Глава 20. Сауна для губернатора
В одно прекрасное утро начала октября 1996 года жители Благополученска обнаружили в своих почтовых ящиках неизвестную им газету под странным названием «Боже упаси!».
Газета была красивая — отпечатанная на хорошей бумаге и в несколько красок. На первой странице, служившей обложкой, помещался большой, на весь формат фотоколлаж, изображавший сидящего за столом человека в строгом костюме и галстуке, у которого вместо головы был пустой контур с нарисованным внутри него знаком вопроса. На первом же развороте красовались в ряд портреты, исполненные, как видно, с помощью компьютера, на которых с трудом можно было опознать кандидатов в губернаторы — у одного было вытянутое в форме яйца лицо с выпученными глазами, у другого неестественно оттопыренные, похожие на ослиные уши, у третьего — свинский пятак вместо носа, а четвертый и вовсе смахивал на черта, даже, кажется, рога торчали из всклокоченной шевелюры. Над галереей этих карикатуристических портретов стояла набранная крупным жирным шрифтом «шапка»: «ОНИ НЕ ПРОЙДУТ!».
Народ с недоумением вертел в руках газету, не понимая, как она попала в почтовые ящики, а некоторые даже кинулись звонить на почту и выяснять, не ошибся ли почтальон. Во всех отделениях связи города в этот день только и делали, что отвечали на звонки и терпеливо разъясняли, что нет, почтальон не ошибся, газета доставлена бесплатно в связи с предстоящими выборами губернатора.
— Вы читайте, читайте, там же все написано! И действительно, ниже заголовка газеты стояла строчка помельче: «Издание предвыборного штаба», однако, чьего именно — не указывалось.
Получив газету, в предвыборных штабах уже зарегистрированных кандидатов крайне удивились и даже встревожились. У всех сразу возник один и тот же вопрос: кто ее выпустил? В первый момент все подумали друг на друга, но позже, прочитав помещенные в газете материалы и убедившись, что в них уделаны все без исключения кандидаты, в том числе и действующий губернатор Гаврилов, удивились и встревожились еще больше. Выходило, что есть кто-то еще, какой-то никому пока не известный претендент, финансовые возможности которого, по-видимому, превосходят всех, иначе как бы он смог отпечатать миллионным тиражом свою газету и бесплатно распространить ее по всей области.
Но больше всех был обескуражен сам губернатор, Павел Борисович Гаврилов. Перед ним лежала гадкая газета, раскрытая как раз посередине, где помещалась его, Павла Борисовича, фотография, и какая! Все утро он вспоминал, где могли его прихватить в таком непотребном виде, и вспомнить не мог. На фотографии он был совершенно голый, чуть прикрытый березовым веничком, к тому же слегка пьяненький, и сидел в какой-то сауне в окружении двух таких же голых и при этом совсем не прикрытых молодых девиц, которых он видел сейчас первый раз в жизни, в чем мог даже побожиться. Павел Борисович тупо смотрел на фотографию, на помещенную под ней статью «Все удовольствия власти», которую прочитал уже дважды, и все не мог собраться с мыслями и решить, что ему следует теперь предпринять. За спиной у губернатора маячили его пресс-секретарь и помощник, заглядывали через плечо в газету, переглядывались и качали головами.
— Нет, Пал Борисыч, что хотите, но это коллаж! — убежденно говорил помощник. — Тут ваша одна только голова, а остальное приклеено, а потом переснято все вместе. Сейчас такая техника — что хотите могут изобразить.
— Надо сильно увеличить и сделать экспертизу — если приклеено, след все равно должен быть, — менее уверенно, чем помощник, говорил пресс-секретарь.
Губернатор тяжело молчал. Девица слева начинала казаться ему знакомой, смутно кого-то напоминала. В это время раздался звонок и голос секретарши сказал испуганно:
— Пал Борисыч, вас жена просит.
Гаврилов вскинул глаза на помощников и взглядом приказал им выйти, те нехотя выбрались из-за его спины и скользнули за дверь, только после этого он взял трубку и сказал:
— Ну?
— Паша, — сказали в трубке голосом, не обещавшим ничего хорошего, — ты что, совсем с ума сошел? Мне что теперь на улицу не выходить? Весь двор читает эту гадость и смеется.
— Ну? — повторил Паша. — Дальше что?
— Дальше? Ну, допустим, Ленку я узнала, а справа что за б…? Ты хотя бы о детях подумал, я что им должна говорить?
— А зачем им что-то говорить? Выброси и не показывай.
— Я-то выброшу, а весь двор, а в школе?
Паша с размаху бросил трубку на рычаг, вскочил из-за стола и забегал по кабинету. Только сейчас он, кажется, осознал весь ужас своего положения. В дверь снова просунулись помощник с пресс-секретарем и вопросительно уставились на шефа в ожидании поручений. Надо было что-то делать, предпринимать контрмеры, но какие? Мозг Паши был совершенно парализован, нужно было время, чтобы прийти в себя, остудить голову и принять хоть какое-нибудь решение.
И еще какая-то параллельная мысль не давала покоя, он никак не мог за нее ухватиться, и вдруг прорезало: Зудин! Его рук дело! Но на кого он работает? Тут только до него дошло то, что в предвыборных штабах других кандидатов усекли сразу: ни один из уже известных кандидатов не мог быть причастен к проклятой газете, значит…
— Подождите в приемной, — бросил Павел Борисович помощникам и набрал трехзначный «вертушечный» номер.
— Председатель облизбиркома слушает, — сказали в трубке. Губернатор кашлянул, почувствовав вдруг неловкость, но тут же взял себя в руки и как ни в чем не бывало спросил:
— Леонид Петрович, скажи-ка мне, здравствуй, у тебя вчера-сегодня кто-нибудь еще зарегистрировался?
Председатель избиркома кашлянул в свою очередь, давая тем самым понять, что газету он уже видел и читал и что смысл вопроса ему вполне поэтому понятен.
— Вот только что, Пал Борисыч, принесли документы на… — слышно было, как он пошелестел бумагами —…Зудина Евгения Алексеевича, 1957 года рождения. Уроженец Благополученска, в настоящее время прописан в Москве.
— Так я и знал, — тихо сказал губернатор. — И что, тысяча подписей есть, ты проверил?
— Сейчас проверяют, там даже больше, около двух тысяч.
— Ты все-таки сам проверь, лично, все ли там в порядке, и если малейшее…
— Да что я, не знаю, что ли.
Леонид Петрович Юхимец в советские времена работал председателем того самого колхоза, в котором секретарем парткома был Паша Гаврилов. Паша перетащил его в Благополученск еще в 92-м году, когда в области начали разгонять колхозы и создавать на их месте мелкие фермерские хозяйства. Юхимец приехал тогда к своему бывшему парторгу, уже сидевшему в областной администрации, и сказал:
— Как хочешь, но я в этом безобразии участвовать отказываюсь, мой дед этот колхоз создавал — и твой, кстати, тоже, — отец с матерью всю жизнь в нем отпахали, а я рушить должен? Землю раздавать кому ни попадя? Нет уж, увольте!
Паша, как мог, его тогда успокоил, обещал поговорить с Рябоконем, чтобы их колхоз пока не трогали, и предложил Юхимцу подумать о том, чтобы перебраться в город, а должность соответствующую он, Паша, ему подыщет. Тот еще какое-то время пыхтел в своем колхозе, но дела шли все хуже, цены на технику, удобрения и горючее росли не по дням, а по часам, за зерно же, наоборот, платили, как и прежде, копейки, колхоз и трогать не надо было — он сам разорялся на глазах. А землю нарезать все равно пришлось, нашлись и в станице горлохваты, потребовали. «Хватит, попили нашу кровь! — кричали они. — Даешь частную собственность на землю! Требуем законные паи!» Через год отрезанные от колхозной земли участки уже вовсю зарастали амброзией, ни у кого не было денег на покупку техники и удобрений для ее обработки, как не было их и в колхозе, и он хирел на глазах, поголовье пустили под нож, птицу раздали по дворам, на фермах бродили теперь только собаки. В конце концов Леонид Петрович плюнул на все и согласился на небольшую, но спокойную должность в областной администрации. А когда Паша пересел в губернаторское кресло, он тут же сделал его председателем облизбиркома, не без тайной мысли о том, что когда-то же придется пройти через выборы и свой человек тут очень пригодится.
Юхимец был старше и опытнее Паши, и тот всегда в трудных ситуациях с ним советовался. Ему и сейчас хотелось посоветоваться, но что-то удерживало, эта самая неловкость из-за подлюшной публикации. Тот понял и сам спросил:
— Ну, что ты думаешь делать теперь?
— А что бы ты мне посоветовал? — быстро спросил Паша.
— Зависит от того, действительно ты… или это фальсификация.
— Это фальсификация, — твердо сказал Паша.
— А если так, — сказал Юхимец с искренним облегчением, — тогда надо подавать в суд, причем быстро, и сделать заявление для прессы, пока не начали мусолить в других газетах.
— Ты считаешь?
— Ну а как иначе?
Поговорив с председателем облизбиркома, Паша несколько воспрял духом, подумал, что, может быть, еще не все потеряно, вызвал сначала пресс-секретаря и велел ему писать опровержение для областных газет, потом начальника личной охраны и устроил ему взбучку.
— Я ж тебя просил последить за этим типом — что будет делать, с кем встречаться, всё проморгали, всё! Где он эту газету делал, где ее печатали? Ты с директором типографии говорил?
— Говорил, Пал Борисыч, это не они, у них даже такой техники нет.
— Так где же тогда?! — заорал не своим голосом губернатор.
Охранник стоял, вытянув руки по швам, и только моргал глазами.
Дав еще несколько поручений, в том числе начальнику департамента правоохранительных органов — готовить исковое заявление в суд, Гаврилов вызвал машину и уехал, никому ничего не сказав. Уехал он на дачу, бывшую обкомовскую, а теперь принадлежащую администрации, на речке Вторые Кочеты, отпустил водителя до вечера, разделся и бухнулся с головой в воду. Вода была уже прохладная и приятно обожгла тело. Паша плыл и думал. В воде, в тишине думалось на удивление легко и хорошо.
Ну и черт с ним со всем, думалось Паше, проиграю, так проиграю, свет клином не сошелся. Поеду в станицу, возьму землю и попробую создать образцовое фермерское хозяйство, уж это-то я как-нибудь смогу, с моим-то опытом. Но тут же сам себя одергивал: да какого черта! Почему это я должен уступать и главное — кому! Кто он такой? Писака недорезанный. Ни в экономике не смыслит, ни в чем, а туда же… А могут его избрать? Паша нырнул, вынырнул и еще раз нырнул, пофыркал, потряс головой и повернул назад, к берегу. Могут, вот в чем все дело. Молодой, видный, лоск столичный на нем, женщинам наверняка нравится, язык подвешен, а главное, главное, — тут Паша даже застонал от злости, — деньги у него, видать, есть откуда-то, кто-то за ним стоит, кто-то тащит его. Неужели?.. Ах, ты ж, мать вашу… Тоже мне, нашли на кого ставить!
Он влез на деревянные мостки, попрыгал, вытряхивая воду из ушей, и растянулся на горячих от закатного солнца досках. «За что они так со мной, что я им сделал? — думал Паша с какой-то даже детской обидой. — Пахал, пахал, никогда слова против них не сказал, все указания, даже самые идиотские, выполнял…» И тут же словно кто-то чужой вставил: а вот не надо было так уж стараться выполнять и вообще не надо было лезть туда, вот где главная ошибка! Отказался бы тогда, в 94-м, на госдаче, мол, не готов, не справлюсь, так нет же, черт понес. Наивный дурак, провинциал несчастный, таким, как ты, там делать нечего. Им не ты нужен был, а козел отпущения, никто же из них не хотел на это министерство идти, чувствовали, сволочи, что войной пахнет, они же и надули в уши президенту, надо, мол, взять из региона, чтобы был своим человеком на Северном Кавказе… Теперь он, Паша Гаврилов, чуть ли не главный ястреб, а они все — голуби…
Он еще немного полелеял, понянчил свою обиду и снова стал думать про выборы, не давала покоя одна мысль — почему именно Зудин, ну что им в нем? Он же ни черта не сможет, загубит все окончательно… И вдруг осенило, как кипятком обдало: так может, это-то и нужно, чтобы загубил, чтобы ни в чем по-настоящему не смыслил, чтобы ничего не свято… Земля! — вот в чем все дело, они на благополученскую землю давно рты разевают, как только разрешат продавать — они уже тут как тут будут, у них свой человек здесь посажен! Это не какой-нибудь Леонид Петрович, который слезами плачет, когда о земле говорит, этот с легкой душой все отдаст. Паша даже сел от неожиданности и простоты этой мысли. Он не утруждал себя уточнением понятия — «они», не разумея никого конкретно и разумея всех сразу — и всемогущего рыжего, и трех-четырех всем известных банкиров, и вообще некое безликое и безымянное сообщество, плотным кольцом окружающее президента и обладающее непонятной ему властью и силой.
А про него они знают, поняли давно, когда еще в Москве среди них сидел, что не с ними Паша Гаврилов, так только, службу справляет, карьеру делает, а по большому счету — не с ними, всегда сторонились его, словно брезговали, однако терпели, потому что Сам терпел его и даже первое время привечал. А как только охладел и отодвинул его от себя, так они уж не церемонились — попинали всласть, списали на него что было и чего не было, и теперь он для них — тьфу, пустое место, растоптать и размазать. Паша раскачивался в такт своим мыслям, жалея себя и досадуя на свое станичное простодушие. И снова пришел к той же мысли: так надо же что-то делать, как-то нейтрализовать этого выскочку, может, переговорить с Твердохлебом, с Бурякиным, с тем же Бестемьяновым? Может, всем кандидатам объединиться против этого шустрика, выступить с заявлением совместным, мол, руки прочь от Благополученской области? Да нет, не получится, никто с ним, действующим губернатором, объединяться не станет, против него — это да, это с удовольствием. Надо действовать самому.
Возвращался в город затемно. Трасса была пустая, шли километров 100–120, под самым Благополученском, когда уже потянулись городские дачи, он даже задремал и ничего не увидел, не понял, не успел понять, только удар и скрежет тормозов и длинный, протяжный мат водителя его, Славы. Очнувшись через пару секунд, он увидел боковым зрением стоящий «Икарус» и освещенную его фарами табличку на автобусной остановке — «12-й км». Слава, не переставая материться, уже вылез из машины и смотрел куда-то вниз, под передние колеса. Паша тоже вышел и тоже посмотрел. Там лежала, неестественно вывернув руку и ногу, пожилая, тучная женщина. Какой-то мужик, видно, из автобуса наклонился, потрогал и сказал громко: «Кажись, готова». «Этого только не хватало…» — с тоской подумал Паша, вернулся в машину, несколько минут посидел, собираясь с мыслями, потом решительно выдернул из бардачка телефонную трубку. Через двадцать минут со стороны города примчались две машины ГАИ, Паша отвел в сторону приехавших, что-то им объяснил, после чего сел в одну из машин и уехал, оставив гаишников разбираться. Уже на подъезде к зданию администрации в машину позвонили оттуда, с 12-го километра, и подтвердили со слов врача «Скорой помощи», что женщина мертва. Как ни странно, Паша ничего по этому поводу не испытал, то ли утреннее потрясение было сильнее и уже выбрало весь суточный запас эмоций, то ли, наоборот, на фоне случившегося на трассе публикация в газете стала казаться ему пустяшной и не стоящей переживаний, теперь он не думал ни о том, ни о другом, а только чувствовал, как в груди нарастает какая-то новая, не бывавшая раньше боль. Он посидел немного в машине у входа в администрацию, вылезать не хотелось, решил было ехать домой, но, вспомнив, что его там ждет, отказался и от этой идеи. Ехать было некуда.
Глава 21. Страшный сон Борзыкина
Редактор газеты «Свободный Юг» Борзыкин пребывал в состоянии глубокой задумчивости. Он ходил взад-вперед по кабинету, садился в кресло, нервно листал подшивку своей газеты, развернутую на столе, и тут же снова вскакивал и ходил. Борзыкина мучил один вопрос: кто победит на предстоящих в ноябре выборах? Кандидатов было много, человек десять, но мысль Борзыкина вращалась вокруг троих — действующего губернатора Павла Гаврилова, бывшего председателя облсовета Петра Твердохлеба и бывшего сотрудника «Южного комсомольца», которого сам же Борзыкин принимал в свое время на работу, Евгения Зудина. Последнее обстоятельство особенно удручало Борзыкина, он никак не мог взять в толк, как это пацан, мальчишка, ничего особенного из себя не представлявший, вдруг смог так раскрутиться. Поначалу, когда Зудин только появился в Благополученске и стало известно о его намерении выдвинуть свою кандидатуру, Борзыкин, узнавший об этом от редактора газеты «Вечерний звон» Васи Шкуратова по телефону, долго смеялся в трубку и говорил Васе, а потом и всем другим, с кем приходилось обсуждать эту новость, что это несерьезная кандидатура, и лично он — как редактор одной из ведущих газет области — пальцем не пошевелит, чтобы помочь этому самозванцу.
Но не прошло и недели, как Борзыкину пришлось в корне пересмотреть свое отношение к кандидатуре Зудина. За это время в редакции побывал некий представитель зудинского штаба, который в сугубо деловой форме изложил, какие материалы, связанные с кандидатом, когда, в каком объеме и даже на какой странице хотел бы он видеть, после чего протянул Борзыкину, слушавшему его со снисходительной улыбкой и только ожидавшему, когда он кончит, чтобы холодно указать на дверь, готовый договор на публикацию вышеназванных материалов. Когда Борзыкин увидел сумму, проставленную в договоре, с его лица сползло не только выражение снисходительности, но вообще всякое выражение, и оно на какое-то время так и осталось лишенным каких-либо черт, расплылось и размазалось, чего пришедший как будто не замел, однако, про себя удовлетворенно хмыкнул. Договор был без отлагательства подписан, более того, Борзыкин приказал секретарше приготовить кофе, пересел из своего кресла за приставной столик, напротив посетителя, и вдруг пустился в воспоминания о том, как именно он, Борзыкин, принимал Женю Зудина на работу в редакцию, как еще тогда он отметил его способности и много внимания уделял его становлению как журналиста, короче, выходило, что не кто иной, как Борзыкин и есть крестный отец и воспитатель нынешнего кандидата в губернаторы. «По большому счету, — доверительно сказал он, — это я сделал его тем, кто он есть!» Тут уже посетитель снисходительно улыбнулся и сказал: «В таком случае, вам и карты в руки». С этого момента материалам о Зудине была открыта в «Свободном Юге» зеленая улица.
Но что-то все-таки продолжало тревожить Борзыкина. Дело в том, что с губернатором Гавриловым он как человек, привыкший ладить с властью, находился до сих пор в хороших отношениях и немного побаивался эти отношения испортить. Гаврилов уже звонил ему и высказывал упреки и недовольство, Борзыкин юлил, говорил, что редакция не делает разницы между кандидатами, публикуя материалы обо всех по очереди. «Да где же по очереди? — возмущался Гаврилов. — Вчера Зудин, сегодня Зудин, а моя программа уже неделю у вас лежит и не печатается». «Разве? — удивился Борзыюш. — Я проверю, Павел Борисович». У него было сильное подозрение, что губернатор на выборах пролетит, уже в открытую говорили, что Москва его не поддерживает, с чего бы тогда Борзыкину стараться. Но и в победе Зудина он сильно сомневался. И был еще Твердохлеб, который демонстративно не давал в редакцию «Свободного Юга» никаких материалов, словно этой газеты и не существовало вовсе, что по-своему задевало Борзыкина. «Значит, помнит все, — с неприятным чувством думал он о Твердохлебе, — помнит и не простил».
«Свободный Юг» считался теперь независимой газетой. Никто уже не узнавал в ней бывший орган обкома КПСС и облсовета газету «Советский Юг», в одно тревожное августовское утро 1991 года неожиданно для всех переименованную и в специальной передовой статье окрестившуюся от всего, что ее связывало с прежней властью. С перепугу Борзыкин решил тогда же поменять и собственное имя — Владилен, происходящее, как известно, от «Владимир Ленин», чем раньше он даже гордился, но теперь стал чувствовать себя с этим именем как-то неуютно, будто оно выдавало его и всю его родню. Он решил сделаться Владиславом или, на худой конец, простым Владимиром, но загс, куда он обратился с соответствующим заявлением, ему отказал, найдя указанную им причину («перемена мировоззрения») недостаточно основательной. Тогда Борзыкин сам укоротил ставшее ненавистным имя и стал подписываться просто — Влад, Влад Борзыкин, чем немало потешил сослуживцев и всех, кто его знал.
В бывшем «Советском…», а теперь «Свободном Юге» не осталось почти никого из старых, работавших еще с Правдюком сотрудников — кто помер, кто состарился и поспешил убраться на пенсию, остальные просто разбрелись по разным новым газетам. Теперь в редакции работали: сам Борзыкин, его жена Зинаида Андреевна, сын жены от первого брака Альберт, жена сына от первого брака Маша, общий сын Борзыкиных Артур и еще несколько родственников и друзей семьи, для которых были придуманы специальные должности вроде директора по рекламе или агента по распространению. Из профессиональных журналистов оставались только Люся Павлова, заведовавшая и здесь отделом писем, и Глеб Смирнов, ведавший, как всегда, спортом и практически не появлявшийся в редакции.
«Свободный Юг» представлял собой странную смесь старой и новой идеологий. То вдруг разражался бурным негодованием по поводу невыплаты пенсий ветеранам, которые «всю свою жизнь отдали строительству социализма», то с таким же пафосом ругал местную оппозицию, которая «пытается тянуть нас в прошлое и мешает проведению реформ».
Минувшим летом, накануне второго тура президентских выборов в редакции были заготовлены и даже набраны два варианта передовой статьи: одна должна была называться «Историческая победа реформаторских сил», другая — «Историческая победа патриотических сил». Соответственно, заранее приготовили и два разных портрета: на одном — поднявший правую руку, улыбающийся старый президент, на втором — взмахнувший левой рукой и тоже улыбающийся новый президент. Второй вариант не понадобился, и Борзыкин спрятал его, на всякий случай, в сейф. Но не успели опомниться от больших выборов, как уже подоспели свои, губернаторские, и все началось сначала.
Бывший Владилен, а теперь Влад Борзыкин имел все основания опасаться прихода к власти в области левого кандидата. Дело в том, что в августе 91-го он чересчур активно клеймил снятого тогда с должности Твердохлеба, при этом бил себя в грудь на страницах новоявленного «Свободного Юга», убеждая читателей и самого себя в том, что у газеты и лично у него, Борзыкина, нет ничего общего с такими «попутчиками путчистов», как этот самый Твердохлеб. Именно благодаря этим публичным заверениям Борзыкин вскоре под шумок приватизировал оказавшуюся вдруг ничейной партийную собственность в виде целого этажа в Газетном доме, редакционной мебели, компьютеров и прочей техники, а также двух автомобилей и вполне приличной библиотеки. Все теперь устраивало его в жизни, и он просил Господа Бога, в которого по новой моде стал как бы верить, чтобы больше уже ничего не менялось. И несколько лет вроде так и шло — сколько ни билась презираемая Борзыкиным оппозиция, ничего не менялось, и стало уж совсем казаться, что новая власть навсегда, как вдруг эти выборы. Для чего, зачем? И кому они вообще нужны? Была бы его воля, он бы их немедленно отменил под тем простым предлогом, что время непростое, тяжелое, надо работать, а не выборами заниматься.
Теперь вплотную к раздобревшей физиономии Борзыкина приблизилась новая угроза — возвращения проклятых им (возможно, слишком поспешно и необдуманно, теперь-то он это начинал понимать) коммунистов. Конечно, напрямую это Борзыкину и его газете ничем таким уж не грозило — собственность вряд ли отберут, с работы уж точно не снимут. Хотя черт его знает, как еще повернется… Но все равно, чувство было поганенькое, Борзыкин привык быть на виду, в первых рядах, в числе лиц, приближенных к власти. С возвращением Твердохлеба рассчитывать на такую приближенность никак не приходилось.
«Уж лучше Зудин», — думал он и опять же сомневался. Мальчишка! Опыта — ноль, одни амбиции, с таким не будешь знать, куда поворачивать. Вот если бы кто-нибудь мог наверняка, на все сто процентов сказать, кто из этих троих станет новым губернатором, тогда ему, Борзыкину, и его газете было бы куда легче. Тогда можно было бы, не опасаясь последствий, хвалить одного и ругать другого, а потом еще и вставлять при каждом удобном случае: «Как и прогнозировала наша газета…» Но точного прогноза никто дать не решался. Когда заходила речь о прогнозе, местные социологи и политологи отвечали вопросом на вопрос: «Если честные выборы?» По их мнению выходило, что в случае абсолютно честных выборов победить должен Твердохлеб. «Но кто ж ему даст победить?» — тут же прибавляли они. И выходило, что выборы «сделают», в результате чего скорее всего останется прежний губернатор. «Ну да, ну да!» — радостно соглашался с этим Борзыкин. Но тут же внутренний голос подсовывал гадкий вопросик: «А если не сделают? Ну не смогут, мало ли что…» От этих мыслей у него раскалывалась голова и неприятно урчало в животе.
Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянула секретарша Аделаида Федоровна, она же двоюродная сестра жены Борзыкина.
— Там человек какой-то звонит, говорит, что космонавт…
— Бестемьянов, что ли?
— Вроде бы.
— Что ему надо, спросила?
— Хочет опубликовать у нас свою предвыборную программу.
— Скажи ему, что у нас один квадратный сантиметр газетной площади стоит… — Борзыкин на секунду задумался, — скажи: 25 тысяч.
Аделаида вытянула физиономию и исчезла.
Когда-то, в пору первого полета Бестемьянова в космос все благополученцы чрезвычайно гордились своим земляком и часто приглашали его на всякие областные мероприятия. Однажды он приезжал в качестве почетного гостя на отчетно-выборную комсомольскую конференцию и, когда в перерыве делегаты пожелали сфотографироваться с ним на память, Борзыкин, работавший тогда еще инструктором отдела пропаганды обкома комсомола, лично бегал в буфет за фотокором Жорой Ивановым и сильно досадовал, что не успел из-за этого занять местечко поближе к космонавту. С тех пор Бестемьянов еще дважды летал в космос, но третью звезду так и не получил — с какого-то момента ее давать перестали. Он по-прежнему изредка навещал родной город, но в последние годы официально его уже не приглашали, так как он был замечен в рядах столичной оппозиции, ходившей 1 мая и 7 ноября на демонстрации под красными флагами. Теперь бывший космонавт, сильно постаревший и уже отошедший от космонавтики, решил баллотироваться в губернаторы своей родной области, но неожиданно для себя столкнулся с довольно прохладным отношением местной прессы. Журналисты не только не гонялись за ним, как в былые времена, но даже, кажется, избегали своего героического земляка.
Ответ секретарши «Свободного Юга» озадачил Бестемьянова.
— А могу я побеседовать с самим редактором? — спросил он, надеясь, что секретарша чего-то недопоняла или напутала.
— Он сейчас очень занят, — неуверенно ответила Аделаида, помнившая Бестемьянова только по фотографиям в газете и никогда прежде с космонавтами не говорившая. По прежней специальности она была продавец.
— Тогда будьте любезны, поясните мне, сколько же будет стоить опубликовать у вас две машинописные странички текста?
— Две? — Аделаида понажимала кнопочки на своем калькуляторе и, сама удивляясь полученному результату, сказала: — Около пяти миллионов…
— Благодарю вас, — задумчиво сказал космонавт и положил трубку.
А с редактором «Свободного Юга» случилось в эту ночь страшное.
…Спит, значит, Борзыкин на широкой итальянской кровати с резными завитушками, укрытый мягким турецким одеялом на синтепоне, крест золотой, не снятый на ночь, перекрутился и прилип к потной спине, а в спину уткнулась пышнотелая мадам Борзыкина в бумазеевой пижаме 54-го размера, на которой нарисованы сердечки и написано «Ля мур, ля мур, ля мур…» (куплено в Париже, в магазине для полных «Рафаль»). Спит Борзыкин тревожно, без конца ворочаясь, постанывая и вскрикивая.
«Чего ты? Чего ты?» — спрашивает сквозь сон мадам Зина и старается укрыть разметавшегося Борзыкина, но тут же синтепоновое одеяло оказывается отринутым, и чудится Борзыкину, что кто-то другой говорит ему: «Встань и иди! Встань и иди!»
И вот он действительно встает и идет. Но сначала, не зажигая света, на ощупь находит и надевает костюм и галстук, ботинки и плащ и даже зонт берет в руки и так, в полной амуниции выходит из квартиры, пробирается в темноте на лестницу, чтобы не шуметь лифтом, и выходит из подьезда. А там уже стоит и ждет его служебная машина, только почему-то не белая, а черная, и водитель незнакомый, но знает, куда везти Борзыкина, и везет молча по темным, пустым улицам. Борзыкин не понимает, куда они едут, но тоже знает, что ехать нужно, молча смотрит в окно и вскоре соображает, что едут к центру города. Квартала за два до площади машина останавливается, и водитель, не поворачивая головы, говорит Борзыкину: «Дальше пешком». И Борзыкин безропотно вылезает из машины и тут видит, что по обеим сторонам улицы, держась вблизи стен домов, двигаются в направлении площади такие же темные силуэты в шляпах, с портфелями и нераскрытыми зонтами. Еще не понимая происходящего, Борзыкин ощущает какую-то особую важность момента и, гордый своей к нему причастностью, быстро перебегает на другую сторону улицы и пристраивается за каким-то высоким, сутулящимся человеком. Тут же он замечает, что за ним самим пристроились еще люди с надвинутыми на глаза шляпами и кепками, но сколько ни оглядывается Борзыкин, узнать никого не может. Ближе к площади он видит, что сюда стекаются с боковых улиц такие же цепочки людей, следующих строго друг за другом, а на самой площади уже темнеет, чуть колыхаясь, плотная очередь, двойным кольцом огибающая постамент со знакомой трехметровой фигурой, и тянется дальше, к высоким ступеням пирамидой, ведущим в большое, темное, как и все вокруг, здание. Борзыкин напряженно вглядывается в единственное горящее в ночи окно в левом крыле второго этажа, и страшная догадка наконец осеняет его.
Между тем высокие дубовые двери время от времени открываются, на ступени здания выходит неразличимый в предрассветной мгле человек и произносит только одно слово: «Следующий!», после чего снова исчезает за дверью. От очереди поспешно отделяется стоящий впереди и спотыкаясь несется вверх по ступеням за исчезнувшим силуэтом. Борзыкин беспокойно оглядывается по сторонам, ища хоть одну знакомую физиономию, чтобы спросить, выяснить что-нибудь, но все опускают головы или отворачиваются. Вдруг он слышит позади себя сдавленный шепот и, покосившись краем глаза, видит две очень знакомые фигуры, но что-то мешает ему узнать их.
— Ты партбилет взял с собой? — шепчет одна фигура, нервно поглядывая на лестницу. — Там первым делом партбилет спрашивают.
— Взял, взял, — нетерпеливо отвечает другая фигура и прикладывает палец к губам. — Я даже взносы за пять лет уплатил и штампики поставил.
— Куда уплатил? — слышится удивленный шепот.
— Куда, куда… Куда надо. Тсс! Кто-то вышел.
По ступеням, понурившись, спускается человек. Кажется, что плечи его вздрагивают. Очередь молча расступается, и человек медленно проходит сквозь нее как раз рядом с Борзыкиным.
— Ну что там, как? — успевает он спросить расстроенного человека.
— Прогнали. Говорят: недостоин восстановления, — отрешенно отвечает человек, и Борзыкин узнает в нем председателя областного комитета по управлению имуществом Ручкина.
— А что спрашивают? — Борзыкин хватает Ручкина за рукав и держит, впрочем, тот не сопротивляется. — Последнюю программу партии спрашивают? У меня законспектировано!
— Какую там программу! Что делал после 19 августа 1991 года, они спрашивают! В каких партиях состоял, за кого голосовал на выборах с 89-го по 96-й год… — Ручкин махнул рукой и пошел прочь, но пройдя пару шагов, обернулся и поманил Борзыкина пальцем. Тот подбежал с готовностью.
— Тебе лучше не ходить, ты у них в черном списке, в первой десятке значишься, где-то под шестым номером, сам видел.
— Я? Да как же… При чем тут я?.. — Борзыкин беспомощно оглянулся и кинулся назад, в очередь, но она уже сомкнулась, и он не мог теперь определить места, на котором только что стоял. Все стоящие были на одно лицо и даже не смотрели в его сторону.
— Говорят, его надо просить, — услышал он уже знакомый шепот. Все те же две темные фигуры с благоговейным страхом, задрав головы, вглядывались в бронзовую спину.
— Каяться, говорят, надо и просить у него прощения. Даже, говорят, свечку можно поставить.
Фигуры отделились от очереди и полезли на газон. Зайдя спереди постамента, они бухнулись на колени и стали неистово биться лбом о гранитную плиту, при этом один из них крестился, а другой, напротив, вытягивался на коленях и отдавал честь, как на параде. Как только эти двое отошли от очереди, Борзыкин попытался втиснуться на их место, но его грубо отпихнули, зашипев с разных сторон: «Вы тут не стояли!»
Бедного Борзыкина прошиб холодный пот, и он даже застонал жалобно и тонко.
— Ну чего ты, чего? — мягкая рука мадам Борзыкиной погладила его по плечу. — Говорила же тебе, не ешь на ночь борщ, опять кошмар приснится.
Борзыкин открыл глаза и некоторое время водил дурным взглядом по потолку, на котором раскачивалась узорная тень оконной гардины.
— Дуся! — шепотом обратился он к жене. — Ты не помнишь, где мой партбилет? Тот, старый? «Дуся» молчала, делая вид, что спит.
— Я тебя спрашиваю! Где мой партбилет, Дуся? Он был во втором ящике, под бумагами на приватизацию. Ты что молчишь? Ты его выбросила, что ли?
Мадам Борзыкина вздохнула и перевернулась на другой бок.
Тогда Борзыкин приподнялся на локте и как следует тряхнул жену за плечо.
— Зинаида! — совсем уж угрожающе прошипел он. — Если ты его уничтожила, я тебя убью!
— Ты ж его сам уничтожил, после этого… как его… второго тура… забыл? — пробормотала сквозь сон «Дуся», она же Зинаида, и от этих ее слов Борзыкин застонал еще громче и рухнул на широкую подушку.
Глава 22. Раскрутка пошла
Не успели благополученцы прийти в себя от опубликованных в газете «Боже упаси!» скандальных материалов, как в одну ночь все городские стенды, стены, заборы, столбы, окна трамваев и троллейбусов, витрины магазинов, а также фасады областной администрации и Думы оказались оклеены плакатами величиной в развернутую вертикально газету с призывом: «Голосуйте за Евгения Зудина — самого молодого и перспективного кандидата в губернаторы!» Поражало прежде всего количество этих плакатов, они настигали жителей города повсюду, даже внутри платных общественных туалетов. Плакаты были отпечатаны на белоснежной финской бумаге, отливали глянцем и били в глаза непривычно яркими и сочными красками. На них был изображен симпатичный молодой человек, похожий одновременно на киноартиста Еременко-младшего и немного — на президента США Клинтона. Он смотрел с плаката прямо в глаза прохожему или пассажиру, или покупателю, или посетителю платного туалета и как бы лично ему протягивал руку, говоря: «Я знаю о ваших проблемах и избавлю вас от них!»
— Кто такой Зудин? — спрашивали люди друг у друга в первые дни после плакатного десанта на город.
Но вскоре вопрос этот отпал сам собой: местное телевидение и радио, а также практически все издающиеся в Благополученскс газеты стали наперебой рассказывать своим читателям, слушателям и зрителям о жизненном пути, взглядах и, главное, больших возможностях «самого молодого кандидата». По этим публикациям выходило, что Зудин — не просто Зудин, а представитель нового поколения реформаторов, которое отличается от старого поколения реформаторов тем, что хочет не ломать, а строить, и что у него, в отличие от других претендентов, есть для этого все необходимые средства, возможности и связи. Мелькали фотографии Зудина то в обнимку с премьером, то в компании крупных российских бизнесменов, и даже — рядом с президентом, которому он, все так же улыбаясь, пожимал руку (появлению этих снимков немало удивлялся сам Зудин, так как видел премьера два или три раза только издали, а с президентом никогда и рядом не стоял).
В один из субботних вечеров по телевидению была показана популярная передача «Полчаса истины», также наделавшая немало шуму в области.
Снимали в Благополученске, в одном из люксов отеля «Мэдиссон-Кавказская», где поселился специально для этого прилетевший на два дня из Москвы известный журналист и ведущий передачи Артем Кара-Умов. Долго двигали туда-сюда кресла, в конце концов оставили их у камина, который зажгли, несмотря на то, что на дворе стоял еще только октябрь, и было совсем тепло (режиссер сказал, что, если в кадре виден камин, он должен гореть). Наконец уселись друг против друга за низким стеклянным столиком. Зудин видел Кара-Умова живьем первый раз в жизни, и впервые его снимали для такой популярной передачи, при этом он знал, что спонсоры отвалили за нее 40 тысяч зеленых — такая у Кара-Умова была такса, и тихо злился на этого самоуверенного, преуспевающего типа с козлиной бородкой, считая, что цена непомерная. Девица в кожаных брючках, помощник режиссера, ставила на столик уже третью порцию кофе, так как предыдущие успевали остыть, пока шла установка света и камеры, а по задумке режиссера кофе должен был дымиться. Наконец дали отмашку, и Кара-Умов, глядя немигающими глазами на Зудина (до этого момента он не смотрел в его сторону, занятый всецело собой — его напудривали, поправляли прическу, даже глаза подводили специальным карандашом), сказал усталым голосом человека, которому до смерти надоела вся эта политическая борьба, да куда деваться, если без его помощи не обходятся ни маститые, ни тем более начинающие политики:
— Жень, — сказал Кара-Умов как-то совсем по-домашнему, и Зудин даже вздрогнул от неожиданности. — Я думаю, что мы не будем с тобой разыгрывать перед телекамерой спектакль, изображать из себя политика и журналиста, а честно скажем телезрителям, что в жизни мы на «ты», потому что давно знаем друг друга («Во дает!» — восхитился Зудин), более того, давно дружим, и я приехал сюда, в Благополученск, чтобы поддержать на этих выборах своего старого товарища и друга — Женьку Зудина, и если мое мнение что-то значит для телезрителей, то я просто прошу их сделать то же самое. А мы с тобой поговорим сегодня вот о чем. Скажи, Жень, только честно, зачем тебе все это нужно?
Зудин во все глаза смотрел на Кара-Умова, дивясь легкости и естественности, с которой тот врал, и даже не сразу понял смысл вопроса. Некоторое время он оторопело молчал, соображая, что именно следует ему ответить, пауза получилась недопустимо долгой, Кара-Умов сделал знак выключить камеру и сказал все тем же усталым голосом:
— Вы не волнуйтесь, Евгений… как вас по батюшке? Алексеевич? Соберитесь с мыслями, мы сейчас перезапишем начало. Я думаю, что в этом месте вам лучше всего сказать так: «Я. Как уроженец этих мест. Не могу равнодушно смотреть на то. Что моя родная область. Катится в пропасть. Запомнили?»
— Но она пока не катится в пропасть, — сказал Зудин, несколько задетый.
— Это неважно, вы вообще можете не особо обращать внимание на мои вопросы, я буду намеренно вас провоцировать, у меня своя задача, а у вас своя, так что говорите, что хотите. А вас что, не подготовили?
— Я готов, — с вызовом сказал Зудин, которого начинал раздражать равнодушно-менторский тон Кара-Умова, тот разговаривал с ним, как с пациентом.
— Ну тогда поехали сначала, — Кара-Умов снова уставился на Зудина немигающим взглядом и сказал: — Жень, я думаю, что мы с тобой не будем обманывать телезрителей и скажем честно, что мы — старые друзья…
Передачу записывали два с лишним часа, Зудин устал, вспотел, хотел пить и есть, был недоволен собой и Кара-Умовым, хотя где-то к середине разговора перестал реагировать на его гипнотизирующий взгляд и на камеру и отвечал более или менее внятно. В эфир дали 35 минут, но нарезано было так виртуозно, что разговор приобрел темп и даже некоторую остроту, но, как заметили многие, главным в передаче было не то, что мямлил Зудин, а те реплики, которые как бы между прочим ронял Кара-Умов. Так, о губернаторе Гаврилове маститый ведущий вскользь сказал:
— Ну что Гаврилов… Его песенка, я думаю, спета. Ведь он человека убил, женщину, — тут его голос приобрел скорбную интонацию. — Телезрители, возможно, не знают об этом печальном факте, ибо Гаврилов сделал все, чтобы скрыть его от общественности. Так что приходится нам самим сегодня информировать уважаемых избирателей…
Дальше Кара-Умов поведал, что губернатор Гаврилов возвращался ночью с собственной дачи, на собственном «Мерседесе», естественно, с девочками, естественно, в нетрезвом виде. А в это время трассу переходила ничего не подозревавшая женщина, доярка колхоза имени 8 Марта, которая шла, видимо, с вечерней дойки. Гаврилов, по словам Кара-Умова, сбил женщину насмерть и трусливо скрылся с места преступления. Сиротами остались 40-летний сын, невестка и двое внуков доярки.
Покончив с Гавриловым, Кара-Умов принялся за Твердохлеба. Слушая его, Зудин подумал, что был неправ, эта работа стоит денег, пусть не 40 тысяч, но половину того стоит. Он уже прикидывал, какой будет эффект, ведь «Полчаса истины» увидит практически все население области, тем более что есть договоренность с руководителем местного телерадио, которому обещали за это две новые телекамеры, пустить передачу в самое лучшее время, пожертвовав очередной серией идущей вот уже пять лет мыльной оперы «Санта-Мария». Как объяснили Зудину, перед началом передачи будет объявлено, что сериал пойдет сразу по ее завершении, так что люди будут сидеть у телевизоров и смотреть, как миленькие, чтобы не прозевать, в основном, конечно, женщины, но это-то и хорошо — во-первых, женщины и есть самые активные избиратели, а во-вторых, имеют влияние на мужей, те так и голосуют, как скажут им более подкованные в политике жены.
— Неужели он не может понять, — говорил Кара-Умов, переходя к характеристике Твердохлеба, — что его время прошло и никогда больше не вернется? Думали ли мы с тобой в августе 1991 года, когда стояли на баррикадах у Белого дома («Когда это я с тобой стоял? — мелькнуло у Зудина в голове), что пройдет всего пять лет и те же самые люди, от которых мы с тобой защищали в те дни Россию, не просто подымут головы, но еще и потребуют реванша, полезут снова во власть, как тараканы из щелей?
После этой тирады он с чувством отхлебнул кофе, открыл лежавшую сбоку на столе папку и извлек какую-то бумажку.
— Мне в руки попал прелюбопытный документ, — сказал Кара-Умов, издали показывая бумажку в глазок телекамеры. — Это программа кандидата в губернаторы Твердохлеба. Но не та, которая опубликована в газетах, а совершенно другая, секретная программа, которую нам предоставил источник, пожелавший остаться неназванным. Я зачитаю вам только несколько пунктов, слушайте внимательно: «Пункт 1. Национализировать все ранее приватизированные предприятия области» — вы представляете, что это значит и чем это вам грозит? «Пункт 2. Виновных в ограблении народа судить с вынесением приговоров вплоть до высшей меры с полной конфискацией имущества» — ну, господа, тут у меня просто нет слов! «Пункт 3. Запретить все демократические партии и организации, а также проведение митингов, шествий и демонстраций, кроме санкционированных лично губернатором» — а это как вам понравится? И вот оно, самое главное: «Пункт 4. Объявить независимость Благополученской области и отделение ее от России вплоть до восстановления социализма в масштабах всей страны». Ну, каково? — он с размаху кинул бумажку на стол, откинулся в кресле и вперил взгляд в Зудина.
Тот под стать Кара-Умову скорбно покачал головой и произнес трагическим голосом:
— Я сделаю все, чтобы не допустить этого безумия!
Передачу живо обсуждали во всех присутственных местах Благополученска и особенно в предвыборных штабах кандидатов, пока новая акция зудинского штаба не заслонила собой скандальное интервью.
До выборов оставалось чуть больше двух недель, когда было объявлено, что в последние выходные октября кандидат в губернаторы Евгений Зудин проводит в городе «Дни избирателя». Приглашения с подробной программой мероприятий, как раньше газета «Боже упаси!», были бесплатно доставлены прямо в почтовые ящики горожан. Прочитав их в кругу семьи, благополученцы с удивлением узнали, что в эти самые «Дни избирателя» много чего будет отпускаться бесплатно. Устоять было невозможно, и в выходные дни народ хлынул в город. Бесплатными в этот день были: проезд во всех видах общественного транспорта, кроме такси; хлебный квас из бочек на колесах, расставленных в самых людных местах города; мороженое и жвачка для детей в возрасте до пяти лет (тут в первые часы возникло много недоразумений, после чего по городской радиосети было объявлено, чтобы родители детей 1991–1996 годов рождения, выходя в город, имели при себе детские метрики); а также — посещение дневных сеансов в кинотеатре «Москва» и катание на каруселях и чертовом колесе в городском парке. Но особым спросом пользовался в этот день бесплатный отпуск в центральной аптеке женских прокладок с крылышками «Олвейс плюс». Очередь за ними выстроилась с раннего утра и не иссякала весь день, при этом женщины помоложе периодически отгоняли от дверей аптеки бестолковых старух, норовивших влезть без очереди.
— Бабушка, куда вы лезете! Вам это уже не надо! — шипели на них женщины.
— А может я унучке беру! — кричала какая-нибудь бабка понаходчивее, другие обиженно отходили.
— Как голосовать, так одни деды и бабки ходют, а как бесплатно чего дают, так за молодежью разве ж успеешь! — ворчали они и грозились пойти пожаловаться самому Зудину.
В микрорайоне частных домов ездил в это время автофургон с громкоговорителем, останавливался посреди пыльных, немощеных улиц и объявлял запись на установку газовых колонок. На боках автофургона, само собой, были наклеены плакаты с улыбающимся, как Клинтон, Зудиным, кроме того, составлявший списки человек вел индивидуально-разъяснительную работу:
— Дедуля! — говорил он ласково. — Ваш номер в списке будет 718, давайте я вам на руке запишу, дома перепишете. Вы ж на выборы пойдете?
— Каки там выборы, — говорил дед, — я вже никуды не ходю! То мени соседка казала, шо на газ записуют, так я и пойшов, а так ни…
— Ну ничего, к вам домой придут с урной, так вы ж знаете, за кого надо голосовать?
— За Ельцина, чи шо…
— Нет, за Ельцина не надо, его уже выбрали, а теперь надо за Зудина Евгения, поняли? Давайте я вам на другой руке запишу: Зудин. До выборов не стирайте.
А в новом, еще не обжитом микрорайоне на западной окраине Благополученска ездил точно такой же фургон, из которого также через громкоговоритель приглашали записываться на установку домашних телефонов. Недоверчивые новоселы спрашивали, как это может быть, если микрорайон вообще не телефонизирован, поскольку дома успели построить еще при советской власти, а телефон проложить не успели, теперь же у города нет на это средств.
— У города нет, а у нашего кандидата есть, — терпеливо разъяснял человек из автофургона, — один из наших спонсоров — фирма «Вилайн». Слыхали по телевизору? Если изберете губернатором Зудина, будут вам и телефоны, и все, что пожелаете! Голосуйте за Евгения Зудина, и он сделает вас счастливыми!
Жители западного микрорайона не особо верили, но на всякий случай записывались.
В центре города, на площади перед драматическим театром, строили сценическую площадку, громоздили усилители, ставили микрофоны, над всем этим полоскалась на ветру растяжка «Звезды эстрады — за Евгения Зудина!». Ближе к вечеру сюда стали стекаться толпы молодежи, быстро запрудившие площадь и две прилегающие улицы, так что пришлось даже ставить машины ГАИ и пускать транспорт в объезд. Чуть стемнело, на сцене появился развязный ведущий, в котором толпа с восторгом узнала популярного шоумена Яшу Молькина и долго приветствовала его свистом и воплями «Вау-вау!». Яша кланялся, извивался и слал в толпу воздушные поцелуи.
— Дорогие благополученцы! — заорал он, когда площадь чуть успокоилась. — Встречайте, встречайте! Сегодня у вас в гостях! Народный артист России Алик Загманов со своей группой «Есаулы»! (публика залилась свистом и воплями). Народная артистка России Наталья Теткина и ее ансамбль «Русские девицы»! (он сделал ударение на «и» и площадь ответила: «У-у-у!..»). А также! Варьете-дуэт! «Консерватория»!
На сцену, пританцовывая, вылетел чернявый в жилетке; за ним выплыли рядком рослые барышни — сверху в кокошниках, снизу — в одних колготках и красных сафьяновых сапожках; следом вприпрыжку выскочили здоровенная девка с колыхающимся, чуть прикрытым бюстом и маленький, круглый, кривляющийся человечек, эти сходу стали долго и низко кланяться, при этом бюст девицы чуть не вывалился совсем, что вызвало новый прилив восторга у публики. Яша сделал паузу и медленно, со смаком, растягивая каждое слово, возвестил:
— Маэстро эстрады! Народный артист России! Заслуженный артист Израиля! Ефим! Помазанов! Встречайте! Встречайте!
Площадь с новой силой зашлась аплодисментами, свистом, воплями, грянула фонограмма, звуки которой услышали за пять кварталов от места действия, и началось грандиозное представление, каких не бывало в тихом Благополученске со времени последних президентских выборов.
В те же часы на другом конце города, в старом, сталинской постройки клубе железнодорожников шел другой бесплатный концерт — для ветеранов. Здесь все было, напротив, негромко, чинно, с легким ностальгическим налетом. Старые советские песни и песни военных лет должны были петь народные артисты Советского Союза Иосиф Кац и Алевтина Сандунова. В зале сидели пожилые мужчины и женщины, многие надели по такому случаю ордена и медали, довольно оглядывались по сторонам, кланялись знакомым, утирались от духоты платочками и безропотно ждали начала, но оно почему-то задерживалось, стали уже шептаться, что, видно, артисты не приехали и концерта не будет, и так просидели минут сорок, наконец на сцене появился такой же пожилой, как сидящие в зале, конферансье, полный, с маленькими пухлыми ручками и большими, оттопыренными ушами и объявил, что народные артисты, к сожалению, задерживаются, и пока они задерживаются, он прочитает уважаемой публике пару старых интермедий и расскажет несколько анекдотов. Публика благодарно захлопала. Конферансье читал одно, другое, третье, сам вспотел от духоты и уже начал повторяться, когда вдруг кто-то крикнул из-за кулис: «Приехали!» Зал облегченно вздохнул, зашевелился, стал вытягивать шеи, и, когда на сцену строевой походкой вышел Иосиф Кац, его встретили даже более радостно, чем если бы он появился час назад. Долго не давали ему петь, просто хлопали и разглядывали, перешептываясь насчет того, что он, конечно, постарел, но еще ничего, молодцом. Наконец успокоились, Кац запел «Я по свету немало хаживал…», зал слушал с влажными от слез глазами и подпевал. Было славно.
Зудин успел побывать и тут, и там. Вообще в этот день он окончательно перестал быть самим собой и молча подчинялся всему, что приказывал ему делать руководитель его предвыборного штаба, страшный человек по имени Фуллер, неизвестно откуда свалившийся на его голову. Зудин его побаивался.
Штаб занимал весь одиннадцатый этаж отеля «Мэдиссон-Кавказская». В одном из двух люксов расположился Фуллер, другой формально принадлежал Зудину, но на самом деле он никогда не мог остаться там один, все время толклись какие-то люди, неожиданно приезжавшие на день-два из Москвы и так же неожиданно исчезавшие. В других номерах одиннадцатого этажа помещались различные службы предвыборного штаба. Тут были: «Группа рейтинга», еженедельно стряпавшая прогноз в виде предполагаемого процента голосов, при этом каждый следующий неизменно оказывался на два-три процента выше предыдущего; «Группа финансирования», в которую даже Зудин не имел доступа, все там решал лично Фуллер; несколько комнат занимала «Пресс-служба», где сидели незнакомые Зудину угрюмые люди и где, собственно, и стряпалась газета «Боже упаси!», которую потом увозили в Москву, оттуда еще куда-то (Зудин подозревал, что за границу), и через несколько дней в штаб возвращался уже готовый тираж в фирменной упаковке.
Когда в самом начале кампании сюда явились по личному приглашению Зудина некоторые из его бывших коллег, произошла довольно гадкая сцена. Им пришлось сначала долго ждать в предбаннике пресс-службовского номера, а потом по одному заходить на «собеседование» к мрачному небритому человеку, шеф-редактору будущей газеты, который оглядывал зудинских приятелей с ног до головы и задавал им дурацкие вопросы, главным образом насчет их политической ориентации. Собашникову, который пришел с нарисованными на бумаге макетами, он сказал:
— Что это вы такое принесли, зачем?
— Это мои предложения, как оформить газету, — простодушно отвечал Валя.
— Вы что, от руки их рисовали, что ли?
— Ну да, от руки, — подтвердил Валя.
Небритый повертел макеты так и эдак и швырнул их в урну.
— У нас тут не стенгазета, молодой человек. Вы на компьютере работаете?
Валя скис. Он не работал на компьютере.
— Вы нам не подойдете, — отрезал редактор и крикнул в дверь: — Следующий!
У Жоры Иванова, который захватил с собой несколько снимков, он спросил, кто это на них изображен, и отобрал два — с Гавриловым, снятым Жорой на банкете по случаю его повторной инаугурации в окружении молодых казачек, вручавших ему хлеб-соль; и с Твердохлебом, выступающим с трибуны сессии еще в бытность его председателем облсовета и так размахивающим руками, будто собирается кому-то заехать в ухо. Именно эти снимки были использованы впоследствии в газете «Боже упаси!», но в таком виде, что сам Жора с трудом смог догадаться о своем в некотором смысле авторстве.
Дольше всех пробыл в номере Валера Бугаев, который имел неосторожность вступить с редактором в философский спор относительно будущего России. Тот сказал, что это его мало волнует, а вот не может ли господин Бугаев написать что-нибудь в жанре компромата про Твердохлеба или, на худой конец, про губернатора Гаврилова. Валера оскорбился и сказал, что он такими вещами не занимается.
— Зачем же вы тогда пришли? — искренне удивился небритый, но все же оставил подготовленный Валерой «Анализ политической ситуации в Благополученской области накануне губернаторских выборов». — Посмотрим, может быть, пригодится, — сказал он и небрежно кинул материал на подоконник.
И действительно, отдельные абзацы этого анализа Бугаев с недоумением обнаружил вскоре разбросанными по разным материалам и даже разным страницам газеты «Боже упаси!», при этом выводы из его умозаключений были сделаны прямо противоположные тем, какие содержались в оставленном им в гостинице тексте.
Без всяких проволочек были приняты на работу лишь два молодых, бойких журналиста из редакции «Вечернего звона», специализирующиеся на «светской хронике» и скандалах. Им даже был выдан аванс, после чего они побежали рыскать по городу в поиске сенсаций, которые, в случае их отсутствия, должны были сами же и организовать.
Люди Фуллера пытались, правда, привлечь к сотрудничеству кого поименитее и даже снарядили небольшую делегацию к писателю Суходолову, жившему в последние годы совершенным отшельником и почти ничего не писавшему, но тихо, со стороны сочувствовавшему порушенной жизни. Привезли ему готовый текст в поддержку Зудина и просили только одного — собственноручного автографа, намекая на возможность содействия в переиздании его романа десятилетней давности. Писатель в деньгах нуждался, и очень, так как довольно приличный гонорар, который он получил в свое время за роман и на который рассчитывал безбедно прожить следующие лет десять, как только объявлена была либерализация, в одночасье превратился в пыль, и многолетний каторжный труд писателя пошел коту под хвост, если, конечно, не считать славы и звания лауреата Госпремии. Суходолов выслушал гонцов, почитал бумажку и гордо заявил, что ничего он подписывать не будет, потому что писатель не может никого поддерживать, писатель должен оставаться со своим народом!
Но нашлись другие, правда, не такие именитые, зато и не такие гордые, которые подписи свои весьма выгодно запродали зудинскому штабу, объясняя это самим себе и окружающим тем, что раз уж нынче все продается и все покупается, то почему же именно они должны оставаться альтруистами.
После выхода в свет первого номера газеты «Боже упаси!» сильно возмущенные Жора Иванов, Сева Фрязин и Валера Бутаев снова заявились в штаб Зудина, желая получить разъяснения, каким образом их имена оказались под материалами, которых они не делали, и куда подевались те материалы, которые они отдали лично в руки небритому редактору. Причем Сева Фрязин вообще ничего не писал и не отдавал, он даже не приходил в штаб, но его имя также значилось под какой-то белибердой, опубликованной в газете. Однако дальше прихожей пресс-службовского номера компанию не пустила охрана, а когда Жора попытался качать права, все трое были в довольно грубой форме вытолканы с этажа на лестницу. Что касается старухи Сухановой, то ее во время вычитки того же первого номера хватил сердечный приступ, и она была увезена из штаба в областную клиническую больницу имени профессора Очаковского, где и находилась вплоть до завершения выборной кампании.
— Где вы понабирали этих идиотов? — говорил Фуллер Зудину. — Кто вас просил их приглашать?
— Я думал… — попытался оправдываться Зудин.
— Он думал! У нас без вас есть кому думать. Ваше дело выглядеть. Идите к визажисту, через полчаса едем на встречу с избирателями!
Где и что должен Зудин говорить избирателям, придумывали в группе политологов, находившейся здесь же, на 11-м этаже. Зудину эти политологи казались совершенными бездельниками, но само их присутствие, конечно, придавало штабу респектабельность. На двери соседнего с ними номера висела табличка «Служба имиджа», и здесь он чувствовал себя более или менее уютно среди симпатичных молодых девушек — парикмахера, визажиста, стилиста, психолога и хореографа. Они обихаживали его перед каждым выходом на публику, а с девушкой-хореографом, учившей его правильно двигаться и танцевать под современные ритмы, у него вообще возникли доверительно теплые отношения, и, если бы не выборы, он бы, пожалуй, пошел дальше, но сейчас вся его жизнь, каждый час и каждая минута были расписаны безжалостным Фуллером, и он должен был подчиняться этому жесткому режиму. Один раз Зудин попытался сопротивляться, заявив: «Это все-таки моя избирательная кампания!», на что Фуллер спокойно заметил: «Неужели? Может быть, и деньги ваши?» И Зудин заткнулся.
Был еще отдел по работе с избирателями и специальная, сильно засекреченная группа, работавшая против других кандидатов, в основном методом сбора и сброса в прессу компромата. И была шумная, какая-то сумасшедшая группа обеспечения культурной программы, занимавшая два полулюкса, здесь можно было встретить известных артистов, вламывавшихся среди ночи со всей своей свитой и первым делом выяснявших вопрос о форме расчета (все предпочитали наличной валютой), мимо Зудина они проходили по коридору, не замечая и не реагируя, он был для них пустое место, но случалось, что сам Фуллер за руку приводил его в артистические номера со словами: «А вот и наш кандицат!» — тогда артисты начинали принужденно улыбаться, шутить и после бокала непременного шампанского «за знакомство» лицемерно желали ему победы. Зудину казалось, что и артисты, и, главное, Фуллер его презирают, относятся к нему как к некоему неодушевленному объекту, может быть, кукле и что он, Зудин, хоть и кандидат, но никакой не хозяин здесь и не начальник над Фуллером, а хозяева и начальники его предвыборной кампании находятся далеко отсюда, и он их, возможно, никогда не увидит и не узнает.
Однажды Зудин нос к носу столкнулся в коридоре 11-го этажа с тем самым «банкиром», с которым случайно познакомился в Ницце, и кинулся к нему, как к старому другу, но тот повел себя странно: стал говорить, что он буквально на пару часов и ему, собственно, нужен не он, Зудин, а Фуллер, «так что извини, брат, как-нибудь в другой раз», после чего скрылся за дверью люкса. «А зачем банкир приезжал, что-нибудь не так у нас?» — спросил потом Зудин у Фуллера. Тот посмотрел на него удивленно и сказал: «Какой банкир? А, этот… Это не банкир». «А кто?» — растерялся Зудин. «Не забивайге себе голову ненужной информацией», — ответил Фуллер.
В субботу с утра Зудина нарядили в джинсы и майку — с его же собственным изображением спереди и надписью «Тот самый Зудин!» сзади — и в таком виде возили в городской парк, где он лично катал ребятишек на ослике, пожимал руки их родителям и раздавал бесплатное мороженое. В обед его переодели в светлые брюки и яркую цветную рубашку и повезли в университетский городок, где уже ждали студенты, многие из которых подрабатывали в штабе Зудина — распространяли газеты, расклеивали плакаты и даже ходили агитировать за него по домам, правда, не слишком успешно, потому что граждане боялись открывать двери незнакомым молодым людям. Выступая перед студентами, Зудин сделал упор на то, что он — такой же, как они, можно сказать, один из них, более того — любой студент, который сегодня голосует за Зудина, может сам через несколько лет баллотироваться в губернаторы. «Если, конечно, к власти в нашей области не вернутся, боже упаси, коммунисты!» — это была ключевая фраза всех его выступлений. При слове «коммунисты» студенты заученно выдали: «У-у-у!» Вечером на Зудина надели смокинг и бабочку и повезли на площадь, где уже три часа шел рок-концерт звезд эстрады. Там он пытался что-то спеть в обнимку с Аликом Загмановым и даже станцевать с девицей из варьете-дуэта, при этом она расплющила об него свой бюст и томно заглядывала в глаза, на что порядком уставшая публика отреагировала, правда, вяло. Но потом началось самое интересное. Зудин подошел к микрофону и, тяжело дыша после танца, объявил, что вот сейчас здесь будет разыграна лотерея для молодежи города Благополученска и победитель ее получит путевку в… Тут он сделал паузу, площадь притихла, и он выкрикнул что было сил:
— Соединенные! Штаты! Америки!
На сцену выкатили стеклянный барабан, публика взревела и ломанулась к нему, так что дежурившие омоновцы едва сдержали натиск. Зудин предусмотрительно отошел в глубь сцены и предоставил проводить розыгрыш опытному в таких делах Яше Молькину.
— Ну-с, — сказал Яша, — у кого с собой есть комсомольский или партийный билет, поднимите руки!
Толпа разочарованно загудела, но несколько рук все же поднялось.
— А мы предупреждали, там в приглашениях было указано! — сладким голосом пел Яша. — Ну ладно, играем с теми, у кого есть. Откройте и посмотрите, с какой цифры начинается номер вашего билета. С цифрами семь, девять и одиннадцать — прошу сюда, на сцену.
В толпе закопошились, замигали зажигалки и спички. «Темно, не видно!» — крикнул кто-то. Наконец в разных концах площади раздались короткие вскрики и несколько человек стали пробираться вперед, держа в вытянутой над головой руке красные книжечки.
— Тэк-с, посмотрим! — сказал Яша, потирая руки и припрыгивая. — Девушка, неужели и вы состояли в комсомоле, вы такая молоденькая, мне просто не верится, сколько вам лет, если не секрет?
Девушка — высокая дылда в стоптанных босоножках и короткой юбочке, из-под которой торчали искусанные комарами худые ноги — неожиданно громко заржала и сказала в микрофон: «Пятнадцать».
— Ну? — сказал Яша, чуя интригу. — И откуда же у вас комсомольский билет? Надеюсь, вы никого не обокрали? Разрешите-ка… О! Девушка, а у вас и не комсомольский билет вовсе, а партийный! Где вы его взяли? Ах, папин! А где папа? Не знаете… Одну минуточку, я должен посоветоваться с нашим кандидатом. Евгений Алексеевич, можно вас…
Но Зудина уже и след простыл, он в это время мчался в сторону клуба железнодорожников. Там он вышел на сцену в строгом и скромном сером костюме с галстуком, в пояс поклонился залу, объявил, что с детства любит советские и особенно военные песни и что, если его изберут губернатором, он сделает все, чтобы старикам жилось спокойно и хорошо до самой смерти. После чего поцеловал ручку Алевтине Сандуновой, обнялся с Иосифом Кацем, успев шепнуть ему: «Вас Фуллер просил заехать за расчетом», и широким жестом пригласил всех зрителей в фойе клуба, где их ждал небольшой сюрприз. В фойе несколько бойких молодых людей, одетых в форму Макдональдса, бесплатно раздавали продуктовые наборы, в которых были: банка сгущенки, банка печени трески, пачка чая и пачка импортного печенья. Старики выстроились в очередь и даже приготовили ветеранские удостоверения, но выяснилось, что предъявлять их не надо, дают всем, тогда они еще плотнее сдвинулись, нетерпеливо подталкивая впереди стоящих и строго следя, чтобы никто не влез без очереди. На пакетах была все та же улыбающаяся физиономия и надпись: «Я сделаю вас счастливыми! Ваш Евгений Зудин».
И целый день, и весь вечер телевидение Благополученска крутило рекламные ролики, сделанные по единому принципу:
«Не платят пенсию? Голосуй за Зудина!». «Душат налоги? Голосуй за Зудина!». «Течет кран? Голосуй за Зудина!» и даже — «Болит живот? Голосуй за Зудина!».
— Убить его, что ли? — мрачно говорили к концу этого дня в штабе Рябоконя, а в штабе Гаврилова боялись даже наведаться к своему кандидату. Сам Паша беспрецедентную акцию Зудина расценил как личное предательство мэра Благополученска Эдуарда Скворцова.
— Продал, все продал, на живые деньги позарился, делай, что хочешь, — город твой! Предатели, одни предатели кругом, — он беспомощно обводил глазами свой кабинет, мысленно уже прощаясь с ним.
Тем временем сам мэр Скворцов — единственный представитель старых кадров, усидевший на своем месте в новые времена, — объезжал город в автомобиле с затемненными стеклами, нигде не выходил, а только смотрел через эти стекла на происходящее, и оно ему нравилось. Городской бюджет, как, впрочем, и областной, был пуст, а город надо было готовить к зиме, которая наступает в Благополученске поздно, только под Новый год, но все же наступает, так что деньги нужны позарез, и, если кто-то платит их только за то, что займет на пару дней все равно пустующие площади, парки и бывшие дворцы культуры, да при этом еще и развлечет население, отчего же и не согласиться и деньги не взять! Казне хорошо и людям приятно. То обстоятельство, что тем самым он, мэр Скворцов, помогает на выборах одному из соперников действующего губернатора Гаврилова, его ничуть не смущало. Как это часто бывает, мэр областной столицы и губернатор области друг друга недолюбливали, хотя публично этого и не показывали. Скворцов считал Гаврилова слабее себя и практически ему не подчинялся, держался автономно. Что же до Твердохлеба, то в нем он видел по крайней мере ровню себе и попадать под его влияние не очень-то хотел. Выходило, что больше всего его устроил бы на посту губернатора именно вот этот парень — Зудин, тогда Скворцов сам мог бы диктовать ему, что делать и как. Прямо он в предвыборную борьбу не вмешивался, но про себя болел за Зудина.
Субботние мероприятия продолжались в Благополученске до поздней ночи, но оказалось, что и это еще не все. Самое главное действо было развернуто на следующий день, в воскресенье, в здании городского цирка, также арендованного штабом Зудина. Объявление в газетах, по телевидению и на всех трамвайных остановках извещало, что участников встречи кандидата в губернаторы с избирателями ждет не только большая эстрадно-цирковая программа, но и сеанс гипноза известного целителя Викентия Лошака, излечивающего сердечно-сосудистые, нервные и кожные заболевания, а также желудочно-кишечные расстройства, суставные боли, импотенцию и бесплодие. Викентий Лошак никогда до этого не бывал в Благополученске, но еще несколько лет назад, в пору его телевизионного триумфа, пользовался у здешних жителей чрезвычайной популярностью. Верили они в его неземные способности или не верили — неизвестно, но в назначенный час потянулись в район Старого рынка, к ярко украшенному, праздничному зданию цирка.
Этот день благополученцы запомнили надолго, хотя потом, спустя время, когда уже и выборы губернатора остались позади, сильно удивлялись сами себе и своей доверчивости.
Глава 23. Гнездо оппозиции
В день, когда вышел очередной номер газеты «Боже упаси!», в штабе Петра Ивановича Твердохлеба царила сравнительно спокойная обстановка. Самого Твердохлеба не было, еще накануне он поехал по сельским районам области встречаться с избирателями, но с утра уже звонил и сказал, что находится в станице Раздольной, что газета появилась и там и он ее просмотрел.
«Ничего страшного, — успокоил он своих штабистов, — это только цветочки, будет еще и не такое, надо быть готовыми ко всему. Работайте и не суетитесь».
В газете Петр Иванович был изображен в крестьянских лаптях, с лукошком, из которого он, широко размахнувшись, якобы разбрасывает семена в поле, и там, где он уже прошел, поднимаются всходы — «тоталитаризм», «репрессии», «уравниловка» и т. п.
— Ну, уж лучше в лаптях, чем в бане, — заключили штабисты.
Это были проверенные временем товарищи Твердохлеба по работе еще в старом облисполкоме, оставшиеся в 91-м, как и он, не у дел и перебивавшиеся все это время кто как мог. Петр Иванович называл их не иначе, как соратниками. Вообще, в 91-м не у дел осталось порядочно народу, но до 96-го дотянули с Твердохлебом немногие, большинство постепенно как-то устроилось, приноровилось к новой жизни, а некоторые даже преуспели. Среди бывших подчиненных Петра Ивановича были теперь и банкиры, и владельцы частных фирм, и хотя при встрече все они говорили, что остались в душе коммунистами, никто из них не решился публично поддержать Твердохлеба на выборах, правда, деньги кое-кто дал, но под обещание не афишировать его имя.
Были ли все те, кто до конца оставался рядом с ним, убежденными приверженцами прежнего строя, или кто-то задержался в соратниках вынужденно, не сумев найти себя в новой обстановке, — кто знает! Губернаторских выборов они ждали, как своей последней в жизни возможности вернуться к нормальной работе, и потому за год до того будоражили и теребили тоже не слишком поворотливого, к тому же на всех обиженного Твердохлеба, убеждая его непременно выставить свою кандидатуру и предрекая ему обязательную победу.
Твердохлеб сомневался. В последнее время он вообще перестал спать ночами, выходил курить на балкон, смотрел на звезды, на темный, спящий город, и много всякого роилось в его воспаленном бессоницей мозгу. Вспоминал, например, тот день, когда все случилось, и он услышал по радио, что снят с должности. Приехал домой рано и, не зная, куда себя деть, подошел к окну — внизу люди шли с работы, с детьми гуляли. Он долго смотрел на них и вдруг подумал: «Вот и все, больше я за вас не отвечаю…» И даже облегчение почувствовал, потому что становилось уже мучительным для него — ответственность за пять миллионов ртов, когда все трещит по швам и рушится. Твердохлеб был человек высокого роста, крупного сложения и крестьянской основательности. Характер имел взрывной, импульсивный, при этом был упрям и несговорчив, так что спорить с ним, доказывать что-либо бывало непросто.
Года за полтора до событий августа, на совещании в ЦК Твердохлеб попросил слова и, обращаясь к Горбачеву, сказал: «Михаил Сергеевич! Куда вы нас ведете? Народ вас уже не поддерживает, люди разочарованы. Перестройка завела нас всех в тупик. Хозяйственные связи порушены, начинается хаос. Христом Богом вас заклинаю: остановите это безумие, пока не поздно! Если не изменим немедленно пагубный этот курс, страну ждут черные времена…» Горбачев сидел, капризно выпятив губу, всем своим видом показывая, что не согласен с такой оценкой. Твердохлеб ждал, что руководители других регионов его поддержат, но они отмолчались, а поддержал в тот раз один только Иван Егорович Русаков, работавший теперь снова в ЦК и с некоторых пор ставший в оппозицию Горбачеву. «Ну вы давно спелись, еще в Благополученске, — сказал Горбачев раздраженно. — Если вы двое лучше меня знаете, куда вести, то пожалуйста — садитесь на мое место и рулите, я могу и уйти». Он даже встал и сделал вид, что собирается выйти, но поднялся шум, стали его уговаривать не уходить, он дошел было до двери, постоял там, всем своим видом показывая, что оскорблен, и, когда смятение в зале достигло критической черты, неторопливо вернулся и сел на свое место. Вопрос о смене курса больше в тот день не обсуждался.
Потом Твердохлеб еще не раз выступал на разных совещаниях и даже на съезде народных депутатов СССР и этими выступлениями нажил себе славу чуть ли не главного консерватора; одно время сразу несколько центральных газет и журналов залпом ударили по Благополученской области как «заповеднику застоя» и по Твердохлебу как ярому «противнику перестройки».
В августе 1991-го он стал первым из региональных руководителей, кого сняли с должности за поддержку путча, хотя никакой поддержки, в сущности, не было — никто, в том числе и Твердохлеб, не успел толком разобраться, что происходит, как все уже было кончено. Сначала он сидел без работы, потом, когда в прокуратуре закрыли уголовное дело об измене Родине («за отсутствием состава преступления»), устроился директором строящегося кирпичного завода в родной станице, ушел с головой в работу, стараясь не думать о случившемся, но мысли об этом сами лезли в голову, настигали его повсюду — на заводе, дома, а особенно по ночам, долго не давая уснуть, заставляя снова и снова прокручивать в голове события последних месяцев и лет и искать ответ на один и тот же мучительный вопрос: где и когда произошла главная ошибка, приведшая к поражению. Мысленно он обращал свой гаев то к Горбачеву, которого давно заклеймил про себя Иудой, то к ставшему ненавистным Западу, так легко облапошившему его простодушную родину, то ко всей низвергнутой в небытие советской номенклатуре, проявившей в самые решающие моменты трусость и смирение, то, наконец, к самому себе, хоть и пытавшемуся возражать и сопротивляться, но все же делавшему это, как он теперь понимал, слишком робко, не выходя за рамки партийной дисциплины и подчиненности низов верхам.
Однажды кто-то из соратников дал ему почитать ксерокопию некоего текста, озаглавленного «Протоколы сионских мудрецов». Ксерокопия была подслеповатая и к тому же сильно потрепанная, но Петр Иванович прочитал от строчки до строчки с напряженным вниманием и все нараставшим по мере чтения изумлением. Перевернув последнюю страницу, он был уже другим человеком. Ему открылось нечто такое, о чем он прежде никогда и понятия не имел и догадаться не мог. Теперь же словно глаза у него открылись и в голове прояснилось. Все стало на свои места, и мучившие его в последнее время вопросы получили, наконец, свое разрешение.
— Так вот оно что, вот оно, значит, что… — думал он про себя, и новое, незнакомое прежде чувство закипало в нем и бурлило, и требовало выхода.
Все последующие события лишь усиливали в нем это новое ощущение, во всем он искал и легко находил подтверждение своему новому знанию, и простая душа его переворачивалась от обиды. С тех пор как он оказался посвящен в тайну «мирового заговора», ему стало как будто даже легче, словно камень с души свалился, потому что теперь он точно знал, кто виноват и почему все случилось именно так, как случилось. С этого момента он перестал терзать себя самоедством и только издали ревниво следил за всем, что происходит в стране и в области, но поскольку ни вмешаться, ни помочь не было у него никакой реальной возможности, терпел и ждал. Так прошло пять лет.
Победить теперь, в 1996-м, на губернаторских выборах значило для него морально реабилитироваться в глазах земляков и, главное, собственных сыновей — Кольки и Сашки, чье мнение для него было почему-то особенно важно. Но с другой стороны, возвращаться сейчас, когда все, как ему казалось, окончательно разрушено, развалено и разворовано — значило самому себе подписать приговор, тут у кого хочешь руки опустятся. Он даже удивлялся количеству желающих занять пост губернатора и объяснял это для себя единственной причиной — они не представляют, что их ждет. Но все сомнения разбивались об одно и главное: было жалко и область, которой он отдал в свое время столько сил, и тех же самых наивных и доверчивых людей, которые страдают, но так до конца и не поняли, из-за чего и из-за кого они страдают. Одна поездка в дальний район, встреча там, где-нибудь на развалившейся ферме с замороченными насмерть станичниками, делала его больным, рождала небывалую злость и готовность ринуться в бой, чтобы спасти то, что еще можно было спасти. Главный вопрос, который он задавал себе, стоя по ночам на балконе, был: «А что я реально смогу сделать?» Он все время искал для себя ответ на этот вопрос и уже решил, что если найдет его, если поймет, что сделать еще что-то можно, что не все потеряно, то согласие свое баллотироваться в губернаторы даст. Время шло, а ответа все не находилось.
Между тем небольшая, но сплоченная команда соратников развернула такую бурную деятельность, что отступать уже было, кажется, некуда. С появлением каждого нового кандидата, о котором узнавали, как правило, из прессы, они приступали к Твердохлебу с новой энергией, размахивали перед его носом газетой и кричали:
— Ну что вы хотите, чтобы вот этот стал губернатором? Пусть, значит, добивает область, да?
И предъявляли напечатанный на первой странице «Свободного Юга» портрет некоего Афендульева, бывшего подпольного цеховика, еще в середине 80-х осужденного на 15 лет за хищение социалистической собственности в особо крупных размерах, а пару лет назад выпущенного досрочно за примерное поведение в зоне. Теперь этот Афендульев развернул свое дело — в сущности, точно такое же, за которое сидел, только теперь это называлось частным предпринимательством и всячески поощрялось властями. В своей программе Афендульев обещал каждого второго жителя Благополученской области сделать частным предпринимателем и научить зарабатывать деньги.
Твердохлеб только удивлялся и сокрушенно качал головой. В один из последних дней, отведенных для заявок на регистрацию, соратники устроили «большой хурал» — собрание патриотической общественности города Благополученска. При этом никакой особой рекламы мероприятия не было, но весть о нем распространилась как-то сама собой, по цепочке от одного к другому, и в назначенный день и час к трехэтажному зданию сельхозтехникума прибыло столько народу, что устроители всерьез засомневались, сможет ли актовый зал вместить всех желающих.
Раньше всех пришли и по-хозяйски заняли первые ряды ветераны. Явились бывшие партийные и советские работники — из тех, кто не скрывал и не стеснялся своего прошлого, в основном почему-то женщины. Организованно подтянулись активисты движения «Малая родина», образовавшегося вскоре после событий 1993 года, во главе со своим лидером — высоким молодым человеком лет 32-х, в армейской форме с погонами майора. Это был известный в городе своей активностью депутат Госдумы Андрей Серегин, в прошлом преподаватель военного училища, он же — один из главных инициаторов выдвижения в губернаторы Твердохлеба. Особняком от этой компании держались члены областной организации «новых коммунистов», как они сами себя называли, возникшей на год раньше, чем «Малая родина», и не пожелавшей по каким-то им одним известным соображениям примкнуть к этому движению. Явились сплоченной группой обманутые вкладчики, без которых не обходилось теперь ни одно массовое мероприятие, и заняли в зале самые последние ряды так, чтобы удобно было развернусь свои довольно пообтрепавшиеся лозунги, не мешая сидящим в зале. Прибыли целым отрядом казаки в неизменных черкесках, с нагайками и кинжалами и сели, не снимая высоких папах, в центре зала. Сбоку устроились и ревниво поглядывали на казаков представители союза отставных офицеров. Были немолодые уже мужчины из Союза афганцев и Союза чернобыльцев и печальные женщины из Комитета розыска пропавших сыновей, а в проходах притулились в своих колясках лидеры Движения инвалидов. Были безработные явные, уже зарегистрированные на бирже труда, и безработные скрытые, формально еще не уволенные с остановивших производство предприятий и находящиеся как бы в бессрочных отпусках. Подъехали и попытались сразу пройти в президиум лидеры профсоюзов, но их завернули назад, сказав, что президиума никакого не планируется. Наконец, пришли и скромно сели на свободные места граждане, не состоящие ни в каких общественных организациях и движениях, а просто симпатизирующие Твердохлебу. Было немного молодежи (главным образом, учащиеся сельхозтехникума) и много журналистов, окрестивших потом все это мероприятие «сборищем бывших».
Твердохлеб приехал, когда зал был уже набит битком, люди даже стояли в проходах и сидели на ступеньках возле сцены. Он не ожидал увидеть столько народу и был растроган, так что не сразу смог говорить, когда поднялся на невысокую трибуну; зал неистово хлопал и долго не давал ему начать. Он начал со слов: «Я хочу открыть вам глаза на правду», — и говорил долго, с надрывом, словно впервые за эти пять лет хотел выговориться до конца. Слушали внимательно, понимая и соглашаясь, а что казалось не очень понятным, принимали так, на веру: Твсрдохлеб знает, что говорит, и раз говорит, значит, так оно и есть. Эта встреча решила все дело. Его долго не отпускали, давали всякие напутствия, говорили, что из всех руководителей, которые тут были, он — самый честный, никогда ни на копейку себе не взял. И вот это-то, а не «правда» про сионистов, рассказанная Твердохлсбом, было для собравшихся самым главным.
Особенно подействовали на него слова одной женщины, которая сказала, что она мать троих детей, которых ей нечем кормить, потому что текстильный комбинат, где она проработала 17 лет, стоит уже два года, а большинство работниц сидят дома и устроиться в другое место не могут, потому что везде так, а муж ее на машиностроительном, в котором пока еще работает несколько цехов, но скоро и их закроют, а зарплату не платят уже полгода. И вот у нее, сказала эта женщина, одна, последняя надежда в жизни, что губернатором станет Твердохлеб и наведет порядок, вернет людям работу и зарплату. Кажется, именно после этих слов он и принял окончательное решение.
Предвыборный штаб Твердохлеба разместился в том же сельхозтехникуме, где заместителем директора по хозяйственной части, а проще — завхозом, работала одна из самых активных его соратниц — Наталья Никаноровна Бойко, бывший первый секретарь Благополученского горкома партии. Это было единственное место, куда она смогла устроиться, и то только через полтора года после разгона горкома. Но еще раньше, чем стать предвыборным штабом, кабинет Бойко уже был негласным приютом того самого движения «Малая родина». Тут собирался по вечерам небольшой актив и разрабатывал стратегию действий сначала на парламентских, потом на местных, потом на президентских выборах. И Благополученская область неизменно голосовала не так, как было начертано Москвой и как писалось в газетах и говорилось по телевизору. Из-за этих-то результатов область и окрестили «красным пятном» на карте новой демократической России. И не то чтобы эти несколько человек или движение майора Серегина так уж влияли на умонастроения здешних жителей. Скорее они, эти настроения, как были, так и остались и не менялись существенно, несмотря на все происходившие в эти годы перемены. Но новая власть их замечать и признавать не хотела, она их игнорировала, газеты над этими настроениями издевались и ёрничали, и только эта небольшая группа людей, сделавших «борьбу с режимом» почти что своей профессией, помогала проявиться этим настроениям… Они устраивали пикеты и митинги и празднование отмененных советских праздников, собирая людей на немногочисленные, но все же демонстрации 1 мая и 7 ноября. У них была своя, довольно многочисленная фракция в областном Совете, способная влиять на принятие решений. Эта-то фракция и не пропускала закон о местном порядке купли-продажи земли, уже несколько раз вносившийся по настоянию из Москвы областной администрацией. В вопросе о земле оппозицию особенно поддерживали казаки, стоявшие только за традиционное для них общинное земледелие. А в актовом зале все того же сельхозтехникума чуть не каждый месяц проходили теперь встречи с деятелями большой, столичной оппозиции. Гостей — то известного кинорежиссера, снявшего в свое время нашумевший документальный фильм «Жизнь совка», а потом перешедшего в стан патриотов; то бывшего союзного премьер-министра, сохранившего осанку и выражение лица большого руководителя; а то и главного лидера блока коммунистов и патриотов — встречали восторженно, забрасывали вопросами, первый из которых всегда был один и тот же: «Когда же это кончится?» Одним словом, сельхозтехникум был «гнездом оппозиции» — так говорил губернатор Гаврилов в кругу чиновников своей администрации, но связываться не хотел, полагая, что если начать что-либо запрещать, будет еще хуже — оппозиция уйдет в подполье, а так хоть на виду. У Гаврилова были в сельхозтехникуме свои люди, и он всегда своевременно знал о планах и намерениях Твердохлеба и его окружения.
Когда губернатором еще был Рябоконь и всех бывших преследовали, Наталья Никаноровна устраивала собрания патриотической организации в подвале техникума, в небольшой, заваленной всяким хламом комнате с маленьким зарешеченным окошком под самым потолком, отчего комната похожа была на тюремную камеру. Обстановка только прибавляла энтузиазма собравшимся. Правда, революционного соратничества как-то не получалось: активисты «Малой родины» не слишком ладили с «новыми коммунистами», обвиняя их в заскорузлости мышления, а те, в свою очередь, ругали Серегина и его компанию «оппортунистами» и «соглашателями»; казаки не желали сидеть за одним столом с бывшими партократами, мотивируя тем, что это те самые люди, которые много лет запрещали даже упоминание о казачестве в местной прессе. Собравшись вместе, все эти люди ревниво посматривали друг на друга и каждый считал себя наиболее последовательным патриотом, тогда как в других готов был подозревать временно примазавшихся.
Бывало, что собирались у Бойко дома, тогда она варила большую кастрюлю борща, резала селедочку с луком, а муж, преподаватель университета, во всем разделявший ее взгляды, но сам в подпольных делах не участвовавший, ставил на стол водочку, выпивали, закусывали, с энтузиазмом ругали президента и правительство, а под вечер даже пели потихоньку старые советские песни. «На позицию девушка провожала бойца…» — запевала Наталья Никаноровна хорошо поставленным еще в годы пионервожатской юности голосом, и все подхватывали с чувством и были в такие минуты по-настоящему счастливы. Наутро какой-нибудь сосед сверху спрашивал у нее в лифте: «Это у вас вчера пели?» «Когда?» — спрашивала Наталья Никаноровна, припоминая, что под конец грянули чересчур уж громко «Вихри враждебные…». «Да часов в десять, — говорил сосед. — Так хорошо! Мы с женой с удовольствием слушали, даже телевизор выключили». «А! — говорила Наталья Никаноровна. — У нас, у нас».
Эти самые люди, когда пришло время, и составили костяк предвыборного штаба Твердохлеба. Кроме Бокко, было еще два ближайших соратника — Войко и Загоруйко, оба — бывшие исполкомовские кадры. Эта небольшая команда — Бойко, Войко, Загоруйко и примкнувший к ним в последний момент полковник в отставке Рецептер — взяла на себя всю организационную работу, тут и пригодился их личный многолетний опыт и старые партийные связи в районах. На большую пропагандистскую кампанию в прессе и на телевидении денег не было, да и ни на что не было, поэтому решили ограничиться публикацией в газетах предвыборной программы, а основной упор сделать на личные встречи Твердохлеба с людьми, притом преимущественно в сельских районах области, где живет большая часть населения и где у него — это все знали — наибольшая поддержка. Прикидывали, что, если даже областной центр Благополученск проголосует против Твердохлеба, то голоса сельских избирателей перекроют.
Гаврилов на село не ездил, на него там накидывались: зачем колхозы порушили? где ваши фермеры хваленые? много они наработали? Он устал отбиваться, еще когда был губернатором в первый раз, потому и не ездил. Зудин тем более не ездил, боялся проявить некомпетентность в сельскохозяйственных вопросах. Рябоконь ездил, но выборочно — в те районы, где еще сидели назначенные при нем главы администраций, и обещал им горы золотые, если обеспечат ему поддержку, при этом ругал последними словами Гаврилова, называя его предателем, и пугал приходом Твердохлеба, который будто бы первым делом все у всех поотбирает. Районные главы, из которых кое-кто уже успел поставить себе приличные трехэтажные дома, отводили глаза и спрашивали: «А что у нас отбирать?». Прямо они не отказывались, но и не обещали Рябоконю ничего конкретного, отделываясь фразами типа: «Как народ решит…». «Да что народ! — кипятился Рябоконь. — Народ — это стадо, куда пастух повернет, туда и он прет. Все от вас зависит! Не забывайте, кто вас на это место поставил. Разве вам плохо при мне было?» Но в большинстве районов сидели уже выдвиженцы Гаврилова, и Рябоконю там делать было нечего. Другие кандидаты совершали редкие и робкие вылазки на село, но в основном крутились в городе, чувствуя себя здесь более уверенно.
А Твердохлеба станичники принимали, как родного. Бывший агроном и председатель колхоза, он, как никто из кандидатов, понимал их теперешние проблемы и беды и, приезжая в хозяйство, первым делом начинал разбираться, что в нем еще функционирует и что можно предпринять, чтобы сохранить оставшееся колхозное добро и дать людям работу. Станичники называли его «батько Твердохлеб» и говорили, что никого другого им не нужно. А когда ездивший с ним везде журналист из газеты «Благополученские вести» спрашивал про Зудина, говорили: «А хто цэ такый?». И чем больше Петр Иванович ездил, тем больше напитывался настроениями людей, тем больше укреплялся в своем решении и теперь даже думал иногда: «Как же я мог сомневаться?».
Недели за три до выборов ему позвонил и попросил о встрече Паша Гаврилов. В штабе сказали: «Нечего к нему ездить, если ему надо, пусть он к вам едет!» Но Твердохлеб поехал, сказав: «Что мне, трудно? Ему сейчас хуже, чем мне». Паша был лет на пять моложе. Когда он только начинал работать инструктором в обкоме, Твердохлеб уже был там секретарем по сельскому хозяйству, а скоро стал председателем облисполкома. Паша его уважал и в душе считал, что с ним обошлись несправедливо, но никогда ничем не проявил своего сочувствия. Прежде, когда большим начальником был Твердохлеб, Паша был еще слишком мелкой сошкой, позже, когда большим начальником стал Паша, ему было уже незачем встречаться с находившимся в опале Твердохлебом, а тот и подавно за пять лет ни к одному из губернаторов не ходил и ни о чем не просил. Но теперь ситуация была другая.
Твердохлеб нашел Пашу в неважном состоянии — он осунулся, был бледен, как будто нездоров, глаза смотрели тревожно, как-то даже затравленно. И Петр Иванович решил быть с ним поприветливее. Сначала поговорили о хозяйственных делах, как да что. Твердохлеб спросил, хватит ли кормов на зиму и расплатились ли с хозяйствами за зерно. На все вопросы Паша отрицательно качал головой. Помолчали.
— Я вот о чем хотел с вами посоветоваться, — перешел губернатор к главному. — Что нам делать с этим Зудиным? — он выделил слово «нам».
— Да-а, парнишка шустрый оказался, — вполне заинтересованно поддержал Твердохлеб. — Я сам смотрю и удивляюсь, это ж какие деньги надо иметь, чтобы такую кампанию закрутить?
— Деньги там большие, но не его, — поддакнул Паша.
— Это я понимаю, догадываюсь, жаль только, что у нас некоторые избиратели не хотят понимать, думают, вот счастье нам привалило, богатенький губернатор будет, он и нас богатыми сделает, хрен он вам чего сделает…
— А из области последнее выкачают те, кто ему отстегивал, — продолжил Паша.
Они посмотрели друг на друга и разом усмехнулись — получалось полное единодушие.
— Слишком много журналистам свободы дали, — сказал Паша. — Кричали на всех углах: «Четвертая власть! Четвертая власть!» Вот они и возомнили о себе, им, видите ли, уже мало быть «четвертой властью», им теперь первую подавай! В депутаты лезут, в губернаторы… — он помолчал, глядя выразительно на Твердохлеба (тот не возражал и не соглашался, просто слушал). — Так что же нам делать, Петр Иванович? Надо же как-то остановить этого проходимца, жалко же область!
— И что ты предлагаешь? — спросил Твердохлеб совершенно по-дружески.
Но Паша еще некоторое время говорил вообще, не конкретизируя, будто надеялся, что тот догадается и возьмет инициативу на себя. Твердохлеб молчал. Конечно, он понял, чего хочет от него Паша Гаврилов, — объединиться против Зудина, и теперь ждал, хватит ли у него наглости просить его, Твердохлеба, снять свою кандидатуру в обмен на должность главы областного правительства, или же он скажет, что сам готов снять свою кандидатуру в пользу Твердохлеба под гарантию той же должности. Ни то, ни другое Петра Ивановича не устраивало. Паша еще походил кругами, и наконец выговорил:
— Беда вся в том, что мы разрознены… Если бы этому паршивцу противостояла одна сильная кандидатура, а другие ушли бы в тень, не распыляли голоса избирателей…
— Паша, — сказал Твердохлеб. — Ну чего ты вокруг да около? Давай прямо. Я свою кандидатуру снимать не буду, не потому, что очень хочу в это кресло, я в свое время в нем насиделся, мне во как хватило. А потому не буду, что за мной люди, и подводить их я не могу, я им слово дал. А ты смотри сам, надо ли тебе идти до конца на этих выборах или не надо, тут я тебе не советчик. А Зудин? Ну что Зудин… Пусть люди сами разберутся, кто есть кто. А если они вдруг его выберут, что ж… пусть тогда пеняют на себя. Бачилы очи, шо купувалы, ишти, хоть повылазьте!
Вернувшись в штаб, Твердохлеб не стал пересказывать своим помощникам разговор с губернатором, сказал только, что вид и настроение его очень ему не понравились и что он, похоже, совершенно деморализован.
Глава 24. Сеанс массового гипноза
Хуже нет устраивать массовые мероприятия бесплатно. Всех желающих все равно не уместить даже в самом большом городском здании, так что обязательно получится скандал, давка, а то и мордобой. Представление было назначено на семь вечера, но уже с обеда предусмотрительные благополученцы стали подтягиваться к цирку в надежде занять места поближе к входу, чтобы, когда откроют, первыми заскочить в помещение и усесться на ближние к манежу ряды. В шесть вечера на площадь перед цирком страшно было смотреть — народ стоял плотной, несокрушимой массой, при этом на тех, кто был ближе к входу, сильно напирали те, кто припозднился и остался на ступеньках и на подступах к ним. Администраторы взбегали на второй этаж, выглядывали оттуда вниз, на площадь и хватались за голову. С одной стороны, такого наплыва зрителей в цирке не было с 1988 года, когда в Благополученск приезжал Игорь Кио, так что вроде бы следовало радоваться, с другой стороны, поскольку билетов на представление не продавалось, администраторы боялись беспорядков и, не дай Бог, каких-нибудь разрушений в помещении цирка, если вся эта толпа вломится вовнутрь. Пришлось вызывать дополнительный наряд милиции, который сам еле пробился к входным дверям, но порядок кое-как навел.
Начало представления было омрачено неприятным известием, что в дверях придавили какую-то женщину с ребенком, и их увезли на «скорой». При этом очевидцы утверждали, что с ребенком все было в порядке, а мамаша, как только ее понесли поверх голов в машину «скорой помощи», и она поняла, что ей не видать представления, сразу потеряла сознание. Еще нескольких граждан, подравшихся где-то на подступах к входу, выволокла и увезла милиция.
Наконец все кое-как утряслось, и представление, хоть и с опозданием, начали. На манеж, сменяя друг друга, выходили, выбегали, выскакивали, выезжали на ослах, зебрах и даже слонах, спускались из-под купола на воздушной перекладине длинноволосые певцы и полуголые певицы, популярные телеведущие во фраках и бабочках и бедновато одетые киноартисты, почти уже забытые публикой, и даже вышел с питоном, обвившим его шею, депутат Госдумы от фракции «Кому на Руси жить хорошо» (КРЖХ), который был не без удовольствия освистан публикой. Исполнив каждый свой номер, все они страстно призывали голосовать за Евгения Зудина, при этом часто ошибались и называли его то Зудовым, то Жудиным, а вертлявые мальчики из рок-групп «Ма-Ма» и вовсе выкрикнули фамилию кандидата в губернаторы соседней области, где выборы уже прошли, причем этот кандидат пролетел.
Публика принимала всех благосклонно, на оговорки не обращала никакого внимания, потому что, по правде говоря, многие зрители и сами толком не знали, как правильно. Ждали появления экстрасенса Лошака, и он наконец явился. Свет погас, оркестр выдал барабанную дробь «смертельный номер», прожектор опустил голубоватый луч света на центр манежа, и в этом луче неизвестно откуда возникла высокая и тощая фигура в длинном, черном, с блестками, атласном плаще и таких же очках-маске, закрывающих пол-лица. Публика притихла.
— Экстрасенс, маг и целитель, почетный член семи международных академий, заслуженный врач Украины Ви-и-и-кентий Ло-о-шак! — прогремело из-под купола, и публика, до того сомневавшаяся, тот ли перед ней, кого она жаждет видеть, зашлась в аплодисментах и воплях восторга. Человек в плаще медленно раскланялся на все стороны и вдруг резко выбросив вперед руки, произнес: «Ш-ш-ш!», что означало, видимо: «Прошу тишины». Тишина немедленно наступила. Так, с вытянутыми вперед руками черный человек двинулся по кругу, как бы обходя свою паству, и у каждого сектора зрительного зала говорил интимным шепотом:
— Спим… Спим… Спим…
Глаза зрителей послушно закрывались, один за другим они расслабленно откидывались на спинки неудобных, жестких стульев, и на лицах их начинали блуждать улыбки людей, дождавшихся своего счастья. Только в одном секторе, расположенном в самом верху, сбоку от оркестровой площадки, несколько человек не подчинились академику семи академий и продолжали во все глаза наблюдать за происходящим. У некоторых из них были в руках фотокамеры, и они украдкой направляли их то на спящую публику, то на целителя. Это были репортеры местных газет, находившиеся в цирке не ради собственного удовольствия, а по заданию своих редакций и, может быть, по этой причине не реагировавшие на гипноз. Они еще с утра созвонились с директором цирка, забили себе места под куполом и вечером прошли туда без всякой давки через служебный вход.
Завершив круг, экстрасенс вдруг занервничал и повел глазами поверх спящих голов.
— В зале находятся люди, которые мешают мне работать, — прошелестел он в микрофон. — Вот они! — он указал пальцем точно на тот сектор, где сидели журналисты, и туда немедленно переместился голубой луч прожектора. — Прошу вас, господа, подчиняться моим командам или покинуть помещение!
Ослепленные светом, журналисты заерзали и стали совещаться. Зал между тем безмятежно спал, академик нетерпеливо ждал, держа простертый в сторону мешающего ему сектора узкий, длинный палец. В секторе помахали руками, мол, сдаемся, после чего журналисты действительно закрыли глаза, а может, сделали вид, что закрыли. Маска последний раз сверкнула взглядом в их сторону и двинулась к центру манежа. Секунду спустя там все преобразилось: стоял обыкновенный журнальный столик о трех ножках и за ним в обыкновенном кресле, вроде тех, что бывают в учреждениях, сидел ничем не примечательный тощий человек без плаща и без маски, в простом сером костюме с галстуком. Он сидел, сцепив на столе перед собой руки, насупившись и изо всех сил тараща большие, навыкате, глаза.
— Вам хорошо, — говорил он монотонным, без всякой интонации голосом, — все ваши проблемы, недуги, неприятности, обиды и разочарования — все ушло, вам легко и свободно, у вас нигде не болит, вас ничто не тревожит, вам ничего не угрожает, вы больше не вспоминаете о своем прошлом и не опасаетесь за свое будущее — оно светло и прекрасно… Вам очень, очень хорошо…
Он поднялся, перешагнул через барьер, отделявший манеж от зрителей, и пошел по рядам вверх, при этом то в одном, то в другом месте он останавливался, наклонялся к кому-нибудь из сидящих и говорил в микрофон несколько фраз, но так, что слышали во всем зале. Публика реагировала на его слова странно: то там, то здесь раздавались нервные всхлипы смеха или короткие, отрывистые рыдания, некоторые начинали что-то говорить скороговоркой и размахивать перед собой руками, другие били себя по ляжкам, кто-то упал в обморок и, не открывая глаз, сполз со стула в проход, несколько молодых девушек в разных секторах, как по команде, стали срывать с себя одежду, делая при этом неприличные движения, будто у них зудело все тело.
Сидевший в ложе прессы Жора Иванов приоткрыл один глаз и, увидев перед собой чье-то голое плечико, автоматически нажал на кнопку фотоаппарата, вспыхнул блиц, и целитель, находившийся в эту минуту в противоположном крыле цирковой чаши, вздрогнул и обернулся. Тут же неизвестно откуда к Жоре подскочили двое дюжих парней и, выхватив аппарат, ловко вытащили из него пленку. Жора обмяк и как будто уснул.
Академик тем временем остановился перед молодой женщиной с мальчиком лет пяти на руках и, возложив ладонь ей на голову, произнес:
— Все хорошо. Никаких проблем. Забудьте про все, что было с вами до сих пор. Забудьте… забудьте… Забыли. Не надо ни о чем думать. Не думать… не думать… Не думаем. За вас будет думать ваш губернатор… губернатор… хороший губернатор… Запомните. Его зовут Евгений…
Весь зал выдохнул:
— Евгений…
— Зудин…
— Зудин… — отозвался зал.
— Он все сделает за вас….
— За нас… — сонно ответил зал.
— Надо только пойти и проголосовать… — теперь маг быстро передвигался по залу — вверх, вниз, снова вверх и снова вниз, чуть прикасаясь к склоненным, упавшим на грудь, свесившимся набок и запрокинутым головам сидящих с краю зрителей и произносил только одно слово: «голосовать… голосовать… голосовать…». И словно по цепочке передавалось нервной дрожью по рядам и обрывалось где-то у оркестровой площадки и у занавешенного бархатным занавесом выхода произносимое тихим хором «голосовать… голосовать.:.».
Академик бегом спустился в манеж, по-хозяйски оглядел зал и, видимо, оставшись доволен своей работой, снова простер вперед руки и в абсолютной тишине сказал резким шепотом:
— Просыпаемся!
Вспыхнул яркий свет, зрители с трудом разлепили глаза и стали тревожно оглядываться по сторонам, ощупывать свои лица и одежду, смущенно и жалко улыбаясь; полураздетые девушки разом вскрикнули и бросились натягивать на себя валявшиеся под ногами и в проходах блузки и кофты, при этом кто-то в суматохе ухватил не свое, последовал короткий скандал; в одном месте ни с того ни с сего засмеялся ребенок и мгновенная цепная реакция охватила зал — остальные дети тоже стали истерически смеяться, вследствие чего у некоторых сделалась сильная икота, а другие стали проситься в туалет, причем несколько совсем маленьких ребят, не дождавшись, пока их выведут, описались. Пока все это происходило, Викентий Лошак совершенно незаметно исчез, и там, где его видели в последний раз, застыло неподвижное пятно прожектора и виден был в центре его какой-то темный, поблескивающий предмет, возможно, оброненная целителем маска-очки.
Наконец зрители успокоились и стали аплодисментами требовать продолжения. Тогда грянул оркестр, распахнулся бархатный занавес и на арену высыпали разом все участники представления — вперемежку артисты и животные, начался заключительный парад-алле, при этом из-под купола опустился и завис над манежем огромных размеров портрет кандидата в губернаторы Зудина, выполненный в технике «батик» на шелке. Артисты сделали поклон, а три зебры, два осла и большой, грязноватый, дурно пахнущий слон по команде дрессировщиков упали на одно колено. И тут все тот же голубой луч прожектора высветил директорскую ложу, находящуюся как раз напротив парадного выхода, все посмотрели туда и увидели, что в глубине ее сидят какие-то люди, раньше зрителями не замеченные, один из них — в смокинге и бабочке — встал, подошел к краю ложи и приветственно помахал рукой. Это был, разумеется, Евгений Зудин, которого тотчас узнали благодаря свисавшему из-под купола портрету. Нельзя сказать, чтобы зрители устроили ему овацию, однако, несколько минут вежливо поаплодировали. Осталось непонятным, находился ли кандидат в губернаторы тут во время сеанса Лошака или зашел в ложу только что. Журналисты чувствовали себя уязвленными, так как не могли самим себе ответить ни на этот, ни на другие, касающиеся гипноза, вопросы, они нервно прокручивали пленки на своих диктофонах, убеждаясь, что ничего не записалось, щелкали пустыми фотоаппаратами и обменивались неизвестно к кому обращенными ругательствами. Мало того, что они ничего не видели, но, как оказалось, ничего и не помнили, и теперь оставалась одна, последняя надежда — отловить на выходе пару зрителей и попытаться расспросить о сеансе у них.
Как только представление объявили законченным и зрители стали спускаться вниз, к выходу, журналисты, буквально перелезая через ряды, ринулись наперерез, стали хватать их за руки, совать им под нос микрофоны и блокноты и умолять поделиться впечатлениями. Но зрители и тут повели себя странно: они прятали глаза, отмахивались и в лучшем случае заявляли, что ничего не помнят, а наиболее назойливых газетчиков отпихивали локтями, требуя не мешать им выходить. И только находившийся среди незадачливых репортеров Валя Собашников догадался задавать зрителям другой, не относящийся к представлению вопрос. Каким-то образом ему удалось первым из журналистов выбраться на улицу, и там он занял выгодную позицию на пути потока людей, направлявшихся мимо Старого рынка к трамваю, и стал, как заведенный, спрашивать у всех подряд: «Вы за кого будете голосовать? А вы за кого будете голосовать?» На удивление, люди не отмахивались, не пихали Валю локтями, а вежливо и внятно, правда, не сбавляя шага, на ходу и как бы между прочим отвечали: «За Зудина», при этом некоторые, прежде чем ответить, на секунду прикрывали глаза и блаженно чему-то улыбались.
Глава 25. Тебе пора лечиться!
(Из записок Сони Нечаевой за 1996 год)
Когда-то это должно было случиться. Так в механических часах рано или поздно лопается какая-то пружинка и они останавливаются. Вот уже много дней я прислушиваюсь к себе в надежде извлечь из недр своего сознания хоть одну путную мысль, пригодную для раскрутки, но в голове пусто, как никогда. Самое интересное, что я даже испытываю от этого какое-то облегчение, будто это не я виновата в том, что не могу больше написать ни строчки, а все дело в какой-то независящей от меня, прямо-таки физической невозможности писать. Как если бы у меня отняли правую руку и писать стало просто нечем. Будем считать, что у меня отшибло ум, а без этого «рабочего инструмента», как ни крути, ничего не попишешь.
— Я ухожу из газеты, — объявила я Мите.
Он посмотрел внимательно: всерьез я говорю или так, шизую. Я сидела тихая, несчастная. Это вызывало некоторое доверие.
— Давно пора, — сказал Митя. — Я тебе четвертый год об этом твержу.
Неужели четвертый? Мы переехали сюда весной 93-го. Мне нигде еще так хорошо не работалось, как здесь. Впервые в жизни у меня появилась отдельная комната для работы, которую мы, не сговариваясь, стали называть между собой «кабинетом». Мне и прежде приходилось работать дома — по ночам и на кухне. Вообще-то по ночам пишется хорошо, но утром надо сгребать все бумаги, освобождая стол для еды и глажки. Ничего, думала я, когда-нибудь у меня будет большая квартира, много комнат (много — это три), и тогда в одной из них я устрою себе кабинет, чтобы там никто не ел и не спал, а были только книги и настоящий письменный стол, с которого мне не надо будет всякий раз убирать бумаги, я буду просто оставлять написанное хоть на полустрочке и возвращаться, когда захочу, оставлять и возвращаться.
Все устроилось, как мечталось, и даже лучше. У меня есть теперь свой кабинет и свой письменный стол, а за книжками не нужно никуда лезть, стоит только протянуть руку к стеллажам. Вдруг выяснилось, что главное и единственное, что мне в сущности нужно в жизни — это стол, бумага, черные чернила и ручка, желательно с тонким пером. Никогда еще мне не писалось с таким упоением, что называется, всласть…
Можно подумать, я пишу стихи или любовные романы. Если бы я их писала, мой «часовой механизм», вероятно, никогда бы не сломался. Вон Токарева Виктория, с чьей книжкой я засыпаю по ночам, сколько лет печет свои рассказики, как блины, и все об одном и том же: он, она, непременная подруга, непременная свекровь, а дальше — вариации на тему. Читается — не оторвешься. Всем своим подругам и родственницам, которые теперь по очереди гостят в нашем доме, я обязательно подсовываю Токареву. В результате это самая потрепанная книжка в доме, и я даже сделала маленькое открытие: чем женщина старше, тем с большей жадностью она ее читает. В июне гостила свекровь, так та буквально ночи не спала — читала. А наутро ходила с припухшим лицом и приговаривала: «Вот умная женсчина!» (Моя теперешняя свекровь родом из Белоруссии и говорит: «женсчина», «трапка», «румка».)
Про меня она тоже говорит, что я умная, но то, что я пишу, ее пугает. Иногда, прочитав очередное мое «произведение», она звонит из другого города и трагическим голосом спрашивает: «Как ты не боишься такое писать? А Мите за это ничего не будет? Я за вас сильно переживаю». Переживает она в общем не зря. Наш Митя состоит на государственной службе, и свекровь боится, что моя писанина погубит ее сына Прямо она этого не говорит, но подразумевает. Прежняя ее невестка была в этом смысле куда благонадежнее, она была терапевт в районной поликлинике, правда, Митя не любил ее так сильно, как меня. Свекровь это понимает и сама изо всех сил старается меня любить, но ее больше устроило бы, если бы я писала бытовые рассказы, как Токарева Виктория.
Моя беда в том, что я все еще пишу статьи в газету. Притом политические статьи и в самую оппозиционную в стране газету. Это ужасно.
— Можешь позвонить своей маме и успокоить ее, я завязываю с этим делом.
— Вот когда завяжешь, сама и позвонишь.
— Ты что, мне не веришь?
— Верю. Я верю, что ты хочешь это сделать, но боюсь, что не сможешь. У тебя просто очередной кризис, на этот раз из-за президентских выборов.
— Дело не только в выборах, — возражаю я не очень уверенно. — На этот раз все гораздо серьезнее. У меня голова совершенно не работает.
Митя пропускает последние мои слова мимо ушей и гнет свое.
— Но мне-то не надо рассказывать, — ласково говорит он, — уж я-то знаю, сколько ты сил на это положила, и все напрасно. Тебе надо отдохнуть. Походи на море.
Какое море! Он явно недооценивает мое состояние. У меня действительно что-то сломалось внутри. Не хочется ни писать, ни читать, даже к столу подходить не хочется, и он уже покрылся слоем пыли — разве не доказательство?
Может, я и вправду больна, может, мне надо обратиться к врачу? Но, собственно, к какому, к психиатру? И что я ему скажу? Что мне не пишется, что у меня творческий кризис? А может, лучше сразу сказать правду?
— Доктор, у меня разочарование в профессии.
И если доктор окажется умным человеком, он пропишет мне воздержание от чтения газет и тем более написания статей в газету сроком на полгода.
— Но доктор! — скажу я тогда. — Как же мне быть, если именно эти два занятия — читать и писать — единственное, что я на самом деле люблю делать в жизни. Все остальное — стирать, убирать, готовить — я терпеть не могу и делаю только по необходимости, из чувства долга.
— Читайте хорошие книжки, — скажет доктор. — Лучше классику. «Капитанскую дочку» давно не перечитывали? Очень рекомендую. «Проснувшись поутру довольно поздно, я увидел, что буря утихла. Солнце сияло. Снег лежал ослепительной пеленой на необозримой степи…» И пишите письма родным. У вас есть родные где-нибудь далеко? Сестра на Камчатке? Вот и пишите. А в газету — ни-ни! Очень вредно. Может быть обострение.
Вот что скажет умный доктор. Но даже он не возьмется ответить на самый главный, самый мучительный вопрос: почему? Почему это случилось именно со мной?
— Если бы он выиграл, — продолжал между тем рассуждать Митя, — ты бы сейчас сидела за столом и строчила радостную статью о причинах его успеха. А писать о причинах поражения тебе не хочется. Ведь не хочется?
— Не хочется, — согласилась я.
Митя снова посмотрел внимательно, словно решая, стоит говорить или нет. Глаза у меня были красные, припухшие, с этим надо было что-то делать, не хватало еще, чтобы я и вправду заболела, этого он боится больше всего на свете. Наверное, поэтому решается сказать мне важную новость.
— Между прочим, он сейчас здесь. В «Сосновой роще». Уже неделю как.
Я даже не поняла, обрадовалась я или испугалась. Первая мысль: позвонить, договориться о встрече где-нибудь на нейтральной территории. Вторая мысль: на нейтральной не получится, его же каждый ребенок в лицо знает. Третья мысль: а может, ему не хочется ни с кем встречаться после всего? Может, ему неловко за свое поражение? Тем более надо успокоить, объяснить, что все не так.
— Я съезжу?
Митя только плечами пожал, что означало: «Так я и знал». Митя, Митя, милый, все понимающий Митя! Что бы было со мной сейчас, если бы не он?
* * *
…Мы познакомились давно, еще в 87-м, на Лиманах. При обстоятельствах довольно необычных. В ту осень в районе поселка Ордынского, в ста километрах от Благополученска произошли первые волнения крымских татар. Тогда еще никто не знал, как реагировать — ни Москва, ни тем более местные власти. Факт волнений тщательно скрывался, с лидерами крымских татар поочередно вели профилактические беседы то работники обкома, то областные чекисты. Но результатов эти беседы не давали, татары стояли на своем, требуя принятия решения правительства о возвращении их в Крым, на исконные земли, откуда в 1944 году их выселил Сталин. В Москве создали государственную комиссию под началом Громыко, и вот на эту-то комиссию без конца ссылались местные переговорщики, мол, потерпите, не надо экстремистских действий, комиссия рассмотрит, комиссия разберется. Все понимали, однако, и крымские татары в первую очередь, что ничего она не рассмотрит и ни в чем не разберется, а просто будут тянуть время, сколько смогут.
В начале октября стало известно, что они готовят небывалую акцию — пеший поход в Крым: из поселка Лиманы — через Керченский пролив — на Симферополь. К назначенному дню в Лиманы потянулись их соплеменники из других районов области, прибыла целая колония семей из Средней Азии — основного места их нынешнего компактного проживания. В обнесенных высокими заборами дворах местных татар, приютивших вновь прибывших, горел по ночам свет, там велись какие-то совещания, шла подготовка к походу. Стало известно, что вперед пустят женщин с детьми и стариков. Ежедневные совещания велись в эти дни и в обкоме, и в областном управлении КГБ, а в Лиманы десантировался за три дня до предполагаемых событий целый штаб из ответственных работников нескольких заинтересованных ведомств, которые ежечасно докладывали в Благополученск и в Москву о развитии ситуации. Цель перед штабом была поставлена одна: не допустить выхода колонны за пределы района.
Журналистов в Лиманы не пускали. Я поехала к Русакову и уговорила его разрешить мне съездить на место событий и сделать материал для газеты.
— Ведь скрыть все равно не удастся. Как мы будем выглядеть, если о происходящем на территории нашей области сообщат западные «голоса», а мы промолчим, сделаем вид, что ничего нет? Гласность так гласность. И потом надо же наконец разъяснить людям, что происходит и как к этому относиться.
Русаков нехотя согласился, но предупредил: материал должен быть выверен до запятой, ничего такого, что могло бы усугубить ситуацию, разжечь конфликт еще больше. «И обязательно покажите этот материал нам».
— Ну разумеется!
И я поехала в Лиманы. Стояла чудная осень — теплая, тихая, безмятежная, у дома-музея Лермонтова цвели фиолетовые, розовые, белые астры, каменная дорожка спускалась извилисто к Азовскому морю, там, у берега качалась на легких волнах плоская лодка, было безлюдно и тихо. Наутро центр поселка стал быстро заполняться людьми. Действительно, было много женщин с детьми на руках и в колясках, стариков и старух с палками, опираясь на которые, они, бедные, рассчитывали дойти пешком до заветного своего Крыма. Но еще больше было непонятного возраста, небритых, худощавых и смуглых мужчин, державшихся группами по семь-восемь человек, сосредоточенных, тревожно озирающихся по сторонам. А по периметру площади, куда стекались участники намеченного похода, стояли омоновцы, милиция, чекисты, работники обкома и райкома — всех вместе их было ничуть не меньше, чем крымских татар, — стояли и молча наблюдали. Накануне в штабе было принято решение не препятствовать формированию колонны и выходу ее из Лиманов, а там, на трассе, ведущей в сторону Керченского пролива, километрах в пяти от поселка, поставить заслон и не пропускать.
Они вытянулись жидкой цепочкой вдоль тротуара и медленно двинулись в сторону шоссе. Пересчитать их не составило особого труда — оказалось всего-то человек двести, видно, многие все-таки вняли предупреждениям, которые накануне вечером и рано утром делали по местному радио официальные представители власти, и остались сидеть по домам. Параллельно, по узкой поселковой дороге так же медленно двигалась колонна милицейских и других служебных автомобилей, а по противоположному тротуару — плотная цепочка омоновцев, между которыми шныряла, то забегая вперед, то возвращаясь, местная детвора, а взрослые предпочитали наблюдать за необычной процессией из-за заборов. Сначала я тоже пошла пешком, прямо по дороге, так как встречных машин не было вообще, и по одному этому легко было догадаться, что где-то там, впереди, дорога перекрыта. Потом, когда уже миновали последние дома и вышли за поселок, на трассу, подсела в милицейскую машину, в которой работала рация, и слышны были все переговоры. Скоро впереди показались автобусы, поставленные поперек дороги, а перед ними — перегородившая путь стенка из омоновцев. Вокруг была степь, и ни одной живой души. Шествие остановилось в нерешительности, в голове его сгрудился десяток мужчин, стали совещаться. Старики и женщины, утомленные ходьбой, присели прямо на траву и молча, безропотно ждали. Наконец мужчины дали сигнал продолжать движение. Сразу все машины, двигавшиеся параллельно колонне, прибавили скорость и проехали вперед.
Подойдя почти вплотную к заграждению, люди снова остановились, но больше не совещались, а быстро и организованно сошли на обочину, спустились в неглубокий овраг и сели там плотным кольцом. В центре сидел на корточках главный инициатор и лидер похода Сулейман Джафаров — человек лет пятидесяти, недавно выпущенный из заключения, которое он отбывал за антисоветскую пропаганду, и сразу же развивший бурную деятельность среди своих соплеменников.
Они сидели на дне оврага и выглядели жалко, затравленно. Вверху над ними выстроились по кругу омоновцы с дубинками. Милицейский полковник с мегафоном в руке вышел на обочину дороги и стал в очередной раз излагать позицию властей. Участникам противоправной акции предлагалось вернуться в поселок и разойтись по домам, в этом случае никаких карательных мер к ним принято не будет. Проблема крымских татар признается правительством страны и изучается комиссией под руководством председателя Президиума Верховного Совета СССР Громыко. В овраге молча, напряженно слушали. Если требование вернуться не будет выполнено, продолжал полковник, участники акции будут насильно посажены в автобусы и вывезены по месту жительства. В овраге не шелохнулись. Прошло еще сколько-то времени, в течение которого шли переговоры по рации с Благополученском и Москвой и, видимо, было получено разрешение начинать, прозвучала какая-то команда, и омоновцы мгновенно скатились в овраг. Мужчин они поднимали за руки — за ноги, женщин брали сзади под мышки и волокли в автобусы. Стоял сплошной крик, вой, вопли, хотя никого не били, потому что была команда действовать максимально аккуратно.
Я стояла поодаль, на пригорке и, как только начали растаскивать, в ужасе закрыла лицо руками и вскрикнула: «Ой, что они делают! Зачем же так тащить! Это же наши люди, советские!» Сзади меня кто-то сказал негромко: «Не бойтесь, все будет хорошо, им ничего не сделают». Я обернулась. Там стоял высокий, крупного сложения человек и смотрел на меня внимательно и как будто удивленно. Я вспомнила, что вечером видела его в штабе, он говорил по ВЧ с кем-то в Благополученске. «Да нельзя этого делать! — кричал он в трубку. — Стоит нам сейчас задержать Джафарова, ситуация станет неуправляемой!»
— Вам страшно? — спросил он.
— Мне их жалко, — сказала я.
Так мы познакомились с Митей. Потом он часто говорил — то ли в шутку, то ли всерьез, что влюбился в меня именно в ту минуту, когда я обернулась к нему на том пригорке и сказала: «Мне их жалхо».
Пеший поход крымских татар в Крым в октябре 1987 года не состоялся, движение их еще какое-то время держало в напряжении всю область, но постепенно заглохло, отошло на второй план перед возникавшими то здесь, то там другими национальными конфликтами, в том числе и совсем рядом с нами — в Абхазии, в Северной Осетии, потом в Чечне… А к крымским татарам у нас с Митей осталось с тех пор самое сочувственное отношение, ведь благодаря их движению мы познакомились. И каждый год, 18 октября, мы с ним обязательно выпиваем по рюмке и произносим один и тот же тост: «За благополучие крымско-татарского народа!», дело в том, что у них в этот день национальный праздник…
* * *
Митя уехал на службу, а я решила все-таки наведаться в санаторий «Сосновая роща». Летом Черноморск становится летней столицей России, весь чиновный люд, начиная с президента и кончая депутатами, устремляется сюда на отдых и «оздоровление». Только и слышно, как проносятся по проспекту Здравниц колонны автомобилей с мигалками и сиренами, а из головной машины доносится: «Принять вправо, остановиться!» И все, кто оказался в это время на дороге, послушно прижимаются к бордюру и пережидают. Это называется у нас «спецпроезд», и весь город, заслышав сирену, знает: везут премьера или простого министра, или, на худой конец, спикера. Их везут на госдачи, упрятанные в густой растительности, скрытые от посторонних глаз высокими глухими заборами и опекаемые день и ночь специальным подразделением Федеральной службы охраны. Номенклатура помельче отдыхает в ведомственных санаториях под охраной милиции. В «Сосновой роще» можно встретить лидеров различных партий, движений и думских фракций, губернаторов российских регионов и Бог знает каких еще деятелей, словно сошедших на время с экранов телевизоров, чтобы погонять мяч, постучать ракеткой или просто побродить по дорожкам большого старого парка. Они отдыхают здесь от политики, а страна отдыхает в это время от них.
В полдень я уже прохаживаюсь по тенистой аллее рядом с главным корпусом. На мне соломенная шляпка с большими полями и темные очки, вряд ли кто-нибудь узнает, если попадется навстречу. А впрочем, пусть узнают, мало ли кого я могу здесь поджидать. Ровно в пятнадцать минут первого (как и было условлено по телефону) на ступеньках главного корпуса появляется он — недавний кандидат в президенты — в белых шортах и желтой майке, загоревший и совсем непохожий на себя московского. За ним движется здоровый детина с полотенцем на плече. Я издали машу рукой: вот, мол, я, здесь.
— А вы загорели, — говорю я ему, когда он подходит.
— Да, есть немного.
Лицо у него угрюмое, кажется, что человеку не хочется ни с кем видеться, говорить. Я начинаю жалеть, что позвонила и приехала. Некоторое время мы идем по широкой кипарисовой аллее молча.
— Ну как вам тут отдыхается? — спрашиваю я, чтобы не молчать.
Он говорит, что ничего, играет в волейбол, много плавает, по вечерам ходит на дискотеку, в общем, все нормально. Присутствие детины за спиной меня раздражает.
— Это ваш охранник?
— Да. Саша, иди погуляй, потом подойдешь.
Мы сворачиваем на тропинку и чуть углубляемся в рощу, и сразу становится не видно ни корпусов санатория, ни отдыхающих. Где-то здесь должна быть деревянная беседка. Вот и она, но там уже сидит девочка с книжкой. Он с минуту стоит и смотрит на девочку, будто раздумывая, попросить ее уйти или не надо, потом молча разворачивается и идет в другую сторону. Походка у него тяжелая.
— Тут еще где-то столик должен быть и пеньки, — говорю я, чувствуя себя виноватой.
— Да, конечно, сейчас найдем.
Весной мы встречались с ним в Москве. Это был совсем другой человек — уверенный в себе, весь какой-то напружиненный, как перед прыжком. Тогда казалось: все идет к тому, что он победит.
Пеньки засыпаны сухими сосновыми иголками, он снимает кепку-козырек и сметает ею с пеньков. Мне хочется сказать ему что-нибудь простое, доброе, ведь я первый раз вижу его после выборов, но не знаю, с чего начать.
— А что бы вы сделали сейчас на моем месте? — неожиданно спрашивает он.
— Не знаю, — говорю я честно.
Тогда, в Москве, он смог уделить мне какой-то час (стоило лететь за тысячу километров!). Был самый пик кампании, все расписано по минутам, его помощники втиснули меня между съездом молодежи и митингом на подмосковном заводе. Он спешил, говорил накатанными, отшлифованными сотнями встреч фразами. С любого моего вопроса через минуту съезжал на свои, наезженные рельсы. В какой-то момент я перестала его слушать, благо, диктофон исправно крутил пленку, и стала просто разглядывать — оказалось, глаза совсем голубые, а нос не такой уж курносый, обычный нос, улыбка неожиданно застенчивая, а вот ростом чуть ниже, чем кажется по телевизору.
В дверь все время заглядывали помощники, то один, то другой, наконец он сказал:
— Вы уж меня извините, мне пора ехать, остальное вы как-нибудь сами сформулируете, у вас хорошо получается.
В общем, я ушла тогда недовольная им и собой, главное — собой, значит, не смогла раскрутить, как надо, стеснялась перебить, повторить вопрос, настоять на своем, а время пролетело так быстро! В длинных холлах парламентского здания легко заблудиться, но спешить было уже некуда, и я медленно шла, глядя по сторонам и читая солидные таблички с выпуклыми металлическими буквами фамилий, похожими на типографские литеры, только большие. Из мужского туалета выскочил и чуть не сбил меня с ног известный депутат-демократ, завсегдатай телеэкранов. Странно, но больше ни одной знакомой физиономии на глаза не попалось, по этажам сновали какие-то люди, и я удивилась тому, сколько здесь толчется посторонних.
Того, что задумывала, когда летела в Москву, конечно, не вышло. Вышла какая-то вязкая, скучновато-мудреная полубеседа, полуочерк. Самый неудачный из моих материалов о претендентах на президентский пост. Семин сказал по телефону: «Лучше бы ты не приезжала. Когда ты сидишь там, у себя дома, у тебя лучше получается, наверное, на расстоянии все-таки виднее».
* * *
Зато в тот приезд я повидала Асю Асатурову. Она по-прежнему работает в женском журнале, который называется теперь «Барышня», в редакции Асю ценят за редкое трудолюбие: она одна способна забить материалами половину журнала, и как раз в это время решался вопрос о назначении ее редактором одного из приложений. Ася была вся замотанная, сдавала строчки в очередной номер, уже сентябрьский, хотя на дворе был только июнь.
— Не представляю, — сказала я, — как это можно? А если через три месяца все изменится? Вы же сейчас не можете знать, что будет в сентябре, о чем же вы пишете?
— Я сама долго не могла к этому привыкнуть после газеты, — сказала Ася. — У нас же все с колес шло, а тут — не спеша, загодя. Потом привыкла. Ты знаешь, ничего страшного — мы о политике не пишем, мы пишем о семье, о домашнем хозяйстве, о любви. Это вечное, это от политики не зависит.
— В России все от политики зависит, — возразила я, — даже любовь.
Тут у нас с Асей начался долгий, так ни к чему и не приведший спор. Ася придерживается принципа «чума на оба ваши дома», не жалуя ни левых, ни правых. Но к левым она, пожалуй, чуть более нетерпима. Когда я рассказала ей, зачем приехала, с кем встречалась и какой материал собираюсь писать, она покривилась:
— Неужели ты действительно хочешь, чтобы этот человек стал президентом?
— А неужели ты хочешь, чтобы президентом остался тот человек?
Она назвала третью фамилию, которая была в это лето на языке у столичной творческой интеллигенции. Все прекрасно понимают, и Ася в том числе, что ему никогда не выиграть выборы, но болея и голосуя за него — такого умного, интеллигентного, симпатичного и кудрявого, они как бы оправдываются в собственных глазах: вот мы какие хорошие, высоконравственные, мы не голосуем за плохого президента, стрелявшего в парламент, и за его главного соперника тоже не голосуем, потому что он еще хуже, он потом станет всех на столбах вешать, а мы вот за кудрявенького.
— Знаешь, — сказала Ася, — мне все-таки теперешняя жизнь, несмотря ни на что, больше нравится, и я не хочу возвращения к старому.
— Чем она тебе нравится?
— Хотя бы тем, что можно свободно ездить за границу, я ведь тогда так и не съездила ни разу. Теперь только сподобилась. Тем, что можно купить все, что хочешь, а вспомни, как мы с тобой вставали в 5 утра и бежали на угол занимать очередь за мясом, в 7 откроют — и мы будем первые, и может, нам достанется хороший кусочек, не одни кости, забыла? Да одним тем, что я, пусть в сорок лет, но прочла, наконец, того же Набокова и посмотрела Тарковского — одним этим мне теперешняя жизнь нравится больше. Мне нравится свобода, понимаешь?
— Мне тоже больше нравится свобода, — сказала я. — Но знаешь… У наших соседей по дому мальчика убили в Чечне — ровесник моему Димочке, только я Димочку не пустила в армию, учиться заставила, а они не смогли, и вот потеряли. Так я тебе скажу: если бы мне предложили выбрать одно из двух — или этот мальчик останется жив, но я никогда в жизни не прочту Набокова, или… — я бы выбрала мальчика. А ты?
— А я бы предпочла, чтобы и мальчик был жив, и Набокова издавали, тем более что уж он-то в наших разборках никак не виноват.
— Хорошо бы так! Да почему-то не получается. Если нам с тобой нужна свобода, чтобы читать Набокова, а кому-то другому, чтобы свободно ходить в церковь, то обязательно найдется и кто-то третий, кому хочется свободно убивать.
— Нет, Соня, ну что ты из меня дуру делаешь! Это все и мне, естественно, не нравится, но возвращаться назад я тоже не хочу.
— Да кто тебя назад зовет? Вернуть ничего уже нельзя. Вопрос в том, что дальше. Дальше — что?
— Ну, этого, по-моему, сейчас никто не знает. Все идет, как идет.
— То-то и оно, — сказала я. — И от этого мне иногда становится страшно…
— Страшно — что?
— Страшно жить. Страшно перейти за эту черту, за эту цифру магическую — 2000 год. Что там будет, как? Нужны мы будем там, или уж лучше остаться здесь, в привычных измерениях — тысяча девятьсот девяносто…
— Я тебя умоляю! — сказала Ася с каким-то даже раздражением. — Что ты, как старая бабка, что это за настроения идиотские! Прекрати, выбрось из головы сейчас же!
Впервые в жизни мне было трудно говорить с Асей, впервые мы не понимали друг друга, говорили словно на разных языках, и от этого было тоскливо.
… А с Майкой они теперь и вовсе не видятся, хотя и живут в одном городе. Бывая в Москве, я встречаюсь с ними порознь, и с каждым разом мне почему-то все тяжелее бывает находить общий язык с моими старыми подружками.
* * *
Я подняла с земли пустую шишку и постучала ею по темной, рассохшейся столешнице. Из шишки выкатилось одинокое, ссохшееся семечко.
— Не расстраивайтесь, у вас еще все впереди, — сказала я бывшему кандидату в президенты. Так обычно утешают молодого человека, срезавшегося на экзамене или отвергнутого невестой. Передо мной сидел взрослый, сосредоточенно-серьезный человек с крутым лысым черепом и усталыми глазами.
— А вы сами верите, что наша борьба увенчается успехом? Мне хотелось сказать «нет», но я сказала: «да».
— Да! Вы не должны опускать руки. Кто угодно, только не вы. Слишком много людей верят вам и, если вы отойдете в сторону, всем этим людям просто не на кого будет опереться. Вы теперь за них ответственны, потому что позволили им поверить в вас, так что придется нести этот крест до конца.
Верю ли я сама в то, что говорю? Не знаю. С той самой бессонной июльской ночи, проведенной у телевизора, когда выпрыгивающие на экран цифры, обозначавшие проценты голосов, то вызывали слезы досады, то вселяли слабую надежду, то снова повергали в отчаяние, я неотступно думала об одном, сосредоточив на этой мысли все свои силы. Эта мысль была про тех людей, которые жили вокруг и где-то далеко, мучились, страдали, жаловались на жизнь, проклинали все на свете и — несмотря на все это — голосовали за продолжение той же жизни. Почему? Этого я никак не могла понять. И это непонимание подрывало все мои внутренние силы. Что еще писать? Для кого? Зачем? Если ничего, ничего не помогает. Так им и надо! Они этого хотели — пусть получают, и нечего перед ними душу надрывать.
А потом пришло то самое ощущение полной пустоты в голове, ни единого движения мысли. И когда позвонил из Москвы Семин и спросил: «Ты что-нибудь пишешь?», я сказала, что не пишу и не собираюсь, что будь оно все проклято и что с меня хватит. Редактор помолчал, потом сказал: «Это пройдет» и посоветовал отдохнуть.
И вот теперь я сижу тут, на пеньке под елочкой и уговариваю, успокаиваю человека, которому должно быть в тысячу раз больнее, чем мне. Что я! Подумаешь, не пошел впрок десяток статей. То ли дело он — все нутро, наверное, опустошено. И я еще советую ему набраться терпения и ждать. Чего, спрашивается? Да на его месте как раз и надо плюнуть на все и на всех и сказать: гори оно огнем, что мне, больше всех надо, что ли?
— Вы-то сами что-нибудь пишете сейчас? — спросил он.
Я покачала головой:
— Нет, не пишу. Не хочется. И не пишется.
— Зря. У вас хорошо получается, убедительно.
— Но убедить никого не удалось, не хотят они убеждаться.
— Неправда. Все-таки 30 миллионов проголосовали за нас (он не сказал «за меня») — это ведь очень много, очень! Но… недостаточно по российским масштабам. Если бы выборы проводились абсолютно честно, если бы у всех кандидатов был действительно равный доступ к ушам избирателей и равные финансовые возможности, — кто знает, каков был бы результат…
— Тут и знать нечего! Результат был бы прямо противоположный.
— Вот видите. Но как нам добиться этих равных условий? Тут ведь дело даже не в нынешнем президенте, а в сложившейся схеме организации выборов. Не будет этого президента — они выставят другого, но сценарий приведения его к власти останется тот же самый, тем более что он отработан, успешно опробован. Вот в чем главная проблема. Персонажи на троне могут меняться, но финансы и пресса остаются в одних и тех же руках, и пока это так, выиграть выборы будет очень трудно.
Он говорил, как на митинге.
— Кстати, у вас в области выборы осенью, как вы считаете, у кого больше шансов?
— У Твердохлеба, — сказала я, не раздумывая.
— Расскажите мне о нем, что он за человек.
Я рассказала.
— Он не передумает?
— Не знаю. На него 91-й год очень сильно подействовал. Он до сих пор еще не смирился и не пережил до конца то, что тогда случилось с ним лично и вообще. Иногда мне кажется, что он уже сломлен, а иногда, что все еще возможно. Вы его поддержите?
— Безусловно. Для нас сейчас самое главное — бороться за губернаторские места в регионах. К сожалению, не везде есть такие мощные кандидатуры, как ваш Твердохлеб. Я ведь знаком с ним, встречался, и я рад, что мое мнение совпадает с вашим, вы его давно знаете и с близкого расстояния. А как местная пресса к нему относится, поддерживать его будут или топить?
— Скорее всего, будут действовать по принципу и нашим, и вашим. Но если в какой-то момент станет абсолютно ясно, что побеждает Твердохлеб, все объявят себя его сторонниками.
— Ну а вы сами будете его поддерживать, писать будете?
— Я за него голосовать буду — это точно, а писать… Не знаю, не уверена, я же вам говорю: не пишется, совсем не пишется, хоть убей…
Вдруг увидела: невдалеке, за деревом стоит человек и читает газету. Это было так странно — стоять посреди рощи и читать газету. Я испугалась.
— Там какой-то человек стоит, — сказала шепотом, не глядя в ту сторону.
— Это мои ребята.
— А… Сколько их тут?
— Трое.
На всякий случай надвинула шляпку поглубже и тут же подумала с тоской: «Черт знает что такое. В своем городе не можешь нормально встретится и поговорить с человеком, надо прятаться в какой-то роще».
— А знаете, — сказала я неожиданно для самой себя, — приходите к нам домой вечером, мы тут рядом. Посидим, выпьем по рюмочке, я вас с мужем познакомлю.
Он улыбнулся понимающе:
— Спасибо, как-нибудь в другой раз.
Мысленно я была ему благодарна, не хотелось ставить Митю в неловкое положение. Узнают — скажут: «Главного оппозиционера дома принимаете?» Он проводил меня до выхода и пошел играть в волейбол. Я позавидовала его настроению и уверенности. В себе я такой уверенности почему-то уже не чувствовала.
Вечером Митя первым делом спросил:
— Ну как он?
— Представь себе, ходит на дискотеку, песни там поет с другими отдыхающими под гармошку. В общем, не подает виду, народ же пялится на него, надо держать марку. Ты лучше спроси, как я.
— Как ты?
— Плохо.
— Ты решила что-нибудь?
— Решила.
— Ну и?
— Я все-таки ухожу из газеты.
— Прекрасно. А что будешь делать?
— Откуда я знаю?
— Может, попробуешь начать книжку? — сказал и тут же пожалел: не вовремя.
Я взорвалась и бушевала минут десять, наговорила грубостей и в конце концов обвинила во всем его, Митю, что, если бы не он, не эта его государственная служба, мне не пришлось бы каждый раз придумывать себе новый псевдоним, чтобы опубликовать то, что я пишу, дошло уже до того, что я пишу под мужским именем, только бы ему не навредить, но ведь это лицемерие, мне стыдно, стыдно! И пусть он оставит меня в покое, я буду домработницей, ему ведь нужна жена-домработница, а не журналист, ведь так, так? Митя изменился в лице и стоял, прикрыв глаза, ожидая, когда я закончу, стало невыразимо жалко его, родного, несчастного, любимого. Я подошла, прижалась к его груди и расплакалась.
— Прости. Я тебя люблю.
— И я тебя люблю, — сказал Митя. — И ты меня прости.
Мы обнялись и долго сидели молча.
Глава 26. Похороны Мастодонта
В начале ноября хоронили Мастодонта. Он умер тихо в своей квартире, в полном одиночестве и, если бы не соседи, мог пролежать там неизвестно сколько, никто к нему в последнее время не захаживал, да и сам он редко выходил из дому, так что и не знали, жив ли он еще, здоров. Мастодонт ничем особенно не болел в свои 62, а умер, видно, от тоски и одиночества, от полной своей ненужности никому. Жену он похоронил два года назад, в 94-м, рак груди, единственная дочь жила в Москве, работала редактором в книжном издательстве, но с отцом почти не общалась, в последний раз она приезжала в Благополученск на похороны матери, но уже на следующий день они с Мастодонтом умудрилась поссориться из-за Ельцина, которого он не любил и осуждал за многое, а тут как раз в Чечне начиналось, дочка же, напротив, защищала с пеной у рта и даже, не находя других аргументов, назвала отца «типичным совком», ничего не понимающим в политике. Он обиделся и больше ей не звонил. Поначалу после выхода на пенсию Олег Михайлович еще пытался что-то писать, какие-то исторические заметки, но печатали его мало, неохотно, к тому же в редакциях все время менялись люди — одни уходили, другие приходили, он не успевал следить за перемещениями знакомых ему журналистов из редакции в редакцию и в конце концов плюнул на это дело, но другого для себя не находил, а жить без дела он не привык и очень скучал.
Обнаружили его мертвым на второй или даже на третий день соседи по лестничной клетке, интересовавшиеся больше всего жилплощадью, так как семья разрослась — дети, внуки — жили ввосьмером в трехкомнатной, а дом был кооперативный, и когда кто-нибудь умирал, а других членов семьи не обнаруживалось, то освободившаяся квартира отходила кооперативу и была надежда ее заполучить. Эти соседи сначала долго звонили в дверь Михалыча, как звали его все в доме, потом, пригласив в свидетели других соседей, стучали, потом послали мужчин заглянуть через балкон в кухонное окно, а к вечеру уже весь подъезд знал, что Михалыч не отзывается, видать, помер, решено было вызвать милицию и вскрывать дверь, что и сделали. Мастодонта нашли сидящим в кресле у включенного телевизора, который, как ни странно, работал, только звук был вырублен еще, видимо, самим хозяином. Стали рассуждать, как хоронить, адреса дочки никто не знал, но вспомнили, что работал Олег Михайлович в газете, и догадались позвонить в типографию, там обещали сообщить кому надо и со своей стороны тоже подослать людей. Той газеты, в которой Экземплярский проработал тридцать лет, больше не существовало, следовательно, и хоронить его было некому, кроме как областному отделению Союза журналистов, которое и само в последние годы дышало на ладан и занималось в основном как раз похоронами старых журналистов, а они в последнее время умирали один за другим; в отделении сохранился со старых времен небольшой фонд, но хватало только на венок и цветы. От имени Союза журналистов рассылался в газеты и некролог, за что в некоторых редакциях, например в «Советском Юге», тоже требовали теперь плату, но иногда удавалось договориться опубликовать несчастных десять строк за так, смотря кто умирал. Мастодонта знали и помнили все и брать за него деньги постеснялись. На кладбище собралось неожиданно много народу, пришли почти все бывшие сотрудники «Южного комсомольца», разбросанные теперь по разным новым редакциям, не общающиеся и даже враждующие друг с другом, но за гробом шли все вместе, тихо переговаривались о том, что вот, встречаются теперь только на кладбище и что смерть таких людей, как Мастодонт, хотя бы на время примиряет всех со всеми.
Славяновское кладбище, начавшее заполняться в конце шестидесятых и в старой своей части уже закрытое для захоронения (разрешалось лишь подхоранивать к родственникам, если позволяло место), расползлось теперь далеко по пустырю, так что к новым могилам приходилось долго идти пешком, по солнцепеку. На пустыре почему-то не разрешалось сажать у могил деревья, видимо, чтобы не занимать лишнего места Зато в старой части кладбище было похоже на парк с высокими, раскидистыми каштанами, акациями и темными, источавшими особый кладбищенский запах туями. В Благополученске принято было ставить своим умершим родственникам большие памятники из гранита и мрамора, с обязательным портретом, высеченным прямо на камне, при этом особое значение придавалось сходству с покойным, чтобы, придя на могилку, каждый мог сказать: «Похож, похож, прямо, как живой…»; памятники огораживали узорными решетками, которые красили черной эмалью и отдельно — «серебрянкой» или «золотом» — всякие завитушки и шарики на них, а внутри оградки непременно сажали цветы — полуденный жар или анютины глазки и ставили скамеечку и столик, чтобы, придя проведать своих, всегда можно было посидеть, выпить и закусить.
Весной, в первое воскресенье после Пасхи, весь город, казалось, перемещался сюда, на Славяновское кладбище, приходили целыми семьями и компаниями, приносили с собой много еды и выпивки и сидели тут целый день, переходя от одной могилы к другой, у каждого было здесь похоронено не по одному близкому человеку — бабушки-дедушки, родители, а у кого-то, наоборот, безвременно умершие дети и у всех без исключения — родственники и друзья. И всех их полагалось как следует помянуть в такой день, как Проводы после Пасхи. В этот день городские власти пускали в сторону Славяновского дополнительный общественный транспорт, но его все равно не хватало, и люди ехали на легковых машинах — служебных, личных, а также в такси, но выходить надо было задолго до ворот кладбища и идти пешком, так как там уже все было забито, и дежурившая специально милиция заворачивала всех еще на подступах. Поминали своих в этот день как-то даже весело, без слез, оставляли на могилках крашеные яйца, куличи, конфеты и даже рюмочки (какие не жалко бросить) с водкой. В такие дни обитавшие здесь во множестве кладбищенские нищие наедались и напивались досыта и уносили с собой полные сумки; считалось, что в такой день никого нельзя прогонять, а надо налить рюмочку и дать пирожок или яичко, или насыпать конфет в руку каждому, кто подойдет и остановится поодаль, кланяясь и крестясь.
Перепадало и живущим здесь в несчетном количестве дворнягам, которые также умели вести себя деликатно — садились вблизи оградки и молча ждали, схватив же на лету кусок чего-нибудь, хоть бы и просто хлеба, мгновенно и целиком проглатывали и снова тактично ждали, но если к облюбованной одним каким-нибудь псом компании поминающих приближался чужой (тот же нищий или другая собака), он принимался громко лаять и гнать непрошеного гостя, отрабатывая таким образом свой хлеб. Люди смеялись и хвалили: «Вот умная псина, видишь, охраняет!» и кидали еще — за службу. Наутро после проводов горожане делились друг с другом впечатлениями: «Были вчера на кладбище? И мы были, так хорошо посидели, всех своих проведали, прямо на душе легче стало!»
Мастодонта хоронили в закрытом гробу, так что смотрели только на фотографию, увеличенную Жорой Ивановым и стоявшую на табуретке у изголовья гроба, обитого, против правил, не красной, а какой-то серой материей, так как хоронили, считай, за казенный счет, да журналисты сбросились, кто сколько мог. Новая коммерческая фирма ритуальных услуг «Вечный покой», обосновавшаяся теперь на кладбище, брала за все огромные деньги, но зато и хоронила красиво и без всяких хлопот для родственников. Услугами этими пользовались в основном местные бандиты, когда у них убивали очередного «братана», богатые цыгане, выкупавшие место вперед на всю семью и укрывавшие свои памятники четырехскатной алюминиевой крышей с резными украшениями, зажиточные армяне, заказывавшие памятники из самого дорогого материала — черного габбро, а с недавних пор и новые русские, у которых особым шиком считалось теперь хоронить в элитных гробах («колодах») с фигурной, наполовину открывающейся крышкой. Всех остальных граждан хоронили скромно и бедно, а таких, у кого не оказывалось родственников, и вовсе без всякого ритуала — закапывали и все.
Был на Славяновском кладбище свой ряд почета, где еще с советских времен полагалось хоронить всяких заслуженных людей — героев соцтруда, видных ученых, писателей и артистов, а также партийных и советских работников, если, конечно, они умирали, находясь еще при руководящей должности. Право лежать в почетном ряду доставалось и отдельно взятым журналистам, здесь были похоронены: бывший в 60-е годы редактором газеты «Советский Юг» Дмитрий Захарович Кравчук, собкор «Правды» по Благополученской области Иван Иванович Лузгин и его друг, собственный корреспондент ТАСС Виталий Казимирович Колчевский — все они умерли своей смертью в преклонном возрасте, проработав каждый на своем посту лет по 20, но где-то тут же, надо было только поискать среди плотно примыкающих друг к другу могил, лежал и погибший в 1992 году в Приднестровье Саша Ремизов, 30 лет от роду, которому выделили место в порядке исключения — это был первый в Благополученске случай гибели журналиста в «горячей точке».
Городская мэрия, ведающая почетными захоронениями, куда обратились из Союза журналистов по поводу Мастодонта, мотивируя его большими заслугами перед областной печатью, в выделении заветного места отказала, объяснив, что как раз сейчас порядок посмертного определения заслуг перед Родиной пересматривается, и мэрия пока не может сказать, кто подпадает под новые требования, а кто нет, однако, если есть желание похоронить человека в элитном месте, то можно это сделать на коммерческой основе. «Спасибо, не надо», — сказал ответственный секретарь журналистской организации Коля Подорожный.
Хоронили Мастодонта на одном из новых, дальних участков, у черта на куличках, вблизи лесополосы, отделявшей кладбище от полей пригородного совхоза «Маяк». Гроб стоял на двух табуретках возле разверстой ямы, и все, кто пришел, столпились с трех сторон вокруг него и молча стояли, не зная, кому начинать говорить и надо ли вообще начинать или уж похоронить побыстрее молча.
Подъехал на своем джипе Борзыкин, вышел важно. Водитель (то ли сын, то ли племянник) вытащил из багажника венок — «Дорогому Олегу Михайловичу от коллектива независимой газеты «Свободный Юг». Получилось так, будто его ждали и потому не начинали, хотя никто не ждал, а просто не было организующего начала, подталкивали друг друга:
— Давай ты, ты ж в секретариате работал.
— При чем тут секретариат! Пусть кто-то из редакторов, вон Соня здесь…
Соня Нечаева оказалась на похоронах, можно сказать, случайно. Приближалась очередная годовщина смерти Юры, в этот день всегда собиралась на кладбище вся родня — Юрины мать, отец, брат с невесткой, Соня с Димочкой. Раньше обязательно приходили Сонины родители и сестры. Теперь — только сестры, несколько лет назад Сониного отца похоронили неподалеку от Юры, а в прошлом году рядом положили и маму. С мамой в последние годы были сложные отношения. Начитавшись еще в начале перестройки «Огонька» и «Столичных новостей», Сонина мама стала на все смотреть другими глазами и даже собственную жизнь, прожитую не так уж плохо, оценивать в каких-то мрачных, раньше ей совсем несвойственных тонах. Мама была теперь уверена, что лично ее всю жизнь обманывали и вот только на старости лет она сподобилась узнать «всю правду». Споры их с Соней кончались слезами, обидами, неразговариванием друг с другом по целым неделям. В других семьях старики защищали прежнюю жизнь, а дети — новую, а в Сониной семье все было почему-то наоборот. Правда, отец больше сочувствовал тому, что говорила Соня, но слушался во всем мать. Перед тем как идти на избирательный участок, звонил Соне и спрашивал: «Дочечка, ты за кого будешь голосовать?» Соня отвечала: «За такого-то». Отец вздыхал: «А мать говорит, надо за Ельцина». Теперь, когда мамы не стало (так и не дождалась, бедная, обещанного ей на старости лет светлого демократического будущего), Соня мучилась чувством вины: зачем она спорила с ней всерьез, зачем огорчала ее своим несогласием, пусть бы она думала, как хотела, лишь бы не расстраивалась и жила подольше.
Соня заранее, за пару дней приехала из своего Черноморска, остановилась, как всегда, у Юриных родителей, там и увидела некролог в газете: «Ушел из жизни один из старейших журналистов…». Охнула, стала звонить ребятам, узнавать, когда и где хоронят Мастодонта, приехала с цветами, гроб уже стоял на улице, в беседке, сидели за отсутствием родни соседи, а журналисты и несколько типографских топтались рядом. Увидев Соню, кто-то спросил удивленно:
— Ты что, специально приехала?
— Нет, так совпало…
Соню подтолкнули сзади и сбоку: «Начни, а потом мы».
Было неловко препираться здесь, у открытой могилы, да и замешательство становилось неприлично долгим, оскорбительным для Мастодонта, которому, конечно, было уже все равно, но все-таки… Соня вышла чуть вперед, вздохнула глубоко и стала говорить что-то, но нужных слов не находила, получалось казенно, как в газетном некрологе. «Сегодня мы прощаемся с человеком, который для многих здесь присутствующих был учителем в журналистике, через руки которого проходили наши самые первые, беспомощные заметки, который учил нас понимать и ценить слово…» Говоря это, она все время оглядывалась на фотографию, словно ища поддержки своим словам у самого Олега Михайловича. Мастодонт улыбался, держа в руке папироску, и дымок от нее поднимался вверх, к очкам, сдвинутым на нос. Хорошая была фотография, душевная. Потом стали выходить один за другим и тоже что-то говорить, и уже казалось, что каждый хочет сказать и всем есть, что сказать, стали даже вспоминать какие-то истории, связанные с Мастодонтом, особенно проникновенно сказал Сева Фрязин. Он сказал, что таких людей, как Олег Михайлович Экземплярский, теперь уже нет в наших редакциях, это был, сказал Сева, журналист старой школы, старой культуры, никто, как он, не умел чувствовать фальшь в материале и никто так гениально не правил текст, как он.
Борзыкин, который опоздал сказать первое слово, ждал теперь, когда все выскажутся, чтобы сказать последнее. Он не привык говорить просто так, в общем ряду, его положение, как он сам его понимал, обязывало его на любом мероприятии быть или открывающим, или, на худой конец, завершающим, подводящим итоги. Но поскольку никакого руководящего начала не было, все шло самотеком и некому было предоставить Борзыкину слово, то вышел облом: в тот самый момент, когда он решил было выдвинуться вперед и произнести речь, оркестр, нанятый типографией, неожиданно грянул рвущий душу похоронный марш. Женщины, как по команде, заплакали, откуда-то сбоку подъехал бульдозер, и сидящий в нем детина в тельняшке и с красным лицом изготовился забрасывать могилу землей. Сразу несколько человек кинулись отгонять этот бульдозер и потребовали дать им лопаты, чтобы засыпать могилу вручную, как положено, по-человечески, радуясь нечаянной возможности хоть что-то сделать напоследок для старика Мастодонта.
Пока мужчины медленно, с чувством поднимали и опускали лопаты с землей, пока остальные отошли чуть в сторону и стояли, тихо переговариваясь, Соня отделилась от толпы и быстро пошла по широкой аллее в сторону старого кладбища, где была могила Юры. Обычно она старательно мыла водой памятник, выметала из ограды сухие листья, ставила цветы в банку и, убравшись, садилась на скамейку и сидела, расслабленная, умиротворенная, и мысли были какие-то легкие, невесомые, чуть касавшиеся сознания. Сейчас она успела только поставить цветы и чуть смахнуть с плиты, даже садиться не стала, постояла пару минут, глядя на выбитый в камне портрет, уже немного стершийся, неясный — одиннадцать лет прошло, заметила с досадой новую трещинку на плите, подумала: что же с этим делать? Звуки похоронной музыки тем временем смолкли вдалеке, она торопливо поцеловала краешек портрета и быстро пошла к воротам, рассчитывая там перехватить автобус со своими и решив, что к родителям наведается завтра.
Автобус догнал и подобрал ее, Соня извинилась, поискала глазами свободное место, оказалось только одно, рядом с Колей Подорожным. Он сказал: «Я специально для тебя держу, надо поговорить». Ехать с кладбища было далеко, через всю западную окраину.
— О чем?
— Да понимаешь… — Коля оглянулся, кто там сидит сзади, явно не хотел, чтобы слышали, и, понизив голос, торопливо и путано стал объяснять.
Дело касалось Борзыкина и его газеты, из которой сам Коля давно ушел и теперь интересовался ею лишь в качестве секретаря Союза журналистов. Он говорил тихо и все время оглядывался, отчего Соне стало неприятно, ведь все в автобусе были свои, к тому же ехали не откуда-нибудь, а с похорон, в такой день какие могут быть интриги, однако же слушала внимательно и чем дальше, тем все внимательнее. Оказывается (Соня про это и забыла напрочь), приближалась дата — 75-летие газеты «Советский Юг». Считалось, что основана она в 1921 году, поскольку сразу после освобождения тогдашнего Царицындара от деникинцев вышел в свет первый и единственный номер газеты «Красноармеец», потом был «Большевик Юга», продержавшийся, правда, тоже недолго, потом — «Правда Юга», а после войны выходил уже вполне регулярно «Советский Юг». Под этим названием газета просуществовала до августа 1991 года, когда Борзыкин с перепугу переименовал ее в «Свободный Юг».
— И вот теперь, — страшным шепотом, округляя, сколько мог, свои маленькие глазки, говорил Коля Подорожный, — он собирается устроить грандиозный юбилей газеты. Требует у областной администрации 100 миллионов на это дело, орден себе и штук пять медалей для сотрудников. Как тебе это понравится?
— Какой орден? — машинально спросила Соня.
— Ну, не знаю… Какие сейчас дают? Небось, «За заслуги перед Отечеством», — хмыкнул он. — Пятой степени.
— Вот дает… — сказала Соня. — Умелец!
— Ну! — обрадовался Коля. — Спрашивается, юбилей какой газеты вы, господин Борзыкин, собираетесь праздновать? Если той, которая называлась «Советский Юг», то она приказала долго жить еще пять лет назад. Своими руками придушил старушку, да еще орден за это требует! И потом, я не понимаю: юбилей, как ни считай, а получается коммунистический, а вы ж вроде в демократы записались? Если уж так хочется погулять, пусть отмечают пятилетие своего «Свободного Юга», верно? — Коля выразительно заглядывал в глаза Соне.
— Верно, верно, тут даже думать нечего, — сказала Соня. — И что?
— Мы тут написали открытое письмо от имени Союза журналистов, вот смотри, — он достал из-за пазухи сложенный вдвое листок бумаги. — Тут уже многие подписали, ты как, подпишешь?
— Подпишу, — сказала Соня, пожав плечами. — Вот приедем на место, дашь почитать и подпишу. Только что толку?
Поминки устроили в типографской столовой. Сидели тесно друг к другу, потому что народу оказалось больше, чем рассчитывали, и то поместились не все, некоторые стояли во дворе, курили и ждали своей очереди. На поминках не полагается рассиживаться — выпил три рюмки, съел борщ, второе, закусил сладким пирожком с теплым компотом — вставай, уступай место следующему. Кто-то быстро ел и вставал, но другие сидели и вставать не думали, хотелось поговорить, пообщаться, пошли тосты — не тосты, конечно, а опять же поминальные речи, но уже с рюмкой в руках, с грустным наклоном головы, некоторые — со слезами в голосе. Говорили, что с Мастодонтом ушла старая журналистика, какой уже больше никогда не будет, благодарили его, уже никого и ничего не слышавшего, за науку, за помощь, за все. «А знаете, — сказал Валера Бугаев, — я его боялся. Честное слово. Я боялся, что он найдет у меня ошибку грамматическую, и сам в словаре проверял некоторые слова прежде, чем ему материал сдать».
Рядом с Соней за столом оказался почему-то Зудин. Он приехал на кладбище в последний момент, когда могилу уже засыпали, но успел кинуть и свою горсть земли и положить букет великолепных гвоздик, на который все обратили внимание, а соседка, единственная, кто поехал на кладбище из дома, где жил Мастодонт, сказала: «Вы ножки-то им обломайте, а то унесут, не успеем отъехать, как унесут!», на что Зудин только великодушно махнул рукой. В стороне, у лесополосы, его ждал «Мерседес», там стояли, облокотившись на дверцы, два дюжих парня, видимо, охранники, вся эта картинка, конечно, не ускользнула от глаз приехавших в типографском автобусе, они с неприязнью посматривали то на Зудина, то на «Мерседес» с охранниками, перешептывались: «Видал? Ему-то чего здесь надо…» Но было понятно чего. Сейчас каждое мероприятие использовалось кандидатами в губернаторы в предвыборных целях, вот и Зудин, узнав о смерти Мастодонта и сообразив, что там соберутся журналисты из самых разных изданий, решил, что надо ехать, побыть, показать, что он не отрывается от бывших коллег, что ничто человеческое ему не чуждо. Он даже короткую речь приготовил, что-то в том смысле, что власть в большом долгу перед журналистами, особенно старшим, уходящим поколением и что лично он, Евгений Зудин, если станет губернатором области, сделает все, чтобы… и т. д. Но он опоздал, и речь не пригодилась.
На поминки в типографию Зудин поехал вместе со всеми в автобусе, демонстрируя свою демократичность, охранники сунулись было за ним, но, заметив насмешливые взгляды, он велел им ехать следом и ждать у арки Газетного дома.
— Ну что, — сказала Соня, не поворачивая головы, — реализуешь свой план? Что-то шумновато очень, смотри не перестарайся.
— Нет, в самый раз, — отозвался Зудин, довольный тем, что его кампания не проходит незамеченной, вот даже Соня не может скрыть удивления, а возможно, и завидует. Теперь он, Зудин — самый известный и популярный журналист в области, а скоро его будет знать вся страна. Еще чуть-чуть дожать — и победа, можно считать, у него в кармане.
За столом тем временем говорили уже кто о чем, рассказывали анекдоты про новых русских и даже смеялись.
— А вот заметьте, — сказал директор издательства Марчук. — Во всех этих анекдотах новый русский всегда на шестисотом «Мерседесе», а старый русский, значит, — на «Запорожце». Но при этом симпатии всегда на стороне этого чудака в «Запорожце» — он и умнее, и находчивее, а крутой в «Мерседесе» по анекдоту всегда выходит полный дебил. Это о чем говорит? О том, что народ крутых не полюбил, нет, не полюбил! — говоря это, он посматривал на Зудина, но тот сделал вид, что не слышит.
Подсел Сева Фрязин, поцеловал Соню в щеку и сказал, что страшно рад ее видеть и хочет немедленно с ней выпить. Соня заулыбалась, сразу перестала быть подчеркнуто строгой, не то, что с Зудиным, окончательно от него отвернулась и стала тихонько о чем-то говорить с Севой.
— Ну как ты? — спрашивала Соня, заботливо его разглядывая. — Не пишешь?
— А что писать, зачем?
— Хотя бы для себя.
— А для себя — тем более. Не могу! Понимаешь? И не хочу.
— Очень даже понимаю, — вздохнула Соня. — Помнишь, как Мастодонт говорил: можешь не писать — не пиши.
— Старик знал, что говорил. Царство ему небесное, — сказал Сева и в очередной раз хлебнул из граненого стакана.
За столом тем временем Коля Подорожный сцепился с Борзыкиным.
— А я тебе говорю, что вы не имеете права отмечать юбилей, потому что вы — это уже не «Советский Юг», а совсем другое издание!
— Мы правопреемники! — возражал подвыпивший Борзыкин, набычившись.
— А читателю по х…, что вы правопреемники! Не надо было название менять!
— Ты знаешь, сколько раз «Правда» меняла названия?
— То «Правда»! Она по другим причинам меняла. А ты без единого выстрела в штаны наложил, побежал сдаваться, и кому — Рябоконю! Ну и где теперь твой Рябоконь, которому ты в любви и верности клялся на первой странице? Вот подожди, скоро наши придут…
— Ваши — не придут! — тыкал пальцем в тщедушного Колю упитанный Борзыкин. — Назад пути нет! Реформы необратимы! — Он бы еще выкрикивал лозунги, но вдруг Соня неожиданно для себя самой встряла в спор, и сразу за столом притихли, все знали о неприязни, с некоторых пор существовавшей между Борзыкиным и Нечаевой, но лицом к лицу они, кажется, еще не сходились.
— Загубил ты газету, Борзыкин, — сказала Соня. — Неплохая, между прочим, была газета, а теперь полное дерьмо.
Тот даже протрезвел и вытаращил на нее глаза, соображая, как лучше ему отреагировать.
— Ну, это твое личное мнение, а читатели так не думают.
— А что, еще остались читатели? Знаешь, в чем твоя проблема, Борзыкин? Ты всю жизнь занимаешься не своим делом. Тебе все равно чем руководить — газетой, пожарной командой или филармонией — лишь бы руководить, лишь бы кабинет, машина, вертушка и, главное, поближе к начальству.
— Завидуешь? — прищурил глаз Борзыкин. — Я тебя понимаю. Сама хотела, да не вышло. Ну что поделаешь, я тебе всегда говорил: не женское это дело. Зато личную жизнь устроила, а то бы… — он оглянулся по сторонам, ища поддержки своим словам, но никто даже не улыбнулся. — А как это у вас получается? Он вроде как на государственной службе, а ты — в газете, которая призывает к свержению… Это как?
— А так, что каждый занимается своим делом. Тебе этого не понять.
Борзыкин заморгал глазами и вдруг снова сделался пьяненьким.
— Ладно, давайте лучше выпьем, ребята, а?
Но ребята уже двигали стулья, вставали из-за стола и потянулись на выход. Во дворе типографии закурили и кто-то предложил подняться на четвертый этаж, где помещался раньше «Южный комсомолец», — посмотреть, что там творится. Этаж то ли опечатали, то ли просто закрыли, никто там не бывал с тех пор, как перестала выходить газета, и вот сейчас потянуло.
— Ну что, сходим? — подбивал Жора Иванов. — Бери бутылку, пошли в родных стенах помянем Михалыча.
Несколько человек пошли через двор, чтобы с черного хода подняться в редакцию. Зудин двинулся было за ними, потом передумал и повернул назад, но кто-то увидел и крикнул:
— А кандидатам в губернаторы тоже полезно посмотреть, что стало с бывшим комсомольским имуществом!
Зудин дернулся, вспомнил про охранников, он теперь никуда без них не ходил, но выглядело бы нелепо, если бы он их позвал сейчас, он заглянул со двора под арку, крикнул им, чтобы уезжали, он потом позвонит, и поплелся вслед за компанией.
Глава 27. Тени на заброшенном этаже
Вход на четвертый этаж был не то чтобы закрыт, а просто завален всяким хламом вроде сломанного стола и стульев без ножек, старых, когда-то, вероятно, промокших, но давно высохших и загнувшихся по краям подшивок газеты, оторванных от стены панелей и прочего хозяйства бывшей молодежной редакции. На этаже было сумрачно, пусто и как-то даже страшновато, как всегда бывает в нежилом, заброшенном помещении.
Жора и Сева, шедшие первыми, перешагнули через кучу, загромоздившую вход на этаж и, оказавшись на лестничной площадке, стали ногами отгребать хлам в сторону, расчищая проход остальным.
— Пошли посмотрим, открыт кабинет редактора? — сказал Жора.
Они углубились в темное чрево этажа, по дороге натыкаясь на какие-то предметы, наступая на обломки стенда, когда-то украшавшего редакционный холл, и разбросанные всюду папки с развязанными тесемками и вывалившимися письмами читателей. Жора поднял с полу фотографию, присмотрелся, это была фотография со стенда, изображавшая редколлегию газеты «Молодой станичник» в 1923 году. Угол у нее был оторван, а на лицах отпечаталась подошва ботинка. Жора сунул фотографию в карман и ткнулся в дверь приемной. Она легко открылась, приемная была абсолютно пуста, только на полу стоял разбитый телефонный аппарат, он присел и снял трубку, трубка неожиданно отозвалась жалобным, протяжным гудком.
— Ты смотри, работает!
— Позвони кому-нибудь, — предложил Сева.
Жора набрал номер милиции — 02, было занято.
Дверь в кабинет редактора, напротив, оказалась заперта. Они стали шарить по углам, не валяются ли где-нибудь ключи, но ключей не было. Подошли остальные, разом несколько человек навалились на дверь, ломать было не жалко, все равно здесь все переломано, дверь затрещала и поддалась. В кабинете было еще темнее от плотно задернутых штор, Люся Павлова стала их отдергивать, полетела пыль и открылись грязные, местами треснувшие окна. Кабинет тоже имел тот еще вид. На редакторском столе были навалены горы бумаг и газет, из открытого настежь сейфа вывалены прямо на пол красные папки, листы дипломов, какие-то документы с грифом «Секретно» и «Для служебного пользования».
Собрали и расставили вокруг большого стола более или менее уцелевшие стулья, а Люся концом шторы размазала по столу пыль, чтобы можно было поставить бутылку водки и несколько одноразовых пластмассовых стаканчиков. Свет в кабинете не горел, как выяснилось, потому, что были выкручены все лампочки. Жора спустился на третий этаж, в редакцию «Свободного Юга», зашел в туалет, свинтил там лампочку и в кармане принес ее наверх. Лампочку тут же вставили в настольную лампу, найденную на шкафу, она осветила только угол стола и бутылку, лица же собравшихся оставались в полутьме, и это придавало обстановке дополнительный драматизм. Некоторое время все просто смотрели друг на друга и молчали. Находиться в этих стенах, где прошли, можно сказать, лучшие годы их жизни и где все теперь являло собой унылое зрелище распада и запустения, было тяжело.
— Ну что, — сказал Жора, — помянем еще раз Мастодонта, царство ему небесное, старик сильно переживал, когда «Комсомолец» заглох, он тут столько лет оттрубил…
Выпили и снова помолчали. Все как будто забыли про Зудина, а он сидел тихо в углу, в темноте и наблюдал за происходившим как бы из зрительного зала.
— Эй, а где Зудец? Где этот деятель наш выдающийся? — спохватился Сева. — Он же вроде за нами шел.
— Я здесь, — ответил из угла Зудин, по-прежнему оставаясь невидимым, и голос его прозвучал будто откуда-то извне, так что Люся Павлова вскрикнула испуганно: «Ой!» и схватила за рукав Валю Собашникова.
— Вот убей меня, не понимаю, зачем люди лезут во власть? — сказал Валя, рассуждая как бы сам с собой, а на самом деле провоцируя невидимого Зудина. — Ну что хорошего? Вот возьми всех наших первых лиц — какая у них судьба? Масленова возьми. Доживает один, всеми брошенный, затюканный…
— Нашел кого жалеть, — вставил Валера Бугаев. — Он в свое удовольствие пожил, дай Бог каждому, ему ж самое спокойное время досталось — ни переворотов, ни реформ, ничего! А за все в жизни рано или поздно надо платить.
— Верно. Пойдем дальше — Русаков. Этого в самые реформы угораздило, и что? Еле жив остался, говорят, инфаркт и все такое. Кстати, это его и спасло, а то бы загремел в «Матросскую тишину» вместе со всеми.
— Жертва перестройки! — заключил Валера. — Революция пожирает своих детей.
— Ладно, допустим. Дальше кто у нас был? Твердохлеб? Этот реформам, как мог, сопротивлялся. Результат — тот же. Вылетел в 24 часа, потом еще целый год в прокуратуру таскали. Я вообще удивляюсь, что после всего этого он опять туда же стремится, я бы на его месте за три квартала обходил.
— Самолюбие. Отыграться хочет, — высказал предположение Жора. — Вот изберут, а он возьмет и в отставку подаст, скажет: хотел только проверить отношение ко мне моего народа. Спасибо, граждане дорогие, низкий вам поклон и все такое, но разгребать развалины дураков нема! А голоса мои прошу, мол, засчитать в пользу моего молодого соперника господина Зудина Евгения Алексеевича.
Все поглядели в темный угол. Зудин не шелохнулся.
— Подождите, не сбивайте, — сказал Валя Собашников, — я ж по хронологии иду. Исаак родил Иакова, Иаков родил Иуду. После Твердохлеба был Рябоконь, он же Федя-унитаз. Что мы знаем про Федю? Что талдычил он народу про реформы с утра до вечера. И сколько сам продержался? Года полтора, наверное?
— Ну, этот за что боролся, на то и напоролся.
— Тоже верно. Ну кто там у нас остался? Гаврилов? Этого вообще выжали, как лимон, и выбросили. Досиживает последние денечки, пролетит — сто процентов, и кому он потом нужен?
— А правда, ты смотри, что получается: с тех пор, как Брежнев умер, ни один областной руководитель добром не кончил. Так чего же, спрашивается, они туда лезут? Десять кандидатов!
— Уже девять. Бестемьянов вчера снял свою кандидатуру.
— Ну, девять. Уму непостижимо! Медом там помазано, что ли? Ну, покомандуешь года два-три, но потом же все равно снимут, или срок кончится, а как только снимут, тут уж на твоих косточках только ленивый не попляшет.
— Да и хрен с ними, со всеми, жалеть их, что ли? Ты себя пожалей.
— Я себя и жалею, поэтому в губернаторы, как некоторые, не лезу.
Это начинало походить на какую-то игру. Они сидели и рассуждали так, словно Зудина здесь не было. Хотя он был рядом, и все это знали. Он затаился, молчал и слушал напряженно.
— Вот и наш Женя туда же. Его, понимаешь, наняли и используют, как последнюю проститутку, на сцене плясать заставляют, мороженым торговать, а он, дурачок, думает, что народу это нравится, что народ его за это полюбит.
Зудин почувствовал, что назревает что-то нехорошее. Встать и уйти тихонько, чтобы никто не заметил? Пусть себе треплются, закончат, глянут, а его и нет.
— Жень, ты там не уснул, слышь, чё мы говорим? Ты слушай, Жень. Мы ж тебе добра желаем, в отличие от этих твоих фулеров-шулеров, или как их там? — вглядываясь в темный угол, сказал Валя.
— А забавно будет, если он пройдет, скажи? Губернатор-журналист! Такого еще не было.
— Да какой из него журналист…
— А какой из него губернатор?
Эго было уже слишком. Зудин решил, что пора выходить из своего укрытия и принимать бой. Что, если все это спланированная провокация, и если где-нибудь под столом — включенный магнитофон, и они готовят ему какую-то гадость в виде публикации стенограммы этого разговора? Он встал и вышел на середину кабинета, Жора немедленно направил на него лампу, получилось, как в кино на допросе у чекистов.
— Клянись говорить правду и только правду, — строгим голосом сказал Жора.
Зудин поднял вверх руки и попробовал засмеяться.
— Ладно, ребята, может, хватит? У меня утром встреча с избирателями, надо еще подготовиться, отдохнуть, я, пожалуй…
— Э, нет, — возразил Валера Бугаев странно трезвым, злым голосом. — А мы тебе что, не избиратели? Или ты нас считаешь за обслугу, вроде тех амбалов, что на кладбище за тобой притащились? Ты, может, думаешь, что если мы по бедности своей согласились тебя поддержать в этой твоей безумной затее, то ты нас уже купил, запряг и можешь погонять?
— Да вы что, ребята! — Зудин старался казаться добродушным и покладистым. — Ну, мы же с вами свои люди, журналист журналисту брат…
— Ты еще детство пионерское вспомни, — хмыкнула Люся. — Это когда было! Теперь все по-другому, теперь, Женечка, журналист журналисту — волк, — при этих словах она даже зубами клацнула.
— Хочешь честно? — сказал Валя Собашников. — Вот когда ты к нам домой заявился со своим предложением, мы с Валюшкой как подумали? Мы подумали, что у пацана появились кой-какие деньги, откуда — не наше дело, пацан хочет сделать карьеру, для этого ему надо поучаствовать в какой-нибудь выборной кампании, все равно в какой, потому что на победу он не рассчитывает, то есть не может рассчитывать, а просто ему надо посветиться, чтобы его узнали, а лучше, чем выборы, ничего не придумаешь. Так почему бы нам ему в этом деле не помочь, тем более за деньги. Но ты, Женя, замахнулся всерьез, ты, оказывается, решил в выборах не просто поучаствовать, что было бы еще простительно. Ты решил любой ценой победить и стать губернатором нашей области. Мы, конечно, продажные твари, но не настолько. И на власть нам, конечно, глубоко плевать, но только в том случае, если мы ее признаем и хоть немножко уважаем. Но признать губернатором, то есть властью, тебя?
Тут уж Зудин не на шутку испугался.
— Ребята, подождите, вы не поняли, я же хотел… Люся, послушай, ты одна тут трезвый человек, скажи хоть ты им…
— Кто трезвый? Я? Да была б моя воля, я бы тебя своими руками…
— За что?
— За все.
— А зачем своими, — нехорошо засмеялся Жора. — Не женское это дело.
Зудин попятился к двери, но там уже успел встать Коля Подорожный. Остальные, кроме Люси, тоже поднялись из-за стола и придвинулись к Зудину.
— Ну, ладно, я пошла. А вы тут поговорите, — сказала Люся и была немедленно пропущена Колей Подорожным.
Зудин рванулся было за ней, но его схватили. Уже спускаясь по лестнице, где-то между третьим и вторым этажом Люся услышала короткий вскрик и глухой стук, как будто что-то шмякнулось об пол, и, довольная, выбежала во двор Газетного дома, там она задрала голову и взглянула наверх. В одном из окон четвертого этажа горел слабый свет и мелькали быстрые тени.
— Что там происходит?
Люся обернулась и увидела Соню.
— Зудина бьют, — сказала она, как о чем-то, само собой разумеющемся.
— С ума сошли… — сказала Соня и беспокойно оглянулась, но двор был пуст, только из столовой еще доносилось несколько пьяных голосов.
— Пошли, — сказала Люся. — Без нас разберутся.
Глава 28. Разоблачение тайного замысла
Фуллер кипел от злости. В 11.00 запись решающего выступления по телевидению, а чертов кандидат куда-то запропастился. То и дело он вызывал к себе кого-нибудь из штабистов, спрашивал: «Нашли?» и разражался руганью в адрес ни в чем не повинных работников и «этого идиота» Зудина. Когда до записи оставалось каких-то полчаса, а он так и не появился и даже не позвонил, Фуллер понял, что случилось что-то из ряда вон выходящее. Он позвонил на студию и попросил перенести запись на неопределенное время, обещав в течение дня уточнить, на какое именно, после чего вызвал к себе в номер некоего Фотькина и велел ему потихоньку, не вызывая ажиотажа, выяснить в милиции, не было ли в городе минувшим вечером и ночью каких-либо криминальных происшествий с участием кандидатов в губернаторы.
— Так они же и растрезвонят, что мы интересуемся. Сейчас журналисты сбегутся. Где ваш кандидат? Нету кандидата!
— И что вы предлагаете?
— Ждать. Куда он денется! Может, у бабы какой-то.
Фуллер посмотрел на часы.
— Ладно. До двух, максимум до трех ждем, а потом…
Тем временем Зудин отлеживался на квартире у Жоры Иванова, куда его приволокли накануне в довольно помятом виде, с двумя фиолетовыми фингалами под глазами и расквашенной губой.
— Красавчик! — говорил Жора, смачивая тряпку и прикладывая ее к ставшей совершенно неузнаваемой физиономии кандидата. — Скажи спасибо, что легко отделался. Полежишь, отдохнешь, подумаешь в спокойной обстановке обо всем, а там видно будет.
Зудин стонал и облизывал губы.
— Пить хочешь? На! — услужливо хлопотал Жора. — А может, водочки налить тебе? Сейчас Севка придет, нальем.
Голова у Зудина трещала и раскалывалась на части, он с трудом соображал, где находится, что произошло, и, главное, напрочь забыл, где ему следовало бы сейчас находиться и чем заниматься.
— Выпьем, посидим, и нормально все, а выборы — это чушь, зараза, мы лично на выборы не ходим. Да, Полиграфыч?
Услышав свое имя, пес Шариков, лежавший в ногах у Жоры, приподнял и тут же опустил ухо. Зудин застонал громче, припоминая события последнего времени, и вдруг понял, сообразил: выборы! Осталось два дня! Запись на телевидении! Фуллер! Он попытался сесть и это ему в общем удалось, только ребра болели.
— Ну куда ты с такой рожей? — спокойно сказал Жора. — Избирателей распугаешь. Лежи.
Зудин не послушался и встал, все тело ответило болью. Поскуливая, он поплелся в ванную. Там висел на стене неровный осколок зеркала, из него глянула на Зудина фиолетово-синяя физиономия, с раздутой на одну сторону щекой.
— Ну что, довые…..ся? — спросила физиономия.
Зудин наклонился над краном и стал плескать себе в лицо пригоршни холодной воды, втайне надеясь, что, когда он снова поднимет голову и взглянет в битое зеркало, вид будет попристойнее, а может, и вовсе все это окажется страшным сном, наваждением, и он улыбнется сам себе своей фирменной, как на портретах, расклеенных по всему городу, улыбкой Клинтона. Но увы, рожа была все та же, только теперь с нее еще катились и капали струйки воды. Зрелище было мерзопакостное. Зудин вернулся в комнату и в полной растерянности сел на диван. Но постепенно мысли его стали приобретать нужное направление. Он поискал глазами телефон и потянулся к трубке.
— Не работает, — радостно возразил Жора. — Отключен за неуплату.
Зудин посмотрел на него с ненавистью.
— А ты жнаешь, что полагаетша жа покушение на кантитата? — сказал он с неожиданным шипением и присвистом и тут только почувствовал, что у него шатается и вот-вот отломится передний зуб.
Жора невозмутимо ковырялся у стола, заваривал чай.
— А кто тебя трогал? Ты вчера выпил лишнего и, выходя из здания типографии, где ты был на поминках у Экземплярского, нечаянно упал с лестницы лицом вниз. Есть свидетели, готовые, если что, опубликовать соответствующие свидетельства в областных газетах.
— Шволочи, — просвистел Зудин, лег на диван и отвернулся битой рожей к стенке.
Напрасно Фуллер и весь его штаб обзванивали райотделы милиции, приемные покои больниц и даже морги, Зудин как в воду канул. На секретном совещании в узком кругу решено было не придавать факт исчезновения кандидата огласке, а продолжать кампанию как ни в чем не бывало, тем более что остановить ее было все равно уже невозможно. По телевидению с еще большей частотой, практически каждые полчаса крутили теперь ролик «Есть проблемы? Голосуй за Зудина — и их не станет!». Неявку его на теледебаты, назначенные на последнюю перед выборами пятницу, преподнесли как намеренный ход. Дескать, наш кандидат настолько уверен в своем успехе, что ему просто не о чем дискутировать с другими претендентами. Для большей остроты и драматичности телевизионщики оставили стул Зудина за «круглым столом» студии пустым, и оператор его время от времени показывал. Мало того — остальные кандидаты потратили первые пять минут дебатов на обмен мнениями о том, почему не явился Зудин, чем, как сказал Фуллер, только добавили ему очков. На этот, последний день в штабе были припасены и главные удары по основным противникам — Гаврилову и Твердохлебу.
В пятницу вечером, когда до прекращения срока агитации оставалось всего несколько часов, в конференц-зале отеля «Мэдиссон-Кавказская» была собрана пресс-конференция, где публике был предъявлен некий субъект ярко выраженной кавказской национальности, с кудлатой бородой и в высокой папахе, перепоясанной зеленой лентой. Назвавшись «бойцом армии сопротивления имени Джохара», он сделал сенсационное заявление, из которого следовало, что Павел Гаврилов в бытность его полномочным представителем федеральной власти в Чечне лично расстреливал пленных, а при взятии Бамута — и мирных жителей тоже, чему якобы имеются документальные свидетельства в виде фотографий и видеопленки. Это сенсационное заявление тут же пошло в выпуск вечерних новостей. На вопрос репортера газеты «Благополученские вести», когда и где можно посмотреть эти пленки, ответил уже не бородатый, а сам Фуллер, который и вел пресс-конференцию.
— Ввиду исключительной важности этих свидетельств они переданы нами в генеральную прокуратуру, — сказал Фуллер и поспешил перейти ко второй части, то есть к предъявлению компромата на Твердохлеба.
Кавказца спешно увели, а на его место подсел благообразного вида мужчина в очках, с аккуратной бородкой, в простой клетчатой рубашке с расстегнутым воротом. Этого Фуллер отрекомендовал сыном репрессированного в 38-м году профессора медицины Богородицкого.
— Мой папа… — начал благообразный и минут пятнадцать со скорбным лицом рассказывал о всем известных ужасах ГУЛАГа.
Журналисты нетерпеливо переглядывались, теряясь в догадках, чем он кончит и какое отношение все это имеет к выборам губернатора области. В следующие десять минут выяснилось, что папа Богородицкий в 56-м году был реабилитирован и пять лет назад умер своей смертью в возрасте 88 лет. Журналисты зашумели, раздались выкрики: «Ближе к делу!» Сын репрессированного умолк, а Фуллер жестом попросил тишины и, загадочно улыбаясь, произнес с расстановкой:
— А дело в том, господа, что начальником лагеря, в котором содержались профессор Богородицкий и тысячи других наших соотечественников, безвинно пострадавших в страшные годы коммунистических репрессий, был не кто иной, как Иван Петрович Твердохлеб! Есть документы, подтверждающие…
Зал изумленно загудел.
— Минуточку, господа! Я понимаю ваше изумление. Более того, у вас может возникнуть законный вопрос: а тот ли это Твердохлеб, чей сын рвется сегодня в губернаторское кресло? Мы навели справки. Как это ни прискорбно, господа, все сходится. И если вы спросите у нашего уважаемого Петра Ивановича, где был его отец с 1934 по 1941 год, ему нечего будет возразить.
Всего через полчаса после скандальной пресс-конференции в «Мэдиссоне» Павел Борисович Гаврилов приехал на телестудию и потребовал время в прямом эфире, грозя жалобой в прокуратуру на председателя телерадиокомпании за распространение злостной клеветы. Перепуганный председатель лично отвел его в студию и дал команду прервать московские передачи для экстренного обращения к избирателям губернатора области. И вот избиратели пьют дома чай и готовятся уже выключать телевизор и идти спать, как вдруг художественный фильм с участием Аль Пачино, который совсем уже приблизился к развязке и осталось самое интересное — узнать, кто же убийца, прерывается, на экране появляется перепуганная дикторша и предлагает послушать срочное сообщение. Народ в свою очередь тоже пугается, думая, не война ли началась или, не дай Бог, денежная реформа, как вдруг на экране появляется губернатор Гаврилов с гримасой искреннего страдания на лице и начинает нести какую-то ахинею насчет того, что он лично никого не убивал — ни женщину, ни чеченцев и просит поверить ему на слово, при этом клянется Родиной и матерью, а соответствующие документы, доказывающие его невиновность, обещает предоставить сразу после выборов, поскольку времени уже нет, в 12.00 истекает срок всякой пропаганды и агитации. Те, кто за пару часов до этого видел в выпуске новостей пресс-конференцию Фуллера, более или менее поняли, в чем дело, а те, кто не видел, не поняли ни черта и сильно возмущались, что прервали фильм. Когда Гаврилов кончил, и снова включили Москву, там уже шли титры, и кто убийца — осталось неизвестным.
Твердохлеб на телевидение не поехал. Он поехал на хутор, к отцу и нашел его ночующим на пасеке, в маленьком, похожем на скворечник домике, где не было ни телевизора, ни радио, а помещались только койка и стул.
— Ты чего это на ночь глядя? — удивился отец.
— Так, проведать, — сказал Твердохлеб-младший.
Они посидели на улице, попили чаю с медом, и Петр Иванович уехал, успокоенный.
Дома он вызвал на балкон сыновей — Кольку и Сашку — и сказал:
— Дед действительно был в лагере с 34-го года. Сидел, как все. За порчу колхозного имущества. Трактор у него в речку заехал и провалился. Из лагеря на фронт. Вот и все.
— Да знаем мы, чего ты нам объясняешь, — сказал Колька.
Твердохлеб успокоился и пошел спать. Предвыборная кампания закончилась, завтра не надо никуда ехать, ни с кем встречаться, можно выспаться и отдохнуть, в воскресенье будет тяжелый день.
Он не знал, что помощники его — Рецептер и Загоруйко — успели обзвонить газеты и продиктовать им заявление штаба, разъясняющее факты биографии кандидата. Редакторы газет кочевряжились, говорили, что уже поздно, номер подписан в печать, надо было раньше думать, и только немногие, в том числе Вася Шкуратов, повздыхав, все же согласились вернуть газету из типографии и втиснуть в нее заявление.
Но главный сюрприз ждал читающую публику наутро, в субботу. В этот день в киосках и почтовых ящиках подписчиков появился, во-первых, очередной номер «Народной газеты» с большой статьей «Почему Твердохлеб?», подписанной С. Нечаевой, где она раскладывала по полочкам всех претендентов на губернаторский пост — все их достоинства и недостатки, и делала вывод, что по сумме достоинств самым подготовленным к этой работе и самым морально чистоплотным является не кто иной, как Твердохлеб Петр Иванович. Поскольку Соня давно уже не печаталась ни в одной из газет, на публикацию сразу обратили внимание, а кто-то даже вырезал статью и приклеил ее прямо на стену дома на благополученском «Арбате», так что почитать ее могли не только постоянные подписчики «Народной газеты», но и горожане, пришедшие в этот субботний день поглазеть на выставленные на тротуаре картины и поделки местных художников. Во-вторых и в главных — газета «Вечерний звон» поместила на первой странице сенсационную статью, разоблачающую некий секретный план штаба Зудина. Сообщалось, что редакции стало известно о незаконном подключении к областной автоматизированной системе — ОАС «Выборы» — компьютеров, установленных в штабе кандидата в губернаторы Е.А. Зудина, расположенном в отеле «Мэдиссон-Кавказская» на улице Исторической, 109. Планируется, говорилось в газете, в момент передачи сведений из районных избиркомов в областную избирательную комиссию произвести вброс в систему ОАС «Выборы» фальсифицированных данных в пользу этого кандидата. В статье содержалась ссылка на конфиденциальный источник в Благополученске, предоставивший редакции эту информацию, по сведениям которого, некий сотрудник облизбиркома, предположительно один из операторов ОАС «Выборы», находится в сговоре с командой Зудина и получил за это шестизначную сумму в валюте.
Пораженные коллеги из других газет стали звонить в редакцию «Вечернего звона» и спрашивать, где те взяли такой убийственный материал и не «утка» ли это, на что из редакции отвечали, что располагают вещественными доказательствами в виде аудиокассеты с записью разговора этого самого оператора с кем-то из штаба Зудина, в котором обговариваются последние детали операции. Все знали, что в городе с некоторых пор существует черный рынок информации, где можно купить все — любой документ, стенограмму телефонного разговора, проект распоряжения губернатора, копию банковского счета — все! Был бы покупатель, а продавцов — пруд пруди. Кто какой информацией владеет, тот такой и торгует, не напрямую, конечно, а через посредников, но в принципе утаить ничего невозможно, потому что деньги нужны всем. Одним нужны деньги, другим — информация, чтобы, завладев ею чуть раньше других, опять же делать деньги. Поэтому похоже было на правду.
Как только стало известно о публикации, Фуллер велел своим людям проехать по городу и скупить в киосках все экземпляры газеты, а также по возможности задержать до понедельника в почтовых отделениях те, что предназначались подписчикам. При этом он велел действовать быстро и денег не жалеть. Сам же поехал на радио и в прямом эфире сделал заявление, в котором назвал сведения, приведенные в статье, «жалкой фальшивкой», состряпанной скорее всего в штабе губернатора Гаврилова или Твердохлсба, а то и совместно. Он обещал немедленно подать на редакцию в суд и вчинить иск на 500 миллионов рублей за нанесение Зудину Евгению Алексеевичу морально-политического ущерба.
К 12 часам того же дня прорезался по телефону сам Зудин.
— Где вы? Где вас черти носят? — не своим голосом заорал на него Фуллер, но Зудин лишь невнятно бормотал что-то насчет плохого самочувствия.
— Адрес! — взревел Фуллер.
Тут же была выслана машина, Зудин привезен в штаб и ему учинен допрос по всей форме. Прикрываясь носовым платком, он плел про поминки и лестницу и ни за что не хотел признаваться, как все было на самом деле.
— Да поймите же вы, — ходил вокруг него Фуллер. — Это подарок судьбы! Это надо использовать! Если бы этого не случилось, это стоило бы организовать! Покушение на кандидата в губернаторы, чуть не убит, чудом остался жив! Да мы сейчас такое вокруг этого закрутим! Но вы должны нам сказать, кто это сделал!
— Шегодня же шуббота, жапрещено по жакону, — шепелявил Зудин.
— Плевать на закон! Они тоже нарушили — в субботу опубликовали! Ввиду чрезвычайности ситуации мы обязаны сообщить общественности! Пусть потом подают в суд. Да кто будет подавать, когда мы победим? Победителей не судят. Давайте, Зудин, колитесь и побыстрее, у нас очень мало времени. Кто вас так отделал?
Чуть позже в штаб были приглашены собкоры общефедеральных каналов телевидения и уже к вечеру в Москву пошли репортажи о зверском покушении на кандидата в губернаторы Благополученской области Евгения Зудина, в котором обвинялась группа журналистов, якобы нанятых его соперниками Твердохлебом и Гавриловым. Фуллер потирал руки, Зудин не выходил из своего люкса и зализывал раны, в штабах Гаврилова и Твердохлеба одинаково материли столичное телевидение, а на квартире у Жоры Иванова сидела все та же теплая компания, попивала пиво и трепалась о том о сем. Телевизор у Жоры не работал.
Глава 29. Выборы сорваны
Весь день и потом всю ночь шел дождь. Дождь в ноябре — обычная для Благополученска погода. В облизбиркоме боялись, что явка избирателей будет недостаточной, и, переговариваясь с районами, первым делом спрашивали: у вас дождь идет?
— Советская власть была не дура, когда назначала выборы на весну, — говорил сидевший в углу компьютерного центра пожилой дядечка, наблюдатель от местной ветеранской организации. — Весной все по-другому: природа оживает, вишни-яблони цветут, солнышко светит, ноги сами на улицу ведут — пройтись не спеша, с соседями поздороваться, поговорить. Придешь на избирательный участок, а там — музыка играет, пиво продают, все довольны, отчего ж не проголосовать!
— Да… — соглашается крупная дама в другом углу, наблюдатель от независимых профсоюзов. — Осенью какие выборы! В такой дождь хотя бы процентов 25 набралось!
— В Благополученске на 14 часов дня явка 31 %, — громко объявляет сидящий за компьютером невзрачный молодой человек в очках, и все, кто находится в помещении центра, удивленно качают головами и издают разнообразные возгласы: «О!», «Ты смотри!» и даже «Слава Богу!», хотя Бог тут, конечно, ни при чем.
Тем временем в пресс-центр облизбиркома, занимающий большой холл на том же этаже, что и центр компьютерной обработки данных, время от времени заглядывают журналисты разных областных и центральных газет, а также телевизионщики и радисты, чтобы выведать последние цифры все про ту же явку избирателей. Другого пока не знает никто. Результаты самого голосования начнут стекаться сюда только после десяти вечера, ближе к полуночи. Тогда в пресс-центр битком набьются все, кто днем лишь заглядывает на пару минут, и уж будут сидеть до победного конца, пока не выйдет сам председатель избиркома и не объявит имя нового губернатора.
К десяти вечера становится ясно, что выборы состоялись. Действительно, слава Богу! Все так устали от них, что, если бы пришлось начинать все сначала (не окажись нужной явки), вряд ли вообще удалось бы когда-нибудь закончить это мероприятие. Но явка, ко всеобщему удивлению, даже высокая — за 40 %, выше, чем была летом на выборах президента. Вот тебе и осень, вот тебе и дождь! Теперь надо набраться терпения и ждать, когда закончится подсчет голосов. Журналисты позанимали места в пресс-центре — кто у телевизора, кто поближе к телефону, кто, напротив, забился в угол и пытается даже вздремнуть. И, конечно, обычный журналистский треп — обо всем и ни о чем.
— Четвертая власть! Кто это придумал? Сама по себе пресса еще не есть власть. Газет пруд пруди, но по-настоящему могут влиять на происходящее одна-две. Деньги! Вот теперь настоящая власть. Если у вас есть деньги и при этом вы имеете свою газету, тогда — да, кое-что вы можете. Живой пример — господин Зудин и его вонючая газетенка «Боже упаси!». Обрушили на бедного избирателя водопад помоев по адресу основных конкурентов, а самого представили просто агнцем божьим. Если его не избрать, то вот прямо завтра в нашей отдельно взятой области наступит конец света. И вот увидите — изберут. Но что это все-таки будет — истинное волеизъявление или результат информационного террора?
— Если его изберут, это будет результат глупости наших избирателей — только и всего.
В пресс-центре появляется бородатый человек с листком бумаги и просит внимания. В Благополученске по трем из пяти районов данные такие: Твердохлеб — 43 %, Зудин — 39,5 %, Гаврилов — пока 7 % (в холле загудели), за остальных по одному и менее процента. Но данные будут еще меняться, так как посчитаны не все городские районы и пока не начинали считать сельские.
— Сколько у Рябоконя? — спросил кто-то из журналистов. Бородатый заглянул в бумажку:
— Пока что — одна целая одна десятая процента.
— А у Афендульева?
— Ноль целых, сорок пять сотых…
Бородатый уходит, начинается оживленное обсуждение первых цифр, никто не ожидал такого провала Гаврилова, думали, он будет идти в затылок за Твердохлебом, а тут…
Заговорили о Зудине.
— Смотри, догоняет! Неужели догонит? Вот дела-то будут…
— А я считаю, что настоящему журналисту власть в прямом смысле этого слова не нужна. Он должен властвовать над людьми духовно. Пиши так, чтобы люди зачитывались твоими материалами, чтобы ждали каждого следующего появления твоей подписи в газете, и чтобы то, что ты пишешь, влияло на них, но влияло бы положительно — делало их лучше, чище, удерживало бы от дурных поступков…
— Ты перепутал, приятель. Это работа священника, а не журналиста. Мы не проповеди должны сочинять, а всего лишь отражать жизнь, как она есть, со всеми ее гадостями и безобразиями.
— Вот-вот, некоторые сделали эти «гадости» своей профессией и льют их, не переставая, на голову бедных читателей.
— Что поделать, время такое.
Кто-то принес из буфета поднос с чаем и бутербродами.
— Избирком угощает!
— Сейчас бы чего-нибудь покрепче…
— А можно? У нас тут есть.
Небольшая группа сдвинула стулья поближе к окну и уселась тесным полукругом спинами к входу. Внутри полукруга тихо булькнуло, раздался негромкий звон сдвинутых стаканов, потом смех и вскоре компания снова мирно беседовала, как беседуют люди, у которых впереди вся ночь и спешить все равно некуда. Время от времени входил бородатый с новыми данными. Уже был полностью обсчитан Благополученск, и ситуация изменилась: теперь впереди был Зудин — 44 %, и чуть добавилось у Гаврилова — 8 %, одновременно началась обработка данных из других городов и сельских районов области, и сразу выяснилось, что они разительно отличаются от благополученских — везде с большим перевесом побеждает Твердохлеб. В Дарьянском районе, откуда он родом, за него проголосовали 85 % избирателей. Пришел кто-то из телевизионщиков и объявил:
— Господа-товарищи! Установлен мировой рекорд! Хутор Атаманский проголосовал 100 % за Твердохлеба.
Стали прикидывать и подсчитывать, что же получится в сумме, если на селе выиграет Твердохлеб, а в городе — Зудин. И тут случилось нечто непредвиденное.
В четвертом часу утра в облизбиркоме появились четверо граждан в штатском, которые прямо прошли в компьютерный зал, куда посторонним вход был категорически запрещен (но, видимо, они были не совсем посторонние), и находились там всего несколько минут, после чего из зала был выведен весь бледный оператор в очках, отвечавший за работу ОАС «Выборы», и увезен в неизвестном направлении, а его место занял какой-то человек, находившийся здесь, как потом уже выяснилось, еще с вечера и наблюдавший за работой системы.
Чуть позже на 11-й этаж отеля «Мэдиссон-Кавказская» так же неожиданно нагрянули люди в камуфляжной форме и масках. В штабе в это время шла запись телевизионного интервью с Фуллером, который, не скрывая удовлетворения, говорил о практически уже состоявшейся победе своего кандидата и его предполагаемых первых шагах на посту губернатора. Когда журналисты спросили, где в данный момент находится сам «победитель», Фуллер ответил, что он отдыхает, так как у него была трудная последняя неделя, и надо набраться сил перед вступлением в должность. В действительности, чего никто из журналистов, конечно, так и не узнал, той же ночью Зудин был отправлен спецрейсом в Москву, где его уже ждали в клинике профессора Керцмана, обещавшего Фуллеру в два дня вернуть физиономии потенциального губернатора товарный вид.
Когда на этаже появились люди в камуфляжной форме, они первым делом попросили удалиться журналистов, а Фуллеру предъявили ордер на обыск в связи с возбуждением уголовного дела по подозрению в нарушении закона о выборах и заявили, что имеют указание изъять до выяснения обстоятельств всю компьютерную технику. Между этими людьми и охраной штаба произошла короткая борьба и даже прозвучали два или три выстрела, в результате чего был легко ранен один человек из группы захвата, но кончилось тем, что фуллеровских молодцов повязали, а компьютеры вынесли. При этом Фуллер бился в истерике и кричал, что обратится лично к президенту, в Конституционный суд и к международной общественности, что те, кто послал группу захвата, будут немедленно, в течение часа освобождены от своих должностей, однако телефоны в штабе оказались на этот момент отключены и позвонить никуда не удалось, а сам он был препровожден в ожидавшую внизу машину до выяснения обстоятельств дела.
Оператор облизбиркома раскололся сразу, однако божился, что денег никаких не получал, их ему обещали только после того, как закончатся выборы, в случае, если победителем окажется Зудин, при этом он бил себя кулаком по голове и причитал: «Зачем я с ними связался, зачем, так и знал, что застукают, так и знал…» В незавидном положении находился сейчас еще один человек — председатель облизбиркома Леонид Петрович Юхимец. Он глотал валидол и не знал, как ему быть — объявлять ли выборы недействительными или продолжать подсчитывать голоса, а уж потом, в зависимости от результата, принимать какое-то решение.
У окна в пресс-центре продолжался тем временем вялый спор — не спор, а так, чесание языков.
— А вот интересно, кого он пресс-секретарем возьмет?
— Кто — Зудин? Или Твердохлеб?
— Неважно. Губернатор. Ты бы пошел?!
— На фига это надо!
— А я бы пошел, ничего страшного не вижу. Обычная работа, как все. Эй, посмотри, а окна-то у людей горят! Не спит народ, ждет результатов.
И тут в пресс-центр вбежал запыхавшийся корреспондент российского телевидения.
— Что вы тут сидите? Вы знаете, что там происходит? Выборы сорваны, в компьютерной спецназ! Оператора увезли!
Все вскочили и бросились бежать по коридору в сторону компьютерного центра, но там уже стоял, закрывая собой вход, человек в камуфляжной форме с автоматом. Кабинет председателя облизбиркома оказался закрыт изнутри. Вслед за этим прибежали из зудинского штаба журналисты «Вечернего звона» и сбивчиво рассказали о происшедшем там. В шесть часов утра областное телевидение пустило в эфир экстренное сообщение о срыве выборов, арестах в облизбиркоме и штабе кандидата в губернаторы Зудина и, не зная еще на кого возложить вину за происшедшее, на всякий случай возложило ее на областное управление ФСБ. В половине седьмого на экране появился бледный, с дрожащими губами председатель избиркома Юхимец и сделал официальное заявление, подтверждающее срыв выборов. В свою очередь он возложил всю вину на штаб Зудина, который, как он пояснил, «предпринял попытку незаконного внедрения в систему ОАС «Выборы» с целью фальсификации результатов голосования, но был пойман на месте преступления с поличным». На состоявшемся только что экстренном заседании облизбиркома, сказал Юхимец, принято решение признать выборы недействительными и назначить новую дату — согласно закону не позднее чем через три месяца.
…Журналисты расходились под утро, разочарованные, уставшие, злые. Город на рассвете, да еще после вчерашнего дождя был чистый и свежий, как дитя. Шли пешком по Исторической молча, думая каждый о своем. Надо было добрести домой, принять душ (если уже включили горячую воду), поспать хотя бы пару часиков и ехать по редакциям, чтобы часам к двенадцати, не позже, отписаться и сдать в номер материал о событиях этой ночи.
В последующие дни случилось еще много других, более мелких событий, на которые журналисты реагировали уже без особого энтузиазма. Например, был отстранен от должности начальник областного управления внутренних дел генерал Курицын — за превышение полномочий в ходе выборной кампании, но областной прокурор, давший санкцию на обыски и задержание, в своем кресле усидел и даже возбудил уголовное дело на Зудина и его компанию. Фуллера, однако, пришлось отпустить, так как выяснилось, что он вообще является гражданином другого государства и формально ни в каком штабе не значится, так, случайно зашел. Он тут же исчез из города, искал защиты в Москве, но, как вскоре стало известно, его даже не приняли там ни в одном из высоких кабинетов, более того, в официальном интервью первому каналу телевидения представитель президентской администрации публично открестился от какой бы то ни было причастности федерального центра к скандалу в Благополученске. В интервью Би-би-си Фуллер пожаловался, что он провел в России не одну выборную кампанию, но такое с ним случилось впервые и что он никому не советует соваться в Благополученск.
— Нецивилизованный город, господа, и совершенно дикие нравы…
Единственным человеком, кто остался доволен таким исходом дела, был Паша Гаврилов. Еще на три месяца, вплоть до новых выборов, он оставался губернатором Благополученской области и надеялся за это время полностью сменить свою оказавшуюся бездарной команду и теперь уж как следует подготовиться к схватке с Твердохлебом. Петр Иванович взял отпуск и уехал к отцу на пасеку. А Зудин в городе так больше и не появился, он упросил профессора Керцмана подольше подержать его в клинике, и, лежа в одной палате с пациентами, зачем-то прооперировавшимися на предмет изменения внешности, в какой-то момент и сам стал подумывать о том же, но потом, как следует рассмотрев себя в зеркале, остался в общем доволен и от мыслей таких оказался. «Ну что ж, — думал он теперь длинными больничными ночами, — проект не удался, но я не виноват, это все Фуллер, гад, сволочь… А как хорошо все начиналось!»
Глава 30. Мокрое место
В полночь вдруг поднялся ветер, и стало слышно, как шумит море. Стукнуло оставленное открытым окно на балконе, и Соня испугалась во сне, как всегда пугалась неожиданных и резких звуков. Надо было встать и закрыть это окно, иначе оно так и будет стучать до утра, но вставать не хотелось, встанешь — потом уже не уснешь. Но стукнуло с другой стороны, видно, порывом ветра распахнуло еще одно окно, в кабинете, и теперь через все пространство темного, спящего дома пронесся холодный, с запахом моря и цветущей магнолии сквозной поток воздуха, и сразу же в глубине этого пространства испуганно заплакал ребенок. Вскочила инстинктивно и только потом подумала: «Откуда ребенок?», но не удивилась, а пошла в темноте, выставив вперед руку и нащупывая предметы, туда, откуда слышался плач, но он отдалялся от нее, возникал то слева, то справа, но все время где-то впереди, она шла и шла, будто у комнат в этом доме не было ни стен, ни дверей, а было одно сплошное, продуваемое ветром, нескончаемое пространство. Ребенок плакал жалобно и безнадежно, словно не надеясь, что кто-то придет и укроет его.
Вдруг она ощутила приятную прохладу под босыми ступнями и поняла, что идет уже по мокрому от ночной росы песку, и ветер надувает колоколом ее длинную, до щиколоток рубашку, но ей почему-то совсем не холодно, а даже хорошо. И плач ребенка остался где-то сзади, едва различимый, сливающийся с шумом ветра и уже не тревожащий так, как там, в доме. В темноте Соня не увидела, а услышала море, вдруг оно оказалось совсем рядом, у ног, шипело и остро пахло йодом. Осторожно тронула его ступней, и море отозвалось неожиданно теплой, не успевшей остыть за ночь водой. Тут она увидела, что стоит возле старого, выщербленного волнореза, далеко уходящего в море. На мгновение выглянула луна и осветила на самом краю бетонной плиты темную, неподвижную фигуру. Кто-то стоял лицом к морю, и ветер раздувал полы его плаща. Бесстрашно ступила она на шершавую поверхность плиты и медленно пошла по ней, не отрывая глаз от темного силуэта. Соня шла и шла, но человек, застывший у края плиты, оставался все так же далеко от нее, будто бы с каждым ее шагом волнорез уходил все дальше и дальше в море.
Неожиданно сильный порыв ветра, налетевший с запада, поднял высокую волну, она с ревом ударила о мол и, разбившись на мириады брызг, отступила, снова ударила — и снова отступила. Мол покачнулся, как утлый плот, и Соня увидела, как между ней и тем человеком появилась и стала на глазах расширяться кривая, извилистая трещина, в которую хлынула холодная вода, мигом остудившая ее разгоряченные ступни. Ухнуло где-то вдалеке, и тут же, как по команде, из вставшей над морем тучи влупили тяжелые, хлесткие струи, волны под ними вмиг закипели, и скоро все видимое пространство моря было сплошным бурлящим котлом. В разбушевавшейся стихии Соня на какое-то время перестала что-либо видеть и различать и ждала, что вот-вот ее снесет в море, как щепку.
Но постепенно гроза иссякла, оставив после себя серое, тревожное небо и такое же серое, взбаламученное море, со дна которого поднялась и теперь плавала на поверхности, источая неприятные запахи, смесь ила и хлама, берег же покрылся целыми холмами мусора. Снова блеснула луна, и Соня увидела совсем близко, всего в нескольких шагах от себя невысокую фигуру человека, стоящего все так же неподвижно, будто вросшего в плиту. Тогда она остановилась на самом краю трещины, но не переступила через нее, а стала ждать, когда человек почует ее присутствие и повернется. Он повернулся, но только вполоборота, и Соня различила знакомый профиль с капризно выпяченной губой. Голый череп человека отблескивал в свете луны и только небольшая часть его, у самого лба, оставалась темной, будто в этом месте зияла неровными краями выбоина от пули. Некоторое время он вглядывался в мигавший на Западном мысу маяк, и вдруг сказал, не поворачивая головы:
— Кто вы?
Она так долго шла сюда, ей так много нужно было сказать этому человеку! Мысленно она столько раз рисовала картину своей встречи с ним и столько раз проговаривала про себя слова, которые скажет ему, но теперь все они казались ненужными и пустыми, и надо было сказать только что-то самое главное.
— Я ненавижу вас! — сказала Соня.
Он по-прежнему стоял вполоборота и только удивленно поднял бровь после этих слов. Ей показалось, что он не понял или не расслышал.
— Кто вы? — повторил он свой вопрос.
— Сама не знаю, кто я теперь! — сказала Соня с вызовом.
— Что вам от меня нужно? — спросил он нетерпеливо.
— Ничего. Хочу, чтобы вы знали, что я вас ненавижу.
— Это странно, — сказал он обиженным голосом. — Разве не я дал вам свободу? Вы все должны быть благодарны мне, особенно вы, журналисты.
«Откуда он знает?» — подумала Соня, но вслух сказала:
— Свобода оказалась обманчивой. Вам хоть известно, скольких людей она погубила? Мальчики кровавые еще не снятся? — Она будто желала одна расквитаться за всех, кто остался на берегу, раз уж именно ей выпало дойти до него и говорить с ним.
— За это вы ненавидите меня? — спросил он удивленно. — Разве это я убил их всех?
— Кто же еще?! — отвечала Соня, желая причинить ему боль. — Не будь вас, все они были бы сейчас живы. Ради своего тщеславия вы разрушили жизнь людей на этом берегу. Взгляните сами, что вы наделали тут.
Начинало светать, и стал хорошо виден берег, он сползал к морю грудами развалин и весь был усеян обломками чего-то, что уже нельзя было узнать; какие-то предметы и остатки чего-то знакомого, но неразличимого прямо на глазах стремительно смывало волной и уносило в море. На берегу видны были темные силуэты женщин, они бродили меж обломков и выкликали имена своих детей, но дети не отзывались, только тихий, жалобный плач доносился откуда-то, и женщины беспомощно оглядывались по сторонам и тревожно смотрели то в сторону гор, то в море. Мужчин же не было видно на этом берегу.
Вдруг новый, еще более сильный порыв ветра, налетевший на этот раз со стороны гор, стал раскачивать каменную плиту мола, словно хотел оторвать ее от берега, волнорез затрещал и окончательно разломился на две части. Ветер подхватил обломок и понес его вдоль берега с легкостью парусника.
Соня в последний раз взглянула на того, кто был на летящем каменном плоту, и крикнула, задохнувшись ветром:
— Смотрите же, смотрите, что сталось с нашим берегом!
— Разве все вы не помогали мне разрушить его? — крикнул он, исчезая из виду.
Соня вздрогнула и опустила глаза, только теперь ощутила она озноб, неприятно липла к телу промокшая до нитки рубашка.
Женщины на берегу махали руками и что-то кричали, но ветер относил голоса в сторону, она не слышала их слов. А когда снова подняла голову и вгляделась, было уже поздно — обломок волнореза несся прямо на выступающую с берега скалу и через секунду врезался в нее и рассыпался на множество осколков, один за другим они стали оседать в море. Соня озиралась по сторонам, ища глазами того человека, но его нигде не было видно, только горка мокрого песка темнела вдалеке. «Вот и все, песок, один песок…» — успокоилась она и медленно пошла по кромке берега назад, к дому.
Навстречу ей бежал, громко шлепая по воде, маленький светлоголовый мальчик.
— Закрыть окно? — спросил сонным голосом Митя. — А то дует сильно, и ты вся холодная, как ледышка. Он ткнулся в Сонину щеку. Щека была мокрая.
— А почему ты плачешь?
— Приснилось, что Димочка маленький, и я его потеряла, но потом нашла.
Соня встала и босая пошла в кабинет, там спал приехавший вчера на каникулы Димочка, одеяло валялось на полу, а сам он, такой большой и взрослый, свернулся калачиком, совсем как ребенок. Она подняла одеяло и укрыла его, подоткнув края под подушку.
«Слава Богу, — подумала Соня, — что у меня есть они — Дмитрий большой и Дмитрий маленький. И больше мне ничего, в сущности, не надо».
Она вытерла слезы и закрыла окно.