Поведение Можаровского, кроме интимных отношений при жизни своей жены к ее подруге, и то еще не доказанных, ничем более не возбуждало моего подозрения. Я предполагал, что время само собою выяснит, какую роль занимал мягкий Аркадий Николаевич в известном деле. Но происшедшее свидание Кебмезаха с Авдотьей Никаноровной и назначенный им трехдневный срок дали другой оборот моим мыслям. Не дожидаясь визита к себе Можаровского, я в понедельник же утром отправился к нему сам, нарочно избрав такое время, когда я мог не застать его дома и оставить свою карточку. Мне не нужно было видеть его в тот день, но я был уверен, что Аркадий Николаевич поспешит заплатить мне визит на другой день или в среду. При повороте дорогою с Невского проспекта на Литейный, к зданию окружного суда, я увидел вчерашнюю, знакомую мне, наемную карету № 7852. Она остановилась у подъезда дома, в котором квартировал один из известных петербургских ростовщиков.

В час дня, во вторник, Можаровский был у меня в квартире. Я предупредил его, что совершенно свободен и желал бы, чтобы он продолжил свой визит.

— Скоро будет год, Аркадий Николаевич, — заметил я ему, — как вы схоронили вашу супругу.

При моем напоминании Можаровский покраснел…

— Да… Я очень жалею, — отвечал он, — о ее преждевременной смерти. Зинаида умерла до начала жизни.

— То есть не испытав жизни, — поправил я. — Зинаида Александровна была замужем, следовательно, жизнь ее вполне началась.

— Нет… Она была еще дитя, девочка… Зина вышла за меня замуж по завещанию умершего своего отца, который поручил мне судьбу своей дочери. Она сирота, а я ее опекун. Впрочем, Зина вышла без принуждения, считая меня за доброго человека, потому что я не делал ей зла и дарил сладкие конфекты. Она даже любила меня, как любят в ее годы ласковых опекунов и дядей. Другую любовь она едва ли еще и понимала. Со своей стороны, я ласкал этого ребенка, но чувства мои к ней были более отеческие, чем супружеские.

Я вспомнил рассказ доктора Михайловского и заметил Аркадию Николаевичу:

— Вашей супруге было более двадцати лет.

— Это ничего не значит, — отвечал он. — Есть четырнадцатилетние девушки, которые могли бы быть подругами и поддержкою сорокалетнему мужчине, и есть женщины гораздо старше моей покойной жены и все же дети, нуждающиеся в руководителях. Не думайте, чтобы этим я хотел сказать что-либо не в пользу умственных способностей Зины, нет, она была развита и умна, но отвлеченно. С ней было приятно поговорить и послушать ее суждения. В практической же жизни — она была дитя. Она относилась ко всему доверчиво, слепо, именно по-детски…

Рацеи Можаровского были мне очень смешны. Я едва мог удержаться от хохота.

Я заметил на это, что опыт дается жизнию.

— Все это так… Но помните ли вы стихи Пушкина:

В одну телегу впрячь не можно Коня и трепетную лань?.. [19]

— Мне очень грустен предмет теперешнего нашего разговора, — продолжал Можаровский, — но, чтобы строго не судили меня за мою настоящую, поспешную в глазах других, женитьбу, я должен откровенно сознаться вам, что я в первом своем супружестве был несчастлив: меня преследовала мысль, что я связал собою судьбу молодой девушки. Может быть, не выходя за меня замуж, она, хотя короткое время своей жизни, была бы счастлива с молодым мужем и пользовалась бы взаимною любовью. Молодой человек никогда не может быть так строг и разборчив в женщине, как мужчина моих лет. Авдотью Никаноровну же я знаю давно. Женщина эта перенесла много горя и страдания. Она выработала из себя опытного борца с жизнию…

— А между тем она была задушевною подругою вашей супруги…

— Отношения их были другого рода, — отвечал, смешавшись, Можаровский, — Авдотья Никаноровна значительно старше годами моей покойной жены. Зина всегда смотрела на нее с уважением и руководилась ее советами. Будучи сиротою, она была привержена к ней, как к матери. Со своей стороны, Авдотья Никаноровна тоже любила Зину, как доброе и нежное дитя, и смотрела на нее как на дочь.

— Странное сочетание случаев в жизни Авдотьи Никаноровны, — проговорил я резко, переменяя предмет разговора. — В жизни редко выпадает такая печальная доля. Внезапная смерть похищает у нее всех близких к ней. — Я сделал паузу.

— Я слушаю вас, — сказал удивленно Можаровский.

В глазах его я читал любопытство, но не тревогу совести.

— Разве вы не знаете?.. Такою же скоропостижною смертью, как ваша супруга, у Авдотьи Никаноровны умер за границею муж. Он тоже скончался по происшествии нескольких минут после свидания с нею, находясь перед этим совершенно здоровым. Кроме того, недавно мне попалось нечаянно в руки еще одно дело, преданное архивной пыли: у Авдотьи Никаноровны был хороший знакомый, некто помещик Чернодубский, бывавший у них в доме почти ежедневно. В один день он повстречался с Авдотьею Никаноровной около Пассажа, пошутил, посмеялся, сел в карету — и отдал Богу душу. Смерть его очень огорчила Авдотью Никаноровну, но зато она выручила из неприятного положения другого ее хорошего знакомого, господина Кебмезаха, который, накануне, проиграл Чернодубскому значительный куш денег, обещаясь доставить их чрез несколько дней, по неимению в данное время…

— Что вы хотите этим сказать? — спросил меня Можаровский, трепеща всем телом; нижняя челюсть его конвульсивно дрожала.

— Что все это, Аркадий Николаевич, — отвечал я, вставая с кресел и ломая себе пальцы рук, — очень, очень и очень странно, особенно в связи с близким знакомством госпожи Крюковской с Кебмезахом. И что все это требует суда… С вашею женою не было ли какого-нибудь замечательного обморока прежде?

— Был…

— И вам ничего не говорил о нем доктор?

— Боже! — вскричал отчаянно Можаровский. — Боже мой… Но этого быть не может!

Он обхватил руками голову и почти в обмороке опрокинулся на спинку кресла.

— Неужели все, что вы мне сказали, правда? — спросил меня Можаровский, пришедши несколько в себя.

— Я сообщил вам факты.

— А как же медицинское исследование?

— Оно тоже подтвердит эти факты.

— Но объясните мне все… Клянусь вам, я ничего не понимаю… Скажите, вы знаете, неужели же моя Зина отравлена? Бедное, бедное дитя… Какое злодейство… Предполагал ли я?

— Через несколько дней я объясню вам все, — отвечал я ему, — теперь же тайна не вполне раскрыта. Я доверился вам в полной надежде, что разговор наш останется между нами. О смерти вашей жены и других лиц я произвожу следствие. Подозрение мое даже падало на вас.

— Сохрани меня Боже! — вскричал испуганно Можаровский, крестясь обеими руками. — Мне нравилась Крюковская, когда я был еще холостым, и потом я любил ее при жизни покойной моей жены, но я никогда не способен на злодейство. Одного предположения, что Крюковская отравила Зину, уже достаточно, чтобы вытеснить прежнее чувство. Я уже начинаю ненавидеть и бояться Авдотью Никаноровну, а назвать такую женщину женою, — да я прихожу в ужас от одной мысли. Мне не нужно было губить Зину. Я сам готов был для нее на всевозможные жертвы. Чтобы вы не сомневались в моих словах, я чистосердечно раскрою вам свои отношения к обеим женщинам, не скрывая невыгодных для себя сторон. Но прежде еще вопрос: кто такой Кебмезах?

— Темная личность, несмотря на свой крупный чин, состоящая под полицейским надзором за разные мошенничества и шулерства. Бо́льшие подробности вы узнаете от меня на днях, сейчас же я не могу сообщить их. Что же касается до вашего рассказа, то я усерднейше просил бы вас об этом: он может объяснить мне некоторые места в этой загадочной истории, над которыми я тщетно ломаю себе голову.

— Знакомство мое, — начал Можаровский, — с Авдотьей Никаноровной Крюковской произошло около шести лет назад. Зина воспитывалась еще тогда в институте. Отец ее скончался за год пред этим. Он с моим отцом был в дружбе и очень любил меня. Старик был заслуженный полковник и прекрасный человек, но с особыми крутыми взглядами на вещи, в которых переубедить его не было возможности. Кроме Зины, у него не было никого родственников; он был совершенно безроден и женился где-то на стоянке в Польше, взяв за себя круглую сироту. С женою он жил недолго: она умерла при рождении Зины. Поэтому старик сосредоточил на единственной дочери всю свою любовь и заботливость и крайне беспокоился, при своих преклонных годах, о будущей судьбе ее. Мы были соседями по имению, и я, вышедши в отставку из военной службы и живя в деревне, часто навещал полковника, играл с Зиною и позволял себе бесцеремонно целовать прелестную девочку, которая называла меня своим женихом, а я ее, шутя, невестою. Мне было тогда двадцать восемь лет, а ей десятый, но она была очень мала ростом и казалась семилетнею крошкою. Чрез год она поступила в институт. Бывая в Петербурге, я иногда навещал ее и делал подарки. В это время и ранее, как молодой человек, я интересовался многими женщинами, пользовался их взаимностью, любил, но слегка, а о женитьбе я никогда серьезно не думал. Мне было весело и без жены, и военная служба приучила меня к холостой жизни. Беседуя со мной, отец Зины часто заводил речь о моей женитьбе. Я отвечал ему, смеясь, что не вижу невесты. «А вот, подожди, подрастет моя Зина», — замечал он. Разумеется, эти слова я принимал за шутку; между тем мысль выдать за меня Зину сделалась для старика idée fixe. Разность наших лет не только не была препятствием к предполагаемому им союзу, но, по его мнению, служила даже гарантией счастия. Полковник был предубежден против молодых людей и никогда бы не согласился отдать за кого-нибудь из них свою дочь. Чем более Зина приходила в возраст, тем старик становился упорнее в своем заветном намерении. В каждом письме к ней он посвящал несколько строк мне… Зине оставалось до выпуска из института всего год, но вдруг полковник отчаянно занемог… Умирая, он призвал меня к себе и назначил меня своим душеприказчиком. Здесь же, на краю гроба, старик открыл мне свои планы на меня и свою дочь, вручил мне судьбу ее, избрав опекуном над нею, и написал письмо к дочери, умоляя ее исполнить его желание, которое было ей давно известно. Противоречить умирающему было невозможно, и я дал ему, наружно, во всем полное согласие, внутренне предоставляя решение времени. Схоронив полковника и приняв управление имением, я поехал в Петербург повидаться с Зинаидою, чтобы исполнить в отношении ее некоторые обязанности, наложенные на меня званием опекуна. Горесть девушки, при печальном известии о смерти отца, тронула меня, и я был к ней очень внимателен; красота ее также не осталась незамеченною, но я был уже в тех годах, когда в красивое личико не влюбляются с первого взгляда. Зина была для меня не женщина, а выросшая девочка, которую мне одинаково было неловко называть и Зиною, и Зинаидою Александровной. Образ ее произвел впечатление на глаза, но не на сердце. О судьбе ее я задумывался как опекун. В этот свой приезд в Петербург я пробыл неделю и виделся с Зиною не более четырех или пяти раз, поспешая в свой губернский город, к дворянским и земским выборам. Во время выборов, как известно, губернские города бывают очень оживленны, балы сменяются балами то у губернатора, то в дворянском собрании или у какого-нибудь местного туза-помещика. На одном из таких вечеров я встретил Авдотью Никаноровну Крюковскую. Она приехала из Петербурга погостить у своей институтской подруги, жены предводителя дворянства нашего уезда; все сведения о ней ограничивались неясными слухами, что она несчастлива в супружестве и живет от мужа отдельно. Среди окружавших ее женщин Крюковская резко выделялась своею красивою наружностью, уменьем держать себя, туалетом и остротою ума. Интересною полувдовою занялись многие, но Авдотья Никаноровна была неприступна. Я держал себя в стороне от нее и вовсе не хотел, при занимаемом мною положении в обществе, увеличить собою число отвергнутых ею страдальцев. Но Крюковская сама обратила на меня внимание и стала оказывать мне явное предпочтение пред всеми своими поклонниками. Это хотя и льстило моему самолюбию, но в то же время ставило меня в неловкое положение. Я конфузился и стал избегать ее, тогда преследования ее сделались еще упорнее. Между нами последовали объяснения, признания, и кончилось все интимными отношениями, не сделавшимися гласными благодаря нашей осторожности. Такие отношения длились около трех месяцев. Крюковская уверяла, что любит меня первого и до встречи со мною не испытывала этого чувства. Я этому отчасти верил и однажды выразил ей сожаление о том, что она не свободна.

— А что? — спросила она.

— Я попросил бы вас, — отвечал я ей, — быть моею женою.

Я говорил, конечно, не серьезно. Крюковская же приняла мои слова за чистую монету. Я тогда же заметил происшедшую в ней перемену. Она, казалось, обдумывала важный шаг и вдруг порывисто объявила мне, что едет к своему мужу. При этом она обещала мне еще встретиться в жизни и взяла с меня слово: ждать ее по крайней мере год. Кроме того, она предлагала мне несколько раз вопрос: не думаю ли я скоро жениться? Не придавая словам ее никакого значения и считая отношения свои к ней, как замужней женщине, обыкновенною интригою, с примесью некоторого чувства, я отвечал ей утвердительно, тем более что она ехала к мужу. Самый отъезд ее не особенно огорчил меня, и я находил его весьма благоразумным с ее стороны. По отъезде своем она прислала мне несколько писем, институтского содержания, с мечтами о встрече, о совместной жизни с любимым человеком и т. п. В одном письме она уведомила меня, что едет с мужем за границу; я тоже уезжал в это время в Петербург для устройства Зины, и переписка между нами прекратилась. О Зине разговоров у меня с Крюковскою не было. Вообще я не говорил с нею о своих делах. Чтобы как-нибудь приютить на первых порах Зину, я отправился в Петербург за месяц ранее до ее выпуска и отыскал там свою дальнюю родственницу, генеральшу Бороздину, известную мне своею высокою нравственностью и прекрасными качествами сердца. Я намерен был просить у нее совета и участия. Приезжая в Петербург, я редко бывал у Бороздиной, несмотря на родство с нею, потому что она была женщина пожилая, имела больного, раненого мужа и жила с ним очень уединенно. Визит к Бороздиной превзошел мои ожидания: она не только приняла участие в Зине, но согласилась взять ее из института к себе в дом, пока она что-нибудь придумает лучше. Я был очень рад, хотя и беспокоился, что молодой девушке у Бороздиных будет немного скучно. Приезду моему Зина чрезвычайно обрадовалась и шутливо высказала это чувство и сама же сконфузилась. За последний год она вполне сформировалась, сделалась солиднее. Ко дню ее выхода из института я, вместе с своей доброй родственницей, приобрел все нужное для Зины в изобилии: приготовил великолепный гардероб, купил рояль, много ценных вещей и безделок; комнаты, предназначенные ей у Бороздиной, убрал цветами и обставил с полным комфортом. Зина была от всего в величайшем восторге и не знала, как благодарить меня, хотя выбору вещей она была более обязана хорошему вкусу Бороздиной, чем моему. Я озаботился также о доставлении ей всевозможных удовольствий, после институтской скуки и затвора. Гуляя со мною, молодая девушка доверчиво опиралась на мою руку и неосторожно высказывала, с каким нетерпением она ждала выхода из института, чтобы быть со мною неразлучно. Я давал другой оборот ее словам, но почувствовал вскоре, что увлекаюсь ею. Чтобы прекратить это, я решился еще раз серьезно обо всем переговорить с Бороздиной.

— Не понимаю, — отвечала она, — почему бы тебе не жениться на Зине?

Я сослался на разность наших лет и ее молодость. Бороздина нашла мое возражение вздором и представила множество выгодных сторон этого брака, упомянув, что Зина с самых юных лет уже привыкла смотреть на меня как на жениха и что женитьбою своею я выполню завещание ее покойного отца и свое, данное умирающему, честное слово. Разговор наш продолжался долго; родственница моя была красноречива и сумела отпарировать все мои опровержения. Я поручил ей переговорить с Зиною, но отнюдь не употреблять в дело убеждений, если я не нравлюсь девушке или кажусь ей, по своим годам, не партией. Чрез день Бороздина сообщила мне письмом, что выход замуж за меня составляет пламеннейшее желание Зины и что когда она начала разговор о разности лет, то молодая девушка пренаивно спросила: «Разве Аркадий Николаевич от меня отказывается?» — и затем разразилась слезами и восклицаниями: «Как я несчастна!» В этот же день я был обручен с Зиною. Свадьба наша не замедлила последовать через несколько недель, согласно желанию Зины. После нее я поехал с женою на южный берег Крыма, где у меня маленькая вилла, и провел там время до осени. Я предположил поселиться с женою не в деревне, а в своем уездном городе, в котором жило много помещиков, составилось общество и было весело. Вслед за своим возвращением из Крыма я должен был совершить другую, неприятную, поездку — в Гродно, по одному постороннему для меня делу, в котором я вызывался в качестве свидетеля. Я думал, что все мое путешествие окончится в неделю, но в Гродно завязались у меня другие дела, так как я прежде жил в этом городе, и задержали меня вместо недели два месяца. Жена писала ко мне очень часто и все упоминала о каком-то готовящемся для меня, при приезде, сюрпризе. Можете же представить себе мое удивление, когда, возвратившись домой, я встретил у себя Авдотью Никаноровну Крюковскую. Я сконфузился до оцепенения, но Зина ничего не заметила. Оказалось, что Крюковская была старшею подругою Зины и моя жена питала к ней детскую симпатию еще в институте. Они встретились в доме нашего предводителя дворянства, куда Крюковская приехала вновь погостить, схоронив своего мужа за границею. Старые знакомые разговорились, сошлись, и Зина перезвала Крюковскую гостить к себе. Это появление Авдотьи Никаноровны у меня в доме было крайне неприятно для меня и казалось, при существовавших прошлых наших отношениях, с ее стороны поступком по меньшей мере необдуманным и неприличным. Мне совестно было встретиться с нею глазами; что чувствовать должна была она как женщина? Но переговорить с нею и отказать от дома у меня недоставало характера, а поручить это Зине я боялся, чтобы не возбудить ее подозрение и не огорчить ее. Чрез это она и осталась у нас. В первые дни Крюковская избегала всякого tête-à-tête со мною. Она, казалось, любила Зину, ласкала ее, как свою младшую сестру или дочь. Зина привязалась к ней всею душою и отдала себя и весь свой дом в полное ее распоряжение. Крюковская установила лучший порядок и окружила нас, как заботливая мать, покоем и комфортом. Я начал смотреть на нее другими глазами и приписывать поступки ее чувству привязанности к Зине и ее доброму сердцу, прошлые же отношения свои ко мне я думал, что она или забыла, или не придает им значения, при перемене строя моей жизни. Я стал даже очень благодарен ей за то, что она поселилась у меня в доме, потому что Зина, сознавал я, нуждалась, при своей неопытности, в руководительнице и помощнице по хозяйству. Крюковская же, соединяя в себе все качества хорошей компаньонки, была еще ее другом. Приискать такую женщину я думал все время, и находка была для меня кладом. Но скоро многое изменилось. Было лето. По старой холостой привычке, я велел перенести свою кровать и все кабинетные принадлежности в сад, в павильон, где и ночевал. Однажды вечером нас навестил мой товарищ по военной службе, местный мировой судья. Проведя вечер с дамами, я затащил его потом в свой павильон, и там мы распили с ним бутылку вина. Нужно заметить, что я пью мало и скоро хмелею. Проводив своего гостя, я собирался уже раздеться и лечь, отослав слугу гораздо ранее, как мне послышался, около павильона, какой-то шорох. Затем отворилась дверь и ко мне вошла Крюковская, в одном белом пеньюаре, с распущенными роскошными черными волосами. Я не успел прийти в себя от изумления, как уже находился в ее объятиях.

— Милый мой, — страстно лепетала она, трепеща вся, — сил моих нет более таить свою любовь… свою страсть…

Она быстро дунула на горевшую лампу, проговорив:

— Я боюсь, чтобы меня кто не увидел.

И я опять был в ее объятиях. Находясь под влиянием винных паров и прошлых к ней отношений, я не мог отказать ей и в ласке. Но я тотчас же опомнился. Ужас охватил меня от моего проступка. Я был так расстроен, что не мог вести никакого разговора с Крюковскою и попросил ее уйти. Заснуть я не мог и провел всю ночь в мучительнейших нравственных страданиях. В шесть часов утра я позвонил и велел явившемуся слуге немедленно приказать кучеру запрягать лошадей, чтобы уехать из дому куда-нибудь подальше до пробуждения Зины и не видать ее лица. Я написал ей лишь краткую записку, что еду по очень важному делу, о котором я вспомнил ночью и забыл сказать вечером. Когда я садился в коляску, мне было подано письмо. Я догадался, что оно от Крюковской, но сурово спросил человека:

— От кого? — предполагая, что уже весь мир знает о моих отношениях к этой женщине и позоре.

— Не знаю-с, — отвечал слуга. — Авдотья Никаноровна велели отдать…

Она тоже не спала всю ночь. Письмо ее у меня цело. Смысл его был тот, что она не оправдывала своего поступка, внушенного ей страстию, и проклинала себя за него, но умоляла не гнать ее от себя и Зины. «Зина, — писала она, — так же дорога мне, как и вам. Я люблю ее до обожания, чувствую свою вину перед нею и хочу загладить ее неусыпными заботами и попечением. Вы, Аркадий, не можете составить счастие Зины. Разность ваших лет и неопытность Зины кладет между вами непреодолимую преграду. Зина — дитя. Она не может сочувствовать всем вашим планам и намерениям. Вы нуждаетесь в помощи и совете подруги. Я буду вам другом, помощницей, слугою. Легко может быть, что и у Зины проснется чувство любви. Если оно обратится к другому, то неужели же вы, после своего поступка, не дадите ей свободы пожить? Вам нужно быть рассудительным и гуманным. Мы оба, — заключила Крюковская, — виноваты перед Зиной: вы своею женитьбой на ней, я тем, что слишком понадеялась на свои силы, на привязанность к ней и пала под тяжестью охватившей меня страсти. Поэтому на нас же лежит и обязанность загладить нашу вину перед этим добрым ребенком и принести ей счастие»…

Я отсутствовал из дома дня четыре и был крайне смущен при первой встрече с обеими женщинами. Крюковская тоже. Будь Зина сколько-нибудь проницательна, она догадалась бы, что между мной и ее подругою произошло что-то важное. Письмо Крюковской вызывало меня на объяснения и рассуждения с нею о Зине. Свидания наши происходили секретно, сначала в павильоне, а потом у меня в кабинете, и я поддался на них чарующему обаянию страстной женщины. Я чувствовал всю безнравственность своей принадлежности двум, и первое время меня терзала совесть, но потом она заснула. Ее усыпили размышления, что Зина, по молодости своей, более мне дочь, чем жена, что она полюбит непременно другого и я должен буду отдать ее и что сам я уже принадлежу другой женщине. Да, только сегодня я сознаю, что смотрел на все глазами Авдотьи Никаноровны. Известный вам обморок с Зиною случился уже во время полного моего ослепления. Я был тогда в уезде, по делам. Что произошло с Зиною — я не знал. Крюковская объяснила мне, что все было следствием простуды и прилива крови и что подобные обмороки бывают нередко у детей и молодых людей, почему и известны, в просторечии, под именем «детских». Лет шестнадцати такой обморок был и со мною, поэтому я ей поверил. О подозрениях врача Михайловского Крюковская начала рассказывать со смехом, называя его сумасбродом, кажется неравнодушным к Зине; но потом она стала серьезна и советовала мне быть осторожнее, опасаясь, чтобы основанием к подозрениям врача не послужили замеченные им отношения между нами… Вследствие этого подозрения Михайловского были оскорбительны и для меня, что я дал ему довольно жестко заметить, когда он, уезжая из нашего города и прощаяся со мною, завел речь об этом предмете. По выздоровлении Зины Крюковская уехала в Петербург, жалуясь мне, что ей тяжело и нужен отдых. Дом мой без нее казался мне пуст; я привык к ней; ей были известны все мои частные и общественные дела, и она всегда давала мне очень полезные советы. Я начал скучать о ней и беспрестанно ездить в Петербург. Наши интимные отношения не прекращались, но Зина ничего не подозревала и сама порывалась ехать в Петербург повидаться со своею подругой. Я долго откладывал ее поездку, но, получив письмо от Крюковской, что она тоже соскучилась о Зине и просит привезти ее в Петербург, я поехал с нею к предстоявшим праздникам. Остановилась Зина не у Крюковской, а в гостинице, по моему совету; квартира матери Крюковской была тесна, и я боялся, чтобы Зина не заметила нашей связи… Дальнейшее — вам все известно… При известии о смерти Зины в голове моей шевельнулось было подозрение, но после медицинского осмотра и анатомического исследования — оно прекратилось.

— Вот вам полнейшая моя исповедь, — сказал Можаровский, — к ней я могу только прибавить то, что я уже говорил вам и некогда доктору Михайловскому: что я всегда любил Зину, понимал разность наших лет, и если бы она полюбила другого, то для ее счастия и свободы я не задумался бы принести в жертву свою жизнь. Это было твердым моим решением. И сейчас я готов на все, чтобы только возвратить ее к жизни. Но я все еще сомневаюсь…

— Подождите, — сказал я, — назначенный мною срок не длинен.

— А что же мне делать теперь с Крюковской?

— Напишите ей, что вы, по экстренной надобности, уехали в Москву и будете здесь чрез три дня.

— Но она вчера была у меня и просила, чтобы я дал ей пять тысяч рублей для уплаты давнишнего долга Кебмезаху, который угрожает ей арестом, и я обещал ей доставить эти деньги сегодня вечером или завтра утром.

— Вот что! — задумчиво протянул я. — В таком случае, чтобы не возбудить ее подозрений, нужно поспешить… Кстати, сегодня в Ораниенбауме музыкальный вечер. Поезжайте туда и останьтесь там на ночь, а завтра утром, возвратившись в Петербург, заезжайте ко мне. Дайте мне время обдумать, но, умоляю вас, сделайте милость, не видайтесь с Крюковскою раньше завтрашнего моего свидания с вами.

Можаровский дал слово. Он остался у меня в этот день обедать и вечером, не заезжая к себе на квартиру, отправился в сопровождении моего человека в вокзал петергофской железной дороги, в Ораниенбаум.