это и не требуется, в конце концов все мы уже не в том возрасте. Но дух! Но творческая атмосфера! Все это еще можно возродить! Это будет совершенно другая газета — с другим названием, с другой концепцией…

— Ну и в чем твоя концепция? — не скрывая иронии, спросила Соня.

— Вот тут самое главное. Я хочу, — он сделал долгую паузу, как бы предваряя важность того, что собирался произнести, — создать абсолютно новую, современную газету — не бульварную, как большинство теперь, но и не «орган» кого-то и чего-то. То и другое — вчерашний день. «Органы» уже не вернешь, и не надо, а бульварными газетенками все насытились вот так, — он приложил ладонь к горлу. — Я тебе больше скажу: такое обилие газет, которое есть сейчас в Благополученске, никому не нужно, это все временное явление, последствия слишком буквально понятой свободы печати. Знаешь, что сейчас надо? Надо создать мощный газетный концерн, собрать туда все эти жалкие редакции, закрыть мелкие, с мизерными тиражами издания и начать выпускать одно большое, солидное — на хорошей бумаге, современной технике, с количеством страниц… — он на секунду задумался, — ну, не меньше тридцати двух, с шикарной иллюстрацией, богатой рекламой — типа «Нью-Йорк Таймс» или «Фигаро», представляешь?

Соня смотрела на него внимательно: умный он или дурак?

— Да-а… А я уж грешным делом подумала, ты и правда что-то оригинальное скажешь. Утопия. Причем полная. Ты хоть представляешь, сколько это сегодня стоит?

— Деньги есть, — сказал Зудин скромно. — А если удастся с выборами, будет еще больше, и главное — никаких проблем и препятствий для осуществления этого проекта. Но сначала надо выиграть выборы. И первое, что я сделаю, если меня изберут, это возрожу… возродю… — он засмеялся своей неловкости, — наш творческий коллектив. Представь, как это будет здорово — собраться снова всем вместе!

— А еще лучше — снова всем стать молодыми, беззаботными и чтобы впереди была целая жизнь. Что за бред? Столько лет прошло, и каких! Все изменилось. Одни на той стороне были, другие на этой, как примириться, стать снова заодно? И главное, за что — одно? Помнишь, как Мастодонт говорил на летучках: «За что боролась наша газета на прошлой неделе?» Так вот, за что будет бороться эта твоя новая газета? Ну, пусть не бороться, теперь это немодное слово, но на каких идеях стоять? Не думаешь же ты, что можно затевать серьезное издание, не имея за душой никаких идей?

— Да Бог с ними, с большими идеями! — перебил Зудин, боясь погрязнуть в теоретическом споре. — Давай посмотрим на это дело проще. Ребят жалко. Жорка безработный ходит, ты бы его видела! Севка спивается потихоньку. Глеб у Борзыкина горбатится. Ты-то, конечно, устроена хорошо, но ты же не пишешь! Ты! И не пишешь! Я ведь что хочу? Я хочу помочь всем вам снова почувствовать себя настоящими журналистами.

— О! Спаситель явился! Христос воскресе! Не смеши меня. Лично я в благотворительности не нуждаюсь.

— И совершенно напрасно. Ребята в отличие от тебя так не думают.

— А ты что, с кем-нибудь уже говорил об этом?

Зудин коротко рассказал о своих встречах и заключил:

— Но я ведь тебе еще не сказал самого главного. Я хочу, чтобы редактором этой газеты была ты!

— Ну да, — сказала Соня, — сейчас все брошу и поеду назад в Благополученск редактировать твою супергазету. А себе ты какую роль при этом отводишь? Ах, ну да, я и забыла — губернатор области! Он же — газетный магнат Евгений Зудин! Звучит неплохо, ничего не скажешь.

Она встала и пошла на кухню. Соне не хотелось самой себе признаваться в том, что Зудин все-таки немного задел ее этим своим прожектом. Что-то было в его словах такое, что заставило ее сердце слегка дрогнуть, потому она и пошла на кухню. Задолго до того, как Соня оставила совсем газетную работу, она не раз думала (в порядке бесплодных фантазий, конечно), как бы это было здорово — снова оказаться всем вместе — Ася, Сева, Майка, Жора, Валера Бугаев, Валька Собашников, Люся… Будь у меня много денег, мечтала она в такие минуты, я бы открыла свою газету и позвала в нее всех наших, и мы бы работали все вместе долго, долго, до самой старости… Беда в том, что таких денег у Сони не было, и никаких не было, теперь она вообще жила на иждивении Мити. Про Зудина она думала сейчас, что он, конечно, блефует, во всяком случае в том, что касается «газетного концерна», а вот про выборы — это, похоже, серьезно, и ради этого он еще и не такого нагородит, жаль будет, если кто-то из ребят попадется на эту удочку. Да будь даже это все правдой, будь у него действительно такие деньги, представить себе газету, хозяином которой является Женя Зудин, и себя в этой газете… Никогда и ни за что.

Зудин тем временем сидел, уставившись на цветную фотографию в рамочке и чувствовал неприязнь к этому незнакомому человеку, обнимающему Соню. Он решил, что именно из-за него она так реагирует на все его доводы. Ей хорошо с ним, и больше ничего не надо. А будь она сейчас одна, как та же Люська, небось, по-другому бы разговаривала, еще и спасибо сказала бы.

— Ну так как? — спросил он, когда Соня вернулась с новой порцией горячего кофе.

— А никак. Несерьезно все это, Женя.

— Это серьезнее, чем ты думаешь. У меня сейчас мощная поддержка в Москве, могу тебе сказать по секрету, что на выборах ставку делают именно на мою кандидатуру.

— Да? Ну что ж, поздравляю. Схема мне понятна. Там у тебя поддержка есть, но нужна и здесь тоже. Ты хочешь купить эту поддержку на время выборов и на будущее, если тебе вдруг повезет, пообещав ребятам газету. Все это очень грустно. Не знаю, как ребята, но на меня не рассчитывай. Журналистика, Женя, предназначена не для этого.

— А для чего?

— Во всяком случае, не для удовлетворения личных амбиций самих журналистов.

— Опять ты не права, потому что рассуждаешь по-старому, по-партийному. Ты еще скажи, что газета — это коллективный пропагандист, агитатор и… как там дальше? Нет, Соня, нет, уж поверь мне. Сейчас газета и вообще журналистика — это такой же бизнес, как и любой другой, а может, даже более выгодный, чем любой другой. Раз уж нас угораздило в молодости вляпаться в эту профессию…

— Вляпаться?! — переспросила Соня.

—… то надо теперь выжимать из нее по полной программе, зарабатывать свой капитал — финансовый, политический — какой угодно. Все теперь так делают, все! Чем мы-то хуже других?

Соня молчала.

— Может, все дело в нем? — Зудин кивнул на фотографию. — Так эта проблема решается просто. Если губернатором стану я, то — ты ж понимаешь — любая должность ему обеспечена, какую сам пожелает. Он у тебя кто по званию, полковник?

Соня даже расхохоталась.

— Счастье твое, что его дома нет. Он бы тебя с лестницы спустил, а я, дура, слушаю.

Зудин еще что-то говорил, хвалился связями, возможностями, рисовал радужные картины, выходило, что избрание его губернатором было бы большей удачей для очень многих людей, в том числе для Сони и ее мужа, а также для всех бывших «комсомольцев», что было бы глупо им всем не воспользоваться такой возможностью и не поддержать своего. Соня все больше раздражалась и начинала уже ненавидеть зануду Зудина, ей хотелось только одного — чтобы он побыстрее убрался.

— Значит, ты не хочешь мне помочь?

— Не хочу. Я в такие игрушки не играю.

Он еще посидел, поканючил, но Соня не поддалась.

Зудин простился холодно и в тот же вечер улетел в Москву. «Ничего, скоро вы все по-другому заговорите», — повторял он про себя.