Майка с дедом варили суп. На столе, покрытом старой клеёнкой, стояла электрическая плитка, а на плитке в кастрюле кипела вода. Дед растирал ложкой муку на клёцки для супа, а Майка чистила картошку.
Когда Майка чистила картошку, дед всегда злился:
— Что ты делаешь — половина картошки пропадает!
Он вырывал у Майки нож и показывал, как нужно чистить. Кожура падала на стол тоненькими, прозрачными, как папиросная бумага, полосками. Ни Майка, ни мама, сколько ни старались — так не умели. А у дедушки были необыкновенно ловкие руки. Он всё умел. Сам построил печурку, сколотил два топчана, а комнату, в которой они жили, поштукатурил и оклеил старыми газетами. Получилось красиво и похоже на обои.
Дед умел удивительно точно делить хлебный паёк, печь из картофельной шелухи вкусные пирожные и выпивать четыре чашки чая с одной конфетой. Конфеты были твёрдые, как камешки, но сладкие. Их выдавали по карточкам вместо сахара.
— Очень удачные конфеты, — говорил дед. — Три часа держишь её во рту, и она не тает.
— А у меня сразу тает, — вздыхала Майка. — Когда кончится война, ты мне купишь килограмм конфет. Я буду их есть целый день. И ночью тоже. Хорошо, дедка?
— Хорошо, — соглашался дед. Вообще, он был добрый. И весёлый. У него была любимая песня «Конница Будённого». Когда они с Майкой варили суп, дед, притопывая левой ногой (правая после ранения на гражданской войне не сгибалась), напевал:
Майка вторила ему тоненьким голоском. И ничуть не боялась, когда дед замахивался на неё и сердито кричал:
— А, щоб тобi добро було! Хiба так чистять картоплю?
Сегодня дед не пел своей любимой песни и не кричал на Майку. Она чистила картошку как попало, но дедушке это было безразлично. Его ловкие руки словно одеревенели. Ложка в муке то и дело падала на пол. Дед, кряхтя, нагибался, поднимал её и застывал на месте, глядя в окно, за которым белел высокий, похожий на пирамиду сугроб.
Майка и дедушка молчали. В крохотной комнате, оклеенной старыми газетами, стояла тишина. Вдруг дедушка вздрогнул. По лестнице кто-то поднимался.
— Она… — прошептал дедушка и выпрямился, как солдат в строю.
— Мама… — ещё тише проговорила Майка и, бросив недочищенную картофелину в кастрюлю, ухватилась худыми руками за край стола.
— Почти пятьдесят градусов, — ещё с порога сказала мама. — Как вам это нравится?
Она сбросила с себя кожушок, тёплый платок и стала растирать лоб и щеку:
— Сегодня суп с клёцками?
Майка и дед не ответили. И не обернулись. Они стояли у столика неподвижно, как часовые. И вдруг маме отчего-то стало страшно. Может быть, от тишины. А может быть, от того, что дед низко опустил седую голову, а у Майки на худенькой спине вздрагивает косичка.
— Что случилось? — тихо спросила мама.
Майка и дед обернулись, и когда мама увидела их лица, она всё поняла…
— Одно слово — он жив?
— Ранен… тяжело ранен, — закрыв лицо руками, затрясся от беззвучного плача дедушка.
— Так что же вы? — отдирая его руки, закричала мама. — Пусть ранен! Пусть без ног, без рук! Только бы жив! Майка, он жив?
Майка глубоко, до боли в груди вздохнула, медленно покачала головой и протянула маме письмо в траурной рамке…
Майка не заметила, как открылись двери и крохотную их комнатушку заполнили люди. Пришли мамины товарищи — врачи и медсёстры из госпиталя, где она работала. Они знали о «похоронной» ещё вчера. Пришла соседка Рашеда и её дети — Маян, Акрам и Флюра. Флюра бросилась к Майке, а Рашеда присела на топчане, где лежала мама, и, поглаживая тёмной рукой её волосы, всё твердила:
— Син должна жить… Син дочку имеешь. Син воинов спасаешь…
«Син» — означало по-башкирски обращение — «ты», и Рашеда почему-то именно слово «ты» всегда произносила на родном языке.
…Утром первым поднялся дед. Надел ватник, шапку, взял авоську и пошёл в магазин отоваривать карточки. Когда он вышел, Майка вскочила с топчана и подбежала к окну.
Сугроб за ночь стал ещё выше. Всё вокруг было белым-бело. На крышах домов, на деревьях пушистым сверкающим ковром лежал снег. Дед вышел из дому и в дверях столкнулся с почтальоншей. Майка увидела, как по привычке он нетерпеливо бросился к ней, как, спохватившись, горестно махнул рукой и пошёл вперёд, волоча ногу. В комнате было холодно. Майка прикрыла маму кожушком и начала хозяйничать. Подмела, вытерла пыль, поставила на плитку чайник, подержала зачем-то в руках кирпичик хлеба и положила. Вчера никто из них не притронулся к нему. Не могли.
Почувствовав, как заныло и засосало под ложечкой, Майка отрезала краюшку, посыпала солью и с жадностью стала есть. И неожиданно вспомнился ей один далёкий и жаркий июльский день… Лес. Между двумя соснами привязан гамак, а на гамаке она — четырёхлетняя Майка. У неё нет аппетита, и папа и мама чуть не плачут от горя. Мама держит в руках тарелку манной каши, папа набирает ложкой кашу и пытается всадить ложку Майке в рот.
— Сказку! — требует Майка.
— Жила-была царевна… — начинает папа. — Открой ротик.
Майка с усилием проглатывает ложку каши.
— Дальше!
— Она жила в красивом замке из хрусталя, — подхватывает мама. — У неё была длинная коса. Такая длинная, что этой косой можно было трижды обернуть всё государство… Съешь ложечку — это будет пятая ложка и — конец.
— Сказку! — вертит головой Майка.
— Косу царевны носили двадцать слуг. Но она была такая тяжёлая, что они едва справлялись со своей работой…
…Майка так задумалась, что не слыхала, как вошёл дедушка.
— По двадцатому талону сегодня давали овсяную крупу, — сказал дед.
— Я сварю кашу.
Он стал разгружать авоську и выкладывать продукты. Но всё сегодня валилось у него из рук. Пристроив кое-как покупки, дед сел возле мамы на топчан и взял её за руку.
— Поешь, Леночка, прошу тебя…
Мама приподнялась и невидящими глазами посмотрела на дедушку.
— Хорошо.
Они ели молча, не глядя друг на друга, с трудом глотая овсяную кашу, которая ещё два дня назад казалась бы им удивительным лакомством.
— Може, я её недоварил, — нарушил молчание дед. — Дуже твёрдая она.
Дед полез в карман за платком и вместе с платком случайно вытянул фотографию. Это была Майкина фотография. Дед собирался отправить её папе на фронт, чтобы папа посмотрел на свою дочку и увидел, что косу ей не остригли. Папе нравилось, когда у девочек длинные косы. Её сохранили благодаря деду. Это было нелегко. Они получали только по одному куску мыла в месяц, воду нужно было приносить из проруби, миски у них не было. Но каждую неделю дед аккуратно мыл Майке голову под рукомойником, который сам соорудил. Майкина коса была гордостью деда… Ещё вчера утром, до того, что принесли «похоронную», дед хвастливо говорил:
— Если б не я, чёрта лысого была бы у тебя коса… Давно бы под первый номер остригли. А теперь хай батька любуется…
Фотография выпала из кармана, дед поднял её, отодвинул тарелку с недоеденной кашей и опустил голову на руки. Мама встала и начала одеваться.
— И я с тобой, — вскочила Майка, — подожди меня, я быстро…
Она надела валенки, поверх фланелевого платья свитер, сверху повязала пионерский галстук. Пальтецо у Майки было демисезонное, но дед подбил его толстым слоем ваты, и теперь Майке не страшны были уфимские морозы.
До госпиталя, где мама работала хирургом, было недалеко.
Вестибюль, в котором еще несколько дней назад стояли скамьи и тумбочки с цветами, теперь был заставлен койками. На койках лежали раненые.
К маме подошла старшая сестра, у неё было озабоченное усталое лицо.
— Сегодня с фронта прибыли, — взволнованно сказала она. — Ночью ещё одна партия прибудет. В операционной вас ждут, Елена Ивановна. Три тяжёлых случая…
Она погладила Майку по голове:
— А ты к «своим» пойдёшь, Майка, или в клубе посидишь?
— К своим, — Майка сняла пальто, платок и поднялась во второй этаж. По привычке постояла возле седьмой палаты, потом тихо постучалась.
Почему-то все, за исключением майора Тимофея Тимофеевича, уже спали. Майор сидел на койке и, подперев искалеченной рукой седую, ещё больше обычного взлохмаченную голову, смотрел в угол палаты. Там стояла новая, четвёртая койка, на ней лежал худой черноволосый человек. Разметавшись в жару, он бормотал что-то бессвязное.
— Лётчик, — кивнул головой майор. — Температура сорок…
— Иди сюда…
Тимофеевич внимательно и печально смотрел на Майку. Он тоже знал о «похоронной».
— Майка! Эх, Майка, — сказал Тимофеевич и единственной своей рукой прижал к себе девочку.
— Воды… пить, — еле слышно прошептал лётчик.
Майка дала ему напиться, поменяла компресс.
Лётчик открыл глаза, вопросительно посмотрел на Майку.
— Кто ты?
— Я… сандружинница.
Он заметался, срывая с головы компресс.
— Ой, что вы делаете, дяденька! Нельзя. А если вы… Если ты (Майка незаметно перешла с ним на ты), если ты не будешь слушаться, я позову самого главного врача.
Лётчик тихо застонал.
— Дяденька, — улыбнулась Майка. — Послушай сказку. Интересная. Хочешь?
— Давай.
Майка села на стул рядом с его койкой:
— Жила-была царевна. Она жила в высоком хрустальном замке. У неё была коса — такая длинная, что ею можно было трижды обернуть государство. И такая тяжёлая, что двадцать слуг не могли удержать её… Понимаешь?
— Понимаю, — ответил лётчик и снова спросил:
— Ты кто?
— Я ведь тебе сказала — сандружинница.
— Жила-была царевна… Царевна-сандружинница, — засыпая, пробормотал лётчик.
Сидя на стуле рядом с его койкой, скоро заснула и Майка. Ей снился смешной и добрый сон. Она идёт по улице, а навстречу ей шагает хлеб. Круглый, довоенный хлеб, с большими руками и ногами. А на ногах у него солдатские сапоги…
Когда рассвело, в седьмую палату пришёл комиссар госпиталя.
— Товарищи! — радостно крикнул комиссар. Товарищи, братцы, проснитесь! Большая победа!
Тимофеевич оборвал храп, протёр глаза и подскочил на койке. Проснулись и остальные:
— Фашисты разгромлены под Москвой. Братцы, дорогие!
И тут комиссар увидел Майку.
Он поднял её, спящую, на руки и понёс.
Седой Тимофеевич из Полтавы, танкист Бикбулатов, моряк Володя и лётчик Виктор смотрели, как комиссар несёт на руках девочку — с длинной косой, в пионерском галстуке и в больших солдатских валенках.