Рассказ Михайловского первоначально затронул во мне только «живую струну» — мое следовательское самолюбие. Я пользовался репутацией ловкого следователя, а потому мне интересно было приподнять завесу с дела о загадочной смерти Можаровской, но чем я глубже вдумывался, тем раскрытие преступления казалось мне важнее и необходимее.
Воображение мое дополнило сделанный Михайловским краткий очерк личности Авдотьи Никаноровны Крюковской, против которой я сам питал инстинктивное предубеждение. Страшный яд в руках женщины грозил не одною смертию. Она могла употреблять его для своих целей до этого случая, и не было гарантий, чтобы она не употребила его и в будущем! Вместе с этим нельзя было поверить безусловно и рассказу Михайловского. Я не сомневался ни в честности, ни в благородстве его и верил, что он говорил с полным убеждением в подлинности отравления, но он был человек влюбленный в Зинаиду Александровну. Может быть, в самом деле слова, сказанные ему Можаровским, что он смотрит на происшествие с предвзятою идеею, были справедливы. Он явился к больной в нервном и возбужденном состоянии. Михайловский говорит, что он оделся и вышел из своей квартиры безотчетно; пожалуй, из его слов можно заключить, что цель выхода была видеть образ любимой женщины, — желание весьма свойственное всем влюбленным.
Я же думаю, не гнездилась ли у него заранее мысль, может быть неясная для него самого и не вполне сформировавшаяся в его голове, что Зинаиде Александровне в ее доме угрожает опасность? Это очень легко могло быть при подмеченной мною у него природной подозрительности, страстной любви его к Можаровской и после виденных им интимных отношений мужа ее к Авдотье Никаноровне. Начав производить искусственное дыхание, Михайловский, по его словам, вспомнил происшествие со своим товарищем Белоцерковским. Отсюда у него первое предположение о кураре. Затем, по ассоциации идей, переход на Крюковскую, которую он уже давно стал ненавидеть за то, что она, по его мнению, ставила любимую им женщину в неловкое положение и отнимала у нее семейное счастие. Все остальные подозрения были продуктом первых, и поведение Крюковской, показавшееся бы ему в другое время очень естественным, теперь служило, в его глазах, неоспоримым фактом ее виновности. На вопрос мой Михайловскому, вследствие чего он сказал горничной Зинаиды Александровны, что с госпожою ее сильный обморок, он отвечал: «Не помню». Фраза эта могла слететь с его языка необдуманно, в видах утешения огорченной девушки, но она также могла быть произнесена в предположении, что с больною действительно обморок. Медицинские исследования моего приятеля тоже были сомнительны. Утвердительно он говорил о них Можаровскому, в припадке раздражения противоречиями, но ранее он не находил в них безусловных доказательств присутствия в организме больной растительного яда. При той массе подозрений, какую он имел против Крюковской, не были ли найденные им признаки плодом его воображения, точно так же как и все предположение об отравлении Можаровской кураре? Случаи продолжительности обмороков обнаруживаются нередко; кроме того, Можаровская могла находиться и в летаргии. Но как я ни штудировал факты, а первое соображение, что если яд действительно находится в руках Крюковской, то он может быть еще неоднократно употреблен ею во зло, одерживало верх над всеми сомнениями, и живая струна подзадоривала, по приезде в Петербург, взяться за расследование личности Авдотьи Никаноровны самым секретным образом, что могло меня навести и на следы кураре. С Михайловского я взял, на всякий случай, нечто вроде показания о происшествии в городе N., исключив, конечно, места, относившиеся до личных его чувств к Можаровской.
В Петербург я возвратился в конце сентября. К сожалению, мое официальное положение в обществе и первое петербургское знакомство с Авдотьей Никаноровной, при скоропостижной смерти ее приятельницы, служило ко вреду: некоторыми своими вопросами я заметно возбудил к себе ее нерасположение, и мне трудно было, для своих наблюдений, вновь сойтись с нею или войти к ней в дом под видом частного человека. Сведения, собранные тогда о ней, были тоже неудовлетворительны, я знал только, что она вдова надворного советника, имеет мать и живет в Офицерской улице, под № 00; биография же ее была мне вовсе неизвестна. Оставалось поручить разведать ее или сыщику, или постороннему лицу, но я боялся довериться кому-либо, потому что неосторожность влекла бы за собою расстройство плана: Крюковская, при малейшем известии или догадке, что за нею следят, могла бы уничтожить все следы и набросить на дело покрывало еще гуще. Все это сильно усложняло мои действия, но, раз решившись доискаться истины, я дал себе слово не отступать ни перед какими препятствиями. «Свет не без добрых людей! — твердил я себе пословицу. — Рано или поздно я узнаю от кого-нибудь биографию Крюковской, помимо официальных сведений, которые, в сущности, никогда ничего не дают». И надежда меня не обманула.
Я вспомнил, что Крюковская говорила мне в своем показании, что, во время приезда Можаровской, она почти постоянно посещала с нею, по вечерам, Мариинский театр, где у Крюковских была абонированная ложа на оперу. Но так как в то время начинался первый зимний сезон, то я, входя в театр, не вполне был уверен, что встречу желаемых лиц. Однако, осмотрев ложи, в одной из них, в бельэтаже, я увидел статскую советницу Матвееву и рядом с нею ее дочь; с ними сидел в ложе еще какой-то старик. В антракте вошел к ним молодой человек, некто Владимир Иванович Быстров, с которым у меня было давнишнее знакомство. Быстров был, как называют французы, «bon garçon» — хороший малый, весельчак, душа нараспашку, пожалуй, и неглупый, если бы он занимался чем-нибудь серьезным, но он числился при каком-то министерстве и, имея состояние, просто «жуировал», по его выражению, жизнию да шлялся по кафе-ресторанам, театрам и знакомым домам. Быстров приходился мне дальним родственником, кажется троюродным братом, и в минуту жизни трудную прибегал ко мне за советами, хотя я был немного только старше его годами. На честность его в денежных делах я всегда мог положиться, зато на скромность — никогда. Судя по бесцеремонному обращению его с дамами, Быстров, казалось, был очень близок с ними. Вслед за Быстровым в ложу вошел еще один мой знакомый, Аркадий Николаевич Можаровский. Быстров поспешил уступить ему свое место; затем, видя, что им не интересуются и заняты новым гостем, он покрутил усы, поправил волосы и распрощался; я тоже встал и пошел к нему навстречу. Мы столкнулись в одном из коридоров.
— Быстров! — окликнул я его.
— A! Mon oncle! — вскричал он, несмотря на то что я вовсе не был его дядя. — Пойдем выпьем в фойе бутылочку.
— Благодарю. Что же ты так рано из театра?
— Да что, скука. Сегодня ужасно воют. Думаю отправиться в Буфф, что ли. Если хочешь, поедем.
— Лучше отправимся ко мне! — пригласил я его.
— О, ни за какие благополучия… К Дюссо, к Вольфу, куда угодно, но не к тебе.
— Ну, пожалуй, — согласился я, зная, что мне не преодолеть его упрямства.
В ресторане мы уселись в отдельной комнате и потребовали себе вина.
— Ты, кажется, был в ложе Крюковской? — спросил я небрежно Быстрова.
— Да. Ты почем знаешь эту особу?
— Прошлый год у ней умерла скоропостижно ее подруга, и я снимал с нее и ее матери показания.
— А, слышал. Покойница, говорят, была красавица?
— Недурна. Ты разве не знал Можаровскую?
— Можаровскую? Она была замужняя?
— Да…
— Тю-тю-тю, — просвистал Быстров. — Теперь я понимаю, кто такой Аркадий Николаевич.
— Муж покойной, — сказал я, — а что?
— Ничего. Eudoxie выходит за него замуж.
— Когда?
— Кто-то мне говорил, что после Нового года…
— Что это за семейство: мать и дочь? Ты, кажется, близок с ними?
— О нет! Заезжаю иногда по старой привычке. Впрочем, это презанимательное семейство. Теперь, особенно с тех пор, когда Eudoxie задумала выйти замуж, они держат себя совершенно иначе, но если бы ты знал прошлое! Это было ужасное безобразие: скандал, даже в петербургском полусвете. Но, может быть, ты ими не интересуешься?
— Напротив, отчего же? Все одно говорить нам не о чем, и, если история занимательная, я готов с удовольствием слушать.
При этом, чтобы скрепить свое желание и более развязать язык своего приятеля, я потребовал еще вина.
— Родословная этого семейства, — начал Быстров, — неизвестна, так как оно прибыло сюда из провинции лет семь или восемь назад, Марья Ивановна Матвеева хотя и гордится якобы знанием beau monde'a, но такие претензии крайне смешны. По всей вероятности, по своему происхождению она принадлежала к губернской аристократии, может быть, была дочь промотавшегося помещика; образование свое она получила там же, в провинции, во французском пансионе. Обладая в молодости красивою наружностью и такими же черными и живыми глазами, как теперь у ее дочери, бойкая Марья Ивановна блистала на губернских балах, была окружена тьмою поклонников и скоро вышла замуж за господина Матвеева, служившего советником в каком-то присутственном месте, человека среднего состояния. Историю ее супружеской жизни я могу передать тебе с некоторыми подробностями и поручиться за ее достоверность, потому что слышал от очень почтенного господина, служившего в том же городе, где жили Матвеевы. Первые годы своего супружества, должно предполагать, Марья Ивановна провела довольно благополучно, но потом страстная натура ее перестала удовлетворяться семейным очагом. С ранних лет она привыкла слышать около себя похвалы своей «божественной красоте», рядиться и блистать, и это сделалось для нее потребностью. Она было завела несколько интриг, но они не дали ей нужного: Марье Ивановне более всего интересны были деньги, так как ресурсов ее мужа недоставало для покрытия ее мотовства, необходимого для поддержания своего достоинства в кругу местной аристократии. Так шли годы; Марья Ивановна была в ужасе: ей наступил сороковой год, красота ее стала блекнуть, и дочь, рожденная ею в первый год замужества, Eudoxie, оканчивала курс в институте взрослой девушкой, полной невестой. Вдруг, к счастью ее, в их городе на место председателя одной из местных палат был назначен дряхлый, но очень богатый старик и ловелас, который, с первого же взгляда, обратил внимание на роскошные формы Марьи Ивановны… и… «прелестная» сорокапятилетняя Лукреция пала в объятия своего Адониса! Бедный старик, как я слышал, за недолгое блаженство поплатился значительною долею всего своего состояния. На эти средства Марья Ивановна прожила два-три года довольно шумно, поражая блеском своих вечеров провинциальную аристократию, и сумела устроить счастие своей Eudoxie (которая вышла в то время из института), выдав ее замуж за господина Крюковского, человека ни особенно хорошего, ни особенно дурного, с малым образованием, но с большими средствами. К несчастию, нужно сказать правду, Авдотья Никаноровна в этом браке была довольно несчастлива. Я Крюковского знал лично. Слова нет, что Авдотья Никаноровна и при выходе в замужество была уже испорчена, отчасти институтским воспитанием, а отчасти уроками и примерами матери, прожив у нее два года, но добрый и умный муж мог бы ее исправить. Между тем она встретила в муже господина с сухим сердцем, который не отнесся снисходительно к ее легким женским слабостям, не сумел заняться исправлением ее характера и пополнить пробелы в ее воспитании, а только разражался грубыми упреками и бранью. К тому же Крюковский крайне тяготился вредным влиянием на жену тещи. Все это привело к тому, что молодые супруги, прожив не более двух лет, и то не в ладах между собою, решились расстаться. Крюковский, как я прежде тебе сказал, был не особенно дурной человек. Расставшись со своею женою, он не бросил ее на произвол судьбы, но обеспечил ее довольно крупным кушем. В это время у Марьи Ивановны произошел тоже разрыв с ее обожателем и неприятности с мужем, по поводу ее интимных отношений к председателю. Денежные дела ее вновь стали плохи. Поэтому она обрадовалась разлуке дочери с ее мужем и, рассчитывая на ее деньги, убедила ее сейчас же ехать в Петербург. По приезде сюда Авдотья Никаноровна разыскала своих прежних институтских подруг аристократического круга и, с помощью их, имея денежные средства, успела приобресть довольно приличные знакомства и ввести в них свою мать; на вечерах у них бывали очень многие. Отсюда начинается и мое знакомство с ними. Но солидное положение дам продолжалось недолго: вскоре они приобрели самую скандальную репутацию. Виновником всего этого можно назвать Кебмезаха.
— Кто такой Кебмезах?
— Кебмезах? Герман Христианович? Неужели ты его не знаешь? Помилуй, Кебмезаха знает весь Петербург. Если ты только бываешь в Большом театре, ты непременно его видел в первом ряду кресел, потому что он страстный любитель балета. Наконец, если ты часто посещаешь Мариинский театр, то можешь его видеть всегда в ложе Крюковских.
— Старик?
— Да, да, старик. Ему лет под шестьдесят, но он кажется гораздо моложе, не более пятидесяти. Высокий и худощавый, с седою бородою и с восточной физиономиею, с зоркими плутовскими карими глазами. Отличительная примета — его значительно кривые ноги. Когда он познакомился с Матвеевой и Крюковской — тогда он был бодрее и красил волосы.
— Но кто он такой?
— Это сказать трудно. Я знаю только, что теперь он действительный статский советник в отставке, но как он достиг до этого чина и как вошел и втерся в связи, я решительно не знаю. Есть люди, которых биографии решительно невозможно узнать, при самом близком с ними знакомстве, и Кебмезах принадлежит к числу их, хотя он вовсе не молчалив и говорит о своем прошлом много. Но все сообщенные им данные он умеет так спутать и смешать, что в конце концов о личности его не составляется никакого представления. Вот тебе хорошая задача, ты следователь: узнай, сделай милость, кто такой Кебмезах? Что он авантюрист, это не подлежит ни малейшему сомнению, самые поступки его в старости доказывают, что в молодости своей он, должно быть, был замечательный субъект. В обществе Кебмезах известен за спекулянта и картежного шулера, чрез что ему неоднократно приходится разыгрывать роль Расплюева. Как человек проницательный, Кебмезах, при знакомстве с Марьею Ивановной, превосходно понял ее характер и слабости и в короткое время успел заслужить полное ее доверие. Теперь Кебмезах, как паук, опутал этих двух женщин со всех сторон своими сетями. Взятые от них деньги он употребил неизвестно на что, вероятно большую часть он прикарманил, а остальные издержал на уплату долгов, мотовство и безрассудные спекуляции. Дамам же он объявил прямо, что обороты его не удались и не делают еще доходов, но что в будущем он надеется на многое и готов в настоящем поддерживать их своими собственными средствами. Этим он окончательно подчинил их своей власти. Цель Кебмезаха была та, что он уже перевел свои взоры от матери на дочь и, кроме того, задумал при помощи ее красоты обделывать некоторые делишки. Квартиру их он превратил в игорный дом, куда стекалась вся «золотая» молодежь; об Авдотье Никаноровне в городе ходили самые ужасные слухи: говорили о подкинутом ребенке, о кассире какого-то банка, застрелившемся из-за растраченных на нее денег, и прочее. Гостиная дам стала пуста; прежние знакомые их оставили. Дела Кебмезаха расстроились. Вообще, достойно замечания, что подобные ему беззастенчивые аферисты сколько ни грабят своих ближних, но сами почти постоянно без денег. Куда они от них уплывают— неизвестно. Кебмезах попался в шулерстве и очень крупном мошенничестве, за что поплатился лично своею особою и карманом. Ко всему этому присоединилось то, что полиция обратила наконец внимание на дом Матвеевой и на ее дочь, так что оставаться в столице им было очень невыгодно, и они уехали в провинцию — мать в небольшое именьице, доставшееся ей после смерти мужа, а Авдотья Никаноровна — сначала в гости к одной из своих подруг, а потом к мужу, с которым помирилась; поехала с ним за границу и там его схоронила, где-то в Италии. Они отсутствовали из Петербурга года три и возвратились в начале прошлого года. Мать прибыла несколькими месяцами ранее. Теперь они живут очень скромно, и некоторые из прежних знакомых, снисходительнейшие, снова стали бывать у них. Сделавшись невестою Можаровского, Авдотья Никаноровна стала совсем недоступна. Но Кебмезах бывает у них по-прежнему, и с Крюковской продолжается у него какая-то тайная связь, хотя в глазах ее можно прочесть к нему ненависть. Она как будто боится Кебмезаха.
— Ты Можаровского часто у них встречал? — спросил я Быстрова, не пропустив без внимания ни одного слова из его рассказа.
— Я редко у них бываю. Впрочем, я познакомился с ним давно — еще в начале прошлого года, как только Крюковская приехала в Петербург и я встретил ее в театре. Меня взяло любопытство — переменилась ли она или нет? — и я подошел к ней. Странно, мне и тогда показалось, что Можаровский и Авдотья Никаноровна неравнодушны друг к другу…
— Это, может быть, оттого, — заметил я, — что ты считал Можаровского холостым. Авдотья Никаноровна была большою приятельницей его покойной жены, поэтому нет ничего удивительного, если Можаровский отчасти свободно обращался с нею: это была дружба, а ты счел за любовь.
— Ну нет, — возразил Быстров, — дружба выясняется в других формах, а не в страстных взглядах. Но, конечно, я мог и ошибиться, тем более что, по твоим словам, покойница была красива и молода. Мне даже Крюковская расхваливала ее наружность, но почему-то не открыла, что она была жена Можаровского… Но ты, mon cher, берешься за шляпу? Куда же ты? — спросил он меня.
— Нельзя, дела.
— Ах, я и забыл… Тебя нужно поздравить: я слышал, ты назначен товарищем прокурора?
— Да, это-то новое назначение и препятствует мне сегодня посидеть с тобою: есть дело дома. Благодарю тебя за рассказ. Он мне показался очень интересен, особенно личность Кебмезаха.
— Вот и чудесно: узнай о нем.
— Узнал бы, да некогда. Прощай.