Человек должен кого-то любить. Ну хоть кого-то… А ведь далеко не всегда и не каждому это удается. Особенно если это относится к другим людям, а не, положим, к кошечкам или собачкам. М., в то время студент-медик, сам признавался, что не испытывает ни к кому ничего даже похожего. При этом он высоко поднимал густые темные брови, сам как бы удивляясь странному казусу, или иронически кривил губы, демонстрируя тем самым свое недоверие вообще к данному феномену. Впрочем, наверное, и в этом отношении есть одаренные люди, допускал он, особенно женщины (в литературе много примеров), но и здесь человек скорее выдает желаемое за возможное.
Вот и выходило по всему, что едва ли не основная среди человеческих ценностей – не более чем миф, порожденный глубинной потребностью тоскующей души и тем не менее остающийся неким недостижимым идеалом. Если угодно, миражом.
Разговоры на эту тему завязывались у М. в основном с женщинами, которым, вероятно, не хватало в нем чего-то именно такого, романтического. Он, впрочем, и не думал этого скрывать, то есть был по-своему честен. Женщины же подозревали фальшь, лицемерие, иные обижались, иные пытались его разубедить.
Казалось бы, нет и нет, что ж поделать? В конце концов, вовсе и не обязательно именно любить, можно и просто делать людям добро, приносить пользу, без всяких обоснований. М., между прочим, и в медицину подался, чтобы доказать это себе (а может, и не только). Однако хотелось большего. Чтобы непременно и любовь – и в отношениях с женщинами, и к пациентам, и вообще. Так его, во всяком случае, воспитали: непременно должно быть некое идеальное начало, которое, собственно, и делает человека человеком.
Временами потребность в этом настолько обострялась в душе М., что он начинал метаться от женщины к женщине. И все равно не получалось. Увлечение, страсть, жалость, все что угодно, но только не любовь. Было от чего впасть в отчаяние.
М. то впадал, то смирялся. А то с ним случались и совсем иного рода странности.
Как-то зашли с приятельницей, большой любительницей живописи, в Третьяковскую галерею в Лаврушинском, даже не на какую-нибудь модную выставку, а просто так, приобщиться к культуре. Бродили, смотрели на знакомые с детства полотна, и вдруг…
Иисус сидел на камне, сцепив перед собой бледные кисти, длинноволосый, с заостренными чертами худого, обросшего бородой аскетичного лица, в темном рубище, полы которого касались земли, глаза опущены долу. Усталый путник присел отдохнуть, в скорбном лице усталость и печаль…
И так эта сгорбленная фигура, это изможденное лицо тронули М., что он надолго застрял перед картиной, тогда как спутница его давно уже перешла в другие залы.
Он стоял и смотрел. Багровеющее закатное небо на горизонте вселяло в сердце тревогу, однако душа наполнялась совсем иным – каким-то живым горячим чувством. То ли настроение было такое, то ли еще что, но какие-то затаенные струны вдруг в нем зазвенели. Нет, верующим М. не был, хотя Новый Завет читал, история эта была ему известна.
Теперь он видел перед собой того, про кого там было написано. И его тянуло к нему, как если бы то был родной, очень близкий, страдающий человек, хотелось дотронуться, положить руку на плечо…
С тем он и удалился, даже не предупредив спутницу. Прошмыгнул через залы к выходу, стараясь остаться незамеченным, – лишь бы не расплескать, не растерять внезапно запавший в душу образ. Была ли это магическая сила искусства или так называемое откровение – сказать трудно, только душа его трепетала, и были в ней нежность, сострадание и еще много всего, а самое удивительное – какая-то радостная надежда. Надежда на что? Он бы и сам не смог ответить, но так ему было хорошо, так приятно волнительно, что нужно было непременно остаться одному.
Исчезновение его, естественно, незамеченным не осталось. Тем же вечером он говорил по телефону приятельнице, что прихватило живот и он вынужден был уйти. Почему он ссылался на недомогание, а не рассказал все честно – тоже вопрос. Только ведь как об этом рассказывать? Что вот увидел и что-то такое вдруг почувствовал, небывалое (что?). Да и поняли ли бы его, если он сам пока не понимал?
И не то чтобы М. сомневался в своей приятельнице. А может, даже и сомневался, никогда они столь призрачные материи не обсуждали, это ведь не про фильм какой-нибудь и даже не про стихи. Ведь и посмеяться могут.
Впрочем, его это не очень беспокоило. Приятно было, что теперь у него есть нечто свое, заветное. Стоило вспомнить картину, как на душе сразу становилось теплее. Вот ведь. И Христос на картине как бы вовсе не на картине, а в реальности, и скалы вокруг, и закат (или заря?) – все жило в душе М. своей самостоятельной жизнью, и он чувствовал себя так, словно в нем родился совсем другой, новый человек.
Нет, М. не думал ни про Новый Завет, ни про апостолов, ни про Понтия Пилата, ни про Голгофу… Ничего оттуда до него не доносилось, никаких отзвуков, только Иисус, сидящий на камне, крепко сцепленные худые пальцы, спадающие длинные волосы, бледно-смуглое изможденное лицо…
С тех пор как это случилось, воды утекло достаточно. М. работал в клинике и считался хорошим, знающим, внимательным врачом, что, согласимся, большая редкость. Он по-прежнему жил один, поскольку так и не нашел той, которая бы пробудила в нем чувство с большой буквы. Нет, ничто его насчет любви так и не переубедило.
«Ты просто максималист, – пытались с ним спорить. – Ты ждешь пожара, а на самом деле это может быть всего лишь маленький, совсем крошечный огонек, который, однако, все равно согревает и освещает. Между прочим, любовь может быть почти не отличима от обычной привязанности или простой симпатии, но так ведь и это немало».
М. кивал головой, как бы соглашаясь, однако оставался при своем: ему это чувство недоступно. Ну обделила природа, ну инвалид, хотя кто может точно сказать, где здесь норма. Многие только имитируют, выдают желаемое за реальное, а он не хочет себя обманывать. И жить с другим человеком без этого тоже не рискнул бы, потому как ни к чему хорошему такое сожительство не приводит.
Между тем он все больше и больше становился анахоретом. С родственниками почти не встречался, женщины появлялись редко и быстро исчезали, друзья расползлись… Его это, впрочем, нимало не удручало, поскольку хватало коллег и пациентов. Конечно, не дружеское общение, но все равно. Так уж все складывалось по жизни, ну и ладно. А в общем все у него было – работа, музыка, спорт, кино… Не прочь он и выпить был уединенно, причем с нескрываемой самоиронией называл эти одинокие возлияния общением с умным человеком. Да и прогуливаться предпочитал в одиночестве.
В какой-то момент М. вдруг вспомнил, что забыл поздравить с днем рождения давнего школьного приятеля, с которым они в свое время были довольно близки, вместе путешествовали, выпивали, кадрили девчонок… Постепенно встречи становились все реже, у приятеля появилась семья, сын, свободное время он посвящал в основном им. С М. они довольно часто перезванивались, обменивались новостями, обсуждали всякие события. Ну а в дни рождения поздравительный звонок был просто неотменим, им как бы подтверждались проверенные годами отношения. Так было, и предполагалось, что так и будет.
Забыл и забыл, позвонит чуть позже. Но и позже М. не позвонил, потому что… да вот не позвонил, и все. Закрутился. Больные, то-се. Вроде как проехали. Да и приятель тоже давно не объявлялся.
Сначала М. удивился, что все так странно, а, поразмыслив, сделал вывод, что, значит, и нужды в этом нет, а ценность общения, как и любовь, в значительной мере тоже идеализирована, тот же миф, каких человек наплодил множество. Общение с приятелем, по телефону или даже при встрече не более чем ритуал, обряд, в действительности ничего им – ни ему самому, ни приятелю – не дающий. Ну что бы они могли рассказать друг другу? Все то же, что и обычно. Рутинная пустяковая информация, какой, собственно, и обмениваются обычно люди по телефону или даже при встречах. Быт, политика (сколько можно?), здоровье… Это отнюдь не значило, что их отношения изменились, вовсе нет, просто у каждого своя жизнь… Ну и зачем тогда?
Придя к такому выводу, М. взгрустнул, хотя и не сильно. Чего-чего, а одиноким он себя не чувствовал. Да и телефонных звонков было предостаточно. Звонили разные люди, знакомые и незнакомые, но по наводке знакомых, из числа пациентов и совершенно посторонние, спрашивали совета по медицинской части, просились на консультацию, ну и так далее. М. не отказывал, хотя прекрасно сознавал, что никакой он не светило, а самый обычный эскулап с достаточно ограниченными возможностями.
Впрочем, если было очень нужно, он садился в свой видавший виды лимузин и отправлялся на другой конец Москвы, чтобы осмотреть больного. Плату он если и брал, то по ситуации, в зависимости от того, насколько, по его мнению, человек был состоятелен. Бывало, что и отказывался, нимало, впрочем, себе в заслугу это не ставя. На то он и врач, чтобы помогать.
Все бы действительно ничего, если бы не время от времени наваливающееся ощущение пустоты. Клиника, пациенты, консультации – замечательно, но… В конечном счете и это постепенно становилось рутиной, от всего начинало веять скукой, проблемы утомляли и досаждали, больные начинали раздражать, к тому же они, увы, не всегда выздоравливали. Медицина хоть и продвинулась далеко, однако не всесильна, да и он не волшебник.
В иные минуты усталости хотелось все бросить, на приеме он сидел сумрачный, мог и сказать пациенту что-нибудь резкое, после чего винил себя и мрачнел еще больше. Что ж, и он живой человек, и он подвержен слабости, а с годами это случалось все чаще, усталость накапливалась, и, что хуже всего, даже не только его работа, но и вообще жизнь начинали казаться некоторым бременем.
Он стал уклоняться, не брал телефонную трубку, а если и брал, то разговаривал неохотно, раздражался и все чаще просителям отказывал, ссылаясь на занятость или собственное нездоровье.
Когда ему предложили возглавить вновь созданную частную клинику, М. неожиданно для всех отказался. Чуть бы раньше… А теперь ему было не нужно, ни престиж, ни высокий оклад не привлекали. На жизнь хватало, а вот драйва, увы, уже не было. Наверное, с его опытом и знаниями можно было бы наладить приличную работу, но стоило представить, сколько подводных камней надо преодолеть, сколько проблем решить, как он тут же эту мысль отбрасывал.
Нет, не готов он был. Да и, положа руку на сердце, скучно.
В выходные дни М. для своих одиноких прогулок выбрал Донской монастырь, от которого жил не очень далеко. Вокруг – многомиллионный грохочущий мегаполис, а здесь, за древними из красного потемневшего кирпича стенами, тихо; изредка, стряхивая снежные шапки с ветвей высоченных елей, вспархивали вороны; низкое линялое небо создавало ощущение замкнутого пространства…
М. бродил вдоль стены по одной и той же директории, наверчивая круг за кругом, рассматривал попадавшиеся на пути надгробные памятники, надписи на которых он уже знал почти наизусть, мощные скульптуры, словно выходящие из стены, крепостные башни и все такое. Просто бродить было скучновато, и он всякий раз придумывал себе какую-нибудь цель: два круга, три круга, четыре круга…
Такое кружение, впрочем, тоже наскучивало, и тогда он воображал какую-нибудь романтичную историю, ну вроде как если бы он встретился здесь с незнакомкой и между ними что-нибудь завязалось, они бы встречались, разговаривали про жизнь, обменивались впечатлениями, и ей бы тоже нравились тишина, навевающие грусть камни некрополя, имена знаменитых покойников…
Иногда, впрочем, затевалось что-то детективно-шпионское, киношное вроде тайника для передачи секретной информации или еще что-нибудь столь же детское, наивное, стыдноватое для человека его возраста и положения. Место, однако, вполне подходящее, вечерами пустынное, особенно в той части, где громоздились старые камни.
Все это, конечно, чепуха, ему же хотелось чего-то другого, более соответствующего духу этого места. Чего-то не просто романтического, а, так сказать, возвышенного. Все-таки было в этом месте что-то особенное (помимо тишины и уединения), древностью веяло, тленом и в то же время как бы вечностью. В конце концов, что-то же влекло его именно сюда, а не в какой-нибудь парк. И даже нисколько не смущало, что по соседству находился действующий крематорий, из трубы которого временами поднимался серый дымок и было понятно, что это за дымок.
Memento mori… Для философских размышлений самое оно.
Но было в одиноких прогулках М. кое-что еще.
Всякий раз, наворачивая круги вдоль монастырской стены, он проходил мимо ниши с вылитой из бронзы темной, почти черной скульптурой Христа на фоне большого широкого креста. Невысокая фигура на постаменте из гранита, длинные полы одежды, руки опущены и как бы прилепились к телу, лицо скорбное, сумрачное, напоминавшее лицо Христа на картине Крамского.
Хотелось задержаться возле, постоять, вглядываясь в аскетичные черты. Почти как живой был этот печальный Иисус, и даже почудилось в какое-то мгновение, что блеснул влажный, словно омытый слезой зрачок.
Постоял, посмотрел и побрел дальше.
Но, заворачивая на следующий круг, уже догадывался, куда идет и зачем. Черный Иисус его ждал. Ему нужно было к нему, чтобы снова задержаться возле, постоять лицом к лицу. Как-то странно действовала на него эта скульптура, вроде как звала к себе негромким голосом. То, что была она не очень большой, даже меньше его ростом, вызывало что-то вроде сочувствия, а может, и жалости. И, уже уходя, понимал, что оставляет здесь нечто очень близкое, очень важное. Даже бормотал что-то на прощание, ласковое. Он еще вернется – вроде как утешал напоследок.
Однажды, после очередного фиаско с одним из пациентов, симпатичным веселым дядькой, который, несмотря на довольно тщательное и вроде бы правильное лечение, взял да и помер, М. впал в депрессию. Лечишь их лечишь, а они…
Дома он сел за стол, вырвал из блокнота чистый листок и, покусав кончик шариковой ручки, попытался начать писать. Он еще не знал что. Помаявшись некоторое время, неловко вывел: «Господи Иисусе, помилуй нас!» И так несколько раз, крупно, заполнив листок почти до половины. Неоригинально, но другого ничего в голову не пришло.
Через неделю он снова направился в монастырь и, как обычно, войдя в ворота, повернул налево, чтобы двинуться по своему привычному круговому маршруту. По инерции он глазел на горельефы библейских сцен, перекочевавшие сюда с разрушенного Храма Христа Спасителя, на мощные фигуры воинов, на Сергия Радонежского, благословляющего на битву Дмитрия Донского, но сердце его уже учащенно билось в предчувствии близкой встречи.
Шаги ускорялись помимо его воли. И вот он уже видел темнеющую возле стены небольшую фигуру, возвышающийся за ней крест… А между тем шел снег, покрывал белыми стежками надгробные камни, и черное на белом виделось особенно отчетливо. Чем ближе он подходил, тем энергичней билось сердце, даже дыхание перехватывало.
И вот он уже рядом, стоит напротив скульптуры, которая меньше его ростом, и вроде как даже здоровается с ней. «Привет! – говорит он мысленно. – Я пришел».
Он оглядывается вокруг, нет ли каких случайных прохожих, быстро наклоняется и, пачкая руки, заталкивает приготовленную записку под край постамента. Вроде как тайник.
Дело сделано, он быстро выпрямляется, чуть наклоняет голову, как бы кивнув, поворачивается и медленно шагает дальше, оставляя темные мокрые следы на только что выпавшей белой пороше.
В последующие дни он ходит на работу, занимается обычными делами. Но при этом отчетливо ощущает присутствие в себе (понятно, про что речь) и знает, что в воскресенье снова наведается в облюбованное место. С нарастающим нетерпением он ждет этой минуты.
Едва он оказывается за монастырской краснокирпичной стеной, как снова начинает свой уже ставший привычным маршрут, скользит взглядом по выступающим из стен фигурам, по заснеженным ветвям елей, золотящимся куполам церкви…
Он уже совсем близко к цели, сердце учащенно бьется. Он волнуется, словно идет на свидание к возлюбленной, и пытается понять, что с ним происходит. Нет, мистика тут ни при чем, просто ему хочется увидеть знакомый памятник. Для чего-то это нужно ему. Интересно, для чего?
На этот вопрос определенного ответа у него нет. С трепетом приближается он к сумрачному Иисусу и долго стоит перед ним, молча, чуть опустив лицо и сцепив руки перед грудью, – такая почти молитвенная поза, делающая его самого похожим на статую.
Так они и пребывают некоторое время друг против друга, и он чувствует, как душа его наполняется чем-то хорошим, каким-то совсем другим ощущением жизни. Он уже не думает ни про записку, оставленную в прошлый раз, ни про игру, ни про земные докучливые заботы. Он вообще ни о чем не думает, а только вслушивается в эту удивительную тишину внутри себя, которую не нарушают никакие внешние звуки – ни отдаленный шум машин за стенами, где раскинулся огромный город, ни грай ворон на вершинах елей, с которых сыплется снежная пыль…
Но и это еще не финал. Во время очередной своей воскресной вечерней прогулки по монастырю М. встречает на протоптанной дорожке вдоль стены незнакомого мужчину в темном драповом, несколько старомодном пальто и не менее старомодной шляпе с широкими полями. Поравнявшись с М., человек неожиданно останавливается, поворачивается к нему и, чуть приподняв шляпу в знак приветствия, говорит:
– Мне кажется, мы можем познакомиться. Я – Петр. – И тут же, не дожидаясь ответа, добавляет: – Мы за вами давно наблюдаем. И сигнал ваш тоже приняли… простите, записку. Ну да, ту самую, которую вы положили. Собственно, вы уже можете считаться нашим. Если, конечно, пожелаете.
– Простите, я не очень понимаю, – в некоторой растерянности бормочет М., пытаясь получше разглядеть в сумерках чужое лицо.
– А что тут понимать? – говорит назвавшийся Петром. – Мы ведь давно догадались, почему вы здесь, мы, собственно, все здесь по той же причине. – Он помолчал. – Впрочем, главное не это. Главное, что мы с ним… – и он кивает в ту сторону, куда, собственно, и направлялся М. – Вы ведь тоже с ним? – спрашивает он немного смущенно.
На это М. только пожимает плечами.
– С ним, с ним… – убежденно говорит собеседник. – Тут стесняться нечего. Да мы вам ничего такого и не собираемся предлагать. Уже то, что вы приходите сюда, достаточно. Мы ведь тоже не часто собираемся, хотя у нас и место есть. Вон там, – и он показал на ближнюю к черному Иисусу крепостную башню. – Там и вход есть. Кстати, если что, имейте в виду. Мы вам будем рады.
– Спасибо. – М. вполне искренен, оценив деликатность нового знакомого и не желая его обижать. – Может, как-нибудь и зайду, если позовете.
– Позовем непременно, – говорит Петр. – Да вот уже и зову. Впрочем, вы и сами заходите. Нас как раз двенадцать и будет. Ну, до скорого. – Петр снова приподнимает шляпу и не спеша удаляется, оставив М. в глубокой задумчивости. Через минуту его фигуру уже не разглядеть.
М. продолжает свой путь и, как обычно, чуть замедляет шаг возле Иисуса, останавливается на мгновение, пытаясь понять, наблюдают за ним или нет, и тут же снова трогается. Проходя мимо башни, он внимательно поглядывает в ее сторону, но ничего особенного не замечает – все как обычно, на снегу перед ней никаких следов, а узкий низкий проход внутрь заколочен досками.
М. часто можно было видеть там поздними воскресными вечерами. Охрана уже не обращала на него внимания и даже позволяла оставаться на территории дольше, чем другим, несмотря на время закрытия. Прогуливается человек и пусть прогуливается, к тому же одному из охранников он спас жизнь, когда у того вдруг случился сильный сердечный приступ. Не окажись он рядом, все могло бы кончиться плачевно.
В жизни М. ничего не изменилось: клиника, пациенты, несколько запущенная холостяцкая квартира… Он же все ждет новой встречи, да, с тем самым человеком в плаще и шляпе, который обещал, что его позовут. Ему надо кое о чем расспросить его.
Правда, теперь он не очень уверен, что та встреча действительно была, а не пригрезилась ему. Однако бронзовый Иисус по-прежнему так же близок, и если он вдруг долго не видит темный печальный лик, то жизнь как бы теряет смысл.
А однажды М. приносит с собой клещи и начинает вытаскивать гвозди, которыми прибиты доски, закрывающие проход внутрь башни, расположенной неподалеку от памятника. Гвозди толстые, ржавые, перегнутые, выдираются с трудом и неприятным громким скрежетом.
Когда все-таки удается отодрать несколько досок и пробраться внутрь, он видит пустое холодное помещение, в ноздри ударяет подвальный запах затхлости и заброшенности, узенькие ступеньки, ведущие наверх, на стену, покрыты наледью, так что и ступать на них боязно.
М., опираясь рукой о стену, зачем-то все-таки ступает осторожно на первую, потом на вторую, на третью, на четвертую, но на пятой (а может, и на шестой) подошва соскальзывает, и он, судорожно взмахнув руками, падает, ударяясь затылком сначала о стену, а потом и о ступеньку.
Видит же он в последнюю минуту скорбные черты бронзового черного Иисуса, хотя, возможно, это черты Иисуса с картины Крамского, а впрочем, не исключено, и лицо с Туринской плащаницы, и не скорбное, а просветленное…