Я познакомился с ним в сентябре 1938 года в очереди на прием к инспектору Наркомпроса тов.Кожушко. Очередь была сидячая – с полдюжины молодых людей сидели рядком на казенных стульях, выстроенных вдоль стенки у двери означенного Кожушко. Очередь продвигалась очень медленно – впрочем, торопиться нам было некуда. За дверью кабинета решалась судьба каждого из сидящих на стульях. Проблемы у нас, в общих чертах, были сходные: как обойти решение государственной комиссии по распределению окончивших вузы студентов? Я, например, окончив физический факультет МГУ, получил распределение буквально в тайгу – в Березовский район Красноярского края. Будучи фаталистом и лентяем, я бы, конечно, безропотно поехал, но у меня уже была жена и самое главное – новорожденная дочь (сейчас она старший научный сотрудник в Дубне и в любой момент может стать бабушкой). Надо было думать не только о себе, но и о семье, и летом делались отчаянные попытки зацепиться за какую-нибудь аспирантуру в Москве – ведь на физфаке меня не оставили, хотя я был, ей-богу, неплохой студент. Сейчас это может показаться фантастически неправдоподобным, но, рыская по Москве, я набрел на два подходящих места. Прежде всего это был институт физической химии им.Карпова, что на улице Обуха. Я взял анкету, но обстановка в этом весьма солидном институте мне не понравилась. И я, руководствуясь объявлением в «Вечерке», направил свои стопы в Государственный астрономический институт им.Штернберга при МГУ. Я вошел в старый московский, заросший травой дворик, где, сидя на скамеечке, грелся на солнышке маленький беленький старичок (как я скоро узнал, это был патриарх московских астрономов Сергей Николаевич Блажко), и переступил порог деревянного домика, где ютились жалкие комнатки астрономического института. Меня в канцелярии необыкновенно любезно встретила миловидная женщина средних лет. Это была ныне здравствующая и занимающая тот же самый пост Елена Андреевна, с которой в течение последующих 43 лет я поддерживаю самые лучшие дружеские отношения. Любезность этой славной женщины определила мой выбор, и я решил стать астрономом – думал, временно, а вышло навсегда.
За два месяца я изучил общую астрономию, освежил свой плохой немецкий язык и сдал экзамены в аспирантуру. Это был год, когда решили усилить астрономию физиками, и поэтому я был здесь не единственным питомцем своего факультета. И тут между мною и астрономией стал Наркомпрос, который, блюдя закон, толкал меня в Сибирь, куда я был распределен. В конце концов, как это почти всегда бывает в жизни, все обошлось, и все мы в аспирантуру попали, но крови нам было испорчено немало. Визит к тов.Кожушко был только одним из этапов многотрудного пути в науку.
Я сидел уже в очереди хороших два часа, и естественно, мне захотелось перекусить. Поднявшись со своего стула, я сказал сидящему впереди меня пареньку, что, мол, пошел в буфет и скоро вернусь. «Купите, пожалуйста, и мне что-нибудь – я боюсь сам туда идти, ведь я уже у самой двери!» «Хорошо», – сказал я и вдруг вспомнил этого молодого человека. Он держал со мной вместе экзамены в аспирантуру ГАИШ, только по другой кафедре. Я, естественно, шел по кафедре астрофизики, а он – по кафедре небесной механики. Был он ленинградец, поэтому в МГУ я его раньше не встречал. Вернувшись из буфета, я протянул коллеге вполне приличный бутерброд с копченой колбасой. Велико же было мое изумление, когда паренек, что-то мямля, бутерброд не взял. «Но ведь отличнейшая же колбаса», – растерянно произнес я. От еще большей неловкости нас спасла раскрывшаяся дверь кабинета тов.Кожушко, поглотившая стремительно ретировавшегося от меня странного человечка. «Вегетарианец какой-то», – тупо подумал я, дожевывая его колбасу. Когда он вышел из кабинета, я, естественно, туда вошел, и времени для объяснений у нас не было. Долго меня мурыжил наркомпросовский чиновник Кожушко, ничего хорошего от него я так и не добился, а когда вышел из кабинета, увидел странного ленинградца, который все это время ждал меня. Это, конечно, было с его стороны вполне естественно, так как мы поступали в аспирантуру одного института и обмен опытом был для нас обоих полезен.
Мы вышли с ним вместе на Чистые Пруды, и, когда «деловая» часть нашей беседы быстро закончилась, я спросил у него: «А почему, собственно говоря, Вы не взяли бутерброд? Ведь я принес его по Вашей просьбе!» Ответ поверг меня в крайнее изумление: «Я не ем колбасу по религиозным убеждениям». Вот это да! Я дико на него посмотрел, но парень и не собирался шутить. На меня нахлынули воспоминания моего еврейского детства. Я рос в традиционной еврейской среде в маленьком украинском городке, учился древнему языку предков, ходил с мамой в синагогу. А какие были праздники, хоть кругом была полная нищета! Почему-то вспомнил запахи праздников. А потом была школа-семилетка, раздвоение сознания между еврейским домом и советской школой. В 1930 году моя семья уехала с родной Украины; я жил в Казахстане, на Амуре, в Приморье, наконец – в Москве. И мое еврейское детство уже осталось в невозвратимо далеком прошлом. Я превратился в современного советского молодого человека.
Этот ленинградский реликт всколыхнул воспоминания, которые ранили мою душу. Я стал его жадно расспрашивать – как это могло случиться, что он остался настоящим евреем в эпоху, которую слишком мягко называли «реконструктивным периодом»?
Паренька звали Матес. Матес Менделевич Агрест. Он был всего на год старше меня, но до чего же по-разному сложились наши судьбы! Так же, как и я, он родился в маленьком городке, только не на Украине, а в Белоруссии, на Могилевщине. Но далее у него все пошло по-другому. С пяти лет он был определен в «хейдер» – еврейскую религиозную школу, где учился за счет общины. После хейдера он стал учиться в «ешиве» – аналог православной духовной семинарии. Для него и его сверстников время как бы остановилось. На дворе бушевали грозы гражданской войны, бандитизма, НЭПа, начинались пятилетки, ломался тысячелетний уклад жизни. Но заучившиеся, бледные, как тени, мальчики упрямо изучали средневековую талмудическую (в буквальном смысле этого слова) премудрость. И как изучали! У них был 10–12-ти часовой распорядок дня. Относительный отдых – суббота, да и то надо в этот день молиться. В 15 лет он окончил ешиве и стал дипломированным раввином! Но… «какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» А на дворе был грозовой 1930 год – Год Великого перелома. И маленький новоиспеченный раввин оказался не у дел. Буря времени разметала родной дом, и Матес оказался в Ленинграде фактически без всяких средств к существованию, даже без знания русского языка. Можно было себе представить, как ему было трудно. Голод, бездомное существование – это были еще не главные беды. Беда была в отсутствии перспективы. Что делать? Как найти себя в этой новой страшной жизни, оставаясь в то же время самим собой? И он нашел себя. И он остался собой, т.е. ортодоксальным евреем высокого духовного ранга.
В немыслимых условиях он стал готовиться к поступлению в Ленинградский университет на его знаменитый мат-мех факультет. Прошу учесть, что никаких «светских» предметов, кроме начал арифметики, в хейдере, а тем более в ешиве, не проходили, так что он овладевал знаниями, что называется, с нуля. Не забудем, что заниматься приходилось урывками, так как надо было работать разнорабочим, чтобы прокормить себя и хоть крохи посылать родителям. Для подготовки в университет ему потребовалось немногим более года. Как объяснить такой феномен? Прежде всего, вероятно, гипертрофированно развитой традиционным еврейским образованием способностью к абстрактному мышлению. Кроме того, я полагаю, после талмуда и комментариев к нему всякие там физики и истории выглядят не так уж трудно. Он блистательно сдал все экзамены и… провалил русский язык. Тем не менее – прошу внимания, товарищи – Матес Менделевич был принят в Ленинградский университет как… еврей, для которого русский язык не является родным. В наше озверелое время читающий эти строки рассмеется. Чему смеетесь? Над кем смеетесь?
Учась в Ленинградском университете, он нашел для себя идеальную работу: в публичной библиотеке разбирал средневековые еврейские рукописи эпохи кордового халифата. Он досконально изучил удивительную еврейско-арабскую культуру, процветавшую на юге Испании 10 веков назад. Таким образом, я шел по Чистым Прудам не просто с раввином, а с ученейшим раввином – моим сверстником. Мне тогда было 22 года…
Очень быстро, после того как нас приняли в аспирантуру ГАИШ, мы стали друзьями. В этом году нашей дружбе исполнится 43 года – и каких! Все эти десятилетия Матес скрупулезно исполнял предписания еврейского закона, что было (и есть) – ой, как непросто! Перед войной он женился на еврейской девушке из традиционной, ставшей уже редкостью семьи. Они жили под Москвой, в Удельной, в «подмосковном Бердичеве» вместе с тестем – правовернейшим старым евреем и столь же традиционной тещей. Это был удивительный в советское время осколок Шолом-Алейхемовской Касриловки. Я часто у них бывал и радовался их счастью, отдаваясь воспоминаниям детства. Они действительно создали в Удельной некий специфический микроклимат. Мираж еврейского местечка быстро рассеивался в электричке, а в Москве меня уже окружал весьма суровый климат бедной, неустроенной аспирантской жизни.
А потом началась война. И наши судьбы разошлись. Меня, здорового, цветущего, краснощекого парня, на войну не взяли (близорукость, —10),а его, маленького, сугубо штатского, мобилизовали в первые дни войны. Поначалу он превосходно устроился – его определили в систему противовоздушной обороны города Горького. Он там командовал взводом аэростатов заграждения. Но однажды, когда он выпустил свои аэростаты, ударила гроза, и две «колбасы» были сожжены. Согласно положению, накануне грозы он должен был получить от местного гидромета штормовое предупреждение, но благодаря халатности метеоначальства, он его не получил. Драматизм положения был в том, что этим начальником был капитан Павел Петрович Паренаго – наш гаишевский профессор, отлично знавший аспиранта Агреста. Матеса судил трибунал. К ужасу религиозного лейтенанта, профессор – он же капитан Паренаго – нахально утверждал, что он посылал штормовое предупреждение! Как говорится, своя рубашка ближе к телу… Агрест был разжалован и послан на передовую, в штрафбат. Это чудо, что он вернулся живым и, в основном, целым.
Я его увидел после почти пятилетней разлуки. Он хромал (ранение) и ходил с палочкой. Очень ему было трудно втягиваться в сложную мирную обстановку. Я старался, как мог, морально поддержать друга. Собрав все силы, он защитил диссертацию – что-то о системе Сатурна. Как-то я спросил у него, исполнял ли он на передовой предписания еврейского закона (например, субботний отдых!)? Он вполне серьезно ответил, что талмуд в таких ситуациях предусматривает ряд облегченных вариантов поведения… Всю его семью – родителей, братьев, сестер – зверски убили немцы в Белоруссии.
Наступил «веселый» 1947 год. Его после защиты диссертации никуда не брали на работу – даром, что фронтовик. Сколько раз он обивал пороги различных учреждений! Его уделом стали стыдливо-блудливые улыбки, сопровождающие разные формы отказов. Положение становилось критическим. И вот однажды он пришел ко мне за советом (почему-то он считал меня умным…). Ему предложили странное место – уехать на край света, неизвестно куда, лишиться на ряд лет даже права переписки, но зато иметь возможность принимать участие в интересной, важной работе. Это все так странно и неожиданно… «Соглашайся, – решительно сказал я, – здесь жизни тебе не будет».
И он опять исчез из моего поля зрения почти на 4 года. В 1951 году неожиданно раздался звонок по телефону – Матес объявился. Он назвал свой московский адрес – где-то в районе Октябрьского поля. Я с трудом нашел его и обомлел: он с семейством расположился в роскошном коттедже. Его Рита заметно округлилась и раздобрела. Сам Матес, в пижаме, источал благополучие. А самое главное: в богатой спальне рядком спали… три мальчика! Вот это да! Радость встречи была большая. По отдельным полунамекам (он никогда – ни тогда, ни после – не говорил, даже в каком месте он был, да я и не спрашивал – мне и так было ясно) я понял, что он был в самом эпицентре нашего ядерного проекта, исполняя там важнейшую роль математика-расчетчика. Не забудем, что в ту пору никаких ЭВМ не было – все нелегкие математические проблемы надо было решать на арифмометрах и быстро. Непосредственно с ним работали все наши знаменитые физики, обеспечившие в конце концов ядерный потенциал советской страны. Он был там на отличнейшем счету. И вдруг по каким-то неясным для меня и сейчас причинам его с семьей буквально в 24 часа выставляют с «объекта» (могло быть много хуже – на дворе был 1951 год, а атомное дело курировал «сам» Берия) и направляют в роскошный новый институт на окраине Сухуми – в Синопе. Московский коттедж, где мы встретились, был перевалочным пунктом на пути в Сухуми.
За минувшие 30 лет я много раз бывал в Сухуми, иногда останавливался в роскошной квартире моего друга на краю субтропического парка. Росли его дети – были крохотули, стали кандидатами наук. Умерли тесть и теща; но общий традиционный дух в этой семье остался неизменным. По утрам Матес ежедневно, надев ермолку, накинув талес и намотав на обнаженные руки тфилн, совершает молитву, а в пятницу вечером зажигает в доме субботние свечи.
Как-то я спросил его: «Наверное, так же, как и на войне, нелегко было соблюдать на «объекте» еврейские обычаи и законы? Ведь «смягчающих» обстоятельств военного времени уже не было, и талмуд вряд ли предусматривал подобную ситуацию?» «Да, нелегко», – сказал мой старый друг и поведал мне одну необыкновенно драматическую историю.
Конечно, все годы, проведенные на «объекте», по субботам Агрест не работал. Но что значит «работать»? На этот счет талмуд дает совершенно точны определения. Например, писать – это работать, а читать, беседовать, обсуждать – это уже не работа… И вот в очередную субботу начальник вычислительной лаборатории объекта Матес Менделевич Агрест с утра – как видят и чувствуют все сотрудники – активно работает: он отдает распоряжения, изучает отчеты, просматривает расчеты, дает руководящие указания – дело кипит! Но на самом деле – в смысле талмуда – он не работает. Ни одной цифры не выводит его карандаш, ни одной помарки он не делает в расчетах сотрудников и, казалось бы, никто этой особенности этой его деятельности не замечает. И все же нашелся человек, который эту неуловимую особенность – в остальном безупречной – деятельности Матеса обнаружил. Человек этот – Яков Борисович Зельдович, весьма значительная персона н объекте. Как-то в субботу он вызвал к себе нашего раввина и небрежно заметил ему, что отдельные детали расчета, выполненного накануне вычислительной лабораторией, ему неясны. Матес стал популярно объяснять будущему академику и трижды герою, что все расчеты – это так очевидно – правильны. «А вот в этом месте я не понимаю. Напишите, пожалуйста, эту формулу…» Пытка продолжалась хороших два часа. Я.Б. проявил садистскую изобретательность и крайнюю настойчивость. Бедный Матес был весь «в мыле». Он пускался на самые невероятные ухищрения, чтобы объяснить своему мучителю «на пальцах», что никакой ошибки нет. Все правильно… Все было тщетно! И бедный Матес впервые в жизни нарушил закон.
Наступление космической эры, означающее, что люди буквально стали штурмовать небо, поразило моего старого друга. Реакция его на это событие была вполне естественной для просвещенного раввина. Он стал искать указания на явления космических пришельцев… в книгах Ветхого завета. С огромным энтузиазмом Матес комментировал темные места книги Еноха. Его внимание привлекла ужасная судьба Содома и Гоморры. Как он был фанатически увлечен своими изысканиями! Да и сейчас он исступленно верит в свою интерпретацию древних мифов. Блажен, кто верует! Матес Менделевич Агрест – счастливый человек. А это такая редкость в нашем страшном веке.