Не приходится доказывать ту простую истину, что каждая область науки имеет своих специфических психов. Возьмем, к примеру, математику. Для этой древнейшей из наук характерным типом сумасшедших являются так называемые «ферматики». Эти несчастные всю жизнь маниакально пытаются доказать знаменитую теорему Ферма. Простота формулировки («… не существует таких трех целых чисел X, Y, Z, чтобы выполнялось равенство Xn + Yn = Zn, если n > 2) толкает на безуспешные попытки доказательства этой теоремы даже лиц с более чем скромной математической подготовкой. Решение проблемы до сих пор не найдено, и вообще, похоже на то, что утверждая в краткой записи на полях Диофантовой «Арифметики», что он эту теорему доказал, великий французский математик ошибся.

Мне рассказывали прелестную историю о том, как ученый секретарь математического института им.Стеклова, проводя свой отпуск в маленьком молдавском городке, в местной районной газетке (использованной им как кулек при покупке на базаре вишен) случайно прочел, что какой-то тамошний школьный учитель доказал Великую теорему Ферма. И тут ученому секретарю пришла в голову блестящая идея. Он вырезал заметку и по приезде в Москву положил ее под стекло своего письменного стола в служебном кабинете. Следует сказать, что приходящие в институт со своими гениальными идеями психи попадают прежде всего к ученому секретарю. Теперь представьте, что приходит очередной «ферматик» и излагает свой часто довольно хитроумный и не просто «ловящийся» бред. Ученый секретарь молча его выслушивает и указывает на лежащую под стеклом газетную вырезку. И таково уж магическое воздействие печатного слова на советского человека: по крайней мере 80% недостаточно устойчивых психов понуро уходили восвояси – очень жаль, но с доказательством великой теоремы они малость опоздали! Это редкий по эффективности пример рационализации производства, в данном случае – делопроизводства, т.к. настырные психи обычно втягивают ученых секретарей в изнуряющую переписку с разными партийными и советскими инстанциями.

В моей астрономической науке дела с психами обстоят не так «одномерно», как в математике, где, как я слыхал, чуть ли не 3/4 психосочинений приходится на доказательство Великой теоремы Ферма. Характер психизысканий в астрономии – весьма чувствительная функция моды и поветрия в реальной науке о небе. Не могу себе простить, что я лет 30 тому назад не завел специальную папку под названием «Нам пишут». Боже мой, что только мне не писали! Помню, например, как меня, так же, как и всех московских астрономов, одолевал один особо одержимый псих, который изобрел уникальную оптическую систему под названием телескоп-микроскоп («посмотришь с одного конца – телескоп, с другого – микроскоп»). Дело тянулось несколько лет, и чем оно кончилось, я просто не помню. Запуск первого советского искусственного спутника Земли и последовавшие после этого бурные события подействовали на психов примерно так же, как валерьянка на кошек. В конце концов, ведь и Циолковский также был гениальным психом-самоучкой и вполне годился в магистры этого удивительного ордена. Атаки психов на мою персону стали особенно ожесточенными после запущенной по моему предложению искусственной кометы – облака паров натрия, выпущенного с борта спутника. Опыт действительно производил впечатление, особенно когда такая комета образовывалась в верхних слоях атмосферы. Хорошо помню, например, отклик на этот эксперимент одного психа-баптиста, содержащий такие удивившие меня строчки: «Куды пущаете ракету! Забыли церкву и собор!» А когда в 1962 году вышла моя книга «Вселенная, Жизнь, Разум», для меня настали совсем тяжелые времена – психи совершенно одолели.

Но из всех моих контактов с одержимыми, пожалуй, наиболее сильное впечатление на меня произвела эпопея Шварцмана. История эта началась в 1950 году. Это было примечательное время. Незадолго до этого, в 1948 году прогремела пресловутая сессия ВАСХНИЛ, когда фанатический и одновременно примитивно хитрый агроном Лысенко с полного одобрения Сталина разгромил и на долгие годы превратил в пустыню биологическую науку. «Почин» Лысенко вызвал аналогичные «движения» и в других науках. Благо и там «лысенковцев» было более чем достаточно. Это тогда некий Бошьян «доказывал», что микробы возникают из каких-то кристаллов, а вполне выжившая из ума жена известного старого большевика Лепешинская проповедовала содовые ванны как панацею от всех болезней и несла какой-то еще совершенно уже несуразный бред. В химии некая банда (почему-то помню фамилию одного из ее главарей – Шахпаронов) громила «буржуазную» теорию резонанса и одного из ее создателей Полинга, уже потом ставшего выдающимся борцом за дело мира. Мракобесы на физическом факультете, возглавляемые Федькой Королевым, заставили отречься лучшего из профессоров этого факультета Хайкина от основ механики, изложенных в его известном учебнике. Объявили было квантовую механику и теорию относительности буржуазными диверсиями и хотели на этой основе устроить шабаш по образцу сессии ВАСХНИЛ, но их «сверху» одернули: без настоящей физики нельзя ведь обеспечить боеготовность страны. Так что здесь, в отличие от биологии, обошлось без крови.

Моровое поветрие не могло не коснуться астрономии, где оно приняло своеобразные, к счастью, тоже бескровные формы. Наиболее ярким выражением лысенковщины в астрономии была космогоническая теория Шмидта и «учение» Амбарцумяна об образовании звезд не из диффузной среды, как это всегда считали и считают все астрономы, а из каких-то мифических, сверхплотных «Д-тел». Так возникла пресловутая «Бюраканская концепция» в звездной космогонии, перенесенная потом ее автором и на метагалактическую астрономию. Я, конечно, далек от того, чтобы ставить в один ряд разносторонне талантливого и глубоко порядочного Отто Юльевича Шмидта и Лысенко. Но объективности ради следует сказать, что пропаганда, вернее, навязывание гипотезы Шмидта о происхождении Солнечной системы (весьма спорной и в своей разумной части – не оригинальной), велась вполне лысенковскими методами, причем, началась она еще до «исторической» сессии ВАСХНИЛ. Так что Отто Юльевич в этом смысле является «пионером».

В те далекие времена организовывались космогонические конференции и совещания вполне в духе лысенковских «сабантуев». Приклеивали ярлыки (например, «хойлисты» – полный астрономический аналог вейсманистов-морганистов), научные проблемы решались голосованием после предварительного совещания на партгруппе – одним словом, все было, «как у людей». С «трудами» этих конференций было бы полезно ознакомить нашу астрономическую молодежь. Все-таки мы далеко ушли от этих для меня незабываемых времен. Но хотя от Лысенок, Бошьянов, Шахпароновых и прочей нечисти сейчас не осталось уже даже пыли, «учение» Амбарцумяна – единственное из «учений» этой далекой эпохи в сильно подлатанном виде все еще продолжает отравлять научную атмосферу, смущая незрелые и абсолютно перезрелые умы. Можно только надеяться, что этот реликт той далекой «культовой» эпохи прекратит свое существование вместе с его автором. Впрочем, возможно, я слишком оптимистичен.

Вернемся, однако к ситуации 1950 года. Вполне понятно, что описанные выше бурные события в астрономии немедленно нашли свое отражение в характере «деятельности» психов. Нас, астрономов, стали засыпать бесчисленными совершенно бредовыми космогоническими гипотезами. Впрочем, не будем так суровы к бедным маньякам: ведь если на профессиональном уровне господствовали тогда вполне психопатологические идеи и методы пробивания этих, с позволения сказать, «теорий», то что же оставалось делать «настоящим», так сказать, «освобожденным» психам? Именно в это время с чудовищной энергией нас, астрономов, стал атаковать некий Шварцман. Его плодовитость была угрожающей. В нашем центральном органе, «Астрономическом журнале», труды Шварцмана занимали заметную часть редакционного портфеля. Как это положено, бессменный секретарь редакции милейшая Анна Моисеевна давала на рецензии всю эту шварцманиану разным московским астрономам и перебрала почти всех. Коллеги отделывались, как обычно, краткими, поверхностными, сугубо отрицательными отзывами. Однако до поры до времени чаша сия меня миновала. Но, наконец, пришел и мой час: я получил от Анны Моисеевны пять довольно толстых, написанных от руки тетрадок – сочинения Д.Шварцмана. Я как раз собирался на очередной летний сезон в любимый Симеиз. Нужно было ликвидировать кучу московских дел, и, право же, мне было не до изучения лепета какого-то безумца. Недели две я так крутился и буквально за день до отъезда вспомнил о злополучных тетрадках. Превозмогая отвращение и досаду, вечером я стал просматривать эту пакость. Я решил Шварцмана забодать сразу же неоднократно испытанным против психов приемом: не читая текста, проверить размерности многочисленных, с виду довольно сложных, «трехэтажных» формул. Способ этот верный: отсутствие логики в мышлении неизбежно должно приводить к нарушениям размерности; например, в левой части уравнения будут килограммы, а в правой какая-нибудь бессмысленная комбинация из сантиметров, граммов и секунд. Этим методом я хорошо владею – однажды на смех большой аудитории прищучил самого академика Фесенкова. Велико же было мое изумление, когда размерности даже самых сложных формул у Шварцмана оказались правильные. Больше я ничего сделать не смог – был в полном цейтноте. На следующий день, буквально накануне отъезда из Москвы, я забежал в родной ГАИШ и по своему невезению напоролся на Анну Моисеевну. К счастью, рядом оказался мой старый коллега по аспирантуре Сережка Колосков, которого я, тонко сыграв на всем известной его жадности («Бери Шварцмана и проси за каждую статью отдельный гонорар, ведь статьи, сам понимаешь, близнецы»), быстро уговорил отрецензировать злосчастные опусы. Убегая из ГАИШа, я оглянулся и увидел Сережку и Анну Моисеевну, которые, оживленно жестикулируя, явно торговались. «Бедный Шварцман», – мелькнуло у меня в голове, но я тут же забыл об этом так же, как и о другой московской мути, от которой убегал к теплому морю.

Когда глубокой осенью я вернулся, Сергей Матвеевич Колосков сообщил мне, что он лихо «сделал» бедного Шварцмана, получив еще 500 рублей (старыми, конечно) за рецензирование. И тут же поведал совершенно поразившую меня новость. Получив очередную порцию отрицательных рецензий, Шварцман отколол номер: он заперся в своей комнате (где жил один) и оставил своим соседям записку. Текст записки буквально такой: «Обскуранты от науки отвергли мою теорию. В знак протеста и во имя науки я объявляю голодовку и прекращаю прием пищи». Через неделю обеспокоенные соседи взломали дверь комнаты и бедный автор космогонических гипотез в тяжелом состоянии был доставлен в больницу. Рассказывая эту печальную историю, крупный, переполненный здоровьем Сергей Матвеевич весело смеялся, а мне стало как-то не по себе.

Хорошо помню случившуюся через несколько месяцев после описанных событий какую-то очередную «космогонку» (так на нашем сленге назывались навязшие в зубах словопрения по т.н. «космогонической проблеме»). Совершенно не помню ни предмета словоизлияний, ни даже места, где это действо происходило. Однако до мельчайших подробностей мне врезалось в память появление, вернее, явление Шварцмана астрономическому народу. Во время перерыва между докладами появился и стал нарастать панический слух: «Идет Шварцман!» И все (я не преувеличиваю) бросились врассыпную – ибо почти каждый был замешан в рецензировании его муторных трудов. На что Алла Генриховна Масевич – «первая леди космогонок» – дама выдержанная, и та трусцой куда-то убежала, чуть ли не в туалет. Я же, по причине сильной близорукости, как-то замешкался, а когда опомнился, было поздно: навстречу мне по длинному коридору шла маленькая щуплая фигурка. Это и был ставший уже легендарным Шварцман. Я, словно загипнотизированный, неподвижно стоял, глупо уставившись на маленького человечка. Помню его совершенно белое молодое лицо и огромные горящие глаза. «Вы отвергли мою теорию!» – решительно сказал он. Я стал что-то блеять, мол, это не я, это Сережка и пр. «Вы отвергли мою теорию! Я Вам докажу!» – и с этими словами он, преисполненный достоинства, пошел обратно. И опять коридор наполнился «легальными» космогонистами, которые о чем-то привычно трепались. На душе у меня было пакостно – никак не мог забыть его глаз.

Потом я опять уехал на лето в Симеизскую обсерваторию, а когда в конце сентября 1951 года вернулся в Москву и в первый же день пошел в ГАИШ, я встретил уже поджидавшего меня Шварцмана. Физиономия у меня, естественно, вытянулась. Без всяких предисловий он сказал: «Я принес!» – и протянул мне завернутый в бумагу переплетенный фолиант, по весу соизмеримый с довольно пухлой докторской диссертацией. «Пожалуй, страниц на 300 потянет», – уныло подумал я и машинально попросил автора заглянуть через недельку. Не говоря ни слова, Шварцман ушел.

Незаметно пролетел остаток рабочего дня, наполненный главным образом обменом новостями с друзьями и сотрудниками. Уходя из института, я заметил на своем столе сверток и, морщась, как от зубной боли, вспомнил Шварцмана. Машинально я развернул сверток и обмер. На титульном листе огромной машинописной рукописи стояло:

Д. Шварцман КОСМОГОНИЧЕСКАЯ ПОЭМА

Мне стало совсем нехорошо, когда я принялся читать это уникальное произведение. Все 263 страницы были заполнены чеканным «онегинским» ямбом. Довольно часто на страницах этого чудовищного труда попадались формулы (я их живо вспомнил…), которые зарифмовать все же не удалось. Чтобы вы могли составить какое-то представление о качестве этих стихов, приведу начало вступления к «Космогонической поэме».

Боюсь, что странный выбор темы Тебя, читатель мой, смутит. В наш век не принято поэмы Писать научные. Претит Мужам науки музы лепет, Кудрявый слог и рифмы звон. Но что поделать, если трепет, Когда в расчеты погружен Напополам с мечтой летучей…

Вот так-то! В поэме довольно много примечаний, и все они зарифмованы. Шварцман непрерывно ведет полемику с пулковским астрономом (позже директором этой обсерватории и членом-корреспондентом Академии наук), большим путаником В.А.Кратом. Сколько язвительности, даже тонкой иронии «… что – тренье есть работы трата? (слова доподлинные Крата…») и вместе с тем – полная корректность и благожелательность к оппоненту! А ведь сколько кровушки выпили у Шварцмана коллеги Крата! Тут любой бы ожесточился, но не таков Шварцман. Вместе с тем, он дитя своего схоластического времени. Например как аргумент в полемике Шварцман советует: «…Раскройте Энгельса, дружок!..» Ничего не попишешь – к такой аргументации прибегали тогда не только психи… Потрясенный «Космогонической поэмой», я просто не знал, что мне делать.

Ровно через неделю передо мной сидел сам автор этой поэмы. Я спросил его, писал ли он когда-либо стихи? Нет, никогда не писал. Понятно, конечно, почему он выбрал ямб – ведь другого размера он просто не знал. Бедняга со школьных лет помнил только «…мой дядя самых честных правил…» – и это был весь его поэтический багаж. Когда он наглотался отрицательных рецензий на свои труды, рассматриваемые им как дело жизни, в его больное сознание въелась идея, что эти труды не понимают потому, что они написаны… прозой! И одержимый безумием человек буквально за 2–3 месяца совершил подвиг Геркулеса.

Годы, протекшие после окончания средней школы, он работал слесарем, всегда в ночной смене, днем же сидел по 10 часов в библиотеке Ленина. Практически не спал, питался… бог знает, где и чем он питался. Это был подлинный аскет. Что же мне с ним делать? И тут мелькнула неожиданная мысль. Я был тогда ученым секретарем комиссии по исследованию Солнца и располагал чистыми бланками. Я сказал сидевшему напротив меня Шварцману: «Я напишу Вам и притом на официальном бланке существенно положительную рецензию. Учтите, что власти у меня нет. Но с этой рецензией Вы, может быть, добьетесь публикации Ваших трудов. Может быть, хотя это и маловероятно». Шварцман прослезился – он явно не ожидал такого оборота. Я тут же написал ему рецензию, а знакомая машинистка напечатала ее на казенном бланке. Вот текст этой рецензии: «Рецензируемая работа Д.Шварцмана «Космогоническая Поэма» посвящена одной из актуальнейших проблем современной астрофизики. Оригинальная форма, которую автор придал своему произведению (стихи), несомненно привлечет к нему внимание самых широких слоев нашей общественности. Работа Д.Шварцмана вполне может быть опубликована в «Вопросах космогонии» в порядке дискуссии. Секретарь комиссии по исследованию Солнца д-р ф.м.н. И.Шкловский». Шварцман был потрясен – еще бы: первая положительная рецензия в его короткой, но многострадальной жизни. Когда он уходил, я ему сказал: «У Вас, наверное, есть еще экземпляры «Космогонической поэмы». Оставьте мне, пожалуйста, этот экземпляр». Он с радостью выполнил мою просьбу, и вот я уже 30 лет являюсь обладателем этого, по-видимому, уникального сокровища.

Получив мою положительную рецензию, Шварцман стал безуспешно околачивать пороги астрономических редакций и учреждений, доставляя немало хлопот моим чиновным коллегам. Я нарушил правила обращения с психами, чем, в частности, вызвал нарекания Аллы Генриховны: «Этот Шкловский – совершенно несерьезный человек, прямо-таки озорник!» Нигде, конечно, шварцманиану не напечатали. А жаль! Ведь столько всякой ерунды публикуют, которую даже никто не читает! Скажу более: я до сих пор так и не вник в научное содержание «Космогонической поэмы». Все как-то некогда. Странно все-таки, что там формулы имеют правильные размерности. А вдруг…

Больше я Шварцмана никогда не видел и ни от кого не слышал о нем.