Воочию его никто – кроме хозяев, разумеется, – не видел. Белых наседок, бродящих по специально огороженному возле курятника участку, видели, а его – нет. Только временами громкое хлопанье крыльев и главное – сиплое кукареканье ранним утром, когда все еще досматривают самые сладкие сны. Начиналось оно где-то в четыре утра, когда рассвет только-только зарождался, и не утихало часов до десяти. Кукареканьем, впрочем, этот натужный дребезжащий хрип можно было назвать с большой натяжкой. Доспать нормально тем не менее не удавалось – противные скрежещущие вопли прорывались и сквозь сон.
Может, он был писаным сказочным красавцем – крупным, с алым или малиновым гребешком, рыжими крыльями, оранжевыми шпорами, острым, чуть загнутым, как у стервятника, клювом. А не исключено, наоборот, мелким, невзрачным замухрышкой какого-нибудь грязного оттенка. Бывало, вроде мелькнет за кустами или поблизости от курятника, но толком и не разглядишь, такой шустрый. Прямо партизан какой-то. Однажды, впрочем, кто-то видел большую тень птицы на ветке яблони недалеко от курятника, но был ли это он или кто другой, трудно ручаться.
Кукарекал он не только по утрам, но и днем, и вечером, и даже ночью. То ли слишком возбудимым был, то ли нарушение в психике, отчего любое время суток воспринималось как утро, когда ему заступать на вахту. Вот только связки у него не выдерживали такой сверхнормативной нагрузки. Децибелов, правда, хватало, к тому же он очень старался, а вот звонкости и первозданной чистоты звука – увы и ах.
Кур он топтал добросовестно, и те так же добросовестно неслись. То и дело на участке соседей раздавалось заполошное квохтанье. Яйца же все были образцовые, как на подбор – крупные, белые, с благородной мраморной крошкой на скорлупе… Желток яркий, упругий, всем желткам желток, словно специально раскрашенный.
Перепадало и соседям отведать. Действительно вкусные. Так что претензии по поводу голосовых данных нашего героя сразу представлялись неуместными.
Клава, хозяйка, была счастлива – так ей это нравилось, ну что куры и все такое… Вроде бы родилась и живет в городе, а душа никак не отстанет от детских впечатлений, когда гостила у бабушки в деревне под Торжком. Какая живность там только не водилась (любила вспоминать) – куры, кролики, свинья, козы… Она и фотографии показывала тех лет: пухленькая кудрявенькая девчушка с большими, широко распахнутыми глазами сидит на скамейке с курицей на коленях. Куры за ней табунком ходили – так к ней прикипели. Цыплят, можно сказать, своими руками выхаживала. Опять же фотография: она, в светлом ситцевом платьице, босая, раскинулась на выгоревшей от солнца травке, а вокруг и даже на животе у нее копошатся желтые комочки.
В последние годы о том только и мечтала: выйдет на пенсию и сразу займется разведением всякой живности. Ей вообще хотелось переселиться сюда, на природу, и не только на лето. Собирались на пенсии круглый год здесь жить, печку топить, зимой время от времени наведывались. Не смущало, что безлюдно, сугробы – ни пройти, ни проехать. Добирались, однако. Сами треть улицы разгребали от снега, не ленились, а надо, и грейдер могли привлечь.
«Что вы, зимой здесь замечательно, тишина такая, словно одни в целом мире, а дышится как! – делилась Клава, и зеленоватые глаза ее влажнели. – Выйдешь вечером из натопленного дома на мороз, воздух аж звенит, звезды мерцают, как льдинки, голова кружится, словно вина выпила».
Так что и дом они с мужем в перспективе будущего проживания отгрохали солидный – добротный двухэтажный зимний дом (вместо убогого, хлипкого, насквозь продуваемого старого), первый этаж из кирпича, второй из дерева.
Ее это был почин или мужа, кто знает, но Константин тоже был расположен к сельской жизни.
Долго они строили дом, лет семь или восемь, деньги периодически заканчивались, рабочие тоже менялись. Костя халтуру не поощрял, ругался с ними, а потом просто прогонял и нанимал других. И все у него в конце концов получалось – дом, сад, парники, даже собственный колодец…
Любили они дачу, любили свое хозяйство. Неизвестно, кто больше, он или она.
Другие в отпуск на юг, к морю, в дальние страны, а Мизиновы – на дачу, к грядкам, к курам и кроликам. Что они делали с ними по осени, догадаться нетрудно. Только вот как отваживались? Может, кого-нибудь специально нанимали? В то, что сами, не очень верилось. Она – вся такая восторженная, трепетная: листики-цветочки, птички-синички, он хоть и крепкий хозяин, но не до такой же степени. Хотя, собственно, что? Деревня так деревня, нужно соответствовать.
Петух все портил. Чем больше он изощрялся, напрягая ущербные связки и истощая понапрасну отпущенный ему природой ресурс, тем все хуже у бедняги выходило. Да и окружающим от его убогих скрипучих рулад несладко. Причем не только соседям, но и хозяевам. Соседи терпели и пытались сохранять толерантность, хотя едва ли не каждое утреннее пробуждение начиналось с истошных инфернальных воплей, настроение сразу портилось, не говоря уже о том, что элементарно не удавалось выспаться.
Теперь касательно толерантности. Терпение терпением, но надо и честь знать. И нельзя не признаться, что в головах дружелюбного и все вроде бы понимающего люда зрели не самые благовидные мысли. Нет-нет, а кто-нибудь уже не раз бывал замечен возле сетки рабицы, разделяющей участки, причем именно в те минуты, когда петух уже закончил распевку и натужно выдавливал из глотки ни на что не похожие всхлипы.
Над птицей явно назревало что-то роковое, о чем она, вероятно, даже не подозревала, поскольку и сами хозяева никакого беспокойства не проявляли. Хотя, как выяснилось позже, не совсем так: постепенно и они созревали для неизбежности. Мойры уже готовы были перерезать нить.
Еще лето не кончилось, еще ярко рдела на солнце сладкая ягода малина и огурцы на грядках наливались хрустящей свежестью, только в одно прекрасное утро (оно и действительно было таким – солнечным, с легким ласковым ветерком), проснувшись позже обычного, все были сильно удивлены царившей над окрестностями тишиной. Она вливалась в душные комнаты вместе с жаркими лучами летнего солнца, ветерок отдувал задернутые занавески, призывая скорей распахнуть окна и двери и выйти в сияющий благодатный мир.
И тогда догадались, кому обязаны этой восхитительной тишиной: петух молчал… Ни хрипа, ни скрежета, ничего другого. Молчал он и днем, молчал и вечером.
Случилось. Петух утратил голос.
Владельцам его, впрочем, никто никаких вопросов не задавал, хотя, разумеется, любопытно было, что же в конце концов стряслось с крикуном. Хотелось знать, как был, если так можно выразиться, решен вопрос: сама ли природа, наскучив его слишком самоотверженным рвением, отпустила певца на покой, то ли хозяева отдали (подкинули) какому-нибудь страстному яйцепоклоннику, посуливши незаурядную петушиную активность. А может, просто выпустили на волю в надежде, что тот обретет себе какое-нибудь новое пристанище или, что еще вероятней, станет жертвой естественного отбора…
Но все скоро прояснилось. Хозяева действительно почувствовали, что всё, рубикон их терпения перейден и они больше не в силах выносить жизнерадостного петушиного ора. Да и мрачные физиономии невыспавшихся соседей, мелькавшие за оградой с разных сторон, тоже, вероятно, сыграли свою роль.
Не составляет труда представить, как это было (с теми или иными вариациями).
Хотя бы вот так. Хозяин берет в одну руку топор, второй крепко прихватывает попытавшегося было улизнуть хрипуна, вместе с хозяйкой они уходят за дом, где сложена поленница и где Константин обычно колет дрова. Там все и свершается, окончательно и бесповоротно (о подробностях история деликатно умалчивает).
Тишина стояла обалденная, как будто не один петух умолк, а все петухи на свете. Можно было подумать, что только у Мизиновых есть куры, хотя, не исключено, так и было. Прошли те времена, когда даже на дачах их держал чуть ли не каждый пятый, решая таким нехитрым образом проблему пропитания.
Но молчали не только петухи. Птицы, которые обычно громко гомонили летними утрами, разжигаемые побудочными кликами, тоже вроде притихли. Если прежде их звонкие бодрые трели перекрывали надрывный сип или вторили ему, то, странное дело, теперь никто не мешал, а они тем не менее предпочитали отмалчиваться либо чирикали как-то совсем вяло и скучно.
Ладно птахи, но и с собаками что-то происходило. Вроде совсем из другой оперы, однако теперь их лай слышался гораздо реже, даже собачьи разноголосые свадьбы, которые хоть кого могли вывести из себя назойливой истеричностью, и те вроде поутихли.
Про кур и говорить не приходится.
Впрочем, могло и почудиться.
Ладно, проехали. Только вот у дачелюбивых Кости с Клавой что-то не ладилось. Прежде приезжавшие сюда каждую пятницу вечером, а случалось, что и на неделе, если удавалось договориться на службе, с некоторых пор они появлялись совсем редко. Клава потерянно бродила по участку с задумчивым, отсутствующим взглядом и ни с кем не здоровалась, словно не замечала… Константин, раньше каждое утро начинавший с граблями или лопатой, теперь вставал поздно и лишь ненадолго выходил из дома, как будто в саду совсем не было дел. Если раньше слышались их голоса, то теперь создавалось такое впечатление, что они вообще не разговаривают друг с другом. Ни обедать позвать, ни вопрос задать, ни окликнуть… Ни слова. Молчком и молчком.
А следующим летом они и вовсе перестали появляться. Только дочь, у которой с мужем была в другом месте своя фазенда, время от времени наведывалась, чтобы проверить, все ли в порядке, да покосить вымахавшую в полчеловеческого роста траву.
И вдруг как гром средь ясного неба: Клава умерла.
От дочери же и стало известно. Неохотно и невнятно, тушуясь, та сообщила, что прибаливать мать стала как раз вскоре после расправы над петухом. И в ответ на недоуменные взгляды быстро уточнила: петух ей часто снился, все казалось, что она слышит сиплый дребезжащий клекот. Дошло до того, что, отводя глаза в сторону, поведала дочь: мать бродила по квартире и звала: «Пе-тя, петя-а!» Думали, что это у нее нервное и постепенно пройдет, однако ж вот как все обернулось.
Что касается Константина (про отца дочь почему-то говорила отчужденно, даже с затаенной, но сразу ощутимой враждебностью), то он к даче совсем остыл и ездить сюда больше не хочет. Не нужна, говорит, мне эта дача. Словно подменили человека.
Так до сих пор и неясно, что же в реальности произошло. Не в птице же этой злосчастной, в конце концов, дело.
Дом между тем стоит – добротный, видный (сколько сил и средств вложено), с высокими окнами, в нем бы жить и жить, а он пустует. И участок, прежде аккуратно подстриженный, с заботливо ухоженными грядками, зарастает сорной травой, дикими кустами, яблони плодоносят и сбрасывают никому не нужные яблоки, которые бесхозно гниют на земле. Сиротливо, чахло, запущенно на участке, будто выгорело что-то…