Аквариум (сборник)

Шкловский Евгений Александрович

Аквариум

 

 

Аквариум

Теперь у нас новое развлечение – большой аквариум для рыб, вода зеленоватая с золотистой подсветкой, растения всякие вьются, оплетая кораллы и каменные гроты. Ну и, разумеется, рыбки – разные: и маленькие, и довольно крупные, красные, синие, желтые, серо-буро-малиновые, нежное пошевеливание плавниками, скольжение и покачивание…

Ни дать ни взять подводное царство, море-океан, да и только, – лучший способ для релаксации. Даже элементарное созерцание зеленоватой ласковой воды с пронизывающими ее пузырьками воздуха – и то способствует, а вкупе с рыбками и подавно.

Вот одна вырулила из тени грота и замерла, чуть помахивая похожим на бабочку пышным хвостом, выпуклые темные глазки смотрят сквозь стекло, словно вглядываясь в тебя или еще во что-то, вот еще золотистая, поблескивающая чешуйками, – медленно проплывает вблизи от галечного дна, чуть задевая его стелющимся нижним плавником, а верхний розовый развевается будто знамя. Если смотреть долго (поневоле западаешь), кажется, что и сам скользишь там, мягко покачиваясь в теплом струении, а растения нежно оплетают тело.

Гениальная идея шефа: млеют клиенты, глядя на это волшебное царство. Специально для них и устроено в холле, чтобы расслаблялись. А там, смотришь, куда более покладистыми и сговорчивыми окажутся, значит, и дела фирмы успешней… Даже если им приходится ждать довольно долго, они не раздражаются, напротив, повольготней раскидываются в креслах и с удовольствием взирают туда, на аквариум, на зеленоватую нежную воду и золотистое мерцание, на взблескивающие пузырьки и, конечно, на рыбок…

Диана, секретарша, сидит по другую сторону аквариума, силуэт слегка размыт, иногда кажется, что она тоже там, внутри, вода колышется вокруг нее, странный эффект – будто все мы там, в аквариуме, и она и посетители, а между плавают разноцветные, красивые, как елочные игрушки, рыбки…

Шеф страшно доволен этим ноу-хау: для рекламной конторы такая эстетика более чем кстати – свидетельство хорошего вкуса. Любой человек чувствует себя лучше там, где тепло, красиво и уютно. Расслабиться в наше время – тайная мечта каждого: кто-то делает это с помощью алкоголя, кто-то пьет успокоительные, короче, кто что…

Стоит человеку сесть в удобное кресло, как с ним, даже если он спешит куда-то, начинаются метаморфозы, а если в придачу еще и рыбки, музыка и завораживающая подсветка – считайте, все в ажуре.

Сотрудники, между прочим, тоже вовсе не прочь поглазеть в свободную минуту на рыбок, в холле постоянно топчется кто-то из своих. И разговоры тоже вертятся вокруг них, поскольку каждый теперь участвует в этом «проекте», как назвал шеф аквариум.

Да, именно проект, сказал он, поскольку в рекламном бизнесе даже цвет мебели и форма лампы в конторе имеют свое значение. Надо признать, он в этом понимает, даже сотрудников подбирает, будто собирается выпускать их на подиум, а не для того чтобы генерировать идеи и воплощать их в жизнь. Сам далеко не красавец, но – стильный, умеет и одеться, и себя подать, короче, разбирается, что к чему. Именно благодаря ему в немалой степени фирма и процветает: заказы один за другим, причем весьма солидные – только управляйся.

Ничего, управлялись.

К рыбкам же ходили отдыхать, а кто, между прочим, и вдохновляться. Серго, например, говорил, что эффектная идея логотипа одного из крупнейших банков, которая так понравилась его хозяевам, снизошла на него именно в этих рыжих кожаных креслах перед аквариумом. Да и не он один.

Поутру, едва появившись в конторе, народ еще некоторое время прохлаждался в холле, беседуя о таинственной аквариумной жизни: кому-то нравились барбиолы, кому-то сетунции, а кому-то линексы… Дошло до того, что сотрудники и сами начали приносить в банках каких-то новых красивых рыбок, подчас весьма экзотичных, –каждый хотел внести вклад. Такой энтузиазм не замедлил дать свои результаты: население довольно объемистого аквариума умножилось настолько, что шефу пришлось наложить вето – рыбам могла и не понравиться такая теснота.

Что касается меня, то я ходил к аквариуму не только и не столько из-за рыб, сколько из-за Дианы. Сквозь зеленоватую воду с золотистой, будто солнечной, подсветкой чуть размытый ее облик казался загадочно прекрасным. Неясные мысли бродили у меня в голове – может, это как раз и были идеи, которые, по определению Лермонтова, есть чувства в их высшем развитии. Вода не выдавала меня, однако Диана все равно догадывалась, почему я здесь, и когда мы оставались вдруг одни, мягко выговаривала:

– Напрасно ты ходишь, милый, я не рыбка, не нужно за мной подглядывать.

Может, ей это и вправду досаждало. К тому же у Дианы был ухажер. Он заезжал за ней на «вольво» и увозил в какие-то недоступные мне эдемы.

Нельзя сказать, что я сильно страдал из-за бесперспективности наших отношений (их и отношениями-то трудно назвать). Мне просто доставляло удовольствие созерцать ее силуэт именно вот таким, чудно преломленным в бирюзовой призме аквариума. Иногда он казался совсем далеким, иногда, наоборот, очень близким, но всегда он был немного нереальным, словно она была русалкой или феей. Что-то добавлялось к нему.

Вернемся, однако ж, к рыбкам.

С некоторых пор стали замечать, что население аквариума как бы уменьшилось, а вскоре это стало и совсем очевидно. Причем начали исчезать сначала самые маленькие рыбки, потом чуть покрупнее. Вроде никто из них и не погибал, но тем не менее аквариум мало-помалу пустел, а это, естественно, вызывало недоумение и тревогу.

Каждое утро у аквариума толпился народ, но не просто так, не как раньше, а с целью установить, какие еще рыбки пропали. Раз, два, три… – пытались посчитать рыбок по головам, но не так это было легко: некоторые как две капли воды похожи друг на дружку, иные прятались в гроте и между растениями; вроде и недосчитаешься одной-двух, а они потом раз – и выплывут, приходится пересчитывать заново.

Рыбный «проект» волновал теперь всех, и все, естественно, переживали из-за исчезновения рыбок. Возникло даже подозрение, что кто-то их крадет для собственного пользования (некоторые, достаточно редкие, стоили немалых денег).

Еще грешили на всеобщего любимца рыжего сибирского кота Сигизмунда, в обиходе Муню, тот тоже любил понежиться возле аквариума. Крупный, как рысь, с густой пышной шерстью, он частенько дремал в кресле, щуря свои хитрые зеленые глазища на рыбок, а иногда и пытался прикогтить какую-нибудь, близко подплывшую к прозрачной стенке. Это было по-своему трогательно и забавно, и народ искренне веселился, глядя на его тщетные (стекло мешало), но при всем том грациозные попытки. Правда, подозрение быстро было отметено – вряд ли Муне, даже при всей его хитрости и ловкости, удалось бы сцапать хоть одну рыбешку.

Диана со снисходительной улыбкой поглядывала на кучкующийся возле аквариума народ, но она тоже не ведала, куда исчезают рыбки, хотя именно у нее – из-за постоянной близости к объекту – было больше всего шансов разгадать эту загадку. Лицо ее по-прежнему возникало в воде – как видение, как призрак, словно она сама была частью этого волшебного царства.

Я сделал несколько фотографий аквариума с ее плавающим в нем лицом, добавил уже на компьютере кое-какие эффекты, и получилось, без ложной скромности, супер – это оценила не только сама Диана, но и шеф, вскоре использовавший их для рекламы одной из известных косметических фирм.

Казалось, только единственный вопрос и волновал: ну что, все целы?

Пока все вроде были целы, но на следующий день одной-двух рыбок снова недосчитывались.

Между тем разгадка – не буду томить – крылась совсем близко: не кто-нибудь, а именно сами рыбы (не все, конечно) и были тому виной.

Марпы – вот кто по ночам охотился и элементарно пожирал других рыбок. Заглатывал, можно сказать, с потрохами, даже не оставляя следов своих тайных пиршеств.

Открытие это сделал сам шеф, купивший книгу про рыбок и там прочитавший про аквариумных хищников. Их было всего две, марпы, довольно крупные, с изумрудными полосками вдоль туловища, с фиолетовыми бровками над выпученными бесцветными невозмутимыми глазками, длинными усами и белыми игольчатыми зубками. За время проживания в аквариуме они и вправду изрядно подросли и прибавили в весе. Постоянно держась вместе, парочка сонно колыхалась возле прозрачной стенки и вид у нее был абсолютно неагрессивный. Проплывавших мимо рыбок они будто не замечали (или делали вид) – скорей всего, переваривали ночную трапезу.

«М-да, – буркнул озадаченно шеф, – естественный отбор, ничего не поделаешь, поглядим, что будет дальше».

А что дальше?

Ясно было, что если так все и пойдет, то никого, кроме этих самых зубастых марп, не лишенных, впрочем, притягательности, в аквариуме не останется и весь рыбный «проект» точно накроется.

Удивительно, что шеф не проявил никакого недовольства, хотя первый должен был бы в заботе о «проекте» срочно убрать этих гарпий, отдав их тому же Муне, либо, по крайней мере, отселив от прочих еще оставшихся рыбок.

Ничего подобного, однако, не последовало. Странный, признаться, фатализм: естественный отбор… Ну и естественный, что с того? Не для того же заводили аквариум, чтобы наблюдать такое гнусное торжество силы.

Народ теперь сходился к аквариуму почти обреченно – узнать, кого еще слопали кровожадные марпы.

Между тем эти акулы словно что-то сообразили и на какое-то время затаились – питались обычным кормом и больше никого из рыбок не трогали. Возможно, те, что еще оставались помимо них, были уже слишком крупноваты либо… просто им не по вкусу.

Однако не прошло и недели, как исчез довольно крупный красный с яично-желтым брюхом линекс, тот самый, который почему-то больше всего полюбился сибиряку Муне: тот мгновенно подскакивал к аквариуму и азартно скреб по нему когтями, стоило только линексу приблизиться к стеклу.

Нет, марпы знали свое черное дело и, судя по всему, отнюдь не собирались садиться на диету.

В то же время в конторе происходили странные вещи.

Неожиданно уволились сразу два сотрудника, внезапно, без всякого, казалось, повода, буквально один за другим. Примечательно, что именно они больше всего последние недели ошивались в холле возле аквариума – нет, ничего такого предосудительного, однако их уход почему-то подействовал на всех угнетающе, тем более что они не соизволили ничего объяснить – просто сгинули, и все… Ходили слухи, что их переманила конкурирующая фирма.

Надо полагать, шеф был обескуражен не менее, чем все остальные, кадры были ценные, так что он, обычно бодрый и редко унывавший, ходил погруженный в глубокую задумчивость.

Реже стали приходить и постоянные заказчики. Кое-кому из них была известна история аквариумного террора, которую им – в качестве забавы – рассказывала Диана. Может, этого-то и не стоило делать, но так уж сложилось: она должна была их как-то привечать и развлекать, разговаривать с ними, приобщая к жизни внутри фирмы и создавая иллюзию единения.

Между тем Диана, я это сразу подметил, тоже улыбалась теперь как-то не так, не как прежде. Исчезли ее очаровательные открытость и доверительность, что так притягивали к ней (помимо красоты). Обычно она была легка в общении, всегда умела поддержать беседу и тонко сгладить заусеницы, без коих, увы, не обходится. Шеф чрезвычайно ценил ее за это и держал Диану в числе самых доверенных лиц, а иногда даже звал ее с собой на всякие важные переговоры.

Трудно сказать, имело ли это к рыбкам какое-то отношение. Между тем они постепенно таяли, вокруг аквариума толпился недоумевающий народ, взирая на все тех же пузастых, раскормленных до неприличия марп.

Рыбок было жаль…

Ну вот. Наконец, как это и должно было случиться, естественный процесс приблизился к своей естественной же развязке: рыб в аквариуме осталось всего лишь две. Две, понимаете?

Дианино же лицо, хотя и отражалось в воде аквариума, среди блестящих пузырьков подкачиваемого в воду кислорода, но уже не золотилось так феерически празднично, как прежде, когда в аквариуме было много разноцветных рыбок, каждая сама как маленький фонарик.

Да и народ заглядывал в холл все реже и реже: не так уж и увлекательно было глазеть на одних марп. Марпы и марпы, усатые хищные морды с базедовыми глазками…

И кто их только сюда запустил?

Кстати, этот вопрос встал сам собой. Оказывается, шеф их не покупал, кто-то просто проявил инициативу, но кто? И не было ли это вполне намеренной диверсией?

Диана мрачнела, как и шеф, все больше. Это и понятно: кто как не она каждый день вынуждена была наблюдать оскудение волшебного царства. И посетителям она уже не рассказывала о том, что приключилось, их это могло только оттолкнуть. Да и зачем им знать?

Суть, впрочем, вовсе не в этом, а в том, что Дианино лицо вскоре и вовсе исчезло. Увы, девушка тоже уволилась, тихо и без всяких объяснений.

В одно из обычных утр, придя в контору пораньше, я застал шефа, одиноко сидевшего возле аквариума: он пригнулся в кресле и, подперев голову руками, пристально смотрел на почти пустой, теперь почему-то даже не подсвечивающийся аквариум с крупными тенями двух оставшихся рыб. Мы оба молча смотрели туда, на аквариум, на воду, на тени, в душе было сумрачно.

Собственно, наша замечательная, раскрученная, успешная фирма фактически больше не существовала. В это трудно было поверить, но так оно и было. Буквально в две недели почти все сотрудники разбежались и все разом рухнуло.

– Они нас съели, – промолвил тихо шеф и поднял на меня свои умные серые глаза. – Ты понимаешь, они съели нас, эти мерзкие рыбы. Они всех нас слопали, в том числе и меня. Я не могу больше работать, у меня нет никаких идей, а главное, нет желаний, я не знаю, для чего все… Не понимаю, как это могло случиться. Не понимаю…

Мы смотрели на аквариум.

Ни телефонных звонков, ни посетителей, ни сотрудников, тишина и только лихорадочный шум города за окном. Даже бедный кот Муня куда-то запропастился – не исключено, что его прихватил кто-то из исчезнувших сотрудников.

Да, это был финиш. Я повернулся и двинулся к выходу.

Дальнейшее было предсказуемо: грохот и звон разбитого стекла…

 

Мы первые!

Утро серо и мглисто за окном, компьютеры тихо дремлют, посвечивая зелеными огоньками мониторов, а информации все нет. Кофе уже не действует, в разламывающейся от бессонной ночи и выпитого в безмерном количестве кофе голове нет другой мысли, кроме как броситься на постель и забыться. Бывает, наступает момент, когда ты уже не в силах ничего воспринимать и тебе наплевать, что где-то происходят всякие события, абсолютно наплевать, потому что у тебя болит голова и давит на глаза так, что кажется, вот-вот лопнут. Ну ракета не стартовала в нужную минуту, ну взрыв на оптовом рынке, ну забастовка на угольной шахте, так что?

Ага, наша новость, наша, мы раньше, торжествующие вопли, опять обставили другие агентства, мы лучше, правда, мы самые-самые!

О эти тусклые, скучные дни, когда почти нет новостей, нет событий, никто никого не взрывает, никто никого не отправляет в отставку, никто не выходит на площадь с плакатами и не устраивает голодовок, никто не заражает никого СПИДом и не разоблачает в коррупции… Мертвые дни, информация идет блеклая, невыразительная, зевотой сводит челюсти, и хочется напиться. В такие дни в отделе все под мухой, от всех попахивает алкоголем, в воздухе винные пары, пальцы лениво тыкаются в клавиатуру – бог ты мой, ну почесал опять некий политик правой ногой левое ухо, кому это интересно?

Нет, правда, кому?

И на это уходит жизнь, уходит время, из факса периодически выползает очередная змеевидная порция бумаги, закручивающаяся в рулон, похожий на древний пергаментный свиток с чуть расплывшимися буквами, иногда трудно разобрать… Какие-то невнятные, бездарные сообщения корреспондентов, лишь редкие заслуживают стать новостями – и то только благодаря нам, делающим из этих сумбурных, малопримечательных известий нечто…

И все равно скучно, скучно…

Иное дело когда происходит и вправду что-то серьезное, какие-то политические события – меняется правительство, выборы, крупные забастовки или покушения, региональные конфликты и тем более военные действия…

О, тут самая работа!

Пальцы стремительно скользят по клавиатуре (о, эта восхитительная, бурная музыка событий!), так, еще один министр отправлен в отставку, так, федеральные войска взяли город Н., похищен крупнейший бизнесмен Р., еще одна, чуть ли не восьмая жертва серийного маньяка на севере столицы, скрипит факс, пыхтит принтер, новости, одна горячее другой, уходят на телетайпную ленту, диктор по ящику вещает: как сообщает агентство N. (ура, мы опять первые!), телефонный звонок по «вертушке» (это из Кремля, информацию – нам первым: согласно источнику из администрации, пожелавшему остаться неизвестным), звонок из Генштаба – должна пройти такая-то новость, вы сами знаете, как это лучше сделать, очень важно…

Конечно, мы знаем, как сделать, – мы профессионалы, мы лучшие… Чем мы лучше, чем оперативнее, тем больше к нам первым приходит ценной информации, а любая информация – деньги, на наши новости подписываются крупнейшие зарубежные информационные агентства, газеты и журналы, мы умеем подать новость так, чтобы она была объективной и в то же время там был и наш взгляд, неприметная такая подсветка, которая любому политику может прибавить рейтинг или, наоборот, опустить, любому событию придать особую значимость, а значит, и подчас самые неожиданные серьезные последствия.

И еще мы прекрасно знаем: борьба за информацию, которую мы ведем с таким азартом, – не напрасна. Это борьба за деньги, которые нам платят. Чем выше наш рейтинг, тем выше заработки.

Боже, как же раскалывается голова! Через каждый час я звоню в центр полета и спрашиваю, нет ли новостей. У тамошнего дежурного, наверно, проблемы, голос у него глухой, недовольный, хотя он и пытается говорить бодро: нет, все пока в том же состоянии, какие-то неполадки (только об этом пока не надо), поэтому старт откладывается. Скоро они будут устранены, там работают, все будет о’кей, чуть-чуть терпения…

И ладно, раз просят, не будем спешить. Хотя из этой небольшой задержки на старте запросто сделать сенсацию (лишний раз блеснуть профессионализмом – пусть начальство знает!), о которой завтра (верней, уже сегодня) напишут все газеты. Любая сенсация – это доход для агентства, реальный и символический капитал, за сенсации нам платят премиальные.

Трудно даже сказать, почему я соглашаюсь: может, потому, что не хочется устраивать очередную бучу, – мало ли что бывает, скоро они там все сделают как надо и корабль стартует… А может, именно из-за усталости и головной боли.

Раз они просят…

Похоже, что старт задерживается не на один час. Я кладу голову на руки, на темном экране монитора вспыхивают маленькие белые звездочки, и нет им конца. Где-то там, в черной бездне, живут новости, вспыхивают и гаснут. Я пытаюсь хоть ненадолго прикорнуть, но едва начинаю задремывать, как раздается телефонный звонок. Да-да, это из центра полета. Голос в трубке усталый и такой тихий, что я едва разбираю слова. Можете передавать: корабль благополучно стартовал, все системы функционируют нормально, самочувствие космонавта отличное. Вы слышите? Отличное…

Слышно плохо, но я слышу.

Отличное. Наверно, как у меня: череп раскалывается, в ушах шум, в глазах – резь. Впрочем, для меня он как бы и не человек вовсе: пилот, космонавт – существо высшее и абстрактное. Часть пилотируемого корабля, одна из важнейших его составных. Все земное, с ним связанное: дом, семья, родители, дети – всего этого как бы не существует, я даже представить его не могу – только скафандр и что-то отдаленно напоминающее человеческое лицо за толстым стеклом шлема.

Стартовал – и слава богу, значит, кончились мои муки. Я быстро набиваю текст и отправляю его на телетайп.

Мы первые!..

Одна новость, но зато какая! Я чувствую себя добрым вестником, благодаря которому миллионы узнают сегодня о том, что наш космический корабль благополучно вышел на орбиту. Миллионы с гордостью вздохнут, что страна еще что-то может, а значит – не все так худо. Бедные-то бедные, а в космос летаем. Вон у американцев их «Шаттлы» взрываются через один, а нашим хоть бы хны. Пусть это не сенсация, но все равно настоящая новость – не каждый день отправляются ракеты с человеком на борту в космическое пространство. Я даже и сам испытываю некоторое волнение, как в детстве – торжественный зычный голос диктора: «Говорит Москва, говорит Москва, работают все радиостанции…»

Через два часа явится смена, и я смогу наконец уйти домой. Ночное дежурство самое трудное (жутко тянет спать). Я не хочу никаких новостей, ни мнимых, ни настоящих. Я хочу, чтобы все было так, как обычно, чтобы ничего не взрывалось, никто не умирал, никого не похищали, и вообще все было тихо и спокойно. Голова сама опускается на руки, прямо на клавиатуру – измучила меня эта бессонная ночь.

Любопытно, как он там, этот космонавт, один в кабине перед всеми этими немыслимыми мерцающими приборами, за которыми он должен следить, как я должен следить за свежей информацией. Помню, как еще в самом начале работы в агентстве меня покрыл матюками корреспондент из района боевых действий: я не мог справиться с диктофоном, встроенным в телефонный аппарат, а парень как раз передавал информацию о бое под каким-то неведомым горным селением. В трубке хлопки разрывов и треск автоматных очередей, а я все никак не мог включить этот проклятый диктофон. Мы тогда опять были первыми, потому что аппарат наконец заработал и все, к счастью, записалось. Потом меня долго еще преследовали грохот, треск, шипение и еле пробивающийся сквозь них голос, внутри обмирало: вдруг не сработает?..

Похоже, вздремнуть так и не удастся.

Все происходит внезапно: экран компьютера вспыхивает сам собой, возможно, от моего неловкого движения, на синем фоне белые буквы… Так, что это? Не сразу врубаюсь: какой-то непонятный текст, точно не мой, я такого не писал, хотя, впрочем, и мог бы. С изумлением читаю:

«В четыре часа ночи в результате неполадок в двигателе… космический корабль …гибель пилота…»

С ужасом пытаюсь вспомнить, каким образом мог возникнуть на экране этот текст, если я передавал на телетайп совсем другой, вот же он… Я открываю сохраненный документ, в котором теми же белыми буквами сообщается про успешно начатый полет.

Теперь уж точно не до сна. Я тру глаза, допиваю остатки холодного кофе, включаю радио, чтобы послушать последние известия. В четыре часа ночи – тогда еще только пытались ликвидировать неполадки, а я ждал сообщения. Откуда же?

О ужас, по радио передают именно этот текст – про катастрофу, со ссылкой именно на наше агентство.

Выходит, это все-таки мой текст, мы первые…

Судорожно набираю номер Центра полетов, знакомый глухой голос: тебя же, сука, просили!..

Короткие частые гудки.

После смены я выхожу в тусклое мглистое утро. До припаркованной неподалеку машины три шага, но я не успеваю сделать и одного, рядом резко тормозит черный лимузин с тонированными стеклами, не успеваю даже разглядеть, какой марки. Дверца распахивается, меня с силой втаскивают внутрь.

– Ну что, первые, да?

 

Поехали

Мне нравится, что она любит свою машину. Нравится бескорыстно, а вовсе не потому, что иногда она подвозит меня к метро, освобождая от необходимости трястись на трамвае или автобусе. Мне нравится отвага этой миниатюрной женщины, ее уверенность за рулем, как ловко и бесстрашно она маневрирует в потоке несущихся машин. Мне нравится, что она так легко и беззаботно относится к своей старенькой «тойоте», у которой уже плохо закрываются двери, скрипят панели и которая все-таки заводится и едет, несмотря ни на что. Как ни странно, но с ней чувствуешь себя в машине совершенно спокойно – именно потому, что сама она нисколько не волнуется. А ведь могла бы – на дороге столько неожиданностей, превратностей, случайностей. Однако это не должно касаться ее. С застенчивым смешком она рассказывает, что ее машину дворники почти забросали снегом, так что ей пришлось забираться в машину через другую дверь. Или что недавно слегка въехала в грузовик, к счастью, почти без последствий, только чуть поцарапала бампер. Ну и что сказал шофер грузовика? А ничего не сказал, только вышел, посмотрел, покачал головой… Это рождает у меня теплое чувство, даже больше чем симпатию. Нечто отеческое, если угодно. Когда я думаю про нее, то тут же вижу и ее машину, маленькую красную «тойоту», засыпанную по крышу рыхлым посеревшим от городской пыли снегом, который она разгребает, чтобы приоткрыть дверь и влезть внутрь.

Обычно я вижу ее, когда она уезжает, ранним утром, это происходит в одно и то же время, около восьми, поздней осенью и зимой еще темно, она, в темной короткой куртке и в красной вязаной шапочке, выходит чуть пораньше, потому что на дорогах скользко, пробки, и она предусмотрительно оставляет на дорогу больше времени. По вечерам мы не всегда совпадаем, она частенько задерживается, может, дела заставляют сидеть сверхурочно, а может, нарочно, чтобы переждать, пока схлынет поток машин. Я ухожу домой, так и не дождавшись ее возвращения. Бывает и наоборот: я возвращаюсь, а ее машина уже припаркована на своем обычном месте, значит, я уже не увижу ее – ни как она выпрастывает ногу в джинсах из салона, ни как обходит напоследок автомобиль, проверяя, все ли в порядке, не забыла ли она выключить фары и хорошо ли закрыты двери. Иногда она нежно проводит ладонью по крыше, словно прощаясь со своей любимицей на ночь.

Мне кажется, она не видит меня, поскольку моя «восьмерка» припаркована в нескольких метрах за другими машинами, да и много ли там различишь, тем более если окна затонированы. И какая ей разница, есть там кто или нет? Я же много времени провожу здесь, в машине, покуривая, слушая негромко включенную музыку или даже просто так, откинувшись в кресле и ни о чем не думая. Да, мне нравится сумрак, запах бензина, мелькание бликов и теней за стеклом. Зимой, конечно, долго не просидишь, если не гонять вхолостую мотор и не греть печку, я и не сижу долго, достаточно часа, чтобы прийти в себя, расслабиться. Раньше меня точно так же успокаивало вождение машины. Раньше…

А теперь я выхожу к машине поздно вечером или рано утром, сажусь и просто сижу. Временами мне кажется, что я еду, еду, совсем как когда-то… Я слегка кручу руль, выжимаю сцепление, переключаю ручку передач. Но я никуда не еду, и это продолжается вот уже три года. Меня тянет к ней, как к женщине, только здесь, удобно устроившись на сиденье, ощутив под подошвами упругие педали, я обретаю нечто забытое, отдаленно похожее на внутреннее равновесие. Единственное утешение, что когда-то я все-таки смогу поехать, когда-то это обязательно произойдет, и не сотню метров возле дома, а по-настоящему – выехать на трассу, влиться в поток. Собственно, это можно бы сделать в любую минуту, машина в полной исправности, бензин залит, чего еще?..

Ну да, дело за малым. Я должен преодолеть – преодолеть нечто внутри себя, может быть, страх, а может, еще что-то, вызывающее тошноту и головокружение, лихорадку и дрожь в конечностях, едва мне стоит всерьез задуматься о дороге. Да, я не могу сам вести машину, не могу, я знаю, это болезнь, и я смотрю с тоской на девочку-женщину с короткими темными волосами, уверенно садящуюся в свою маленькую красную «тойоту» и через некоторое время трогающуюся с места. Нет, я не завидую ей, я еюй восхищаюсь: она, такая слабая и беззащитная, колесит по улицам огромного города, и не только, ее не пугают другие машины, пешеходы, непредвиденные ситуации. Она живет так, словно ей ничто не угрожает, легко, почти воздушно. Она уверена, что все в жизни создано для нее, ее не беспокоит статистика дорожных происшествий, количество жертв и пострадавших, как-то ей удается, и это почему-то внушает мне надежду. Если она может, то и я…

А что «и я»? Ничего я не могу поделать с собой: лихорадка и дрожь возникают внезапно, лицо бледнеет или, напротив, начинает гореть, бешено колотится сердце, тошнота подкатывает к горлу… Я прекрасно сознаю, что мин вокруг нет, все что угодно, но только не мины, и тем не менее. Раны давно зажили, физически я абсолютно здоров, только еще побаливает правая нога, но и она нормально сгибается, я пригоден к этой жизни, могу ходить много километров, ездить в общественном транспорте, поднимать и носить большие тяжести, я вполне полноценен, но я не могу выехать из двора… Однажды меня даже вырвало (еле успел выскочить из машины), когда я все-таки попытался это сделать. Понятно, что все это последствия шока, стресса, контузии, но от этого ничуть не легче. Врач сказал, что все будет в порядке, вопрос времени, лекарства, которые я пью, должны помочь, но главное – время, которое, как известно, все лечит. Мне повезло больше, чем другим. Только я один и выжил после того взрыва.

Девушку зовут Ольга. Мы познакомились, когда ее любимица однажды не завелась. Некоторое время я наблюдал, как девушка, открыв капот, растерянно смотрит внутрь. Все ее попытки завести машину так и не увенчались успехом. От предложенной же помощи она не отказалась, а мне было приятно помочь. Если что, можете всегда обращаться ко мне, кое-что в машинах я кумекаю, хотя и не во всех. Я не могу водить, но поправить кое-что внутри могу. Там, в горах, да и до того, мне много приходилось возиться с моторами и прочими автомобильными делами. Техника есть техника, в ней всегда есть место неисправностям, а заглохнуть и не завестись на горной узкой дороге, где тебя видят глаза врага – заведомо подставить себя под удар. Пожалуйста, Ольга. Не за что… Если бы она могла догадаться, что мое появление не так уж случайно. Что мы уже знакомы давно, если, конечно, это можно назвать знакомством. Больше того, она уже часть моей жизни, она – мое лекарство, я жду ее по утрам и вечерам и радуюсь возможности наблюдать, как она садится в свою «тойоту». Езда для нее радость, а вовсе не тягостная необходимость. Это видно по ее сосредоточенному и в то же время спокойному, почти благостному лицу, по ее губам, в которых угнездилась тень улыбки, по тому, как она держит руль, да и по всему… В конце концов, мир – не только горы. Она знает про жизнь что-то свое, куда более радостное и светлое, ее мягкая улыбка убеждает в этом.

Чаще всего я думаю, почему именно меня, почему именно мою машину и тех, кто сидел в ней. Почему их нет, а я есть? И почему все-таки именно наша машина? Случайность, стечение обстоятельств, судьба – что? Или взрыв был неким знаком – именно мне, остальных уже нет, им теперь все равно, а меня оставили для каких-то еще неведомых целей. Мне надлежит это расшифровать и жить как-то иначе. А я не могу и живу как во сне, откручивая время назад и пытаясь заново пережить ту минуту, но теперь по-другому. Я уже не еду по той горной дороге или еду чуть правее (или, наоборот, левее), или в другой, более счастливый день, в общем, пытаюсь вернуть все назад, в том числе и ребят, кто был вместе со мной. Заколдованный круг, из которого не выбраться.

Случайность (если это случайность) мучает меня, как жуткий сон. Сначала я утешал себя, что в одно место два раза не стреляют, но, увы, это не действует, мое состояние таково, что лучше даже не браться за баранку. По ночам мне снится один и тот же кошмар: мина на дороге. Впрочем, это может быть и человек, внезапно выскакивающий наперерез, и другая машина, несущаяся прямо в лоб, словно ее водитель не видит меня, или наезжающий сзади многотонный грузовик. Что бы ни было, но всегда это плохо кончается. Когда я учился водить, инструктор говорил, что у меня определенно талант, что многие вещи, которые другим даются немалыми усилиями, я схватываю на лету, а главное, у меня хорошо развита интуиция, для вождения это очень важно. Ну и что дала мне эта интуиция?

Врач говорит, что точно так же меня могли найти и пуля, и снаряд, потому что война есть война. Многих из нашего взвода и вправду нет в живых, впрочем, кое-кто погиб после, уже вернувшись домой. Кто в автокатастрофе, как Сева Зайцев, кто в какой-то пьяной разборке, как Витя Штефаник… Случайность это или нет, кто знает? Сева после гор ездил так, что с ним страшно было садиться в машину. Да и вскипеть мог на пустом месте, особенно по пьянке, особенно, если казалось, что попрана справедливость (а так ему казалось почти всегда).

Конечно, я могу жить и без машины, могу не садиться за руль, а до нужного места добираться на метро или автобусе, но мне тошно чувствовать себя инвалидом.

Однажды я сажусь в машину Ольги. «Поехали?» – улыбаясь, она высовывается из окна и предлагает подвезти до метро. В небольшом салончике мне тесновато, приходится сильно сгибать ноги в коленях (легкая боль в правой ноге), а голова почти упирается в потолок. Я чувствую себя слоном в посудной лавке и жмусь к двери, чтобы не мешать Ольге переключать передачи. Ведет машину она твердо, почти по-мужски, хладнокровно реагируя на хамство других водил, и только иногда, после чьего-то слишком лихого маневра, недовольно поджимает тонкие губы. Удивительно, но мне с ней действительно очень спокойно. Я словно заражаюсь ее невозмутимостью, другие машины не кажутся мне направленными в нас торпедами, мне не мерещатся мины в канализационных люках, нет головокружения и не хочется в панике выскочить. Мне даже не надо делать для этого усилия над собой.

Потом я с нетерпением жду вечера, чтобы, придя с работы, залезть в свою «Ладу» и ждать ее возвращения. С ней мне спокойно, а одному страшно – за нее! Парень, это не горы, говорю я себе, здесь нет мин, здесь все нормально, она может, она справится. И горячая волна радости разливается в душе, когда я вижу въезжающую во двор маленькую красную «тойоту».

Я наблюдаю, как ловко она паркует машину, выключает фары, как вылезает из нее и обходит вокруг, проверяя, все ли в ажуре. Миниатюрная женщина, которой не страшны мины и вообще ничего не страшно.

Когда за ней захлопывается подъездная дверь, я завожу свою «восьмерку». Потом еще некоторое время сижу неподвижно, прислушиваясь к ровному гулу мотора. Мин нет, говорю я себе, и случайности тоже нет (а что же есть?). Я выжимаю сцепление, включаю передачу, давлю на газ. Легкая дрожь пробегает по моему телу, по конечностям, болезненно вибрирует на виске жилка, но я ничего, я в порядке. Мин нет, случайность и есть случайность, судьба есть судьба… Медленно я выезжаю из двора и, сжав зубы, вливаюсь в поток.

Я еду, еду!..

 

Гул

Накануне вечером как раз толковали, что жизнь круто поменялась. Раньше – болото, тускло, муторно, и вот нежданно-негаданно… Рывок, скачок, лев прыгнул, вдруг оказались в Истории. Долго сидели, часов до двух ночи, всех задело: вот, дожили! Выпили, расходиться не хотелось, прежде куда ни глянь – везде клин, а теперь не что-нибудь по мелочи, пустяковое, а – История. Общее. Поток. Пусть и не совсем чистая вода, но и не такое болото. Так бы все и катилось, катилось, скучно, бесцветно, с мелкими какими-то интрижками, амбициями, раздраями и всяким прочим, а тут – простор, горизонты, свет в конце туннеля…

Днем позвонила, голос испуганный: на Садовом танки…

В ее приезды всегда что-то происходило, серьезное. Каждый раз собирались у кого-нибудь, выпивали, обсуждали, а у нее – глаза карие, блестят, завитушка над ухом подрагивает, несколько нездоровая бледность сквозь не нашу смуглость (ах Марсель!), в длинных музыкальных пальцах – стопка с водкой (в России она пьет только водку). Как вы думаете, надолго это? Эх, кто бы знал! В конце концов, даже если и прикроют форточку, зато хоть надышимся (цитата). Только наверху, кажется, сообразили, что назад дороги нет, невозможно вспять – люди столько всего уже узнали, поняли уже все про систему, журналы, газеты до дыр зачитываются, Платонов, Шаламов, Солженицын… Тиражи невиданные. Конечно, трудно все, мучительно, но ведь сдвинулось, сдвинулось… Да, История, замечательно, глаза блестят. Еще недавно казалось, что ничего не может измениться, что на века, а тут… Горбачев, Ельцин, Яковлев… После семидесяти с лишним лет. Гласность! Почти эйфория, хотя и не без некоторой настороженности: а вдруг сорвется?

Она кажется счастливой, счастье – жить в Истории. Вулкан ожил… Гул, слышите? Она, склонив головку в кудряшках набок, прислушивается к гулу…

Странная. Ей-то, казалось бы, что, в ее Марселе все спокойно: лазурное море, белоснежные яхты, витающие ароматы кофе, жареных каштанов, красное вино, хмельные матросские песни… В Марселе умеют варить настоящий кофе, а здесь, в Москве, она пьет растворимый, который привезла с собой, вытаскивает из рюкзачка банку, сыплет в чашку… В Марселе у нее колледж, ученики, а она вот здесь, ходит в архивы, пишет исследование о Тургеневе. Ладно, Тургенев, но Совет народных депутатов-то ей к чему? «Демократический союз»? Межрегиональная депутатская группа?.. Развертывает газету, ага, статья Попова (Шмелева, Лациса…). Гул, гул, она слышит. Лава (где-то уже было про лаву). Хрупкая, в светлых полотняных брючках и таком же пиджачке. Сразу видно, не наша. Карие отчаянные глаза. Бастилию нужно было брать. Девушка в распахнутой на груди белой блузке с развевающимся знаменем на баррикаде: даешь свободу!

Vivе la Liberte´! Гул, гул… Лава…

Милая, это Россия!

А что Россия, дух, в том числе дух Истории, дышит где хочет.

Сахарова хоронят. Длинная змеевидная очередь к Дворцу молодежи – прощаться. Холодно, стыло по-декабрьски, народ топчется, пытаясь согреться, многие с зажженными свечами, загораживают ладонями язычки пламени, она тоже здесь, приехала на рождественские каникулы – в архивы. Сахаров – великий человек, неужели она чувствует то же, что и они? Уход некоторых – потеря невосполнимая. Сахаров – эпоха, люди здесь, чтобы не просто отдать долг, не просто проститься. Есть события, в которых тектонические сдвиги особенно заметны, она чует, она словно предугадала, внезапно появившись (взволнованный голос в трубке: она здесь!). В красной пуховой курточке, на кудряшках капюшон, из-под которого блестящие карие глазки, покрасневший от холода носик, вокруг шеи длинный белый шарфик, синие джинсы… Ее присутствие почему-то согревает, будто марсельский теплый бриз долетел, пробился сквозь вьюгу, будто в декабрьской полумгле зажглось что-то южное, среднеземноморское, – сине-бело-красное.

Везет, однако, ей на события, на наши события, она появляется именно в такие минуты («я приехала») – и действительно можно ждать чего-то особенного, каких-то событий, что-то начинает завязываться, куда-то двигаться: съезды, манифестации, отставки, покушения, процессы, все намертво приклеиваются к экранам телевизоров, жадно прислушиваются к голосу диктора по радио, тревожно перезваниваются: еще что-нибудь?.. Что-то и вправду сдвигается, гул нарастает, дальний, грозный, будто сходит, приближается откуда-то лавина… И что ей дома не сидится? – благополучная страна, устроенный быт, хороший климат… Белоснежные паруса над лазурной равниной моря, аромат кофе и жареных каштанов, легкая веселящая терпкость красного вина…

В пригороде Марселя у нее дом, муж и трое детей. В колледже ее ценят, она много занимается учениками, которые ее обожают и редко прогуливают уроки. В саду у нее розы, за которыми ухаживает вся семья. Уезжая, она обычно говорит, что по состоянию цветов определит, ждали они ее или не ждали. Когда она возвращается, розы нежны и прекрасны, как и до ее отъезда, может, даже еще больше – ее здесь ждут и любят, несмотря на ее частые отлучки в эту неведомую далекую Россию, где полгода зима и великая русская литература: Тургенев (ее фаворит), Толстой, Достоевский (который ей не очень)… В России (далась она ей!) у нее друзья, конференции, архивы… А главное – гул, гул, который она слышит, она прислушивается, чуть склоняя голову набок, до нее доносится даже там, в тихом комфортном пригороде, где все нежное –голубое небо, южные растения, цветы, солнце, теплынь. Но еще явственней она слышит его, когда приезжает сюда, в Москву или Питер, в Питере даже еще больше («генетическое», «колыбель» и прочее). Но она слышит его и в Красноярске, и в Орле (Тургенев), и даже в каком-нибудь захолустном и пыльном Скотопригоньевске.

Напуганная, бледная, лицо растерянное: что это? Танки. Собственными глазами видела. Повезло ей, надо же, танки в центре Москвы, не какой-нибудь парад, а что-то другое (что?), это и есть История, настоящая, покруче, чем студенческие выступления в 68-м там, во Франции (белая блузка, драные синие джинсы, кудрявящиеся волосы, обтянутые красной ленточкой). Теперь и в России. Радио взволнованными голосами зовет к Белому дому, на защиту демократии, народ стекается туда, люди, много людей, из метро Баррикадная и Краснопресненская, мимо американского посольства, идут и идут… А как же! Неужто думали, что все останется по-прежнему, что так и будут жить, склонив голову?

Идут и идут.

Возьми меня с собой, просит, он же отрицательно машет головой: заваруха-то серьезная, нельзя, она – иностранка, не дай бог что… Мне надо, настаивает она. Да, это и ее события. Нет, не стоит, темно, ночь, дождь, куда? Здесь, у него, она в безопасности, завтра все будет ясней. Бог мой, говорит она, это же История!

С ним не с ним, какая разница, ночь, дождь, войска на улице, все может случиться… Она просительно заглядывает ему в глаза. Нет-нет! В такие ночи, как эта, может произойти что угодно, мир объят хаосом, что-то рождается… неизвестно что. Завтра, может статься, все снова погрузится надолго во тьму, в болото, в тину… Снова придется задыхаться в зловонной жиже, барахтаться, пускать пузыри. Он не имеет права брать ее с собой, не имеет. С ней, кроме того, он будет связан по рукам и ногам, а ведь еще неизвестно, что предстоит. А идти надо, непременно…

Стоя под проливным дождем, он думает: неужели это и есть История? Огромное белое здание за спиной, бессонные огоньки в окнах встревоженных жителей, частый непрекращающийся дождь, кое-где костерки… Зонтики. Слухи всякие: спецподразделение «Альфа» готовится к штурму… Какие-то люди раздают бутылки с зажигательной смесью, бутерброды. Все очень серьезно, но почему-то тем не менее кажется игрой. Отвыкли от нее, от Истории.

Если долго жить в замкнутом пространстве (тюремная камера, к примеру), то потом трудно привыкать к простору (агорафобия). От вольного ветра и свежего воздуха – задышка, астма, аллергия… Есть упоение в бою, у бездны мрачной на краю… Деды и отцы уже нахлебались, сколько еще?..

Он думает про нее, летящую, как мотылек, на огонь, на гул, на лаву… Не лучше ли на берегу моря – любоваться синевой, скользящими по волнам белоснежными парусниками, пить красное вино, слушать музыку?.. Брамс, Лист, Шарль Азнавур… Дождь все не прекращается… Кто-то приветливо машет рукой, хотя в темноте не разглядишь кто. И тебе ли? В какую-то минуту чудится… нет, вряд ли, хотя отчего ж, с нее станется.

Потом она будет с жаром рассказывать, как они, взявшись за руки, стояли возле моста и не пускали колонну бронетранспортеров. И как те в конце концов не выдержали и повернули назад, все уже поняли, что ветер истории подул в другую сторону. Услышали гул и повернули. Блестящие карие глаза светятся азартом. Разве ей объяснишь, что люди просто устали и больше ничего не хотят, только бы дали жить спокойно? Спокойно – это как? Да вот так: копаться в грядках, нянчить детей, растить внуков, делать свое дело… Главное, чтобы не мешали, не лезли, не совали палки в колеса… Тошнит от этой Истории, где все начинается с эйфории, с горящих глаз, с красивых лозунгов, а кончается… У вас великая история, говорит она, великая история, которая еще продолжается, у нас ее уже нет, все в прошлом: Бастилия, Наполеон, Парижская коммуна, 68-й год… Все уже покрыто лаком, отглянцовано, отретушировано, обернуто саваном. Хорошо, но что она, в конце концов, называет Историей – революцию 1918 года, процессы, лагеря, смерть Сталина, ХХ съезд, что? Да, и это, но главное – не столько даже события, сколько… ну как это объяснить, гул, не смейся, она его слышит… Она и вправду прислушивается, в ее узком миловидном лице с крапинками веснушек – сосредоточенность, напряженное сухое внимание.

Все это мило, но постепенно начинает раздражать. Ей что, послушала гул, убедилась, что История не кончилась, именно здесь, в России, где свобода еще только пускает маленькие робкие ростки и все еще только предстоит, все в движении, в хаосе, в надсаде и задоре. Заговоры, нищета, богатство, бомжи, наркоманы, олигархи, оборотни, коррупция, реклама, супермаркеты, выборы, терроризм, скинхеды, пиво, не жизнь, а сплошной хеппенинг, все меняется на глазах, ничего не меняется, левые, правые, головокружение, обморок, тоска, зима… Это История? Ну и что дальше? Что завтра? Очередной дефолт, застой, оппозиция, диктатура, резиновые дубинки? Реформы, контрреформы? Интересно ей… Ну да, ей интересно, даже не то слово.

Ну и где она теперь? Говорят, в Китае, а может, в Киргизии. Или в Украине? Не исключено, что в Ираке?

Дался же ей этот гул…

 

Из-под козырька

Нет, не дает покоя тот его взгляд. И зачем он так?

Собственно, заехал он, чтобы отвезти меня в аэропорт на своем красном «пежо» – в бейсболке, в какой я его ни разу не видел, в слегка продранных джинсах и видавшем виды свитере, эдакий несколько замасленный, спортивный, студенческий вид, сумочка напоясная для прав и прочей мелочовки на слегка выпирающем животике. Не привык я к такому его облику – обычно костюм, галстук, вольность – расстегнутый воротничок белоснежной рубашки плюс расслабленный узел галстука. А тут – что-то из давних времен, забытое.

Я уезжал, а он оставался – здесь, в этой стране, о которой мы когда-то могли только мечтать. Тихие туманные утра на Сене, желтые расплывчатые огни фонарей и неоновая реклама ночью, мелодии аккордеона… Мы любили этот волшебный город какой-то безнадежной любовью, и вот теперь для него он – вторая родина, а я, залетный гость, возвращался к себе.

Мы не виделись больше десяти лет, но, как оказалось, мало что изменилось – он все помнил, и когда речь заходила о ком-то из друзей или однокурсников, всплывали самые неожиданные подробности – как кто-то упал в Москва-реку и его потом долго вылавливали, ноябрь, холодно, для согрева вливали водку из милой студенческому сердцу чекушки, верное лекарство, и – ничего, обошлось, еще передавали друг другу запретные стихи, на желтых, истрепавшихся по краям, истончившихся от многих рук листках бумаги, с блеклыми полустершимися буквами, а кто-то, похоже, стукнул, и пришлось что-то плести у декана, который смотрел искоса хитроватыми умными глазами из-за толстых стекол очков – непонятно было, чего он хочет: действительно ли узнать правду или чтобы они придумали получше отговорку, поскольку сам все прекрасно понимал и, не исключено, даже сочувствовал. А еще по пьяной лавочке красным фломастером писали большими буквами на стенах чьей-то хорошо обставленной квартиры, прямо на дорогих обоях, «мене, текел, фарес», помнишь, и сыну хозяев квартиры потом точно выпал «текел», он ходил обиженный и ни с кем не разговаривал. А еще ездили на юг, и соседка по купе, пожилая седовласая женщина из Сухуми, пригласила к себе переночевать, а утром учила варить крепчайший кофе по-турецки, с пенкой, от которого сердце потом пламенело и билось о грудную клетку…

Аркадий все помнил, словно и не уезжал, словно его жизнь не поменялась кардинально, – а ведь крепко намыкался здесь поначалу: брался за что ни попадя, квартиры ремонтировал, посуду мыл в ресторане и даже бебиситтерствовал, пока наконец не получил вид на жительство, а вскоре его неожиданно взяли в довольно крупную фирму, где нельзя было появляться без пиджака и галстука, и тут он уже начал быстро подниматься – аж до системного администратора, ездил пока на неновом, принадлежавшем фирме «пежо» – и мы с ним закусывали копченой курицей в Фонтенбло, в Версале и в домике Дюма близ Марли-ле-Руа…

Да, это была Франция, Париж, где он теперь действительно чувствовал себя как дома, ездил отдыхать на Лазурный берег, расплачивался карточкой, попивал в свое удовольствие красненькое и разговаривал по-французски, как записной француз, почти без акцента.

Неделю мы почти не расставались вечерами, часами просиживая в кабачках, бродя по бульварам и набережной, он рассказывал про свою работу, про здешних знакомых – русских и французов (в основном) – сдержанно, без особых эмоций…

Все-таки он сильно изменился, хотя внешне и не очень заметно (разве чуть выпятившийся от сытой сидячей жизни животик), а ведь когда-то остро на все реагировал, как Д’Артаньян был стремителен и бесшабашен, собственно, благодаря этому, наверно, и оказался здесь, в этом городе городов, столице мира, – не мог он оставаться в стране, где нет воздуха, где из любого чинуши на тебя глядит усатая морда рябого дьявола, где нет ни сортиров, ни дорог, и вообще ничего нет, кроме друзей, но и те вдруг исчезают, и тогда ты чувствуешь себя (его слова) словно в космосе…

Тем более не понимаю, зачем он так сделал.

Мы уже стояли в лифте с моим чемоданом, а она нас провожала, моя квартирная хозяйка – милая пожилая француженка, всю эту неделю терпеливо сносившая мои полуночные возвращения и вообще проявившая себя с самой лучшей стороны. Радушная, она угощала меня по утрам чашечкой прекрасного черного кофе с круассаном, с искренним любопытством расспрашивала про далекую холодную Россию, вздыхала и качала головой. Перед отъездом она застенчиво вручила мне сувениры – небольшой прекрасный альбомчик моего любимого Матисса и пачку молотого кофе, так что покидал я ее дом с теплым благодарным чувством. Мы, чуть вытянув как бы для поцелуя губы, легко соприкоснулись по местному обычаю щеками, двери лифта вот-вот должны уже были сомкнуться, когда стоявший рядом со мной Аркадий вдруг метнул на хозяйку – из-под длинного козырька бейсболки – странный такой, быстрый взгляд и неожиданно раскатисто, на весь подъезд рыкнул:

– Au revoir.

Это и впрямь было очень неожиданно, учитывая его низкий зычный голос, в лифте прозвучавший резко и оглушительно – почти как окрик, почти как немецкое hande hoch, – бедная француженка обморочно побелела и на лице ее на мгновение появилось жалкое выражение испуга.

Оно-то и не дает мне до сих пор покоя, словно это вовсе не Аркадий, которого она уже однажды видела вместе со мной, а именно я так диковато с ней простился.

Всю дорогу до аэропорта по лицу приятеля блуждала шалая довольная улыбка, будто он все еще наслаждался своей странной выходкой, а меня все подмывало задать ему вопрос: что это было и зачем?

Впрочем, так я его и не задал – то ли не успел, то ли забыл, и вот с тех пор мне почему-то не по себе.

Бейсбольная шапочка с длинным козырьком, острый мгновенный взгляд, оглушительный львиный рык, бледное испуганное лицо мадам Брижитт…

Когда-нибудь, будет случай, я все-таки еще спрошу его. Всенепременно. Здесь или там.

Нет, правда, зачем он так сделал?

 

Фул контакт

– Тут много наших, – Толик гордо оглядывается.

Молодые и не очень мужики, впрочем, и девчушки, и даже дамы. Зал небольшой, все места заполнены. Они близко к рингу, в ноздри шибает крепким мужским потом, чем-то спортивным, памятным с детства, не поймешь чем. Еще пивом, кое-кто запасся заранее.

Кулак-локоть-нога-кулак-плечо-прыжок-уклон-блок-локоть… Мягкие вкрадчивые движения, выпад, захват, бросок, кулак, локоть, нога, блок…

– Классно, да? – Толик с усмешкой поглядывает на Игоря. Ну да, вот они, настоящие мужские игры. Это тебе не балет – полный контакт, могут и покалечить. Пацанов сюда не допускают, одни мастера. Отборные бойцы. Не ниже какого-то там пояса, то ли черного, то ли красного. – Вон, видишь, с другой стороны, щупленький такой, это как раз Юрий, тренер, не скажешь, что гуру. А он, знаешь, каких делает…

Юрий и впрямь не выглядит особенно внушительно, даже отчасти смахивает на подростка: короткая стрижка, узкое лицо, волевой подбородок. Между тем в клубе уже несколько чемпионов всяких там первенств и чемпионатов, международных в том числе. Толик рассказывал, что Юрия уже несколько раз пытались за большие деньги нанять готовить каких-то боевиков, но тот отказывался. Даже угрожали, неизвестно, чем бы кончилось, если бы клуб не взяло под свое покровительство ФСБ. Теперь Юрий тренирует и их ведомство, хотя по-прежнему возится больше с подростками, смену готовит.

Толик гордится Юрием, горд он и своим Денисом, сыном, уже кандидатом в мастера, он их и привел сюда. Парень делает всех запросто, хвастается Толик, он и сам пробовал с ним спарринговать, да куда там? Стар, дыхалка не та, гибкости не хватает, всего не хватает… Тоже вот на машине ехали, на перекрестке столкнулись с «мерсом», не сильно, слава богу, тех явная вина была, прут внаглую, словно все им должны, конкретно бандиты. Оттуда двое и – на них, кулаками махать, Денис, однако, их враз остудил. Сразу поняли, с кем дело имеют, притихли…

Толик счастлив. Их клуб – из лучших в Москве. В него и берут только своих, тем более что ФСБ. Да и знают уже, что крыша серьезная. Если что, сразу ребята примчатся. Вот и его, Толика, пристроили – в охрану на объект, деньги нормальные, работа непыльная, сутки дежуришь, двое отдыхаешь, надоело пахать, как бобику. В общем, все путем. Толик разливает в пластмассовые стаканчики коньяк: будем, старина… Чипсы хрустят.

Кулак-локоть-нога-кулак-плечо-прыжок-уклон-блок-локоть…

Толик в школе – маленький, кругленький, катается как колобок, безотцовщина, шпана местная донимает: пончик, а пончик, колобок, а колобок, слетай-ка за пивом… Помыкают. Теперь – крупный, кряжистый, немного склонный к полноте, сероватое лицо с мешками под глазами, золотой зуб поблескивает: давай подставляй стаканчик… Это он сразу после армии такой, неузнаваемый. Раздался в плечах, вымахал в росте. Покровительственно похлопывает по плечу: что-то ты хиловат, смотреть больно…

Редкие телефонные звонки. Ты как, живой? Молодец! Проблемы есть? Не тушуйся, прямо говори… А то быстренько решим. Я тут сына в школу карате отдал, тренер отличный, говорит, у парня талант…

Души в сыне не чает.

Как-то подкатил на своем сильно подержанном «жигуленке». Слушай, давай оттянемся, надоело все! Устаешь, как собака, на этой стройке, творят, что хотят, зарплату задерживают, хотя вкалываешь от зари до зари, без всяких нормативов, потогонка какая-то, уйду на фиг… Слава богу, Денис парень что надо, все благодаря клубу. Тренер с ними работает на полную, в походы их таскает, на природу, там и тренирует, выносливость, то-се… Недавно в горы возил их. К парню теперь так просто не подступишься. Привязались тут вечером трое, он как раз с тренировки возвращался, ну и… В общем, отделал их – мало не показалось. Забудут, как вязаться.

В голосе горделивые нотки.

И вдруг: слушай, а все-таки зря мы не стали бандитами (то ли шутит, то ли всерьез). Сейчас бы как сыр в масле катались, а? К ним наведываются иногда на стройку – здоровые такие «быки» на «БМВ», в спортивных костюмах, в кожанках, пушки, все как положено. Из бывших спортсменов. Крыша… А без нее как? Не будешь платить – снесут башку, и все дела. Были случаи. Вот куда денежки утекают, кровные-заработанные. Точно, зря… А ведь могли бы!

Кулак-локоть-нога-кулак-плечо-прыжок-уклон-блок-локоть…

Толик гордо оглядывает зал, кому-то приветственно машет. Знаешь, кто это? Генерал, один из кураторов клуба, его сын – тоже ученик Юрия, черный пояс. Сечешь, какие люди?

Куратор – в штатском, видный такой, чуть седоватый мужчина, выправка военная.

Если что…

На ринге двое в белых кимоно, перепоясанные, танцуют босиком друг против друга, подкрадываются, примериваются, обволакивают движениями, плетут паутину… Коньячок, чипсы… Золотой зуб поблескивает. А помнишь, как ходили в «Яму» на Пушкинской, еще когда там сидячка была?

А что «Яма»? Ах да, в той пивнушке тоже бандиты тусовались, спортсмены, студенты… Скамья за длинным столом, еще какие-то патлатые, один поближе, на бомжа смахивающий, с клочковатой бородкой. Шпенглер, бормочет он, отхлебывая пиво, закат Европы, печаль моя светла… Время дневное, народу еще немного, но подвальный зал с низкими потолками уже в табачных клубах – сумрачно, туманно, пивной дух и расплывающиеся лица. Сосед пододвигает к себе вторую кружку, сдувает пену, смолит одну папиросу за другой, вы еще молодые, говорит, а тут крутые парни собираются, даже милиция с ними предпочитает не связываться. Вон, кивает в сторону, видите того, с маленькими усиками в углу и еще двоих рядом – это знаменитый Рома-Дракон, он тут завсегдатай. Царь и бог здесь. К нему сюда на поклон ходят.

Рома-Дракон дремлет над кружкой, тут же бутылка водки и рюмки, мужики рядом с ним что-то цепляют из тарелок с закуской, обдирают воблу… Рома и Рома, в пиджачке, темная рубашка с расстегнутым воротом, ничего примечательного. Но Толик потом долго не может успокоиться: во где жизнь, чуешь?.. С таким скорешиться – ни забот, ни проблем. Ни одна шавка на тебя не тявкнет, ну!

И что ему бандиты?

Денис даже чуть помельче отца, однако шея, плечи, кость – все выдает спортсмена. Нет этой нездоровой припухлости, лицо чистое, без серого оттенка, движения неторопливы, спокойны, точны. Крепыш. То и дело потирает пальцы, на сгибах крупные утолщения-мозоли, как у всех каратистов. Не пальцы – кастет. Пробивают доску, крошат кирпичи. На лице Толика восхищение, он и не пытается скрыть. Если б ты видел, как он бьется, – супер! Это он с виду такой, не очень, а в деле о-го-го!

Денис, наклонившись к уху отца, что-то тихо говорит. Толик согласно кивает. Парень легко сбегает по ступенькам. Они провожают его взглядами, любуются им.

На ринге продолжается боевой танец, внезапно один из соперников падает. Денис останавливается и, полуобернувшись, внимательно смотрит на сразу изменившийся ход поединка. Поднимется или не поднимется? Судья считает секунды, поверженный медленно поднимается. Нет, ничего, справился, кружение возобновляется.

Денису еще расти, считает Толик, международные соревнования, большие деньги, однако жена Толика не хочет. Там все очень жестко, слишком жестко, здоровье дороже. Пока все зубы целы… Главное, что парень нашел себя, не потерялся, как многие вокруг, некоторые-то вообще сгинули – кто за решеткой, кто спился, кто на иглу сел… Время крутое, слабые не выживают. Да и сильных тоже ломают: иной взлетит высоко, а оттуда, между прочим, падать еще больнее…

Толик звонит явно на взводе, язык заплетается: слушай, тут на наших наехали, солнцевские, кажется. Слава богу, без стрельбы, позвонили ребятам, те тут же прикатили на двух джипах, в общем разборка, но это еще не конец. Только не на тех напали. Ребята из клуба тоже завелись. В общем, заварилась каша…

Кто на кого наехал, кто прикатил, почему вдребезги и что за каша – не понять. Денис должен поговорить с кем-то из самых-самых, которые все ведают, те, разумеется, пламя погасят, а кое-кому точно не поздоровится. Он сначала даже не хотел говорить Денису, но тот, узнав, сам вызвался. Если так наглеют, значит, надо учить.

Будем учить!

Хриплый плывущий голос.

Денис все может. Денис – опора и защита.

И вдруг: слушай, а все-таки зря мы не стали бандитами (то ли шутит, то ли всерьез). Нет, правда…

 

Огневая мощь дядюшки М

Вперед и вверх, и танки наши быстры…

Грозная тяжкая громадина, переваливающаяся с боку на бок, бронированный жук с длинным толстым хоботом и лязгающими гусеницами, готовый изрыгнуть из себя сноп пламени. Огонь, источаемый танком, сметает все на расстоянии в несколько сот метров, в считанные минуты – прах, зола и тлен.

Неужели это все его, дядюшкино? Как же не его, если вот же им самим, скорей всего, и вложенный сюда листок из блокнота (в линеечку) – слегка пожелтевший, обтрепавшийся по краям. На листке – номера страниц, где упоминается сам дядюшка и его хозяйство, в смысле его СКБ (специальное конструкторское бюро), все секретное, замаскированное, за высоким каменным забором с колючкой поверх, часовыми у входа и первым отделом (безопасность).

Аккуратный дядюшкин почерк.

В столбик.

Книга толстенная, торжественная (красивый красный переплет с золотым тиснением) – к семидесятилетнему юбилею завода (очень большой завод). Дар родителям от дядюшки: «Дорогому брату и его семье». На странице 87 – дядюшкина давняя фотография (молодое воодушевленное лицо) и там же схема огнеметной машины, теперь уже без грифа секретности.

Боже мой, какой-то провинциальный завод, какая-то секретность (дядюшка долго был засекречен), дела давно минувшие – почти неправдоподобная жизнь, дотла сгоревшая, и вот эта книга, чудом, можно сказать, уцелевшая на полке, среди совсем других книг. Знакомое лицо в ней. Родное.

Когда хлама становится слишком много, то и ненужная книжка, записная или даже настоящая, в смысле изданная, в переплете и так далее, – тоже хлам, как бы кощунственно это ни звучало. Хлам – что уже не будет тобой прочитано и вообще востребовано, а если копится годами и все больше заполняет окружающее пространство, то вдруг – усталость и томление. Натыкаешься в самом неподходящем месте, давно забыв про ее существование, совершенно ненужную и никогда не читанную, да и зачем, но в ней – снимок отцовского брата: просветленное лицо, явно для фотогеничности, а книга – о некоем крупном заводе, где некогда делались танки (может, и сейчас) и ковалась прочая огнеметно-огнестрельная мощь страны, и он в этой толстой, страниц на триста, книге, где кроме него еще сотни две фотографий, директора и начальники, заведующие СКБ и прочие заметные личности, более важные и менее. Внесшие свой вклад.

Дань всеобщего уважения.

Отец высоко ставил брата и смотрел на него чуть ли не снизу вверх – не только потому, что тот старший (не всегда у младших такой пиетет), но потому, что за тем, засекреченным и просвеченным насквозь всевидящим государственным оком, действительно глыбилась неприступно огневая мощь страны, тайная и всесокрушительная.

Запершись с приехавшим погостить дядюшкой в кухне (бутылка армянского коньяка, банка шпрот и сервелат – из спецзаказа), отец благоговейно причащался государственным (или каким?) секретам. За братом, таким по-домашнему обычным, в больших роговых очках с толстыми стеклами, в шлепанцах на босу ногу, в зеленой шелковой пижамной куртке и синих спортивных штанах с чуть обвисшими коленками, мерещилось…

Ну да, она самая – Великая Держава. Куда вливались талант и труд…

Спустя много лет я вдруг понимаю, что любил и продолжаю любить дядюшку. Вот оно, его еще совсем молодое лицо на фотографии, – просторный пиджак, широкий пижонский галстук, он любил галстуки и вообще был франтоват.

А какие у него были руки! Починить он мог в доме все – от сгоревшего утюга и дверного замка до наручных часов. И всегда находил для этого некий незамысловатый оригинальный способ, не требующий особых усилий.

Тут уж не просто «золотые руки» – голова! Мозги, легко проникавшие в структуру материи.

Меня же он всякий раз наставлял в правильной организации любой работы и вообще жизни – он называл это «НОТ» («научная организация труда») и даже подарил какую-то потрепанную брошюрку с таким названием (подробное описание правильного распорядка дня, расположения канцелярских принадлежностей на письменном столе и тому подобное)… Увидишь сам, как это помогает, говорил он. Я и не сомневался, только ко всему этому нужно было иметь еще и его голову, а в придачу – несгибаемую волю, ну да, как у него.

Собственно, сие повествование – дань нашей общей любви к этому замечательному человеку, брату отца и соответственно моему дядюшке, регулярно наезжавшему из далекого сибирского города, чтобы запереться с отцом в кухне и поведать о том, о чем он больше никому не мог довериться, – об огневой мощи, которую творил он на своем секретном заводе.

Танки с его огнеметами ползли по выжженным городам и поселкам, посреди дымящихся развалин со скрюченными черными телами. Это он, сидя в своем СКБ, в небольшой комнате с макетами всяких орудий и чертежными пульманами сотрудников, незримо ковал победу.

Сводки каждый день докладывали о наших успехах, но там фигурировали названия фронтов и армий, имена военачальников, а неведомый никому дядюшка тем временем корпел над очередным чертежом, жевал горбушку с конской колбасой и ломал голову, как увеличить дальность огненной струи и при этом избежать перегрева стали.

Впрочем, был еще один человек, которому дядюшка, вероятно, рассказывал, чуть набычив голову с редеющими на макушке волосами и пощипывая правую густую бровь, про свой огнемет. Как вы можете догадаться, то была женщина – Лида, кажется, ее звали, – тоже проживавшая в нашем городе. К ней он непременно наведывался во время своих приездов.

Однажды я видел их вместе. Чуть полноватая, с забранными в узел на затылке волосами, улыбчивая, приветливая, больше про нее, пожалуй, и сказать нечего, но дядюшка, сидя рядом, постоянно к ней наклонялся, и видно было, что ему ужасно приятно ее общество.

Потом он уезжал, а женщина, надо полагать, ждала следующего его визита, и отец с матерью не раз вслух задавались вопросом: когда? Когда же дядюшка и Лида наконец соединятся, потому что жить вот так, на расстоянии в тысячи километров и встречаться раз в два-три месяца, а то и реже ненормально и неправильно.

Однако дядюшка – при всех своих талантах – этот узел никак развязать не мог. Завязался же тот не где-нибудь, а именно в его городе – там у него была семья, сын, и хотя с женой они уже фактически разошлись, та еще пыталась как-то его удержать и потому строчила письма начальству того самого завода, где дядюшка заправлял огнеметами.

И об этом, вероятно, великий огнеметатель тоже рассказывал моему отцу, сокрушенно, за плотно прикрытой кухонной дверью, коньяка в бутылке становилось все меньше, а мрачнел дядюшка все больше.

Оно и понятно: если бы не «золотая голова» и не важность его работы, могло случиться непоправимое – из-за тех самых жалостно-грозных писем его жены, так и оставшейся ему женой, хотя и сугубо формально. В те суровые годы, известно, любое письмо, даже анонимное, могло сыграть роковую роль, а жена дядюшки написала их чуть ли не с десяток, строго требуя поставить на место безответственного конструктора М., преступно забывшего о своем супружеском долге и дарящего пламя своей души какой-то неведомой женщине в другом городе. Бог уж знает, что она там еще писала про дядюшку, но несдобровать бы ему точно, если бы…

К счастью, на заводе были и другие – золотые не золотые, но кое-что кумекающие головы, в первую очередь генеральный директор, мозг которого трудился над тем, как повысить эффективность наших засекреченных эйнштейнов, крепящих отечественную обороноспособность. Судя по всему, он нашел правильное употребление тем самым обиженным письмам…

Вот уж в чем не откажешь тому славному директору, так это в уме: хода он тем письмам не дал, дела не завел, а однажды вызвал к себе в кабинет конструктора М. и поговорил с ним по-мужски, с глазу на глаз, а вовсе не как начальник с подчиненным (есть же люди!). То есть, может, и как начальник, но и все равно по-мужски, вроде как по-товарищески. Что уж он ему сказал и в каких выражениях, останется тайной, но только дядюшка с женщиной Лидой встречаться действительно перестал. Семья (как и он сам) была сохранена – правда, не очень надолго, до тех времен, когда нравы несколько смягчились и оргвыводы стали менее суровыми.

Правда, и сын дядюшки к тому времени стал взрослым, и законная супруга в конце концов уяснила, что силой мужа при себе не удержать. Вот только и с женщиной Лидой соединиться дядюшке, увы, было не суждено. К тому времени она уже жила с другим человеком – увы, а потом и вовсе оказалась за океаном, куда дядюшке – в силу его засекреченности – путь был заказан.

Ну и что было делать с этим толстенным, никому не нужным фолиантом, где дядюшкина фотография (вкупе с прочими) и перечень всяческих его заслуг перед заводом и Отечеством – среди прочих столь же заслуженных и внесших неоценимый вклад?

Мы-то любили дядюшку безотносительно к этим заслугам, просто, а его танк с огнеметом мало кого уже волновал, хотя и танк стал другим, и огнемет был куда совершенней, – только не было уже этой подростковой страсти к орудиям массового уничтожения, ко всем этим смертоубийственным штуковинам, которыми соревновались страны одна с другой.

Зато мне безусловно нравилось, как потрясающе дядюшка чинит карандаши – сначала маленьким перочинным ножичком с перламутровой ручкой (точно такой же он подарил и мне), аккуратно состругивая деревянную часть, а затем бритвенным лезвием, слой за слоем доводя до совершенства черный грифель. Еще нравилось смотреть, как он ремонтирует, низко наклонив лысеющую голову, маленькие наручные часы, что-то там внутри, в сложном переплетении крошечных колесиков и шестеренок подправляя узенькой отверткой и пинцетом. Или как роскошно носит он шляпу, ловко, по-ковбойски выгибая ее широкие поля и чуть накренив набок…

Последние годы он к нам уже не приезжал – старый стал, сил уже не хватало, но какие-то известия о нем до нас долетали – то открыткой, написанной его все еще аккуратным, хотя уже не слишком разборчивым и каким-то кособоким почерком, то сын позвонит.

Почти до последнего дня он работал, трудился над своими чертежами – все что-то изобретал, доводил, забывая даже про еду и питаясь тем, что приносили ему домой, в его однокомнатную квартирку сын или невестка. Внуки уже подросли, тоже забегали – узнать, все ли в порядке у деда. Так чаще всего и заставали – за массивным письменным столом, словно бы дремлющим.

Время от времени присылали и курьера с завода – с нехитрым продуктовым набором (батон копченой колбасы, сыр, подсолнечное масло, редко – баночка красной икры, в честь какого-нибудь праздника) – трогательно…

На письменном столе – заостренные, хотя и не так тщательно, как прежде, простые карандаши (чешские, кохиноровские, любимые), листы бумаги, расчерченные вдоль и поперек квадратиками, кружочками, стрелочками, а по краям сикось-накось меленькие буковки, цифирки, формулы какие-то – ну да, все тот же огнемет, предмет его неизменной гордости.

Вот ведь, продолжал его усовершенствовать, навсегда завороженный огневой мощью, нагибался все ниже в своих тяжелых роговых очках с толстыми стеклами. Изо дня в день, изо дня в день…

 

Дом, который построил Морис

Придется наконец публично признаться в уважении, да что там, в восхищении, которое мы испытываем к Морису.

И то: человек, построивший на холме для своей семьи роскошный трехэтажный особняк с круглой башенкой, безусловно, заслуживает этого. Из одного окна (венецианского) видна городская церковь (тоже на холме), из другого дубовая роща и край городского кладбища (в низинке), а вокруг – домики, домики, огородики, огородики…

Вилла Мориса (иначе не назовешь) окружена высоким краснокирпичным забором и высится как крепость, как средневековый замок, как царский дворец (ну, может, и не совсем царский).

Огородики, огородики (из большого окна), грядки мелкой нарезкой, кустики черной и красной смородины, кажущиеся совсем низкими яблоньки – это поражает почему-то гораздо больше, нежели даже храм, величественно сверкающий золотыми куполами на другом холме (про кладбище умолчим). Между тем Морис, скорей всего, не случайно выбрал именно этот холм, а не какое-то другое место – пространство между, так сказать, вечностью и тленом (плюс опять же сень дубравы). Все это должно, по идее, вносить в его жизнь, нервную и суматошную, как у всякого делового человека, равновесие и таким образом споспешествовать в его и без того процветающем бизнесе.

Морис – удачливый бизнесмен, из первой пятерки в нашем, пусть и не очень большом, но удачно расположенном на крупной оживленной трассе городке. Сеть магазинов – продуктовых и всяких прочих, вплоть до ювелирного – его, Мориса, заслуга. Обслуживание на приличном уровне, товар не слишком дорогой, а главное, качественный. Кто думает, что это просто, быть бизнесменом, тот глубоко заблуждается. Сколько нервов пришлось истратить Морису, сколько времени, сил и здоровья, сколько всего пережить (к сорока, а то и раньше полно седины) – не измерить, а измерив, может, не захочешь и начинаться.

Вот и призадумаешься порой: Морису-то зачем?

В прошлом инженер единственного крупного в городе завода, вроде и в алчности никогда не был замечен. Впрочем, с деньгами у него очень даже неплохие отношения. Финансы ведь не к каждому благоволят. Будь вы хоть трижды талантливым бизнесменом, деньги будут к вам приходить и затем уходить, тут совершенно особая игра. А к Морису они приходили и приходили, даже когда разразился всем памятный дефолт. То есть тогда они к нему, может, и не приходили, но и не уходили, как у других, в одночасье лишившихся очень даже крупных состояний, если не разорившихся вовсе. А Морис не только удержался, но и снова быстро пошел в гору.

Если учесть, что начинал он с налаживания производства и сбыта видеофильмов, раньше других сообразив, что этот товар не требует особых вложений и будет в ближайшее время максимально востребован, то надо отдать должное его сообразительности. И так он угадывал постоянно, а что это, как не дар? С кино же он начал потому, что просто увлекался им, хорошо разбирался во всяких тонкостях и даже одно время пописывал статейки про новые фильмы в столичных газетах.

Впрочем, на этот вопрос (зачем ему, бизнес имеется в виду) не смог бы, наверно, ответить однозначно и сам Морис. Не раз ведь сетовал, что наличных у него почти всегда в обрез, все вложено в дело, а как только появлялись, он с семьей куда-нибудь удирал (именно так) – в Испанию или в Малайзию, в Германию или Чехию – места новые посмотреть, искупаться в море, попить вина или пива (любил, особенно чешское).

Если же присмотреться пристальнее, то ясно одно: дело для него – не только бизнес, то есть торговля и прочее. Едва ли не важнее – строительство, для себя прежде всего (впрочем, и не только), он постоянно его ведет – сначала дом на озере Селигер, в живописнейшем месте, настоящий бревенчатый сруб в два этажа, где и перезимовать запросто, потом…

Разумеется, должен же он иметь возможность при желании поехать поудить рыбу, сходить по грибы, в баньке попариться, а Селигер в этом смысле – земля обетованная и совершенно неосвоенная. Он-то чуть ли не первым понял это, однажды, еще в студенческие годы, побывав там на какой-то турбазе. Это уже после него умные люди расчухали, коттеджи вокруг стали расти, как грибы в ближнем лесу (в ста метрах), но у него уже было лучшее, самое удобное и самое живописное место – восхитительный вид на озеро, лес, да и маковка небольшой полуразрушенной церковки тоже видна, придавая всему ландшафту особый колорит.

Дома этого, однако, мало ему (другие запросы), поэтому он приобрел еще и большой недостроенный особняк в городе, естественно, в самом красивом месте – на холме между храмом, дубравой и кладбищем. Откупил он его аж у главного архитектора города, тому так и не удалось завершить строительство, а Морис никогда не бросал начатого, не отступал.

Внутри он, надо заметить, тоже размахнулся: лестница из карельской березы, огромная ванная комната, обставленная зеркалами из какого-то балетного училища, зал для приемов с огромным камином и явно антикварным фортепьяно (для музицирующей супруги), библиотека, кухня с мраморной стойкой и всякие прочие интерьерные изыски, словно бы взятые из глянцевых журналов.

И разумеется, зал для бильярда, сауна, гараж и прочее.

Что надо дом!

Вокруг, между прочим, еще три схожих особняка – и по габаритам, и по всему, хотя и куда менее привлекательных. Принадлежали они – кому бы вы думали? – местным бандитам (точная информация), верней, их вдовам, поскольку бывшие владельцы уже успели угомониться на том самом кладбище, кресты которого были видны из окна Морисова дома (как, вероятно, и из их), над иными могилами памятники – эдакие истуканы в человеческий рост или даже выше, не исключено, что именно этим бывшим домовладельцам и поставленные. Теперь же вдовы пытались продать недвижимость: не по карману им ее содержать – вот только покупателей не находилось. Так что Морис фактически в одиночестве царствовал на этом холме.

Кстати, о бандитах. Если честно, то всех приятелей и хороших знакомых Мориса, естественно, беспокоила мысль о его безопасности. Все-таки время неспокойное: сколькие бизнесмены, даже не очень заметные и, вероятно, ни в чем не повинные (кроме того что не хотели «делиться» либо «делились» не с теми, с кем надо) уже пали жертвами разгулявшегося криминала.

Что говорить, хорошо, уютно в Морисовом небольшом, но достаточно вместительном кабинете, устроенном в угловой башенке, откуда через оконце виден, естественно, все тот же храм – белоснежный, недавно отреставрированный (кстати, не без участия Мориса), розово светящийся в лучах закатного солнца, видна и часть дубравы, мощные многолетние деревья, гордость городка…

Храм, как уже сказано, стоял на другом холме, а между ним и Морисовым домом, в низинке, как и кладбище, хотя и по другую сторону, налезали буквально один на другой мелкие с высоты башенки домики, сараюшки, плетни и огородики, а в этих огородиках муравьишками копошились попками вверх люди, вроде как гномики. Несмотря на свою оптическую малость, они меж тем были совсем близко.

Поздняя весна, народ полол и сеял, сеял и полол, а мы смотрели сверху (Морис и во всякое другое время года смотрел, зимой и летом, и осенью) – по-хорошему как-то по-другому должно быть, но что сделаешь? Тогда надо жить где-то еще, в какой-нибудь ласковой стране, в летящем самолете (с Хакамадой), а может, и на необитаемом острове.

Морис же видел храм, видел дубраву, а люди… ну что люди?

Не надо только думать, что Морис не разумел про дом, про себя и про людей в ветхих лачужках (у кого-то, впрочем, и ничего, отстроились) вокруг, всё он понимал. Не такой он, чтобы не понимать, просто у него получалось, а у кого-то нет, он хотел, а другие, может, и хотели, да не умели, не могли, мало ли что. Но если удача и деньги сами (не без усилий, конечно, с его стороны) шли ему в руки, а он всегда хотел иметь дом, большой, красивый, удобный дом, где было бы просторно, опрятно, уютно для всех – для детей, для жены, для родителей, для гостей (любил принимать).

Такая у него с юности отчего-то была мечта – ну да, дом, именно такой, какой он построил теперь, в центре города, с видом на храм и дубовую рощу. Он в этом городке, как и все мы, родился, жил в барачной коммуналке с матерью, спотыкался о громоздящиеся в длинном темном коридоре сундуки, вдыхал кухонный сковородный смрад, нетерпеливо переминался перед занятым сортиром, таскал на помойку мусорные ведра, смотрел из окна, как гоняет голубей сосед Колька, в общем, все как у всех, как и потом в однокомнатной квартирке блочной пятиэтажки с сыреющими обоями и сыплющейся штукатуркой.

Это позже выяснилось (другой исторический мотив), что у его прадеда был дом в Москве (или два), естественно, экспроприированный, сам же прадед вовремя отбыл в мир иной, а вот дед еще и баланды нахлебался в местах не столь отдаленных по причине уже отъятой частной собственности. Так что, можно сказать, у Мориса чуть ли не на генном уровне было – дом.

Сбылась мечта – и такое случается (кому повезет), а лачужки и огородики вокруг… да что об этом?

Для города Морис тоже немало делал, хотя и был с администрацией в непростых отношениях. Убежден был, что если бы все захотели… Злился на идиотские препоны, с которыми неминуемо приходилось сталкиваться даже в самых, казалось бы, простых и полезных для города затеях, бывало, даже напивался сильно, стучал кулаком по столу, ходил с красными глазами и набрякшими веками, в общем, терзался. Но ведь не из-за себя же терзался, а оттого, что не давали или мешали.

Не отчаивался же, однако: раньше или позже, убежден был, но и на месте этих лачужек тоже вырастут настоящие дома, может, и не такие, как у него, но и ненамного хуже, и не будет этого жалкого вида, убогости этой. Главное – начать, главное, чтобы кто-то наконец захотел исполнить задуманное, вот как рассуждал. Можно, конечно, и по-другому – накопить деньжат да и слинять куда-нибудь, желательно подальше, вселиться в обихоженное жилье в чужой ласковой стране (или даже обзавестись своим), где все уже давно обустроено, отлажено, отутюжено, но ведь совсем не то будет, совсем…

Ему верили. Смог же он…

Многим он помогал – не деньгами, хотя и деньгами, впрочем, тоже, а – давая работу. Кто-то становился продавцом в каком-нибудь из его магазинов, кто-то менеджером в туристической фирме, кто-то официантом в кафе, а кто-то вкалывал на строительстве… Платил он не так чтоб очень щедро, но на жизнь хватало, а если оглянуться окрест, то и вообще.

Находились, натурально, и недовольные. Разве может человек устоять против обиды – на кого-нибудь за что-нибудь? Кто-то считает, что его недооценивают, кто-то рассчитывал на большее, кто-то просто завидует, сам не отдавая себе отчета… А кому-то в чем-то было отказано, случалось. Были и такие, даже из близких знакомых, кто элементарно не хотел. «Не хочу я на них (на него) работать» – и всё. Пахать денно и нощно за нищенскую зарплату, неизвестно на кого, и главное, зачем – пожалуйста, а «на них/на него» ни за что. А кое-кто, поразительно, откровенно ненавидел Мориса: стоило упомянуть его имя, как тут же атмосфера накалялась и в воздухе искрились разряды.

Впрочем, и самом Морису до благостности было далековато. Срывался, случалось (немудрено). Однажды пришлось быть свидетелем, как он кого-то отчитывал по телефону, резко, даже с угрозой, лицо хмурое, щека нервно подергивается: «Пусть лучше не суется, понятно? Надо будет, достанем…» – ну и так далее.

Бремя.

Иногда вспоминалось, как в детстве мы с Морисом и другими пацанами находили какую-нибудь заброшенную скособоченную сараюшку, пахнущую гнилой, запревшей доской, подполом, сыростью, мышами, и устраивали там гнездо – «штаб» это называлось. Впрочем, это могла быть и вырытая нами же землянка, шалаш в лесу… Что-то романтическое было в этих странных убежищах. Почему-то хотелось непременно чего-то тайного, скрытного – вдали от людского глаза, под землей, на дереве, в густом укрытии листвы.

Все это давно кануло в прошлое, разве что затхлый запах тех тесных, согретых нашим дыханием укрывищ, где мы, прижавшись друг к другу, смолили короткие сигареты «Новость», а став постарше, выпивали какой-нибудь портвейн, накрепко впитался в наши ноздри.

Да, теперь у него был не один, а аж два дома (намечался и третий). Сруб – на Селигере, солидный кирпичный – в городке. Но отделаны оба были с той основательностью и серьезностью, какие были присущи именно Морису.

В городе он был видной фигурой, не таил своей обеспеченности (впрочем, были и побогаче его) и жил совершенно открыто, как если бы все так же инженерил на здешнем заводе: ходил с кошелкой на рынок, а в джип садился только когда надо было ехать на Селигер либо по каким-то делам в область или в столицу. Картинка: Морис бредет вечером из офиса пешком домой (двадцать минут ходьбы). Между прочим, обычное явление, будто никто про него, верней, про его богатство и не знает, а только – Морис и Морис. Словно ничего ему не грозило и не могло грозить. Конечно, все про всё знали, в небольших городках быстро друг про друга узнают, а быстрее всех – те, кому есть в этом интерес. И про Мориса, соответственно, тоже.

И сам он, разумеется, должен был проявлять осмотрительность и осторожность. Стал бы он (не было сомнения) что-нибудь серьезное предпринимать, не найдя себе соответствующую, как теперь говорят, крышу? Причем понадежней, чем у других, потому что присосавшихся всегда много, но есть кое-кто, от кого действительно зависит (иногда и жизнь).

Так мы думали, беспокоясь о его безопасности, он же вроде совсем об этом не пекся и потому ходил по городу совершенно безмятежно, в замшевой коричневой куртке или в свитере (а иногда и в костюме), любил в середине рабочего дня перейти из своего офиса на другую сторону самой широкой центральной улицы в принадлежащую ему же уютную кафешку (там часто назначались всякие встречи) и выпить там кофе или пива, а то и рюмку водки, даже не обязательно в отдельном кабинете (для избранных). Здесь же он мог обсуждать проект сооружения нового торгового центра или создание новой реэлторской фирмы (спрос на жилье растет), да и просто о жизни поболтать – в зале тепло, светло, музыка тихо играет или телевизор на кронштейне под потолком что-то бормочет, симпатичная официантка Настя и бармен Костя – свои люди…

Может, нравилось ему смотреть из окошка кафе на снующих по улице прохожих, на проезжающие машины, на белую девятиэтажку через дорогу, где в одной из комнат принадлежащего опять же Морису большого магазина с красиво оформленными витринами уже почти с десяток лет (трудно поверить) размещался его офис, нравились негромкие голоса в самом кафе – мирно текущая жизнь, постепенно меняющаяся…

Помню, однажды, давно, лет пятнадцать назад (еще в пору своего инженерства), Морис признался: «Знаешь, что меня больше всего угнетает в нашем городе? – Он грустно окинул взглядом пустынную привокзальную площадь: выщербленный, с провалами асфальт, приземистое серое здание с крохотным зальчиком ожидания, закутком начальника вокзала, медпунктом и отделением милиции. Тут же и кассы. Неподалеку два кособоких обшарпанных ларька (пресса и пирожки). Дальше какие-то серые и бурые пакгаузы, пустырь, бараки, лачуги…– Что ничего, ну абсолютно ничего не меняется… Убожество и есть убожество», – и безнадежно махнул рукой.

Могли ли мы предположить тогда?

Впрочем, Морис мог. Тогда же или чуть позже он сказал: «Если так будет продолжаться, то на стране можно ставить крест. В какой-то момент все рухнет…»

Непонятно, как ему удавалось – ну вот так спокойно (ходил, имеется в виду). Ни телохранителя, ничего… Словно не передавали по телевизору почти каждый день об убийствах и похищениях. Правда, то в основном в Москве, а еще чаще в Питере, но и у нас случалось, хотя и нечасто…

Такое впечатление, что Морис знал нечто, чего не знали другие. Некий заговор. Отмазку. В том смысле, что даже случайность не могла его затронуть, ничего не могло с ним произойти неприятного в нашем городе – без чьей-то на то воли. Ни заезжий гангстер-гастролер, ни налакавшиеся зелья оболтусы – никто не мог посягнуть…

Ну да, мэр к нему забегал в офис, а то и заглядывал в гости в его замечательный особняк – продегустировать какой-нибудь экзотичный редкий напиток из Морисова бара и посмотреть совсем свежую киношку. Или начальник городской милиции, тоже разбирающийся в напитках. Или еще кто из «отцов» города.

Только – что´ мэр (не Лужков)?

Нет, похоже, дело было вовсе не в мэре и не во всяких прочих начальниках.

Тогда в ком же? Кто еще мог блюсти этот городок, кто был его Богом, Хранителем, Властелином кольца и пр. и пр.? Кто простирал свою могущественную охранительную длань над Морисом в его замшевой коричневой куртке (когда надо, то и в темно-синем костюме с галстуком)? Разве человеку, даже и самому могущественному, по силам все предусмотреть?

А может, кто-то просто молился за Мориса каждодневно и ежечасно, зная про отнятый когда-то у его прадеда дом и отмороженные на лесоповале легкие его деда? Либо, постигнув его честные намерения (те давние его слова, что ничего не меняется) и видя, что у него получается, опять же стоял на страже?

Может, дали шанс?

Когда видишь дом Мориса, возвышающийся на холме между храмом, дубравой и кладбищем, чисто промытые большие венецианские окна, сияющие на солнце не хуже покрытых позолотой церковных куполов, голубую спутниковую тарелку на крыше, башенку, вознесенную чуть ли не в самое небо, то и… впрямь просыпается надежда.

Все-таки хоть что-то меняется…

 

Юрист

Звонкое зимнее утро. Снег похрустывает под ногами, девственный, ни следа – А.Г. первый. Первый человек этим ясным зимним утром на узкой тропке, которую сам же и протоптал. Никто здесь больше не ходит, лишь изредка, не каждый день, сторожа. Здесь его вотчина, они знают, что А.Г. тут живет круглый год, даже зимой, поэтому они здесь не нужны. Впрочем, они и вообще не нужны, потому как, ясное дело, ни от кого они ничего не охраняют: кто захочет, все равно заберется в эти жалкие лачужки с их жалким же и все равно необходимым скарбом. Кому надо (тем же бомжам) – свое возьмет, никакого сомнения.

Для сторожей А.Г. местная достопримечательность – никто, кроме него, здесь больше не зимует – электричества нет, горячей воды нет, ничего нет… Только маленькие домишки (впрочем, попадаются и побольше, кое-кто уже поразжился), сараюшки да заборы меж голых деревьев – тоска, да и только.

Но что для другого тоска, то для А.Г. самая что ни на есть жизнь. Он уже и не представляет, как бы смог жить в городе, где у него двухкомнатная квартира, жена, дочь с мужем и ребенком… И что ему в городе? Теплый клозет, конечно, нелишне, особенно в его возрасте, но можно и обойтись. Электрический свет – тоже благо, но он уже привык к свечкам и керосиновой лампе, ему достаточно. Человеку, в общем-то, особенно пожилому, много и не надо, вообще человеку. И с едой тоже сам прекрасно справляется: кашка манная или овсяная, своя картошка с заготовленными осенью грибами, капустка квашеная – милое дело… Иногда рюмашка горькой, под настроение, и тогда не горько ему, а сладко. Тишина, воздух ядреный, ветер в сенях, мышка скребется или жучок-древоточец…

И с одиночеством он свыкся – что толку постоянно вертеться друг у друга перед носом? Только раздражаешься зря. А так появишься разок в месяц, посидишь со всеми за столом, телевизор посмотришь, новости обсудишь (что толку?), ну и ладно… Одному же и вспомнить есть что, не дергает никто, замечаний всяких никчемных не делает. И заняться всегда есть чем – птичек покормить, снег с дорожки сгрести, печку почистить от накопившейся золы, дровишки попилить-порубить – нормально, да и для здоровья хорошо, семьдесят шесть все-таки… В городе прибаливал, а тут все путем, даже и самочувствие.

А.Г. первый на тропе, только вороньи лапы да, случается, заяц проскочит или Мартин куда-нибудь смотается втихомолку, по своим собачьим делам, попромышлять на воле, не все ж сидеть взаперти. Он его и не неволит, пусть пес погуляет, все равно придет и ночью будет с ним, не так уж часто он отлучается, а когда А.Г. собирается в город, тот его провожает аж до самой автобусной остановки и потом снова на дачу – нести вахту до его возвращения. Неглупый пес, хотя и с придурью. Иной раз облает зря честного человека, напугает, или с остервенением привяжется к машине, норовя аж под колеса, не угомонить. И ведь когда-нибудь точно угодит на свою дурную башку, жалко будет.

Кобель сам приблудил к нему позапрошлой осенью да так и прижился. Небольшого росточка, черный, типичный дворник, тем не менее он что-то от благородных кровей в себе сохранил, не столько в стати, сколько в обходительности. Не клянчил никогда, из руки брал аккуратно, мягко схватывая губами, а когда А.Г. спал, вел себя так тихо, словно боялся ненароком потревожить, – уважал, одним словом. И охранял рьяно: стоило кому приблизиться к их забору или даже показаться на дороге.

В соседний городок, местный областной центр, А.Г. ходит не так чтоб часто, однако ж наведывается, и не только за продуктами. Придумал, однако, работенку – оформлять в качестве доверенного лица всякие документы, связанные с дачами. Кто-то вступает в наследство или переоформляет участок на себя, кто-то дарит детям, кто-то продает, а значит, нужно брать справки, вызывать землемеров, подавать документы в регистрационную палату, а когда и в суд съездить, причем не один раз… Многие не хотят этим заниматься – оно и понятно: из первопрестольной ездить, в очередях часами ждать, не сахар… Люди заняты, да и машина не у каждого.

А чиновникам что? Им человека завернуть – плевое дело, сразу ведь в их закорючках не разберешься, объяснять же им, сукиным детям, скучно, они и будут тебя мытарить почем зря…

Вот и поручает народ это дело А.Г., за вознаграждение, естественно. Много он не берет, рассматривая это не только как заработок, но и как помощь. Впрочем, с иного и побольше можно взять, кто на иностранной машине, другому сделать скидку…

Ему и вправду проще – все-таки он здесь обретается, а зимой и в конторе народу поменьше, к чиновникам легче попасть. Его и «юристом» потому кликают, хотя никакой он, знамо дело, не юрист, когда-то кадровиком был. Тогда, впрочем, все по-другому было, не так, как сейчас.

С хозяйственной сумкой шлепает А.Г. зимним утром по тропинке к автобусной остановке. На нем полушубок, теплый, изнутри густая овечья шерсть, шапка-ушанка низко надвинута на лоб, на ногах обрезанные валенки с галошами. Километра три ему пилить, вокруг шмыгает Мартин, взрывает бразды, носом вычитывая свои звериные знаки. В сумке у А.Г. еще папочка, кожаная, с давних времен, – для бумаг. Файлы. Тут все дела, которые он взялся вести. Полный порядок, разложено-переложено, скреплено-пришпилено, иначе запутаешься. А каждая бумажка денег стоит, в буквальном смысле. Хоть одну потеряешь, потом хлопот не оберешься. По инстанциям снова ходить, кланяться бюрократам.

Иначе, как бюрократами, он их и не называет. За глаза, конечно. Потому что ссориться ему с ними не с руки. Наоборот, он их всячески старается задобрить (прикармливает) – кого шоколадкой, кого коробкой конфет, кого сувенирчиком недорогим… Эти расходы он включает, разумеется, в счет, не свои же тратить, их и без того кот наплакал. Так что приработок, пусть и небольшой. Если же учесть, что деньги он на расходы берет вперед, а во времени процесс растягивается, то и получается вроде кредита – вот и бизнес, маленький, но для жизни не лишний, даже и неплохо. Вроде и обмана никакого, и существовать полегче… Дровишек подкупить, рыбкой красной себя побаловать. Можно, можно жить, хотя и гнусно бывает от всей этой бумажной канители, настолько иногда приедается, что хочется плюнуть и завязать.

К тому же и клиенты всякие попадаются – с иными полное доверие, а с иными только и гляди, чтобы не кинули. Совсем недавно так и произошло, причем вроде солидный человек, дом двухэтажный, машина хорошая, обещал премию, как дело будет сделано, а всего только и дал – двести рублей, меньше десяти долларов, смешно даже… Не ожидал А.Г. такого сюрприза, а тот еще ему в вину поставил, что дело долго тянулось. И возразить опять же нечего – тянулось. Быстро такие дела не делаются. А.Г. же, впрочем, и не спешит. Если быстро, то и оплата другая. Да и не в том он возрасте, чтобы суетиться.

Естественно, не без проблем, однако, в конце концов всегда у А.Г. все получалось, даже в самых трудных ситуациях, поэтому и клиенты не убывают, знают в садовом кооперативе, что есть такой А.Г., «юрист», он и во всяких бюрократических хитросплетениях кумекает, и денег много не берет, не обманет, во всяком случае. Надежный человек, репутация, так сказать. А ему лестно, вроде как он даже не на пенсии, а при серьезном деле. В его-то годы… Тоже ведь непросто пороги обивать, да и знать надо, как к кому подойти. Изобретательность нужна. И председатель садоводческого товарищества его рекомендует, совершенно искренне: если что, к А.Г., не подведет.

Летом, в воскресные дни, когда народ съезжается на дачи, А.Г. обходит клиентов. Кому доложить, как дело продвигается, с кого денег взять, с кого недостающие документы… И все обстоятельно, можно сказать, со вкусом: сесть за стол, очки водрузить на нос, папочку заветную кожаную раскрыть, разложить бумаги – все чин чином. Разговор неспешный, деловой, люди в основном с почтением (А.Г. – палочка-выручалочка), с кем, между прочим, и за жизнь перемолвиться, про политику (обокрали народ), про всякое-разное… Где, смотришь, и чаем угостят, где рюмашку нальют, где куском торта побалуют… Что ни говори, а он и теперь – фигура не последняя, как и прежде. Человеку приятно уважение, как иначе?

Так, во всяком случае, было. И вдруг засбоило.

Надо ж было им одно словцо (считай букву) добавить – вместо просто «садоводческое товарищество» теперь еще и «некоммерческое» (СНТ). В это «некоммерческое» все и уперлось. С него и пошло.

Кто угодил в эту промоину, с теми тут же сложности начались. Нотариусы переоформлять бумаги отказываются, а Регистрационная палата соответственно бумаги принимать – без этого самого словца. Вот и топчется теперь А.Г. на одном месте, не знает, что предпринять. Истцы же торопят, их всего трое, но тоже достаточно, деньги ими вложены, а результат нулевой.

Главное, что и деньги-то уже съедены, отдавать их А.Г. не из чего, одной его пенсии даже на четверть долга не хватит, да и репутация явно под угрозой, порядочность и прочее. Слух ведь быстро распространится: дескать, А.Г. не справляется. Народ быстро смекнет: кончился «юрист», нельзя с ним дело иметь. Вот тогда пиши пропало: на пенсию не проживешь даже при его скромных запросах. Разве что в сторожа податься? Так и то – кому он там, старикашка, нужен?

Не далее как два дня назад он снова был в палате, беседовал со знакомыми чиновниками – что толку-то? Не внемлют, стервецы, знать ничего не желают: как в распоряжении указано, так пусть и делают, нотариусы не последняя инстанция, есть еще суд, в конце концов, им безразлично, они тоже не подвинутся. Ну и что – знакомые? Да чихали они на него… А, может, думают, он деньги лопатой гребет, вот и вымогают, даже скорей всего. У него, впрочем, и денег нет, истцы тоже не согласны, да и на неприятность можно налететь – как-никак, а взятка. Уголовно наказуемо. Оно ему надо на старости лет? Да и не научился он до сих пор, старый хрен.

Клиенты нервничают – им что? Назвался груздем – полезай в кузов. Доверенность на него оформлена, деньги получены, пусть как хочет, так и выкручивается. Им все равно, испортит он там с кем-то отношения или нет, и правда, им-то с аспидами чаю не пить. В его положение входить не хотят. Не может, пусть возвращает деньги, они кого-нибудь другого наймут, помоложе и пошустрей, из профессионалов, тот денег наверняка больше возьмет, но уж точно зубами выгрызет.

Время идет, а воз и ныне там. Ну, положим, и не совсем там, только результат все равно ноль. А ноль, он и есть ноль.

Что правда, то правда. А.Г. крыть нечем. Только честить бюрократов в хвост и гриву, каяться и обивать пороги. Никому, впрочем, от того ни жарко ни холодно, а клиенты свирепеть начинают: что же вы, милостивый сударь, беретесь за то, что вам не по плечу? К вам с полным доверием, а вы… Давайте тогда иначе разговаривать. Вот у нас расписка ваша на определенную сумму, сами знаете какую… Раз не получается, возвращайте документы и деньги.

Ну и что дальше?

Последнюю неделю А.Г. ночью не спится. За окном тьма непроглядная и тишь такая, будто уже в мире ином. Печка, с вечера раскаленная, малость выстыла, так что в небольшой комнатенке его прохладно, а к утру и вовсе холодрыга будет, стекла заиндевели, ничего не видно. Мартин, свернувшись клубком, сопит на своей подстилке из старого ватника, под утро же перебирается поближе к печке, тоже холодновато, несмотря на густую шерсть.

А.Г. спит не раздеваясь, ничего, нормально. Одеваться-раздеваться – простыть можно, болеть же здесь одному совсем худо. Воды поднести некому. Уже было однажды, думал, дуба даст, так худо. Однако ничего, оклемался. Но еще раз не хотелось бы, лучше уж так, в одежде.

Проснется он посреди ночи и думает, думает… Не какими-то конкретными мыслями, а вот так, невнятно, тягуче, словно медленно продираясь куда-то. Даже не о делах, сколько вот об этой тишине и тьме, которые его обступают. Скоро они и его поглотят полностью, собственно, так все, вероятно, и будет, как сейчас, тьма и тишина кромешные, только сам он ничего уже чувствовать не будет. Ничего, собственно, это и есть тьма и тишина.

Нет, это его не особенно пугает – жизнь прожита, все уже согласились с его здешним добровольным отшельничеством, с его отсутствием. Да, чудачество (хотя что уж?). Здесь он, по крайней мере, чувствует, что живет, – детство, деревня, воздух, запахи, все как много лет назад, а там, в городе, – что? Но и дело тоже есть, чтоб не совсем себя потерять в здешней зимней стылости, опять же и оправдание, хотя почему он должен оправдываться? И перед кем? Перед женой? Да ладно, наоборот, только жизнь ей облегчает, что сам по себе здесь кантуется, никого не обременяя, не требуя заботы о себе. Пространство освобождает, да и дачу блюдет, дом и сад, сюда тоже много вложено.

Рядом с кроватью на столике толстенная Библия (жена дала), пробовал не раз читать – не идет. Даже не по себе как-то. Жена говорит, эта книга может заменить все остальные, спросишь что, она непременно цитату оттуда. Памятливая. А у него не получается. Каких-то других слов хочется, а не что кто-то там кого-то родил. Несколько страничек осилит, и все… Может, там и есть мудрость, да, видно, не про него. Поздновато.

Ситуация между тем ни на йоту не меняется. Застыло все, заледенело. А.Г. не знает, куда ткнуться. К истцам нельзя – надо деньги возвращать, аспиды тоже уперлись: нет и нет. Он уж и так, и эдак, и на жалость бил, унижаясь: дескать, что же вы делаете, Бога побойтесь, загоняли совсем старика. Из-за одной буквы, халдеи.

Как глухие: ничего не можем сделать, все равно комиссия не пропустит. А ведь совсем недавно еще умел добиваться, чего хотел.

Когда землю здесь раздавали, давно это, правда, было, лет сорок назад, очередь была. Заявления на комиссии рассматривали – кому дать, а кому не дать. Могли и не дать, были люди и более заслуженные, и дольше на их фабрике проработавшие. Активисты всякие партийные и профсоюзные. А кто и за взятку, известное дело. Конечно, кадровик – тоже фигура, однако ж… Впрочем, если б не поговорил кое с кем из комиссии, директору отдельно заявление не написал, что по здоровью нуждается. Если бы не нажал, короче. Умел ведь…

А теперь что? Каждый крючкотвор над тобой что хочет вытворяет – только и остается помалкивать в тряпочку. Ясно ведь, что буква лишь предлог – поизмываться, денег выжать…

До чего дошло: ночью приснилось, что и не буквы вовсе, а орудия пытки: С – вроде дыбы, на которой тебя выгибают, Н (самая страшная) – для распятия, то же и Т…

В общем, допекли. Если б знал, что так будет…

Неделю уже А.Г. никуда не ходит. Не может себя заставить. Надо привести себя в порядок – побриться, одеться соответственно – костюм, рубашку свежую, галстук, а у него отвращение, стоит только подумать… Вот уж не гадал. И от самого себя, что еще хуже. Вроде как вымазался в чем-то – ну да, деньги взял, потратил, а дела не сделал. Что это, а? Понятно что. Вроде и сумма-то не такая большая, а и такой нет – значит, продавать что-то нужно. Отдавать-то все равно придется, весна не за горами. Сезон начнется, смотришь, в апреле истцы появятся, что-то отвечать нужно. А и не скажешь ничего – не справился, вот и все. Не осилил задачу.

Снегу насыпало – не пройти. Домишки укрылись чуть ли не по крыши. Белое безмолвие. Во время войны их, детвору, прятали в лесу в землянке, усыпанной снегом. Собственным дыханием согревались, свечками, настоящий огонь нельзя было развести – опасно. Мороженой картошкой питались. А ничего, выжили… Много человеку не надо.

Потом задавались вопросом: зачем брался?

Странный человек, он и есть странный. Жить здесь зимой, без электричества, без удобств, печку каждый день топить, топать через сугробы в город по всяким юридическим делам… Это в его-то возрасте. Зачем ему? Какой из него юрист, положа руку на сердце?

На этажерке возле кровати аккуратно «Дела» расставлены. Папочки, папочки… Все чинно, аккуратно.

Кто-то вдруг припомнил его фразу: «Юристы – вот кто правит миром…» Ну да, юристы…

 

Гипотеза

Наверно, и впрямь стареет. Старость – состояние, а не болезнь (кто это сказал?). Но можно и наоборот: старость – болезнь, а не состояние.

Гладко, до синевы выбритый, волосы густые, совсем чуть седины, коренастый, крепкий такой – нет, не старик. И одевается как молодой: короткая потертая кожанка, джинсы голубые… Поговаривают, даже в проруби купается. Ходит быстро, целеустремленно. На девушек поглядывает. Не мачо, но и не…

Знаний же в нем немерено: историк и этнограф, психолог, социолог, в общем, универсализм в полном смысле. Если кто чего не знает, то сразу к нему. Ходячая энциклопедия, про что ни спросишь – все ему известно. Не какой-нибудь там узкий специалист, что дальше своего окоема ни на шаг, таких пруд пруди.

Он этим не то что гордится, но дает понять: он знает. Голос высокий, громкий, за версту слышен: ну что вы мне рассказываете?

Ага, значит, Артур кого-то, нет, не распекает – воспитывает. Он, впрочем, это не нарочно, просто получается у него так: чуть что – сразу спорить, все раздраженней и громче. Ему вроде и не возражает никто, а у него в голосе все равно недовольно-наставительные нотки: да не так все, не так!..

Ну и при чем тут старость?

Это как гипотеза (с горечью): Артур стареет…

С некоторых пор с ним действительно трудно – все чувствуют. Чуть что, сразу заводится, лицо багровеет, в глазах под густыми бровями чуть ли не ярость. С чего бы, кажется? А вот с того… Нельзя допускать, чтобы люди много о себе мнили, а это сплошь и рядом. Люди хитрые: объединятся в какой-нибудь кружок и никого больше не пускают, вроде масонской ложи, льстят друг другу, поддакивают, короче, накручивают себе репутацию, а заодно и благосостояние. Мафия. Власть, одним словом.

Вот оно! Ключевое слово.

Куда ни ткни, везде мафия, начиная с правительства (рыба с головы…) и кончая всякими мелкими профессиональными или общественными объединениями.

Это главное убеждение Артура. Общество состоит из «мафий» – понятно, что условно, но и из настоящих тоже. Отдельной личности трудней всего, если она вне системы, структуры, сообщества, ее всегда задвигают, не дают пробиться. А настоящая личность (тоже его убеждение) всегда маргинальна, потому-то она и должна быть сильной, другого не дано. Не будет сильной – не прошибить ей корпоративный заслон. Бунтарство – вот кредо настоящей личности.

Стоит возникнуть какому-нибудь новому образованию, Артур, за всем бдительно следящий (постоянно газета в руках), тут как тут: а что в основе? а какие принципы? а методология?..

И смотрит вызывающе острыми цепкими глазками из-под густых бровей, усмехается. Это он всегда так, во всем подозревает лукавый умысел, заднюю мысль, еще что-нибудь, небескорыстное. Всякую свежую идею в штыки – на зуб пробует, а при его эрудиции поспорь с ним! Все равно в конце концов выходит, что он прав: либо мелковата идея, либо вообще никчемна, да и факты свидетельствуют, в общем, не то, ребята. Наука – дело серьезное, с ней вась-вась не проходит…

Особенно он с молодыми так, в конторе много молодых (нужно обновление), вот их и дразнит, провоцирует, осаживает. Вроде поначалу добродушно, но постепенно распаляясь (визгливые нотки в голосе), за дверью слышно – ага, коррида!..

Еще он любит говорить об этике и интеллектуальной честности. Именно интеллектуальной. То, что сейчас происходит, полный отпад, люди забывают самые элементарные основы…

Впрочем, будто бы и раньше таким был, даже в детстве. Неукротимый. Рассказывали про него, что однажды на классном собрании выступил обвинительно – в том смысле, что некоторые мешают учиться. Имелась в виду некая группка в их классе, в основном девочек, устраивавших всякие фокусы типа стриптиза, срывавших занятия, ну и прочее.

Инициатива, правда, не его была, просто директор решил провести дисциплинарный рейд – мобилизовать учеников на подготовку к школьным и затем абитуриентским экзаменам. Класс сильный, но слишком разболтался: прогулы, выпивки, романы, эксцессы всякие… Директор, мужик крутой и решительный, давно говорил, что готов пожертвовать кое-кем (многозначительно) – лишь бы обеспечить большинству возможность успешно закончить школу, да и речь ведь не только об учебе – о дальнейшей судьбе. А если из-за отдельных разгильдяев страдают другие…

Директор-то и задал вопрос: кто мешает классу?

Понятно, никто и не думал откликаться (ишь чего!), тишина, глаза опущены или устремлены за окно, мурашки вдоль позвоночника…

И вот тогда (вы уже догадались) поднялся Артур. Не так уж трудно представить, как это выглядело. Невысокий, коренастый, набычившись, словно шел против ветра, опершись рукой о парту, возвестил (визгливые нотки): как честный человек, он считает себя просто обязанным… ну и так далее.

Вот именно: как честный человек…

Давно это было. А теперь…

Теперь же, с приходом новых сотрудников, в основном молодых, его вдруг проняло. Правда, он и прежде воспламенялся, особенно если чувствовал некую корпоративность, сообщество, в котором сам не состоял.

Критиковал же он резко и даже безапелляционно, пользуясь и своим научным авторитетом, и тем, что действительно знал (никто и не сомневался). С чего вы взяли, что теория бинарной апперцепции – это последнее слово в науке? А Лавалье, а Меркадон? а, в конце концов, Виттенберг? Вы почитайте недавний труд Лабранша, да и к нашим старикам не худо бы обратиться, небось тоже не лаптем щи хлебали – того же Назоева перечитайте, у него уже подобные идеи рассматривались. Поле-то давно вспахано-перепахано!

К Артуру прислушивались, с Артуром считались («Сэр», называли, впрочем, не без тайной усмешки – на кого-кого, а на сэра мало похож), но на него и обижались. Причем серьезно. Эрудиция эрудицией, авторитет авторитетом, а с другими тоже так не стоит. Выходило, что только он, Артур, и ведает, только признаваемые им авторитеты и заслуживают внимания, все остальное же (брезгливо поджатые губы) – так, не разбери что…

Дошло до того, что к нему стали куда реже обращаться – сидел он в своем кабинете, как волк в логове, даже на кухне редко появлялся, где не только пили чай и питались, но и общались, проекты разные обсуждали, спорили… Между прочим, именно там часто и зарождалось, в этих спорах и обсуждениях… А он встанет на пороге, постоит молча минутку, оглядит всех остренько из-под мохнатых бровей, может, кипятку в кружку плеснет – и прочь, опять в свою берлогу.

Что он работяга, всем известно – либо научные журналы листает на разных языках, либо газеты просматривает, либо по клавиатуре стучит, чтобы очередную концепцию закопать или вновь возникшее сообщество (партию или объединение, особенно если с неким социальным статусом) разнести по кирпичику. Потому что за концепцией, кто бы ни были ее авторы (или даже один), всегда некая структура, явная или тайная, институт или корпорация, мафия, претензия на власть… Он это за версту чует – нюх у него.

Любимый же мотив: наука увядает… Где молодые? Почему нет толковой творческой смены, смелых находок, гипотез, идей? Пусть даже государство не поддерживает, разве это имеет значение для настоящего ученого? Для настоящей личности. А подлинный ученый – всегда настоящая личность, по-другому не бывает. Всегда пробьется, даже если будут затирать и не давать. Только в борьбе характер и закаляется.

Ходили слухи, что Артура прочат в членкоры, хотя сам, когда заходила речь, отнекивался яростно: никогда и ни за что… Академия – та же мафия, то есть власть, кому хотим, тому и ворожим, попасть туда – лишиться независимости… Нет-нет, он как был, так и останется одиноким волком, даже и речи быть не может.

Впрочем, вряд ли так уж ему было безразлично. Глаза сразу задумчивые. А когда годы подпирают, чего уж… Хочется же признания, столько сил отдано науке. Ведь было, было, что и затирали, и не давали, и вообще держали за мелкую сошку…

Правда, это было еще в те давние, недоброй памяти времена, да и в другой конторе, Артур там в качестве младшего научного сотрудника подвизался (трудно поверить) – чуть ли не на посылках. Между тем у него уже тогда были серьезные публикации, уже тогда высокий голос его время от времени пожарной сиреной взвивался в кулуарах: а где основа? методология? а Лабранша вы читали?..

А еще раньше он вообще прозябал где-то в захолустье, то ли в Витебске, то ли Брянске… Вспоминал, как там все пили по-черному, узкий круг, душно немилосердно, все гении, у всех идеи, а выход нулевой, вся жизнь в столицах… К тому же и надзор. Того и гляди в кутузку загремишь, если ненароком вякнешь что-нибудь не то, крамольное. У околоточного все гении наперечет. Пропал бы точно, если б не удалось выбраться в Москву. Хорошо, карта счастливая выпала – будущая жена как раз из столицы (на конференции познакомились).

Лишь в последнее время жизнь, можно сказать, стала поворачиваться к нему лицом: Центр хоть и крошечный, но зато у Артура положение – он и ведущий специалист, и уважаемое лицо (аксакал): кабинет отдельный, с директором отношения доверительные, заседания всякие открывает, на конференциях председательствует, все путем.

А раздражительность, она… да что там, все понятно. Времени много упущено. Стареет человек. Сложись все иначе, он бы, может, куда больше сделал.

Нередко Артура приглашают на телевидение – участвовать в какой-нибудь дискуссии. Недавно вот брали интервью, про жизнь, про науку и про все. И вот неожиданно, когда спросили про работу, он, не задумываясь нимало, назвал не наш Центр, а… тот самый НИИ, где работал все предыдущие годы младшим научным сотрудником. Во как! Оказывается, он все еще там подвизался, хотя давно уже собирался уйти. Да, так и сказал: сотрудник такого-то института (не нашего Центра).

Кто видел эту трансляцию даже подумали: оговорился человек, волнуешься же, когда тебя снимают, камера, софиты… Но Артур дважды повторил про тот НИИ, а про наш Центр – ничего! Ни единого словечка, будто бы вовсе у нас не работал. Сказал, впрочем, и сказал, его право. Только и директор (наш, имеется в виду) это собственными ушами слышал – к немалому своему удивлению. Артура ведь он позвал, когда у того дела совсем плохи были, платили гроши, перспектив никаких, отношение хреновое (сам признавался), а тут ему и стол и дом… Докторскую защитил, свободный график, приличный оклад, публикации, заграничные командировки, да и вообще. Если и вправду встал вопрос о членкорстве, то именно благодаря его работе в нашей конторе, не в прежней.

А тут нате вам!..

Действительно странно. Много обид у Артура было на них, на прежних. Ну да, контора крупная, государственная, однако сам же сетовал, что профессиональный уровень там низкий, работников много, а толку мало, зато самодурства, как в любом государственном учреждении, залейся, интриги, один под другого копает, и все трясутся…

Наверняка Артуру с его нравом там не сладко было, много раз собирался уходить, но ведь не ушел же, вот что занятно, не ушел даже и теперь, когда у него был еще и наш Центр, который худо-бедно, но держался, несмотря на настороженность со стороны властей и неоднократно сгущавшиеся вокруг тучи… Не очень там радовались нашим исследованиям, опровергавшим кое-какие данные, спускавшиеся сверху. Артур же прекрасно знал их ценность, сам принимал в них активное участие, а некоторые им же были предложены и проводились под его непосредственным руководством.

В смутное время, понятно, лучше иметь что-то про запас, многие из наших еще где-нибудь числились – на полставки, на четверть, по контракту или еще как, но основным все-таки оставался именно Центр, который, кстати, и авторитетом пользовался немалым.

И вот Артур, в темно-сером костюме, жилетке и белой рубашке, при галстуке, сидя вполоборота к ведущему: уже более тридцати лет он сотрудник… да-да, НИИ, того самого…

Про наш же Центр ни гугу.

То ли забыл, то ли растерялся, то ли что?..

Трудно сказать, что уж там между ним и директором произошло, уже потом, после того интервью. Здороваются они теперь холодно, директор при встрече молча кивает (без рукопожатия), Артур же как-то в росте, и без того небольшом, просел, глаза долу и – в кабинет… Голос его на общих заседаниях хоть и достигает в иные минуты прежней пронзительности, но куда реже, даже странно, – помягчел, что ли?..

Ну да, стареет человек (гипотеза), а старость – она к мудрости клонит (аксиома), не так разве?

 

Призвание

Все-таки призвание – большое дело.

Если человек к чему-то призван, то есть природой (или кем?) отпущено ему нечто, то и жизнь вроде как другая. Смысл там и все такое.

Правда, далеко не всегда просто обрести его, это призвание. Ненайденное и тем не менее где-то витающее, оно может беспокоить, повергая человека в маету и метания.

Впрочем, Даше (о ней речь) это, кажется, не грозит. Несмотря на молодость, она уже нашла свое. Прирожденная медсестра – так у нее все ладно и естественно получается, без всякого напряжения. Ловко и быстро – приподнять больную, судно подставить, переменить белье, перевернуть, массаж, укол…

Руки замечательные, ласковые и сильные такие. И с больным (сколько их у нее?) не просто легко находит общий язык, но едва ли не близким человеком становится.

«Здравствуйте, Ольга Семеновна, как вы?» – на лисичку похожа (волосы рыженькие, кожа светлая, с еле заметными веснушками, глаза серые, в бирюзу), движения вкрадчивые, мягкие. Улыбается застенчиво.

«Сейчас мы с вами будем выздоравливать».

Или: «Что-то вы залежались, пора, пора на поправку».

И больная оживляется, тоже невольно начинает улыбаться и, кто знает, может, действительно верит в выздоровление.

«Даша когда придет?» – спрашивает по нескольку раз на дню, словно от Даши и впрямь что-то зависит.

Придет, придет…

Ольга Семеновна и вообще такой человек, в ее годы, а главное, в ее состоянии – потрясающая сила воли. Никто не понимает, правда ли она не догадывается про свою болезнь или только делает вид. Болезнь-то – не приведи Господь, а главное, все безнадежно: чем дальше, тем хуже…

«Здравствуйте, Дашенька. Как хорошо, что вы пришли. Я по вам соскучилась», – и обязательно горстку конфет отсыплет или шоколадку сунет. Вытащит из тумбочки или специально приготовит и оставит на ней.

Даша и поговорить не прочь, все ей интересно: «А правда, что?..»

Ольга Семеновна расскажет что-нибудь из далеких лет: альпинизм в юности, даже на Эльбрус поднималась, как окопы рыли под Москвой и потом дежурили на крышах, про арест мужа и как стучалась в разные двери в поисках справедливости…

Даше надо бежать (ее уже ждут другие), но она стоит, прислонившись плечом к стене, – слушает. В лице внимание и искренний (а вовсе не показной) интерес, Ольга Семеновна это чувствует. Она все помнит в мельчайших подробностях (будто вчера), да, Дашенька, душа-то молодая, возраст значения не имеет. Иногда кажется, Ольга Семеновна устало прикрывает глаза, что не с ней все было, а то ли в кино видела, то ли где… Будто и не она.

Они частенько вместе разглядывают фотографии, которые взяла с собой Ольга Семеновна. Близкие ее, почти никого не осталось, только брат, на пять лет старше, в Екатеринбурге, они переписываются, но теперь совсем редко, он плохо видит, бедный, последнее письмо чуть ли не полгода назад. Еще в альбоме фотографии кошек Ольги Семеновны, штук пять (разные периоды жизни), тут у них с Дашей особая точка схождения: кошатницы страстные, у Даши дома Барвинок, рыжий, как и она сама, сибиряк (на фотографии, которую она демонстрирует, усатый котище похож на рысь), лопающий только рыбные котлеты, такой гурман, а сиамскую Марысю Ольги Семеновны пришлось отдать (временно) соседке.

Еще Ольга Семеновна разводит дома цветы и уйму всего про них знает, так что и Даша теперь тоже разбирается, какие растения лучше всего держать дома и как за ними ухаживать. И в палате теперь их прибавилось (фуксия, алоэ, бильбергия, хлорофитумы, офиопогон, дримиопсис, хипоцирта и др.). Даша специально ездила к Ольге Семеновне в Сивцев Вражек, привезла оттуда. И Ольге Семеновне спокойней: не засохнут, пока она тут. Во время своих дежурств Даша их тщательно поливает – под присмотром Ольги Семеновны (некоторое время та делала это сама), протирает влажной тряпочкой листья, прыскает на них водой.

Надо сказать, растениям нравится такая забота, на подоконнике целый ботанический сад – все, кто заходит, выражают свое восхищение (не хватает природы).

«Ой, как здорово!..» – это Даша, углядев, что один цветок зацвел, лепестки нежно-голубые, как весеннее небо.

Легкая.

«Как у вас дела?» – весело спрашивает, входя в палату.

Чем не игра: вроде все должно идти на лад, нет причин для грусти. Наверно, сестра и должна быть такой, веселой и жизнерадостной, будто ничего страшного и не происходит. Как если бы грипп или простуда, обычное дело, только вылежаться. И ей это удается.

Но ведь все равно – игра, спектакль, не может же она не понимать, что происходит, или просто старается не думать об этом.

«Так себе, Дашенька», – почти шепотом отвечает Ольга Семеновна, и по лицу Даши на мгновение пробегает тень, оно как бы вздрагивает, но тут же становится прежним.

«Ну-ну, Ольга Семеновна, вы хорошо выглядите…»

«Эх, Даша, какое там “выглядите” – сил совсем нет», – кожа на щеке у больной подергивается (недалеко и до слез), тем не менее игра не вызывает у нее протеста, она даже готова поддержать ее, хотя и с большим усилием над собой.

«Ну что вы, Ольга Семеновна, все будет хорошо, вы же сильная женщина…»

Сколько раз в день ей приходится произносить эти обманные слова? Будить надежду у безнадежных. Укреплять веру у почти утративших ее. Делать вид, что перед ней не умирающий, а обыкновенный больной или даже выздоравливающий. Она ведь все знает и понимает, даже и по срокам – много ли человеку осталось, месяцев или даже дней (ей этот вопрос часто задают – и сами больные, и родственники).

Третий год уже она работает в хосписе, всякого навидалась – другому за всю жизнь столько не увидать (и слава богу!). Третий год с умирающими. Человек еще жив, а тело уже гниет, кровоточит, разлагается… И никто уже ничего сделать не в силах, только разве облегчить страдания, избавить по возможности от боли…

Великое, между прочим, дело.

Собственно, этим они и занимаются – помогают уйти без мук: процедуры, таблетки, уколы, ну и все прочее… Как сказали на лекции для персонала – гуманизируют процесс умирания.

Далеко не всякий на такое способен, даже и среди медработников. А Даша сама решилась (как и другие, кто здесь работает, впрочем). Поначалу же ветеринаром хотела быть (кошечки, собачки), потом пришла мысль, что людям нужнее – именно таким, которым хуже всего.

Обреченным.

«Мы все, по сути, обречены», – так говорит Володя-философ. Он учится на философском, а в хосписе работает как волонтер (без зарплаты) – посидеть с больным, поговорить, почитать что-нибудь вслух, поправить подушку либо одеяло, подать что-нибудь – помочь, одним словом… «Просто у них сроки отмерены, а у нас пока еще не совсем (то есть мы их не знаем), потому и живем так, как будто будем жить вечно».

По его мнению, вся разница именно в этом, и еще, конечно, в страданиях. В той зависимости от смерти и боли, в какую больные попадают. Володя считает, что их, то есть работников хосписа, долг – освободить от этой зависимости, помочь сохранить достоинство.

Насчет достоинства – это, конечно, красиво, но чересчур. Ведь в хосписе в основном самые запущенные, те, за кем уже нужен профессиональный присмотр и уход, дома им его обеспечить не могут (или не хотят). Некоторые родственники просто боятся приближаться к ним – вдруг заразятся. Разные ведь гипотезы (вирус, бешенство клеток…). Да и больные ведут себя по-разному, некоторые очень неспокойны, пытаются вставать (особенно ночью), падают, травмируют себя, а иногда даже начинают драться…

Ночные дежурства самые трудные, Даша их не любит еще и потому, что вообще не любит ночь. Ночью, когда не спится, в душе какая-то непонятная тяжесть. Это не соответствует Дашиной легкой природе, ей не по себе, даже жутковато как-то. Не случайно, наверно, больные умирают чаще всего именно ночью или рано утром, словно ночь отобрала у них последние силы, затянула окончательно в свою топь (они стонут и вскрикивают).

Володя часто разговаривает с Дашей, иногда он провожает ее домой после работы. Даша же буквально смотрит ему в рот (ужасно умный!) – ей интересно все, что он говорит, и как ловко у него получается облекать в слова то, что, казалось бы, выразить невозможно.

Володя похож на какого-то литературного героя: у него высокий белый лоб, прямой тонкий нос, длинные темные волосы, которые он закидывает за уши, немного косящие глаза… В хосписе он, как и Даша, третий год (до этого полгода работал в морге при одной из больниц) – для него это способ самопознания (его слова). Он считает, что, только глядя в лицо смерти, можно приблизиться к истине и понять, чего ты стоишь сам как личность.

Смерти он якобы не боится (Даша не очень верит в это), для него это просто трансформация в другое, бестелесное состояние, в другую форму жизни. Вся трудность – именно в переходе, и если человек нуждается в поддержке, то именно в момент этого перехода. Правильно умереть, по его словам, значит обрести свет, следовательно, от тех, кто рядом в последние дни и минуты, многое зависит. Поэтому работа в хосписе – это своего рода служение, утверждение света вопреки тьме небытия и страха.

Когда он так говорит, Даше становится как-то особенно хорошо и спокойно (и хочется погладить Володю по волосам), его слова убеждают ее, что их работа в хосписе чрезвычайно важна и что смерть не так ужасна, как кажется (если бы не страдания и вообще то тягостное, что связано с болезнью).

Правда, в последнее время Володя несколько изменился – более молчаливым стал, даже угрюмость появилась, а в рассуждениях – нечто новое, беспокойное. Возможно, это связано с тем, что их подопечные уходят, так и не обретя не то что просветления, но даже и успокоения. Мало кто верит, что умрет, многие даже не успевают причаститься – сознание гаснет раньше, чем умирает тело…

С Ольгой Семеновной происходит то же, что и с другими больными. Еще недавно она все делала сама, но с каждым днем (если не часом) ей все трудней – силы тают буквально на глазах. Она крепится, старается не подавать виду, как ей плохо, но это все равно видно. Лицо сосредоточенное, строгое…

Главное лекарство (обезболивающее) ей колют строго по часам четыре раза в день, что не дает боли прорваться, но чуть ли не каждый день дозу приходится увеличивать.

Вдруг она начинает собираться домой. С огромным усилием она садится на кровати и начинает медленно оглядывать комнату в поисках одежды, которой, естественно, нет, только домашний халат. Взгляд у нее озабоченный, тревожный. «Что-то неймется мне, Дашенька, – шепчет она. – Надо ехать. У вас тут хорошо, но надо и честь знать. Дома и стены помогают, так ведь? Погостила, и хватит. Кошка истосковалась, наверно, да и я соскучилась».

Она пытается встать, но ей не удается, и если бы не Даша, она бы упала. Даша сначала теряется, но быстро берет себя в руки и начинает убеждать больную, что той во всех смыслах лучше остаться пока здесь. После долгих увещеваний Ольга Семеновна соглашается пожить еще недолго, чтобы организм мог окрепнуть.

«Ничего, все к лучшему, скоро на поправку, – говорит она. – А ты будешь приходить ко мне в гости, правда?»

«Обязательно», – в глазах у Даши щиплет, она трет их рукавом, отчего те становятся красными и слезятся. Володя прав: им здесь нельзя привязываться к людям. Должна быть хоть какая-то дистанция, какой-то внутренний заслон.

Прав-то он прав…

Однажды Даша появляется в комнате Ольги Семеновны в неурочное время (дежурит другая сестра) и с большой сумкой. У нее сюрприз для Ольги Семеновны, пусть угадает какой. Она интригующе и озорно поглядывает на поставленную на стул рядом с кроватью больной коричневую сумку, застегнутую на молнию. Ни за что не угадаете!

Слабая приветливая улыбка освещает бледное, изрытое тенями лицо Ольги Семеновны: для нее сюрприз уже то, что Даша появилась так неожиданно, большего ей и не надо.

Но Даша не отступает: «А вы все равно угадайте!» – и Ольга Семеновна, сдаваясь ее упрямству, вопросительно смотрит на сумку (та слегка шевелится). Ее живые внимательные глаза вдруг вспыхивают: неужели?

Даша осторожно расстегивает молнию, оттуда – серые ушки и черный носик. Марыся! Нет, не может быть! Ольга Семеновна не верит своим глазам. Вот уж действительно сюрприз так сюрприз!

Ольга Семеновна гладит развалившуюся у нее на коленях, сладко мурчащую питомицу, чешет за ушком. Слезы вытерты, но вид у нее растроганный. Как это Дашу осенило? Она так соскучилась по Марысе, так соскучилась!..

Даша счастливо улыбается. Как все-таки немного надо, чтобы человеку стало хорошо. А вдруг, с надеждой думает она, такие минуты способны переломить ход болезни? Вдруг?..

Случилось, что Даша простудилась (а может, вирус, вообще в последнее время частенько), в ее отсутствие дежурят другие сестры, тоже милые, но Ольге Семеновне нужна именно Даша – и услышав, что той нездоровится, она грустнеет, словно во время Дашиных дежурств ей и впрямь значительно легче.

Даши нет целую неделю, но потом она появляется, осунувшаяся, еще воздушней, чем раньше, – застенчивая улыбка, рыженькие волосы, остренький носик: «Как у вас тут дела без меня?..»

Однако встречает она уже не ту Ольгу Семеновну, которую оставила перед своей болезнью. Глаза затянуты мутноватой пеленой, в них – как будто усилие, кажется, вот-вот прорвется сквозь дымку, узнает – нет?..

Узнала.

Исхудавшая желтая рука с трудом поднимается над одеялом и манит к себе. Даша наклоняется как можно ниже, чтобы Ольга Семеновна не напрягалась, сил у нее говорить уже нет, запекшиеся губы почти не двигаются, шепот то и дело обрывается: «Что это со мной?» – не столько слышит, сколько по губам читает Даша.

Даша молчит, завороженная этими прояснившимися на миг, словно воскресшими глазами. Ольга же Семеновна шепчет, ласково гладя ее по руке:

«Ты должна мне помочь, – теперь и шепота почти не слышно, но Даша разбирает слова. – Я больше не могу. Очень тебя прошу…».

Рука бессильно опадает, глаза Ольги Семеновны снова затягиваются пленкой и потом закрываются. Дышит она тяжело, с тонким хрипловатым присвистом. Похоже, ей осталось совсем недолго.

Даша не знает, что гнетет ее больше – уход человека или последние его недели и дни, когда тот почти перестает быть самим собой. От сильных лекарств (интоксикация) или от болезни, но человек уже другой, сознание его помрачается, он бредит, разговаривает с неведомо кем, одержим навязчивыми идеями. Он не узнает никого или принимает за кого-то другого, просит невозможного и не воспринимает увещеваний. Еще вчера, казалось, человек был вполне адекватен, говорил что-то разумное, а тут вдруг…

Очень больно – видеть человека не в себе и знать, что все уже непоправимо. Трудно понять даже, что тут так тяготит… Володя убежден: это лишнее подтверждение, что человек – прежде всего сознание, по мере того как оно меркнет, исчезает и человек, аннигилируется как личность, теряет свое ядро, становясь неуправляемым потоком безличных эмоций и сугубо физиологических процессов.

С некоторых пор он уже не считает, что страдания очищают или возвышают, во всяком случае не такие, какие они видят здесь. Будь его воля, он бы разрешил эвтаназию, чтобы у больного был шанс уйти в более или менее пристойном виде. Собственно, их забота о больном на каком-то этапе превращается именно в это, только все растянуто во времени: накачивая сильными лекарствами, они не столько продлевают человеку жизнь, сколько просто погружают в бессознательное состояние.

Даша не согласна: это жестоко – так говорить, да и не правда, все равно остается что-то человеческое, а проблеск сознания возможен даже на самом краю – и что человеку тогда открывается, никому не ведомо. Может, как раз самое важное, самое-самое, что оправдывает все муки. Наоборот, они пытаются поддержать в человеке силы жизни, довести его до конца с наименьшими потерями и дать ему возможность испытать это самое важное, про что никто не знает (разве что те, кто пережил клиническую смерть). Да, их забота – создать человеческие условия умирающему, а не сразу вычеркивать его из жизни, это тоже важно, разве не так?

С этим Володя не спорит, он с удовольствием смотрит на Дашу (лицо ее розовеет, кое-где заметнее проступают тщательно припудренные веснушки). Ему даже нравится, что она сердится. Все так, все правильно Даша говорит, но дать человеку возможность уйти самим собой, до мгновения, когда он уже перестает осознавать себя и все вообще – разве не акт милосердия? Ведь именно в этом состоянии – в единстве с самим собой – человеку скорей всего и может открыться главное. Только в этом состоянии он ближе к истине.

Спорить с Володей трудно, он очень умный (философ).

Даша сидит возле постели Ольги Семеновны, уже ночь, полчаса назад она сделала ей очередной укол, и сейчас та не должна чувствовать боли. Последние два дня она почти не приходит в сознание, даже тогда, когда Даша переворачивает ее на другой бок или делает массаж спины и ступней, чтобы не было пролежней.

От тела больной мало что осталось – кожа и кости, иногда Даше кажется, что любое ее прикосновение может причинить Ольге Семеновне боль. Давление у нее низкое, пульс то замедленный, то, наоборот, – учащенный. Бывает, что глаза ее чуть приоткрываются, но жизни в них почти нет, тусклые, ничего не видящие. Если еще недавно в них что-то светилось, какая-то искорка, то теперь там – пустота. Или это только кажется, а на деле где-то в самой глубине все-таки еще что-то происходит, какое-то мерцание, не все еще ушло?..

Ольга Семеновна почти ничего не ест, Даше с трудом удается влить ей из чайной ложечки в чуть приоткрытый рот немного сока, та проглатывает его, вот и вся пища… Даша тем не менее говорит: «Надо немного поесть, Ольга Семеновна, иначе совсем ослабнете» – реакции никакой, но все равно кажется, что та ее слышит и понимает. Вероятно, это иллюзия, но Даше не отделаться от мысли, что Ольга Семеновна может очнуться, и тогда глаза вновь оживут, взглянут на нее дружелюбно и тепло, как еще неделю назад.

В забытье Ольга Семеновна жалобно стонет и вскрикивает каким-то не своим, очень тонким голосом. Видимо, все-таки боль есть, несмотря на лекарство, да ведь и что такое – боль?

Боль – это состояние.

У Даши першит в горле, хочется откашляться, но не удается… «Тяжело, да?» – заглядывает она при свете ночника в лицо Ольге Семеновне, будто та может ей ответить. Однако лицо неподвижно, только тени пробегают…

«Господи, да что же это?..» – Даша трет себе пальцами виски. Не дают ей покоя те слова Ольги Семеновны, та мольба к ней, как-то сливаются со словами Володи. Ну что она может? Что?..

Руки у нее трясутся, когда она набирает в шприц лекарство…

Каждое утро Даша гуляет в парке, смотрит на березы и другие деревья, листья уже большие, значит, лето совсем близко, а там и осень, потом зима. И вся жизнь также быстро пронесется, и наступит конец, а каким он будет, никто не знает, только бы не такой, как у их подопечных.

Даша почему-то уверена, что у нее будет по-другому, и вообще об этом не стоит думать, что бы там ни говорил Володя. Она так не может и не хочет. Надо думать о жизни, а не о смерти. Все равно этой загадки им не разгадать, ей уж точно…

Через неделю после смерти Ольги Семеновны Даша снова слегла с гриппом, который дал осложнения на легкие. Их психолог в хосписе сказал, что все эти частые ее недомогания – на нервной почве, ей надо отвлечься, уехать куда-нибудь, побродить в лесу или в горах. Поправившись, она сразу же подала заявление на отпуск. Поехать, правда, никуда не поехала, но зато регулярно гуляет в Измайловском парке (чем хуже леса?), дышит воздухом, иногда компанию ей составляет Володя, он, как и прежде, говорит много умного, иногда Даша возражает ему, но делает это вяло, не так, как раньше…

У Даши живет кошка Ольги Семеновны и растут на подоконнике растения, про которые та ей рассказывала. Хорошо растут, листья сочные, цветы удивительных красок – нравится им у нее…

Вопрос, который решает для себя Даша, возвращаться в хоспис или нет. Это трудный вопрос, никто ведь ее не принуждает. Она сама должна решить. Володя-то уже определился: с него достаточно, надо заканчивать учебу и поступать в аспирантуру. Он уже думает про тему диссертации, может быть, даже что-то о смерти, хотя и не обязательно. Даша тоже могла бы поступить в медицинский институт, но она не уверена, что хочет… Она вообще пока не может понять, чего ей хочется, что-то переменилось в ней.

Володя часто говорит про призвание, про свое в частности. Его дело – дело философа – задавать бытию трудные вопросы. Но и про ее призвание тоже, он почему-то уверен, что она сделала в свое время правильный выбор. Вот только в самой Даше такой уверенности, увы, нет.

А слово, да, красивое – призвание!..

 

Похищение

Случай, о котором хочу рассказать, произошел в одном из дачных поселков неподалеку от столицы. Два брата, двадцати и семнадцати лет, старший студент, младший – десятиклассник, скромные застенчивые хлопцы, старший повыше, младший пониже, щупленькие, если не сказать тщедушные, приехали на дачу к тетушке – подышать свежим июльским воздухом, погреться на солнышке, поиграть в бадминтон или еще во что-нибудь, может быть, попить пива и поухаживать за местными барышнями.

В общем, обычный дачный сюжет.

И вот прогуливаются наши молодцы поздно вечером (темно уже) по крайней улочке поселка, примыкающей прямо к лесу, в окошки, кое-где светящиеся, заглядывают, за которыми своя завлекательная жизнь – посуда гремит, музыка играет, голоса веселые и всякие. Мудрено не заинтриговаться, когда там, за этими распахнутыми в теплую июльскую ночь створками или возле, во двориках, под садовыми деревьями типа яблонь и слив – праздник, таинственные незнакомки…

И правда – заманчиво!

А получилось так, что в какую-то минуту братья рассоединились – младший застрял возле одной дачи, в густых пахучих кустах бузины, а старший ушел немного вперед, к следующей, где сквозь неплотно прилегающие доски довольно высокого забора также можно было разглядеть неярко освещенную веранду большого дома, опять же негромкие голоса. Но не успел он склониться к этой самой щелочке, как тут же был неожиданно схвачен недобрыми руками, грубо опрокинут на землю и…

Он только и успел издать нечто вроде всхлипа (звук этот и услышал брат). Тут же рот ему замотали скотчем, на голову накинули мешок, запястья больно скрутили за спиной, подняли, словно куль, и куда-то погрузили, судя по всему, в багажник автомобиля (крышка хлопнула).

Тут же заурчал мотор, машина мягко тронулась.

Лежать ему пришлось, сильно поджав ноги и скрючившись, пахло бензином, маслом, еще чем-то, возле головы побрякивало… Потряхиваемый на ухабах, он чувствовал, как в ребра впивается что-то жесткое.

Все произошло настолько быстро, что никто бы и не заметил, если бы младший не услышал того единственного всхлипа. Брат, родная кровинушка, не мог не узнать.

И машину он увидел, осторожно выползающую на улочку. Темную. Возникшая из ниоткуда, она медленно двинулась к выезду из поселка. Что делать? Предварительно несколько раз тщетно окликнув брата, младший крадучись последовал за ней. Держался он на некотором отдалении и, перебегая от дерева к дереву, от куста к кусту, старался оставаться незаметным (что было не так уж трудно из-за темноты, лишь кое-где прореживаемой одинокими фонарями).

Что такое? Почему? Куда увозили его любимого брата, с которым они, бывало, и ссорились (как без этого?), но все равно оставались друзьями, причем самыми близкими, – этими вопросами младший даже не задавался. Он просто честно следовал за таинственной грозной машиной, стараясь вместе с тем оставаться незамеченным.

В душе же его полный переполох: он пока не совсем понимает, что происходит. Ветер колышет верхушки деревьев, июльский воздух по-прежнему напоен ароматами цветов – жасмина, шиповника, ночной фиалки, где-то раздаются беспечные воскресные голоса… Так все странно: вроде и место безопасное, дачный поселок, люди отдыхают, радуются жизни…

Однако в ночи уже что-то изменилось – словно некая струна натянулась, готовая вот-вот лопнуть.

Пока он так крадется, ему вспоминается, как недавно они с Ленькой (старшим) поссорились из-за компьютера: тот не хотел дать ему поиграть на своем подержанном лэптопе (классная такая машинка), который он не так давно приобрел на заработанные переводом какой-то брошюры деньги. Старший, однако, уперся: еще чего, играть! Не фига, еще чего натворит там, а лэптоп ему для работы нужен, и вообще…

Тоже собственник, они же, в конце концов, братья, не хухры-мухры, чего уж…

Сейчас, однако, его обида отступает, словно ее и не было, лэптоп – это все полная хрень, а кроме того, вдруг догадывается, брат непременно дал бы ему, покуражился бы и дал, так всегда бывало: сначала зажмется, пофыркает, а потом согласится, брат добрый, просто у него дух противоречия (мамины слова).

И оттого, что брата, его родного брата, теперь увозят неведомо куда в мрачного вида, с погашенными фарами иномарке, с запыленным до неразличимости номером, чуть ли не отчаяние охватывает его – кричать без толку, только спугнуть похитителей или, еще хуже, вызвать огонь на себя, а тогда пропадут оба – и брату не поможешь, и сам сгинешь, в общем, тупик…

Поэтому Валерик (младший) продолжает красться за машиной, он уже запыхался – не столько от бега и усталости, сколько от волнения и страха (конечно же, страха). Еще он опасается, что машина в конце концов наберет скорость, и тогда ему точно уже не догнать ее.

Старшему брату, то есть Леньке, в багажнике тоже не позавидуешь. Любимец в семье, отличник в учебе и вообще очень способный, он всегда испытывал доверие к миру, как и уверенность (однокоренные, между прочим, слова) в будущем. Чувство собственной значимости между тем всегда помогало ему сохранять достоинство, даже тогда, когда он попадал в неловкое положение (бывало). Тут же, в багажнике, надо признать, какое достоинство? Заклеенный скотчем рот, мешок на голове, в котором элементарно задохнуться, – все это жутко унизительно.

Впрочем, Ленька пока не отчаивается – в конце концов, он ни в чем не виноват, ни в каких темных делах не замешан, денег у их семьи таких, чтобы его выкрали для шантажа и вымогательства, нет, так что, возможно, все еще обойдется. Однако чем дольше он корячится в этом багажнике и чем труднее ему дышать, тем беспросветней в душе.

Еще Ленька думает про младшего: заметил ли тот в ночной тьме его исчезновение? Хорошо, если заметил. А если заметил, то что тогда? Частенько он бывал несправедлив к младшему, третировал его, отчего младший, ясное дело, страдал и пытался самоутверждаться в пику ему. И теперь Леонид сожалеет об этом. Ему жаль брата, оставшегося в одиночестве. Тот может всерьез испугаться, натворить что-нибудь, сделать какую-нибудь глупость, отчего им обоим будет только хуже.

Если все обойдется, думает узник в багажнике, он непременно даст ему поиграть на своем подержанном лэптопе, он бы и так дал, но теперь будет давать всегда и сразу.

Почему-то сейчас он думает даже не столько о себе и угрожающей ему опасности, сколько о брате: не случилось ли и с тем чего-то подобного, ведь они были рядом, близко. Может и такое статься. От всего этого в горле Леонида начинает першить, он закашливается и кашляет долго, надрывно, сотрясаясь и весь покрываясь потом.

Машина тем временем выезжает за пределы дачного поселка и останавливается неподалеку, возле небольшого леса. Трое парней в черных кожаных куртках вылезают из нее, открывают багажник и вытаскивают оттуда скрюченного в три погибели старшего. Один из них стаскивает с него мешок и отклеивает скотч. О чем-то тихо переговариваясь, они светят ему в лицо фонариком.

Все это наблюдает затаившийся младший из-за кустов метрах в пятнадцати от машины, слышит он не все, только отдельные слова. Сердце его лихорадочно бьется, мешая вслушиваться. Сейчас он весь как струна, как та ночная июльская струна, готовая вот-вот лопнуть с пронзительным звоном. Вьются над ухом комары, жужжат, безнаказанно сосут кровь, а в вышине мерцают звезды и Млечный Путь растекается легкой туманной дымкой.

Нет, отвечает старший, они с братом (с братом!) приехали сюда к тетке на выходные, ни за кем они не следили и вообще ничего плохого у них на уме не было. «Плохого?» – неожиданно ухмыляются парни в кожанках. Что он называет плохим?

Старшему хочется держаться мужественно и с достоинством, но голос дрожит, саднит потрескавшиеся и кровоточащие от скотча губы: ну да, они просто гуляли, просто гуляли…

Так и есть, гуляли…

Младший не чувствует ни комариных укусов, ни того, что по лицу текут слезы… Лучше бы ему быть сейчас рядом с братом, стоять припертым к гладкому прохладному боку машины, но он понимает, что только как тайный свидетель (из кустов) и может быть полезен. А слезы текут и текут, и он размазывает их по щекам, как маленький мальчик…

Кончается же все, слава богу, быстро и вроде бы достаточно благополучно.

Старшего с миром отпускают на все четыре стороны, он медленно бредет в сторону поселка, опустив голову и глядя себе под ноги, словно о чем-то задумавшись. Июльская роскошная ночь со звездами в небе и тихим теплым ветерком ласково обвевает его горящее лицо, воспаленные от скотча, все еще кровоточащие губы – он свободен, свободен, а все, что было, не исключено, просто кошмарный сон, может, скоро он проснется и все окажется на своих местах, а душный багажник, связанные руки и мешок на голове – только морок, не более.

Он даже не удивляется, когда из кустов навстречу ему вдруг выдвигается младший.

– А, ты здесь, – произносит он вяло.

И они уже вместе возвращаются в дачный поселок, мимо леса, мимо светящихся мирно дачных окошек к домику тетушки, которая давно уже видит третий сон. А что, парни молодые, почему не погулять? Тем более в такую вот славную июльскую ночь, благоухающую жасмином, шиповником, травой и разными прочими природными запахами.

Младший молча искоса поглядывает на ушедшего в себя старшего, так и бредущего с опущенной головой, ему хватает такта не задавать вопросов. Да и без того все понятно: не к той даче занесло старшего, не там, где надо, проявил он свойственное юности безобидное любопытство.

Между тем иномарка, глухо урча мотором, как аллигатор, украдчивой тенью тоже ползет в обратном направлении. Она ползет по узкой неровной дачной улочке вслед за братьями, один из которых только что лежал скрюченный в ее багажнике. Он был поглощен ею с потрохами, а потом изблеван, и вот теперь она возвращалась, вероятно, к тому самому месту, возле которого несла свою недружелюбную вахту.

Братья слышат ее урчанье, видят ее тень, они знают, что она тут, близко, они обоняют ее бензиновое дыханье, перебивающее аромат цветов и растений. Холодок пробегает по их нешироким, чуть сутулым школярским спинам: а вдруг снова по их душу?

Они стараются не ускорять шаг, не бежать, а впрочем, какой смысл?

Теперь уже все равно.

 

Палец Будды

Окна на рынок – зрелище малоприятное, но по-своему притягательное. Даже завораживающее. Рынок – не просто торжище, майдан, но концентрат жизни: выкрики, музыка, запахи готовящейся (шаурма, шашлыки) пищи. Если живешь рядом, то постоянно ощущаешь себя словно в стороне от главного, выброшенным на обочину – почему ты здесь, а не там? Там – всё: страсти, интриги, злодеяния, ловушки, надежды, разочарования… Там эпос современности – все кипит, бурлит, завариваются всякие дела, неожиданные встречи, сближения, раздоры и сговоры… Короче, чего там только нет. Даже народы там перемешались, словно в вавилонском столпотворении: славяне, прибалты, кавказцы, азиаты…

Весь день ярмарка гудит растревоженным осиным гнездом, трудно поверить, что – самый центр Москвы (шпиль университета и трамплин за Москва-рекой), что когда-то здесь в обычные дни была тишина и благодать, можно было спокойно прогуливаться по аллеям, заниматься джоггингом, зайти в кинотеатрик «Рекорд» или выпить пива…

Над торжищем по-прежнему возвышается статуя вождя мирового пролетариата, высоколобая лысая голова усижена сизарями, в опущенной руке кепка. Аскетизм канул в Лету, жизнь катится по другим рельсам, покупай – не хочу, торгуй – не хочу… Спортивная арена похожа на огромную летающую тарелку, чудом приземлившуюся прямо посреди россыпи азиатского ширпотреба. В этой толпе, в этих залежало пахнущих, ярких, разноцветных тряпках со всего мира (в основном из Азии), в этих густых дымных запахах еды и гортанных выкриках торговцев, перекликающихся друг с другом и с покупателями, во всем этом есть некая праздничность, полнота и острота. Здесь делаются деньги – торговлей, воровством или вымогательством, здесь обманывают, дают взятки, покуривают и приторговывают травкой, здесь все давно куплено и схвачено, отсюда тянутся нити к потусторонним кровавым разборкам, брошенным и сожженным иномаркам, криминальным расследованиям и всякому прочему.

Но это там, в глубине, в не заметных поверхностному взгляду омутах. Неудивительно, что многие толкутся здесь целыми днями, нимало не печалясь и чувствуя себя как рыба в воде.

И зачем столько? И кто все это покупает?

Меж тем народ сюда валит и валит целодневным непрекращающимся потоком, с привязанными к тележкам огромными баулами и без них, в горящих глазах испуг, азарт и усталость, в душе – тайная жажда причаститься этой языческой стихии…

Попадая сюда, посетитель с непривычки чувствует себя огорошенным, крутит растерянно головой, подавленный нависающими над ним грудами тряпок, игрушек, мелкой электроники и всякой прочей полезной и бесполезной всячины. Нет, далеко не сразу втягивается он в этот водоворот. Ему надо адаптироваться, приноровиться, привыкнуть. Постепенно, впрочем, взгляд становится более осмысленным, лицо менее напряженным. Впрочем, некоторые так и не могут выйти из грогги, то и дело в страхе хватаются за карманы, с блуждающими, полными ужаса глазами носятся вместе с толпой вдоль лотков, чтобы в конце концов протолкаться, выдраться из потока и еще долго отдыхиваться возле высокой металлической ограды.

Из окна видны головы и развевающиеся на ветру, как знамена в праздник, тряпки. Куполом пыльные кроны деревьев. От раскаленного асфальта поднимается вверх африканский жар. От людского дыхания потеют стекла окружающих домов, аура страстей высоковольтной дугой протягивается над этой частью города (говорят, мэр приезжает сюда играть в теннис). Туда, туда, на этот праздник, вкусить пряность жизни. Там игра не менее азартная, чем в лучших казино Лас-Вегаса. Туда, туда…

Марат проталкивается за узкоплечим пареньком, который уверенно и шустро скользит между огромными сумками, между задыхающимися и обливающимися потом тетками, меж тележками и лотками, пока наконец не останавливается возле одной из торговых палаток. Все, говорит паренек, дальше сам. И тут же растворяется в толпе, Марат даже не успевает ничего ответить. Верней, спросить.

Честно признаться, такого поворота он не ожидал. Он не очень понимает, как начать, и, стоя перед прилавком, вопросительно смотрит на низкорослого торговца с раскосыми азиатскими глазами – то ли вьетнамца, то ли китайца. Торговлю тут держат в основном кавказцы, но попадаются и из более далеких краев, преимущественно из Вьетнама, реже из Китая или Индии.

– Что хочешь?

– Чжи Тай, поговорить, – отрывочно произносит Марат.

Дежурное выражение радушия на лице торговца сменяется настороженностью. Он пристально вглядывается в Марата, потом исчезает в палатке. Отсутствие его длится не более минуты:

– Э-э-э… Заходи давай! – и, пропуская Марата, сам выскальзывает наружу.

Ох уж эти лисьи повадки азиатов, кошачья ловкость и вкрадчивая легкость движений!

В углу человек (его ли это имя – Чжи Тай?) отхлебывает из пиалы дымящийся зеленый чай. Широкое, абсолютно невыразительное широкоскулое смуглое лицо с щелками глаз и как бы придавившими их тяжелыми веками. Молча он кивает Марату на стоящий перед ним раскладной брезентовый стульчик.

Несколько минут напряженного молчания.

Чжи Тай (так?) продолжает отхлебывать чай, искоса взглядывая на Марата, а тот пытается расслабиться – в конце концов, он уже здесь, дальнейшее зависит от судьбы. Повезет или не повезет.

– Знаю, зачем пришел, – неожиданно говорит Чжи Тай, и по губам его проскальзывает тень улыбки.

«Ну-ну, – соображает Марат. – Неплохое начало».

– Сколько дашь?

– А сколько попросишь?

– Много попрошу, очень много, у тебя таких денег нет.

– А я думал, ты мне так отдашь, – простодушно улыбается Марат.

– Не надо шутить, – глаза Чжи Тая остро взблескивают из-под тяжелых желтых век. – Не люблю.

– А что? Разве Синь Ю запрещал смех? – спрашивает Марат.

– Синь Юй? – Чжи Таю не удается скрыть изумления.

– Синь Юй сказал мне о Чжи Тае. – Довольный произведенным впечатлением Марат чуть наклоняется и складывает ладони перед грудью. – Палец Будды должен перейти ко мне, такова его воля, ты знаешь.

Чжи Тай задумывается.

– Воля Синь Ю – закон. Но знаешь ли ты, что´ берешь на себя и какой опасности подвергаешься? Многие хотели бы получить Будду. Палец Будды – это сам Будда, понимаешь?

Марат вздыхает:

– Синь Ю лучше нас знает, что делает, не нам обсуждать его волю. Надеюсь, что сумею выполнить ее.

– Надеешься или выполнишь? – Чжи Тай немигающе всматривается в Марата.

– Человек знает многое, но не все, – отвечает голосом Синь Ю Марат. – И не все он может. Все может только Будда. Он сохранит и меня, и тебя, потому что ему ведомы наши добрые намерения. Теперь мой черед, потом придет черед еще кого-то, так выстраивается цепь добрых дел, которыми держится наш мир. С помощью Будды мы сможем осуществить мечту человечества об освобождении от зла. Будда и укажет нам путь.

– Ты хорошо помнишь наставления ламы, похвально, – одобрительно кивает Чжи Тай. – А сумеешь ли ты защитить Будду в случае опасности?

Марат еле успевает увернуться от просвистевшего прямо возле виска блестящего продолговатого предмета и тут же чувствует, что стула под ним нет и он почти висит в воздухе. Рядом раздаются хлопки, от которых закладывает уши, но он внутренне отстраняется от себя и видит, как Чжи Тай производит руками быстрые, почти неуследимые движения.

– Будда защитит себя сам, – говорит Марат чуть надтреснутым, глуховатым голосом Синь Ю.

– Да поможет нам всем Бог, – откликается Чжи Тай.

Он копается в углу, достает из кучи тряпок небольшую шкатулку из какого-то желтого дерева. Под крышкой в углублении – розовый кусок гладко отполированного камня, похожего на человеческий, только чуть больший размером палец. Если присмотреться внимательней, то в этом камне проступает фигурка, похожая на здешнюю скульптуру вождя: лысая голова, кепка в руке…

Лицо китайца тоже розовато вспыхивает, словно подсвеченное камнем, и становится похоже на лицо Просветленного.

Минуту они созерцают Будду.

– Возьми, это твое, – тихо и как бы с грустью произносит Чжи Тай. И тут же добавляет: – Только уходи отсюда скорей, это очень опасное место. Нехорошая энергетика. Выбирайся через те же дальние ворота, через какие вошел.

Марат осторожно засовывает коробку в наплечную сумку, до упора застегивает молнию, закидывает ремень через плечо. Чжи Тай молча кланяется.

В это мгновение где-то рядом, совсем близко, глухой ярмарочный гул разрывают резкие гортанные выкрики.

– Уходи скорей, – повторяет Чжи Тай.

Из окна видна только часть ярмарки, сравнительно небольшая. Крыши палаток, машины, какие-то бултыхающиеся на ветру тряпки – может, джинсы, может, спортивные куртки, может, футболки… И устремившийся туда поток людей, не устающих вожделеть всю эту дребедень, словно от нее зависит их личное счастье. Если прийти сюда перед самым закрытием, то все отребье бросается в глаза – рваные пакеты, бесхозная мятая бумага, оторванные подошвы, куски хлеба и материи, окурки и зажигалки, шприцы и презервативы, бутылки и пробки, чего тут только не валяется…

Уборочные машины споро сгребают весь этот мусор в большие кучи, которые грузят потом в контейнеры, дворники энергично подчищают метлами.

Человеку нужно чего-то хотеть, он и хочет, а как только желания прекращаются, то жизнь замирает, сходит на нет, и тогда становится нестерпимо скучно. Иногда ярмарка не работает (санитарный день), неожиданная тишина воцаряется над районом, воскресная расслабленная тишина, от которой становится тревожно, словно жизнь кончилась и начинается что-то другое, печальное. Воздух другой, почти не по-городскому чистый – ни дымных выхлопов машин, ни испарений человеческих вожделений, пота лжи и труда.

«Будда защитит себя сам» – с этой мыслью Марат выходит из палатки, заметив над дверью перед выходом что-то вроде амулета (опять же в форме пальца Будды), но тоже похожего на вождя с кепкой, вроде того, что уже лежит у него в сумке. Палец-вождь-кепка, как-то все странно совмещается в этом крошечном, фаллообразном предмете.

Мелькает мысль, что палец, может, вовсе и не настоящий. От этого сквознячок пробегает вдоль позвоночника, но тут же отвлекают шум и суета неподалеку, метрах в пяти от палатки Чжи Тая – там быстро, буквально на глазах собирается толпа кавказцев, они что-то выкрикивают, размахивают руками, крик все разрастается, еще подбегают люди, и Марат неожиданно оказывается затертым среди них, буквально вжатым в толпу.

Возле палатки на земле залитый кровью человек.

Несколько человек обступают тело, кладут на какой-то темный плащ и, подняв на плечи, двигаются в сторону выхода. Толпа покорно расступается перед несущими, выстраивается клином, устремляется вслед. Крики постепенно затихают, и уже дальше люди шагают в полном молчании.

Марат, зажатый среди плеч и рук, уже в курсе: человека пырнули ножом (то ли скинхеды, то ли кто). Кровь, во всяком случае, вот так, открыто, пролилась впервые. Где-то, может, уже и происходило, в каких-нибудь закоулках огромного города, но на ярмарке, посреди белого дня, среди многочисленного люда…

Постепенно Марата несколько оттирают от передних рядов, но он продолжает по инерции (в общем порыве) двигаться вместе с толпой… Он идет в самой гуще терпко пахнущих потом мужчин (женщин совсем немного) и думает, что надо постепенно выбираться, непременно надо выбираться, потому что в сумке у него… Нельзя подвергать опасности. Рукой он крепко прижимает сумку к бедру, ощущая твердый угол коробки.

Шествие выливается на проспект, перекрывая движение, обтекает взбудоражено сигналящие машины, как вода обтекает валуны. Темная людская масса с вознесенным над ней мертвым телом. Люди идут, одержимые какой-то неясной им самим целью, их суровое гнетущее молчание в любое мгновение готово взорваться дикой, безудержной яростью.

Марат чувствует раздирающую их энергию, готовую вот-вот прорвать все заплоты. Если собрать эту энергию в один пучок, то человек становится почти непобедимым. В восточных единоборствах на этом многое основывается. Это самое трудное, но и самое важное. Никогда не забыть ему, как в первый (и в последний) раз продемонстрировал это ему монах Ли Ду. Марат считал, что он уже многое может, многое постиг. А маленький невзрачный монашек просто ткнул его слегка пальцем – и Марат превратился в статую: дыхание пресеклось, члены онемели, так бы и задохнулся, если бы сам Ли Ду не вывел его из этого состояния, ладонью вроде как дружески шлепнув по спине. Он тогда сильно распереживался: чего стоили все его старания и все его успехи, если какой-то монашек одним тычком пальца мог вывести его из строя?

Где-то на половине проспекта путь им преграждают кордоны милиции. Омоновцы в шлемах и со щитами растянулись цепью, чуть позади автобусы и машины «Скорой помощи». Ясно, что дальше их не пропустят. Какой-то чин в милицейской форме гундосит в мегафон – предлагает всем разойтись. Словно споткнувшись, толпа подается назад, тело опускают на мостовую, и тогда где-то изнутри людской массы вновь зарождается глухой крик, сначала робко, как бы неуверенно, потом все громче, оглушительней, люди выкрикивают что-то неразборчивое, гневно выбрасывая перед собой руки.

Марат не хочет, не имеет права ждать: начнись заваруха, можно вляпаться в историю. Ему надо срочно выбираться. И он потихоньку, потихоньку протискивается в сторону.

Очутившись на тротуаре, где за развитием событий наблюдают случайные прохожие, Марат тоже несколько минут медлит, освобождаясь от потной липкой накипи толпы. Надо, надо уходить! Он ныряет в переулок, исчезает из виду. В сумке у него шкатулка, спасение человечества в его руках, как кепка в руках вождя, чья статуя (фигура в камне) высится возле неопознанного летающего объекта в виде гигантской тарелки…

О Будда!..

Марат – персонаж какого-то неснятого фильма, отдельные кадры проступают в пыльной дымке над ярмаркой и окружающими пространствами. Город – гигантский. Человек запутывается в нем, как в паутине, пытаясь найти самого себя и свою судьбу. Тот, кто стоит у окна, видит эту дымку страстей над городом и с грустью думает, что там – греза, ирреальность, там Вавилон…Солнце слепит глаза. Палец Будды в шкатулке у Марата – один из многих магических пальцев, рассеянных в пыльных пространствах Галактики. Палец – это и есть Будда. В детстве они собирали на пляже отточенные, отшлифованные морем удивительные камешки, переливающиеся разными цветами и пахнущие йодом, рассматривали подолгу, выбирая самые красивые – по форме и по цвету. Стоящий у окна сжимает в ладони длинный овальный камешек, ощущая его прохладность. Камешек настоящий, его приятно держать в руке…

 

Искусство вождения тележки

Нет, не нравится мне возить эту тележку. Я с трудом маневрирую даже в достаточно просторных залах, лавировать между другими – сущая мука, колесики постоянно цепляются за что-нибудь, за другие тележки, за ноги, за стеллажи с товарами, в общем, беда…

Не спорю, какие-то преимущества у этих супермаркетов действительно есть. Во всяком случае, перед оптовым рынком, где тебе элементарно всучат залежалый продукт, обсчитают или даже выкрадут кошелек. Бывало уже. То в банке лосося – килька в томате, то в пластмассовой коробочке с правильной датой – заплесневелая сметана, то вместо кефира какая-то сизая вода с плавающими в ней кусочками створожившегося молока.

Жена (с некоторой растяжкой): «Име-е-ем мы, в конце концов, пра-а-во хоть немного пожи-и-ть как лю-ю-ди?»

Действует почти магически.

Ну да, вместо оттягивающих руки жалких кошелок – серебристая тележка-корзинка.

Цивилизация!

Когда-то я любил это – охота, странствия по лесу, выслеживание и добывание зверя. Жена кормила детей, разжигала огонь, готовила еду. Не знаю, какая это была жизнь, хорошая ли, плохая, трудно сказать, – какая есть. Дети подрастали, овладевали теми же навыками и уходили, а мы продолжали что и обычно – охотились, готовили пищу, радовались удачной добыче и горевали во времена всяких напастей и невзгод. Случалось и голодать, что ж делать, духи не всегда благосклонны.

Под порывами ветра пламя костра мечется во все стороны, ветер проникает даже сюда, в укрытое за деревьями пространство, рождает смутную тревогу, запах зажаренного мяса радостно будоражит, женщина снимает самые большие куски и подает их мне, кожа ее гибких рук смугла и обветрена, пахнет дымом и еще чем-то особенным, чуть кисловатым, чем обычно пахнут женщины.

Краем глаза, словно завидев добычу и стараясь ее не спугнуть, даже прямым взглядом (звери это чувствуют), я слежу за ее ловкими, грациозными движениями, любуюсь ими, как любуюсь иногда бегущим или замершим в испуге оленем. У женщины много личин: иногда она бывает похожа на черную пантеру, иногда на красную лисицу, а иногда на легконогую желтую лань. Она может походить и на птицу, особенно когда пришпиливает к телу какие-то лоскутки и пытается оглядеть себя, поднимая руки-крылья.

Я терпеливо качу за ней тележку, пока она снует между стеллажами, подолгу останавливается перед ними, внимательно разглядывая выставленный товар, что-то берет, вертит в руках, потом ставит на место и трогает что-то другое. Все это неторопливо и с явным удовольствием. Лицо ее сосредоточенно, она вся в процессе выбора. Кто бы мог подумать, что она вдруг станет такой хозяйственной? Еще совсем недавно все было совершенно иначе: даже в обычном магазине она терялась, что-то мямлила продавщице, краснела и выходила подавленная, словно ее чем-то обидели. Поразительное преображение! В отличие от меня, она легко ориентируется в этих просторных (или тесных) залах, быстро находит необходимое и потом сноровисто пакует купленное в шуршащие пластиковые пакеты.

Все отлично. Пакеты загружаются в багажник старого, видавшего виды драндулета, шопинг закончен, мы победоносно подруливаем к дому, чтобы в следующее воскресенье снова посетить («вновь я посетил…»)…

Каждый день я уходил в лес, на охоту, но нередко возвращался без добычи: не хотелось никого убивать. Мне нравилось наблюдать издали, из какого-нибудь укрома, за этими удивительными существами – зверями: столько в них жизни, столько изящества! Засмотревшись, я забывал про все, даже про то, что обрекаю на голод не только себя.

Еще мне нравилось смотреть на деревья, на причудливые скрещения ветвей, на трепетание листьев, на изборожденную глубокими морщинами кору. Что-то неведомое манило – всюду и во всем: в низвергающейся с высокой скалы воде, в искрящихся на солнце брызгах, в ярких цветах на склонах, в плывущих облаках и мерцании звезд…

Я подолгу бродил, словно в забытье, спохватываясь лишь тогда, когда становилось совсем темно. Меня ждали с добычей, а я приходил с пустыми руками, усталый, и было стыдно смотреть в голодные глаза детей. Я отказывался от пищи, чтобы все досталось им, завтра я уже точно не дам маху. Ночью, укладываясь рядом с женщиной, я не касался ее. В снах ко мне приходили люди с головами зверей и звери с головами людей, деревья принимали очертания, каких никогда не доводилось встречать, и пение птиц звучало как-то совершенно необычно.

Ничего удивительного, что в племени ко мне относились настороженно, почти как к чужаку. Я был одиночкой и держался на отшибе, в тягость было участвовать в общей охоте и других действах, даже празднества не увлекали. Куда приятней посидеть где-нибудь на берегу реки или озера, глядя на блескучую зеркальную поверхность, то безмятежно спокойную, то волнующуюся под порывами ветра.

Это вовсе не значит, что я не старался быть как все – соблюдать общие правила, делать то, что положено мужчине, охотнику и воину. Без особой, впрочем, радости.

Муторное это дело – шопинг, особенно если ты не в ладах с тележкой. Либо надо иметь талант, как у жены или у ее подруги, которая и нас втянула, при каждой встрече с жаром повествуя про удобства (да уж!) и прелесть такого времяпрепровождения. Когда плохое настроение, говорила подруга, она идет в супермаркет, причем даже не столько покупает, сколько просто гуляет там, рассматривая товары и строя планы на будущее.

Наверно, и я со временем научусь хорошо управляться с этой противной неуклюжей тележкой. Жена сердится: укладывает-то она все очень аккуратно, но когда мы подходим к кассе, в тележке творится бог знает что, все развалилось и съехало со своих мест. Еще бы не съехало!

Между тем перемены уже есть – я стал заметно лучше лавировать, уверенней объезжаю других. Однако долгие остановки жены иногда доводят меня до бешенства, особенно когда в супермаркете толчея и постоянно приходится искать лазейку. Я начинаю мало-помалу отставать, стараясь не замечать ее поднятую и призывно машущую мне издалека руку. «Ну где ты пропал? – раздраженно спрашивает она, когда мы снова сходимся. – Я тебя заждалась».

Пропал.

Почему-то это слово волнует меня.

Конечно, если я научусь, то, не исключено, и повинность не будет столь тягостной. «Простите…» – говорю я при очередном столкновении, разрушив пирамиду как в своей, так и в чужой тележке.

Я углубляюсь меж стеллажей, все дальше и дальше, туда, где меньше народу, и всякий раз, по мере удаления, возникает странное ощущение: там, куда я быстро и увертливо двигаюсь, вовсе не конец этих огромных, ярко освещенных магазинов. Чем лучше у меня получается с тележкой, тем глубже удается продвинуться в анфиладе супермаркета. Освещение здесь какое-то другое, менее яркое и более естественное, что ли, словно это не лампы, а свет льется из окон, даже если поздний вечер, даже если они закрыты жалюзи.

Я уверенно качу тележку перед собой, оставляя позади полки с товарами, густеет листва, палые листья устилают тропинку, кое-где путь перегораживают поваленные ураганом деревья с вывернутыми корнями, гортанно выкликает какая-то птица… Прохладный ветер освежает лицо, пахнет хвоей, снытью, папоротником, прелью, сухой воздух перемежается влажным, болотистым…

Еще немного!..