Солнце светило только в первый день, следом зарядили дожди. Стук капель о стекло сливался в монотонный шум, похожий на гул прибоя. Его ни о чем не спрашивали, ни в чем не обвиняли, ничего не требовали. Прошло всего несколько дней, а ему уже казалось, что это — навечно. Четыре стены, маленькое окно и дождь, бесконечный дождь. Каждый раз вскидывался на шум открывающейся двери, но это всего лишь стражник приносил обед. Пока еще удерживался, не задавал вопросов, догадывался, что стражник не станет отвечать, но понимал — терпения хватит ненадолго.

За ним пришли на шестой день, ближе к вечеру. Вели по дворцовым коридорам, подавшиеся на пути придворные торопливо отступали, освобождая путь четверке стражников, окружившей герцога. Квейг не сразу понял, куда его ведут — канцелярии располагались в левом крыле, а они шли по центральному, поднялись наверх, здесь он никогда не был — на третьем этаже располагались личные покои наместницы и ее доверенных дам. Значит, наместница… Право же, он бы предпочел прямо сейчас на плаху. Не знал, что ей сказать, как посмотреть в глаза, теперь, когда нет места для сомнений, и уже неважно, как она могла лгать, убивать, ложиться в одну постель с Ванром Пасуашем. Она такая, какая есть, а он не может не любить и такую.

Энрисса ждала в своем кабинете, в чашке перед ней дымился карнэ, время от времени она подносила чашку к губам, и каждый раз отставляла обратно. Она любила освежающую горечь красноватого напитка, но сегодня привычный вкус раздражал вместо того, чтобы отгонять усталость. Стражники ввели заключенного в кабинет, и, отступив, стали вдоль стены, настороженно поглядывая на своего подопечного. Заковывать арестованного не приказывали, вот они и смотрели сейчас на его свободные руки так, словно герцог прямо с места кинется на наместницу и попробует задушить. Но нет, он стоял смирно, даже коротко поклонился, встретив ее взгляд. Энрисса жестом отослала стражу, охранники повиновались с видимой неохотой. Случись что — никто не станет слушать, что «ее величество сама приказала», с них три шкуры сдерут. Наместница подождала, пока последний стражник закроет за собой дверь, и только потом заговорила:

— Добрый вечер, герцог.

— Добрый вечер, ваше величество, — ответил он, и собственный голос показался Квейгу незнакомым.

После обмена приветствиями повисла тишина. Женщина в кресле и мужчина, стоящий перед ней, смотрели друг на друга. В этом свете серые глаза наместницы казались голубыми, словно вода в горном озере, а поверх спокойной голубизны тонкой дымкой раскинулся серый цвет, как прозрачная кромка льда у самого берега. Квейг все никак не мог отвести взгляд, всматривался в ее лицо, видел внезапно заострившиеся скулы, сжатую линию губ, угадывал россыпь морщинок вокруг глаз, умело скрытую пудрой, видел ее лицо, потускневшее и застывшее, видел, и никак не мог понять, что же случилось с этой женщиной, еще несколько месяцев назад — самой прекрасной женщиной в мире. Неужели это его вина? И все, что она сделала, в этот миг отступило назад: и черные флаги над замком Аэллин, и маленький гроб в семейной усыпальнице, и оставшийся сиротой Леар, и коротконогий Ванр Пасуаш, и даже потерянный взгляд Ивенны — все казалось ничтожным, когда он смотрел на ее лицо. Упасть на колени и просить, умолять о прощении — но разве это вернет погасший свет?

Герцог заставил себя отвести взгляд: нет, что бы ни случилось — не он причина. Ее кто-то ранил, ударил в самую сердцевину и не выдернул гарпун. И как другие истекают кровью — она истекла светом, оставив пустую оболочку. Свеча без фитиля — самый лучший белый воск, а никогда не будет гореть. А может быть, она сама изранила себя, не в силах усмирить больную совесть? Он не знал ответа. Он молча опустил голову, уставившись в пол.

Энрисса же негромко произнесла:

— Теперь, когда все закончилось, я просто хочу спросить вас: почему?

О, если бы на другие вопросы можно было ответить так же легко, как на этот:

— Я должен был защитить свою семью.

— Даже если ей ничего не угрожало? Поднимите голову, герцог, я хочу видеть ваше лицо. Я знаю, ваша жена считает, что я убила ее брата и племянника. Боится, что я убью и ее, ради книги. Знаю, что не могу доказать свою невиновность. Более того — я была готова убить. Но не убивала. Ваше право — верить мне или нет, — голос дрогнул, — я не убивала герцога Суэрсен и его жену. И, — голос дрогнул, на этот раз сильнее, — их мальчика. Я не смогла бы… даже ради блага империи.

И он снова смотрел в ее глаза, скованные серым льдом. И ему показалось, что там, в самой глубине, если приглядеться, можно заметить то ли отблеск, то ли искру былого огня. И ответить — «нет» — значит загасить эту слабую искру. Навсегда. И он ответил:

— Я верю вам, ваше величество, — и, произнося эти слова, все еще не в силах оторваться от ее взгляда, он осознал, что не лжет. Он верит ей, так же, как поверил Дойлу. Быть может он не всегда мог распознать ложь, но не мог не увидеть правду. И он повторил, уже без тени сомнения в голосе, — Верю. — И ее лицо просветлело, пусть все лишь на миг.

Энрисса вздохнула:

— Я отправила за вашей супругой в Квэ-Эро. Ее жизни ничто не угрожает, но книгу придется вернуть. Она ведь у нее, не так ли?

Квейг молчал. Он не знал, где теперь книга, и что Ивенна собирается с ней делать. Сам он без всяких сомнений бросил бы ее в огонь. У наместницы, должно быть, другие планы. Наместница и не ждала ответа, она продолжала:

— Вашим детям так же ничего не угрожает.

Он кивал, забыв и о детях, и о жене, нахмурившись, он пытался понять, что случилось, почему страхи Ивенны помешали ему думать и видеть? Все указывало на вину наместницы? Но почему, приехав в Сурем, он не посмотрел ей в глаза, вот как сейчас, кому и что хотел доказать? А наместница, словно понимая, что с ним происходит, избавила герцога от необходимости задавать вопросы:

— Ваши люди пока что заперты в казармах. Как только их лорды согласятся взять на себя ответственность за своих вассалов — я отправлю их по домам. Что же касается ваших союзников…

— Они не станут продолжать.

— От души надеюсь. Не хотелось бы заставлять других расплачиваться за вашу недоверчивость.

Квейг медленно кивнул, признавая справедливость упрека, и Энрисса пожалела о своих словах. Если уже бить безоружного — то сразу насмерть. И снова тишина. Она искала подходящие слова, и никак не могла найти, за одиннадцать лет на троне ей порой приходилось приговаривать к смерти, но ни разу — объявлять приговор в лицо приговоренному:

— Что же касается вас, герцог, мне жаль, но…

Он перебил ее, резко, почти гневно:

— Не надо жалеть! Не смейте!

Она медленно кивнула:

— Мне жаль не вас. Жаль того, что с вами уже никогда не случится. Жаль того, что могло бы быть. И жаль себя. Я слишком устала платить за чужие ошибки и заставлять расплачиваться других. Не знаю, жалеете ли вы о чем-либо.

— Только об одном. Что семь лет назад не сказал вам одну очень важную вещь. А теперь в этом нет никакого смысла. Я… — он махнул рукой, обрывая себя на полуслове, — просто хотел, чтобы вы знали.

Он подошел вплотную к Энриссе, наклонился, взял ее ладонь, удивившись, какая она теплая, поднес к губам на миг, чуть коснувшись пахнущей миндалем кожи, и вышел из кабинета.

Энрисса осталась сидеть в кресле, обхватив пальцами запястье, в глазах собирались слезы, она позволяла им прорисовывать бороздки в слое пудры, покрывающем щеки. Она наконец-то плакала.