На третий день сентября 41-го года в армию, наконец-то, прибыл ее главнокомандующий граф Левенгаупт. Будденброк, в душе радуясь (ноша неподъемная, бестолковая и невыполнимая свалилась), но внешне выглядел хмуро и опечаленно, передавал начальствование корпусом. Повода для радостей было мало. Разгром Врангеля под Вильманстрандом, его плен и гибель отряда произвели в Швеции удручающее впечатление. Государство осталось лицом к лицу с действительностью суровой, без прикрас. Проиграв баталию, да еще в самом начале войны, шведы лишились, во-первых, укрепленного пункта, который, находясь в пяти шведских милях от Выборга, прикрывал Финляндию и давал возможность оттуда вторгаться в русскую Карелию. Во-вторых, получив пощечину, шведы уже не смогли опомниться, потеряли драгоценное время, а наступившая промозглая дождливая осень и холодная зима за ней перечеркнули окончательно все планы. И в-третьих, шведы лишились в деле под Вильманстрандом многих храбрых и способных солдат и офицеров.

Правда, сам Левенгаупт не разделял сию точку зрения. Дело под Вильманстрандом он считал хотя и проигранным, но, во всяком случае, принесшим мало вреда шведам. В своем донесении в Стокгольм он писал: «Участвовавшие в этом деле русские войска — суть цвет их армии. Нам поэтому нет причины скрывать, что мы проиграли дело, при котором 3000 человек в продолжение шести часов защищались против корпуса от 16 до 18 000 человек. И ретировались потом, подавленные множеством, положив на месте 8000 своих противников».

Страстью к преувеличению одержимы были все полководцы. Уменьшив состав корпуса Врангеля до 3000 человек, Левенгаупт в то же время увеличил численность русских войск почти вдвое, и потерю их также. Оно и не стыдно! Слабый шведский отряд достойно проявил себя перед лицом многократно превосходящего противника, уничтожил половину отборных русских войск в Финляндии и с честью отступил. Старый Ласси в победной реляции, что Ведомости Санкт-Петербургские напечатали, поступил похоже. Но скромнее был в преувеличениях.

Почему Левенгаупт продолжал гнуть линию, правительством «шляп» намеченную, остается загадкой. Нешто не видел, что творилось вокруг? Ослеплен был идеями собственными. Верил в несбыточное. Но и потом, когда увидел всю глубину катастрофы, в которую ввергли они и Швецию, и Финляндию, не попытался спасти, а превратился, по сути, в агнца жертвенного, что ведут на заклание, на эшафот то бишь. Однако ягненком его назвать язык не поворачивается. И не вели его — сам пришел к позору конечному.

Зато офицеры в армии Левенгаупта промеж себя были откровеннее:

— Ни мы, шведы, ни финны никогда не помышляли вести брань с таким сильным народом, какова есть Россия.

— А для шведской Финляндии, яко театра войны, никогда не может и быть полезной война, ибо оставит по себе на многие лета весьма пагубные следы.

— Тогда для чего все зачато?

— У генералов наших спросить о том надобно!

Брожение, брожение умов и настроений начиналось в шведской армии. Но не видел, не замечал этого Левенгаупт. Ослеплен был. Ох, как верили «шляпы» в обещания легкомысленной на вид цесаревны Елизаветы. Какой легкой и увеселительной казалась война из Стокгольма! Неудача под Вильманстрандом, потери, уничтоженная и сожженная русскими фортеция — все казалось Левенгаупту эпизодом, не заслуживающим внимания. Донесения французского посланника из Петербурга были витиеваты и туманны. Боялся, ох боялся Шетарди русского сыска, инквизиции ушаковской. Знал, что переписка перлюстрируется. Оттого и излагал все происходящее в русской столице иносказательно, языком эзоповым. Кто хочет — тот поймет. Или поймет как хочет. Вот и виделось все Левенгаупту в цвете радужном. Чуточку подождать и рухнет колосс русский, а благодарная цесаревна, Императрицею став, вспомнит подмогу шведскую, заслуги их в возвращении трона родительского, законного и отдаст им без боя, без брани все, что батюшка ея, Петр Алексеевич Великий, отобрал от Короля их Карла XII.

Потому Левенгаупт сидел и сочинял обращения к достохвальной русской нации. Когда свершится задуманное, тронется маршем победоносным армия шведская, обращения эти раздаваться будут всем сословиям жителей государства Российского. Оттого они в радость придут неописуемую, шведы, дескать, свободу несут им от поработителей иноземных, министров-иностранцев, власть в стране захвативших и угнетавших цесаревну бедную, дщерь Петрову, Елизавету. От бесчинства инквизиций варварских к строгости законов шведских, ибо закон суров, но это закон. Даже сам Король шведский закон соблюдает, жителям своим пример подавая.

— Ваше сиятельство! — Будденброк оторвал главнокомандующего от сочинительства.

Левенгаупт глаза поднял, мыслями на бумаге оставаясь.

— Надобно, ваше сиятельство, русских побеспокоить. Войска ждали вашего прибытия. Застоялись уже.

— Какой поход? — изумленно посмотрел на генерала главнокомандующий. — Рано, рано еще. Вы же знаете — мы ожидаем известных событий в Петербурге. Как будем извещены о них, так и пойдем маршем победным. Зачем дразнить без времени русского медведя.

— Если похода не намечается, ваше сиятельство, — гнул свое Будденброк настойчиво, — то к зиме пора б готовиться. Палатки летние, от дождей сыростью пропитаны. Болезни разные начинаются от стояния нашего. Да и не мешало б кровь разогнать в ногах солдатских, — и осмелев:

— Ропот в полках, ваше сиятельство.

— Ропот? — брови поднял Левенгаупт. — Отчего ж?

— Отмстить хотят за павших под Вильманстрандом. Особливо в финских полках. Поговаривают, чего их собрали, чего они стоят. Есть война или нет ее? Скоро помирать начнут от холода да сырости. А еще боятся, что русские дома их грабить зачнут. А полки-то все здесь. По домам одни старики да дети с матерями остались.

— Н-да. Отмстить хотят…, — пером в руке крутил главнокомандующий, перстни драгоценные, что пальцы унизывали, рассматривал. — Ну что ж поделать, Будденброк. Так и быть, подготовьте партию, человек двести-триста пехоты, да драгун немного. Возьмите из королевского регимента. Там, я знаю, острословы самые. Пусть прогуляются в русские пределы. Не возражаю. А с квартирами зимними повременим. Зимовать в Петербурге, думаю, будем, генерал! — откинулся в кресле подбоченясь. — Уже недолго осталось.

Ухмылку недобрую скрывая, покинул шатер главнокомандующего Будденброк. Кивнул адъютанту:

— Командира гвардии нашей полковника Отто Рейнгольда Врангеля ко мне пригласить.

Придворный франт, любимец женщин всего Стокгольма и родственник плененного под Вильманстрандом генерала, благоухая духами французскими, стремительно вошел в палатку Будденброка. Плащ скинул промокший, с сожалением оглядел ботфорты, глиной замаранные. Профиль орлиный, челюсть бульдожья, глаза темные, маслянистые, нагловатые. Камзол богатый, золотыми позументами расшитый, шпага каменьями, драгоценными украшенная — нелепо все выглядело в условиях лагеря военного, в грязи утопавшего. Как нелепы были и распоряжения самого Врангеля. Высадившись в Гельсингфорсе вместе с Левенгауптом, гвардия сухим путем пришла к Фридрихсгаму. И нет, чтоб разбить лагерь свой со стороны Выборга, на возвышенности песчаной, полковник Отто Рейнгольд Врангель настоял на размещении общем вдоль низменного морского берега, поближе к форштадту крепостному. Уверял всех:

— Сие будет и безопаснее, и веселее солдатам и офицерам нашим.

Напротив болталась эскадра галерная, где уже начинался мор великий среди матросов. Тела умерших закапывали кое-как на берегу, да так дурно, что зловоние пропитывало весь воздух, делая его чрезвычайно вредным и особливо непереносимым, если ветер дул с моря. Осень принесла дожди со слякотью, стоять долее в палатках было невозможно, и войско было вынуждено рыть землянки, чтобы хоть сколько-нибудь укрыться холода и непогоды. Но землянки были так сыры, что платье плесневело на теле.

Самого полковника Врангеля это мало заботило. Командир размещался во Фридрихсгаме, в доме комендатском, в тепле и сухости. Оттого и ходил франтом надушенным. Оттого и удивлялся рапортам полковым, где отмечалось все большее и большее число заболевших.

Получив приказ Будденброка о посылке партии в пределы русские, Врангель тут же, через адъютанта, перевалил его на плечи командира лейб-драгунского полка Унгерна фон Штенберга и поспешил назад в Фридрихсгам, к столу карточному, где его партия ждала отложенная да общество приятное из жен гарнизонных. Хоть и не столь блестящих, как дамы стокгольмские, но на безрыбье, как говориться… и тем утешился.

Унгерн, чертыхаясь по адресу начальников безмозглых, отрядил капитана Бранта в поиск. С ним ушли пять поручиков, один прапорщик да двести семьдесят драгун и солдат. Кони и люди с трудом выдирали ноги из вязкой грязи, подошвы да подковы теряя, спотыкались, порой падали. Жалея животных бедных, вели их в поводу. Так и добрались до речки Велиоки, мост разобрали, да пост выставили. Идти далее ни сил, ни желания не было.

Войско русское вернулось в свой лагерь под Выборгом. Пленных привели под конвоем достаточным. Правда, долго они не задержались — в Петербург повели. К слову сказать, обращались с ними хорошо. Офицеров разместили по домам вельможным и пользовались они гостеприимством русских до тех пор, пока хвастун граф Васаборг не позволил себе суждений предерзких о правительстве и народе русском. После чего всех, кроме Врангеля, разослали по губерниям дальним.

Полки же русские разместились в лагерях, еще летом обустроенных. Подошли казаки донские, атаманов Ефремова да Себрякова. С ними и калмыцкие сотни подтянулись. Веселовский, когда из Петербурга к армии ехал, встречал и казаков, и калмыков, но то были лишь передовые отряды, для квартирования снаряженные. А тут тысячи их прибыли.

Гусары объявились. Веселовский видел их и ранее, на войне турецкой. Сербы, молдаване, валахи, грузины, воины всех народов, ярмом басурманским задавленных, за веру православную страдавших, шли под русские знамена. То были люди отчаянной смелости, смерть презиравшие, с отметинами на лицах ятаганов острых, память от схваток сабельных. Ехали они в мундирах особых, галунами толстыми серебряными расшитыми, а на плече одном куртки болтаются, короткие, мехом оттороченые. То от удара стали безжалостной плечу левому и груди защита. Чернявые, горбоносые, на висках косы тонкие заплетены, подбородки гордые задраны, шапки высоченные лихо набок заломлены. Ехали гусары, трубки покуривая да по сторонам поплевывая. Дивились на них драгуны, кто ранее таких вояк не видывал.

Встреча случилась неожиданная, но оттого и более радостная. Полк казачий шел мимо драгун ямбургских, как вдруг послышался голос знакомый:

— Капитан, Алексей Иванович! — и к Веселовскому резко повернул коня есаул бородатый. Данила Лощилин, оказалось. А за ним и Епифан Зайцев. В кафтане казачьем, с саблей на боку, с пикой. А топор-то тот страшный неразлучно за кушаком заткнут.

Обнялись товарищи старые. Епифан аж прослезился. Все повторял:

— Барин, эх, барин.

— Да какой же я тебе барин, Епифан? Ну что ты, право? — хлопал его по спине богатырской Веселовский.

— Это он все от породы своей крестьянской крепостной отречься не могет. — Захохотал Лощилин, зубы белые сквозь бороду смоляную скаля, да духом здоровым, луковым обдавав. — Ну никак дурака в казачество не покрестить. Уж сколь раз его на кругу стыдили. Знай кланяется, посулы раздает от дури избавиться. Ан туда ж. Так и помрешь деревенщиной.

— Главное, что веры нашей, православной, а крестьянин ли, казак вольный, Господу все едино, — серьезно ответствовал кузнец бывший.

— Тьфу ты, — отмахнулся от него Лощилин, — ну а ты-то как, капитан? Как здесь-то оказался? Ты ж, навроде б, куда-то на край земли подался? — вопросами засыпал казак.

— Подался, — согласился Веселовский, — да потом приказ вышел, вот я и здесь теперь. В Ямбургском драгунском. Ротой командую.

— Ну и как? — не отставал казак. — В деле, сказывают, побывали?

— Побывали. Да ничего сурьезного. Разъезды, партии. Были в баталии под крепостью шведской, Вильманстрандом прозываемой. Так пехота в дело ходила. Им и досталось. Леса здесь сплошные, болота да поля каменистые. Кавалерии развернуться негде. Мы лишь погнали по дороге конницу ихнею дотемна, а потом пленных конвоировали. А ныне к Кексгольму велено маршировать.

— Правда? — казак обрадовался. — И нас туда ж. Я сотником, — пояснил, — в полку Сидора Себрякова, атамана нашего.

— Лощилин! — донесся зычный окрик.

— О, атаман кличут. Ну давай, капитан, рад, что встретились. — Лошадь развернул, хлестнул плеткой, что конь заходил под седоком, крикнул на прощание:

— Раз к Кексгольму идем, свидимся вестимо, — и Зайцеву, — догоняй, чертяка.

Епифан поклонился степенно:

— Уж прощайте, барин, — и, по-крестьянски наподдав лошади пятками, отправился вслед за сотником.

Смеясь, Веселовский помахал рукой на прощание.

Партию капитана Бранта, что к Велиокам отправлена была, выследили. Мало, что солдат один дезертировал да казачьи разъезды все по округе рыскали. Вот и наткнулись.

Сентября 20-го русские двумя отрядами выступили к уничтожению Бранта. Подполковник Костюрин Ингерманландского драгунского с сотней своих гренадер конных, гусар да казаков по полторы сотни, обошел партию шведскую справа. Через реку Велиоки вброд переправился и к атакованию с тылу изготовился.

Тем временем Божич, подполковник гусарский, с полусотней своей и двумястами конными гренадерами к речке той же приблизился, прям супротив поста шведского на берег вышел. По берегу разъезжали да по неприятелю стреляли.

Брант решил Бога не испытывать и ретироваться попытался по дороге фридрихсгамской. Маневр шведский заметив, гусары стремительно переправились через речку и, не давая в лесу укрыться, атаковали.

Партия капитана Бранта, на мелкие части разделившись, в бега подалась. Драгуны-то еще как-то исхитрились оторваться, а вот куда инфантерии деться? Гусары 60 человек побили, да столько ж отряд Костюрина положил, с тылу встретив. В плен взяли тридцать девять человек с двумя поручиками, тремя унтер-офицерами и одним капралом. За остальными, которые разбежались, команда была послана, однако понеже лес там весьма густой был и болота множественные непроходимые имелись, найти никого не смогли. Казаки ж пробрались далее всех в неприятельские границы. Привели еще четырех пленных и, сказывали, — нескольких побили. Сверх того много скота рогатого и овец было взято в добычу. У крестьян отняли.

«С нашей же стороны при всем этом случае токмо убит один казак, а ранено гусар 1, казак 1, да казачьих лошадей 5, и можно истинно сказать, что наши гусары при том весьма храбро поступили…»
(«Санкт-Петербургские Ведомости» за 1741 г. № 78. С. 621).

Возвращение в шведский лагерь разгромленной партии у одних вызвало приступ уныния, другие, наоборот, озлобились. Действий требовали решительных. Положение войск стоящих лишь ухудшалось. Болезни заразные, галерный флот опустошавшие, теперь на берег перекинулись. Причины их были понятны — пища из сухарей, гороха и дурной салаки, теснота и неудобство размещения, сырость и холод от дождей непрерывных, порой со снегом мокрым. Вот и начались горячки жестокие, от которых люди скоропостижно и во множестве умирали.

Недовольство стоянием бессмысленным попытался выразить один помещик местный, ныне при армии состоявший, капитан Левинг. Ему хороши были известны местности отсель и до самого Выборга. Пытался уверить главнокомандующего:

— Ежели взять 2000 человек охотников, то я, непогодой воспользовавшись, проберусь с ними тропами тайными, мне знакомыми, в обход лагеря русского, прямо к Выборгу. Озеро преодолеем, ночью взберемся на валы и без кровопролития всей крепостью овладеем.

Отмахнулся Левенгаупт от назойливого офицера. Адъютантам приказал:

— Более к моей особе не допускать!

Отказом своим выслушать доводы разумные главнокомандующий лишь усилил недовольство в войсках. Ждал, ох как ждал Левенгаупт известий из Петербурга. А их-то и не было.

Правительница всей России Анна Леопольдовна властью наслаждалась и романом бурным с посланником саксонским. Красавец граф Линар занимал ее сердце и голову. Поклонник пылкий да дипломат ловкий пытался обратить внимание Ее Высочества на брожение в казармах гвардейских. Но не слушала Анна Леопольдовна:

— Ах, милый граф, это все в прошлом. Гвардейцы против герцога Бирона бунтовать хотели, меня ж на престол возвели, я их лишь милостями жаловала. А потом пусть супруг мой, Принц Антон, делами семи упражняется. Он же генералиссимус российский и подполковник гвардии.

Упоминание о муже вызывало ревность острую у посланника саксонского, и он прекращал беседу неприятную.

— А коль не справится супруг мой, — торжествующе продолжала Правительница, по-женски любуясь страданиями ревностными, — отзовем из отставки графа Миниха славного. Он-то быстро приструнит всех недовольных.

Возвращение Миниха никак не входило в планы двора венского, верным вассалом коего был и саксонский посланник. Более на тему опасную Линар не решался заговаривать.

Ничего не выходило у заговорщиков. Инквизиции тайной генерала Ушакова боялись. Чувствовали себя волками, со всех сторон обложенными. Шетарди, посланник французский, нос боялся из дома показать. Лишь в окно посмотрит — все мужики подозрительные торчат бессменно прям напротив.

— Занесло ж меня, Пресвятая Богоматерь, — молился истово, — помоги и сохрани.

Полки гвардейские тож в смятении пребывали. Подвыпив, угрозы фамилии правящей выкрикивали. Только, случалось, исчезали не в меру шумные бузотеры. Куда девались — можно было лишь догадываться. Неспокойно было в столице.

Пекка Ярвинен чудом выбрался из горящего Вильманстранда. Да не один. Того парня с Руоколакса, что накануне боя с расспросами приставал, на себе вытащил. Когда ядро русское угодило прям в толпу солдат финских, расшвыряло всех в разные стороны. Очнулся Пекка от контузии тяжелой, а бой-то уж затих. Вокруг товарищи побитые, русских не видать, лишь голоса громкие слышны. Пошевелил руками и ногами, голову потрогал. В крови, но цела. И ран на теле не видно. Попытался приподняться, голова закружилась, но встать смог. Не упал. В ушах звенело, мутило сильно. Огляделся по сторонам. Русских все не было, но голоса приближались.

«Уходить надо», — подумал и стон чей-то услышал. Оглянулся. Смотрел на него умоляюще Тимо Нурминен. Придавило его телами двух солдат их полка Саволакского. Оттого и жив остался. Лишь в руку ранило.

Сам шатаясь, оттащил Пекка покойных в сторону, освободил земляка от тяжести. Сил даже говорить не было, знаками показал — уходить надо.

Так держась друг за дружку, то ползком, то на ноги поднимаясь, добрались солдаты до берега озера Сайменского. Путь тот показался Пекке бесконечным. Ну, да повезло им. Раз нарвались на русских. Упасть успели, мертвыми притворились. Мундирами рваными, порохом прожженными, кровью своей да чужой измазанными, они от мертвецов ничем не отличались. Вот и пронесло. Правда, один гренадер русский, мимо пробегая, ткнул-таки багинетом ржавым Пекку. Зубы стиснул парень от боли, не шевельнулся. Не выдал себя. Так и добрались до берега. И здесь Господь хранил. Лодка нашлась утлая, но на плаву державшаяся. Помог Пекка обессиленному Тимо, через борт перевалил его, из последних сил вытолкнул лодку, и сам на дно рухнул. До темноты самой лежали без движения. Пару раз пули просвистели над ними. Видно, заметил кто-то с берега, стрельнул наугад. Не попали. Лодка медленно двигалась куда-то. Лишь когда стемнело, выглянул Пекка осторожно. Отнесло их довольно далеко от берега. Вильманстранд чернел дымами вдалеке, пожарами отражаясь на глади озерной. Пекка весло нащупал. Сел, от боли морщась. Грести начал потихоньку. К утру до берега противоположного добрались. А дальше лесами к деревеньке вышли. Крестьяне приютили, раны перевязали, покормили. Отсыпались два дня друзья на сеновале. А на третий день весть принесли, что русские сожгли Вильманстранд дотла, а сами отступили туда, откуда пришли.

— Что будем делать, Ярвинен? — руку раненую лелея, на весу другой поддерживая, спросил молодой Нурминен.

— Не знаю. — Помолчав, ответил Пекка. У него, багинетом проткнутый, бок болел и гноился. — Второй батальон наш неподалеку от Фридрихгама стоял. Но нам не дойти туда. — Подумав еще немного, добавил:

— Пойдем домой, Нурминен. Отвоевались мы.

Недели две добирались солдаты до родного Руколакса. Шли дорогами лесными, обочинами, стараясь ближе к лесу держаться. По сторонам озирались. Заслышав стук копыт, прятались. Не хотелось ни шведов встретить, ни русских. Одни за дезертиров примут, повесить могут, другие в плен заберут. Из оружия, кроме ножей, ничего и не было. Только много ли ими навоюешь, коли оба раненные.

Охнула Миитта, сына увидев. Если б к стене не прислонилась, рухнула б. Опомнилась, обняла осторожно, видя кровь сплошную на мундире рваном, и в избу повела. Перевязывала сына, плакала потихоньку. Отошел Пекка, душой и телом поправился в тепле домашнем, в любви материнской. Бок лишь не заживал, гноился все. Мать выпросила у старого Укконена мази целебной, повязки меняла сыну. Дело, вроде б, на поправку пошло. Стал и Пекка о войне забывать. Да не тут-то было. Напомнила она о себе. Майор Кильстрем заявился, что дриблингами командовать был оставлен.

Пригнувшись, пролез через порог он в избушку Ярвиненов. Распрямился, брезгливо по сторонам осматриваясь, от дыма едкого морщась. Сел на скамью грубую и на Пекку уставился, в насмешке губы кривя тонкие. Солдат сидел молча, к стене откинувшись. Ждал, что скажет гость незваный.

— Слышал, что вернулся ты, Ярвинен, — разомкнул губы Кильстрем. — И как прикажешь тебя называть? Дезертиром? — с трудом подбирая финские слова, произнес майор.

— Я ранен был. Не дезертир я, — угрюмо ответил Пекка.

Кильстрем кивнул:

— Ну конечно. Только что ж ты не в полк вернулся? А к матери? Под подолом отсидеться решил?

Пекка молчал.

— Ну вот что. Завтра утром ко мне явишься. В отряде моем одни дриблинги неумелые и тупые, как все финны. В строй встанешь. Обучать их будешь. Не придешь — повешу как дезертира. Понял меня?

Молчал Пекка.

— Понял? — повысил голос майор.

— Да, — чуть слышно ответил солдат.

— Ну и хорошо, — Кильстрем встал, отряхнулся брезгливо. Посмотрел еще раз насмешливо, пригнулся выходя. Уже на улице, вздохнул глубоко, грудь прочищая, обернулся и кинул:

— Повешу!

2-го октября Ямбургский полк вышел к Кексгольму. Полковник Каркатель, памятуя, что Веселовский родом из этих мест, определил его роте квартировать в Хийтоле. То-то матушка обрадовалась. Сколь лет уж сына родного не видела. Не отходила от него ни на шаг. Все потчевала, все услужить пыталась. Алеше еле-еле удалось успокоить старушку да за стол усадить рядом. Потом плакала горько по Маше покойной да ребеночке их. Алешу жалела. Успокаивал мать. Боль собственная притупилась, хоть и кровоточила. Как-то во сне, еще в степи оренбургской снежной, когда ехал с двумя казаками в Самару, явилась ему Маша. Присела рядом, по волосам погладила, посмотрела ласково:

— Пусть не каменеет душа твоя, Алешенька! Не ищи спасения в смерти своей аль чужой. Испил ты чашу свою…, — и растаяла, словно облако предрассветное.

Первую ночь тогда спал Веселовский спокойно. Словно сняла с него Маша проклятье. Искупила, получалось, смертью своей, грехи его.

Как же сладостно было оказаться дома, где все так мило, знакомо, все напоминает о детстве далеком и дорогом. Вот и книжки его первые, отцом Василием подаренные, по которым грамоте обучался, арифметике Магницкого, языкам разным. Вот игрушки детские, что бережно мать сохранила. Как далеко теперь все это было. С грустью вспоминал Алеша те времена добрые, слова мудрые священника старого. Часто он думал о них. Ведь старался жить, как отец Василий учил, по заповедям Божьим. Только можно ли так на войне кровавой. Знать, не смог, не получилось у него. За то Господь и послал ему наказания эти. Жизни чужие забирая, а его обрекая на муку вечную, на крест голгофный. Тютчев, Машенька, ребеночек их неродившийся. Матушка все говорила что-то, вдруг замолчала, увидев, как Алеша ее на икону Спасителя смотрит, что в углу красном, над лампадкой негасимой. Долго смотрел Алеша в глаза Сыну Божьему:

— Вынесу, сколь смогу, Господи. Прости мя грешного, — перекрестился и к матери обернулся. Та с испугом смотрела на сына, сама закрестилась часто-часто.

Полковник Каркатель назначен был генералом Кейтом за бригадира. Сие означало, что, кроме полка Ямбургского, под начало его отдавались гусары сербские да казаки донские полка Сидора Себрякова. Начиналась «малая» война и печальная летопись покорения Финляндии.

«3-го октября, полковник Каркатель за бригадира к генеральному фуражированию и с ним с каждого полка по 150 человек, купно с гусарами и казаками, командировано с таким приказом, чтоб партию в 40 человек драгун, в 100 человек гусар и казаков послать, дабы, буде возможно, несколько пленных от неприятеля достать.
(«Санкт-Петербургские Ведомости» за 1741 г. № 84. С. 670).

4-го октября, получен от полковника Каркателя рапорт, что он великое множество неприятельского фуража нашел, и оный вывесть старался.

5-го октября, полковник Каркатель с фуражирами в лагерь счастливо вернулся и рапортовал, что посылаемая от него партия в неприятельской земле 50 деревень разорила и знатное число рогатого скота и множество баранов в добычу получила, а ни о каких неприятельских партиях отнюдь ничего не слыхала»

Полки русские собирались на зимние квартиры. 5-го октября ушел в Петербург Казанский драгунский полк, 7-го ушли пехотные — Ростовский и Великолуцкий, 9-го — Ингерманландский драгунский.

6-го в лагерь прибыл фельдмаршал Ласси. Долго беседовал с генералом Кейтом. В палатку командующего вызвали и Каркателя.

— Я не могу согласиться с вашим сиятельством. — Кейт был категоричен. — Я против столь жестоких мер против обывателей мирных. Мы с вами солдаты и воевать должны с солдатами, а не со стариками, женщинами и детьми.

В свой жестокий век старина Кейт всегда был человеком чести, искренне считавшим, что войны ведут солдаты. Нет, он не жалел противника, но мирных жителей оберегал и строго судил тех, кто покушался на их жизнь, имущество и дома. Оттого не любил генерал казаков и гусар, считая их разбойниками и грабителями. Не соглашался он и с Ласси, требовавшем насилия и опустошения Финляндии. Старый фельдмаршал, еще в петровские времена набегами страшными опустошавший берега Швеции, тем самым ускоряя и приближая победу желанную, готов был любыми средствами побить врага. Да, он жалел своих солдат, но для врагов его жалости не было. Он прекрасно помнил, как казачьи рейды наводили ужас на шведские берега. Как быстро добивались уступок в договоренностях мирных. А сейчас был тот же враг, значит, и средства оставались прежние. В том споре упрямство Кейта и стало кошкой, пробежавшей между генералом и фельдмаршалом. Он не хотел выполнять приказ!

— Каркатель! — Ласси отдал его сам. Полковник, командир ямбургцев, стоял навытяжку, на карту глядя. — Твой полк с гусарами полка Стоянова и казаками Себрякова от сего селения, — жезл фельдмаршала в карту уткнулся, — Петерскирхой называемого, и далее до Нейшлотского уезда поиск сплошной учиняет и разорение постоянное. В неприятельские границы заходите верст на 60 и более.

— Вам, генерал, — Кейту, тот неохотно встал из-за стола, морщась от раны старой в правой ноге, под Очаковым полученной. Оттого и ходил всегда с тростью, прихрамывая, — надлежит прикрывать Выборг. Атаману Ефремову передадите приказ мой поиски и набеги продолжать. Генералу Киндерману я отпишу сам в Олонец. Там атаман Краснощеков с полком подошел. Дело свое он добро знает. Мы должны лишить противника всякого желания воевать с нами. Надеюсь, вам понятно, господа?

Всего-то два дня отдыхал Веселовский дома. 5-го октября казаки донские пришли в Хийтолу. Вел их Лощилин. Приказ выйти в поиск привез сотник Веселовскому. Взял капитан сорок человек своих и пошел с казаками.

«За неприятельские границы ездили и великий вред причинили: ибо они от деревни Исми, где шведская церковь находится, начали и вокруг Реди, Эрви и далее почти до Петерскирхи, и оттуда паки к Кирбургскому погосту великое множество деревень вовсе разорили и 2-х драгун с несколькими другими людьми в полон взяв привезли»
(«Санкт-Петербургские Ведомости». № 86 за 27 октября 1741 г. С. 687).

Угрюмо взирал Веселовский, как полыхали дома чухонские, как жители спасались в лесу, ревела скотина угоняемая. Тех, кто отстреливался, убивали. Невесел был и Лощилин. Молчал, за казаками посматривая. Епифан Зайцев тож в грабеже не участвовал. В сторонке стоял. Ехали назад рядом, стременами соприкасаясь. Веселовский первым нарушил молчание:

— Что не весел, атаман? Аль не по душе поиск наш?

— Не по душе, капитан, — головы не поворачивая, ответил Данила.

— Что так?. — усмехнулся Веселовский.

— Эх, — казак рукой махнул обреченно, хлестнул коня плетью и, поводья натянув, развернул его морду. Поскакал в хвост обоза.

— А ну, казаки, шибче, шибче. Не тянись, — послышалось.

Уже вечером поздно, отужинав в доме родительском, сотник сам завел разговор:

— Боюсь я, капитан.

— Ты, — изумился Веселовский, — ты — и боишься?

— Да не того, что думаешь, — обхватил рукой бороду густую, — помнишь, в Разсыпной, когда супротив башкирцев стояли, сказывал я тебе про девку одну чухонскую, что полюбил я сильно в младости своей.

— Помню, Данила.

— Крепко засела она во мне. Сколь уж лет прошло, а помню все, как день вчерашний.

— Она с мест здешних была, что ль?

— То-то и оно. Руоколакс деревня их называлась. Я было запамятовал, да атаман собирал сотников, бумагу читал от фельдмаршала. Рек про деревни, что под поиск наш подпадут. Имена чужие и не выговорить, язык сломаешь. А как услыхал я знакомое, так пот аж пробил. Вспомнил зараз. И девку ту, и… как подумаю про набег наш казачий, — голову опустил казак, замотал.

— Погоди-ка, — Веселовский поднялся, приказ взял от полковника Каркателя, лоб наморщил, вчитывался. — Ну-ка, ну-ка… Раутярви, Руоколакс… точно, Руоколакс. Есть такая деревня. И мне она в поиск назначена. Так повезло тебе, сотник. Может, и встретишь суженую свою.

— Эх, сколь времени-то утекло… Да и суженую… кем суженую?

— Богом, Данила, Господом нашим, — серьезен был капитан, — то судьба твоя, путь твой. Господу нашему угодно было, дабы вновь ты здесь оказался. А про набег, про поиск наш не горюй. Ты своих казачков придержишь, а я за драгунами присмотрю. Раз Богу так угодно, то встретишь свою… как звали-то зазнобу? Помнишь?

— Помню, Алексей Иванович, — казак даже распрямился, словами добрыми окрыленный, — Миитта девку звали. Миитта.

— Ну так и найдем твою Миитту. Может, поженишься, наконец, — по плечу похлопал, — не тужись, казак. Пойдем почивать, поздно уже, утро вечера мудренее.

«В минувшую субботу получена ведомость, что на сих же днях посланная в неприятельскую сторону от полка донского войска атамана Серебряка, состоявшая из 250 казаков и калмык, да в 50 человек драгун, партия счастливо и добычей немалой возвратилась. Та партия, в бытность свою в неприятельской стороне, немалый там поиск и разорение причинила. А именно начав от деревни Коргалы до Руколакскирки, и даже до реки Вуоксы с 60 верст, и в правую сторону к Нейшлоцкому уезду, около всех тамо лежащих больших заливов и озер неприятельских более трехсот деревень в конец разорено, и сысканное там сено и хлеб все без остатку сожжено, причем один при Руколакс-кирке в лесу состоявший неприятельский караул 12 человек разбит, тако ж в полон взято 20 человек, а прочие около тамошних мест жители сколько возможно далее на острова, по озерам лежащие, убегали»
(«Санкт-Петербургские Ведомости» за 13 ноября 1741 г. № 91. С. 727).

Майор Кильстрем поставил в строй всех, кто только мог держать оружие. Тринадцатилетние подростки и шестидесятилетние, а то и древние старики составляли войско его. В Руколаксе оставил Кильстрем Пекку Ярвинена, поручив ему защищать близлежащие деревни и хутора, а сам подался в Петерскирку, куда уже были набеги русские. Там, в полумиле, его собственный бустель находился. Отсидеться хотел майор. Добро свое защитить.

Было у Пекки человек сорок. Из них дриблингов малолетних половина, а половина стариков с ружьями древними. Много ль навоюешь. Старики-то — охотники знатные, стрелять метко умеют. Только что с того? У Врангеля корпус был целый, пушки, кавалерия, а вона вышло как.

Пекка отрядил стариков караул в лесу поставить, а сам с малолетним ополчением близ кирхи разместился. Совсем дряхлый пастор Якоб Ланг, что крестил еще Пекку, да и многих из тех, кто собрался сейчас воевать, смотрел на них с сожалением великим:

— Попробуй, Пекка, сохранить жизни этим детям. Наша Финляндия сколь бедствий вынесла в прошлую войну, нечто опять все сызнова. Думай, Пекка, думай.

Думал Пекка, да только все случилось само. Старики, в лесу караул державшие, бой приняли неравный. Хоть и метко стрелять могли, одного казака убили, а троих ранили, однако обошли их калмыки спешенные, порубили — перерезали всех.

Рассыпались казаки с калмыками по хуторам ближайшим, грабить начали. Правда, жителей не трогали, убегать дозволяли. Лощилин крепко сказал накануне поиска:

— Обывателя, крестьянина не трогай, а то…, — плетью погрозил. Калмыцкой старшине то ж повторил отдельно:

— Добыча будет. А людишек не трожь, окромя тех, кто стрелять будет.

В Руколакс казаки и калмыки ворвались сразу с двух сторон. С визгом пронзительным, с гиканьем и свистом пролетели. К кирке выскочили. У церкви малолетки-солдаты финские испуганно столпились. Сбились в стайку, ружьями в руках дрожавшими ощетиниться пытались. Страшно было, но решительными казаться пытались. Никогда они ни казаков, ни тем более калмыков не видали. Те конями их окружили, пиками к церкви прижимали. Пастор Ланг старый вышел, средь дриблингов встал, крест поднял. Калмыки было начали арканы конские раскручивать, вязать готовые, но тут раздалось громкое:

— А ну стой! — казаков раздвигая, выехал вперед Лощилин. — Толмача сюда.

Карел с Хийтолы, с партией ушедший, к сотнику пробрался.

— Перетолмачь им, что пусть оружие положат. Крови не хотим. Фураж возьмем, хлеба, скота сколь-нибудь. Но не вчистую. На жизнь оставим.

Карел перевел. Малолетки на пастора оглядывались да на Пекку Ярвонена. Лощилин сразу приметил этого парня. Выделялся он средь воинства своего. И постарше был, и покрепче. Да и фузею держал в руках уверенно, как солдат бывалый. Взгляд острый, прямой, без тени страха. Переглянулся Пекка с пастором, тот кивнул ему, чуть заметно.

— Положите ружья, — приказал Пекка. Малолетки с радостью выполнили. Побросали тяжесть на землю, сами отошли в сторону. Тут и драгуны подъехали с Веселовским.

— Ну, — спросил капитан, — слава Богу, кажись, без крови обошлись.

— Кажись, — перекрестился сотник. — Эй, Епифан, — позвал Зайцева, — возьми толмача и с казаками отправляйся фуражировку производить. Да, проследи, брат, что б не озоровали. Час на все даю, не боле. Уходить надобно. Да, скажи еще, чтоб калмыки вышли из деревни. Пусть на околице постоят. Настороже. Казаки добычей поделятся. Мое слово!

— Это по душе мне, есаул. Не сумлевайся, прослежу, — обрадовался Зайцев.

Казаки частью разъехались, частью остались рядом с сотником. Калмыки, приказ получив, языками зацокали удивленно, но лошадей развернули и медленно тронулись.

Мальцы финские теперь сидели кружком. Сил на ногах стоять у них не было. Напряжение страшное испытали, на волосок ведь от смерти побывали. Матери со всех концов деревни бежали детей своих защищать. Казаки и не мешали. Самим грустно стало. Своих матерей вспомнили.

— Вот антихристы экие!

— Ты про кого так, Гриша?

— Про шведов, вестимо, окаянных! Кто ж детей-то малых воевать с нами посылат! Изверги!

— Да-а-а, Господь уберег нас. От греха отвел.

— Верно. Господь да сотник наш, Данила Иваныч, вовремя ввязался. А то б… калмыкам-то все едино. Да и наши… могли и налететь в горячке.

А матери финские детей расхватали, к груди прижали. Как же хотелось им спрятать кровинушек своих, заслонить от беды смертельной, что пришла с этими бородатыми людьми, казаками страшными, калмыками дикими да регулярством, из драгун состоящим. Настороженно смотрели матери на Лощилина и Веселовского, взглядом чутким, сердцем материнским понимая, — от них, от этих вот. двоих все сейчас зависит. Как услышала Миитта выстрелы первые, в лесу раздавшиеся, захолонило в груди. Бросилась бежать сразу, без оглядки. В Руоколаксе первых казаков увидела. Аж остановилась от неожиданности. Смятение охватило. Все в голове бедной смешалось. Страх за сына, память о том самом Даниле, что полюбила ночью зимней. Сначала спряталась за сараем, увидела, что казаки ведут себя смирно, по дворам разъезжают. По улице проскакали еще какие-то всадники. Совсем диковинные. В шапках остроконечных, войлочных, раскосые, коренастые, с луками, на конях мохнатых, низкорослых. Таких никогда еще не видела Миитта. Пропустила их, дальше бросилась. На площади, возле кирхи, уже другие матери стояли, своих сыновей расхватав. Видела Миитта и своего Пекку. Рядом с пастором стоял он. Выбежала Миитта и прямо к сыну. Обняла. Зарыдала. Жив, слава Господу, жив! Ощупала. Целехонек был. Ни царапины.

— Айти, мама. Все хорошо. — Пекка мать успокаивал. Миитта глаза подняла. На нее пристально смотрел казак, на коне сидевший. Рядом с ним офицер был. Они-то за главных — догадалась. Казак, глаз с нее не спуская, с коня стал спускаться. Офицер смотрел миролюбиво, с интересом то на казака, то на Миитту. А казак пошел прямо к ней с сыном. Что-то неуловимо знакомое было в его чертах, только борода мешала. Но тут Миитта глаза увидела, взгляд тот знакомый, огнем прожигавший. И чувств лишилась. Сын подхватил на руки, от казака подходящего собой заслонять начал.

— Погодь, — прохрипел тихо Лощилин, шапку скинув и ворот рванув. — Миитта! Миитта! — позвал.

Пекка изумленно смотрел на грозного есаула, не понимая, но слыша, как тот имя материнское называет. Казак руки протянул, тело материнское принимая от сына. На колени опустился, голову поддерживая. Волосы цвета соломенного из-под платка выбились, и Лощилин поправлял их рукою грубой.

— Миитта, Миитта, — все шептал казак. Замерли все вокруг. Понимая, что случилось нечто, с чудом лишь сравнимое.

Миитта глаза открыла.

— Дани-и-ила, — чуть слышно прошептала нараспев.

— Я! Я, Данила! — радостно откликнулся Лощилин.

Ее взгляд скользнул по сторонам и на сыне замер:

— Пекка! — Теперь и есаул внимательно смотрел на парня. Черты знакомые увидел и замер.

«Сын мой», — пронзило вдруг.

Поднял легко Миитту. Встали все рядом. Ладные, стройные, красивые. Молчали все. Да и не нужны были слова сейчас. Казаки спешились, подошли ближе. За ними драгуны. Перемешались в толпе русские, финны. Счастью человеческому улыбались. А тут и солнышко выглянуло, разорвав облака ненастные, ноябрьские. Знак Господень! Люди головы к небу подняли, перекрестились все. Кто тремя перстами, по-православному, кто двумя, по-лютерански. Молитву сотворили благодарственную. Языки разные, а суть одна — христианская.

Возвращались в пределы русские не торопясь. Фуража да хлеба взяли по-Божески. Епифан следил строго.

— Уймись! — осаживал ретивых.

Да и казаки, что по дворам шастали, узнав о встрече счастливой, многое сами вернули. Калмыки, поначалу обиженные, успокоились. Языками цокали, удивляясь. Степняки тож люди. Понимали.

Веселовский, радуясь за Лощилина, на его вопрос, что рапортовать-то будем к начальству, ответил:

— Чего от нас ждут, то и донесем. Так, мол, и так, деревень пожгли много, хлебов да скота взяли достаточно, но за худобой дорог, раскисших от дождей слякотных, бросить пришлось. Пленных тож припишем. Кто потом спрашивать будет. Время-то военное.

— Век тебе, Алексей Иванович, должником буду. — До гривы конской поклонился.

— Прекрати, атаман. Рад я за тебя дюже.

Когда уходила партия из Руоколакса, финны вышли провожать Миитту с сыном. Хитрый старый Укконен через толмача казачьего к капитану обратился. Под восемьдесят уж старику, но крепок здоровьем был, и возраст уму не помеха. Карел перевел:

— Просит, дескать, бумагу какую ему справить, что деревня ихняя мирная, все уж отдала войску русскому, дабы другие не брали. И противления никакого при том не было. А еще, чтоб бумага сия охранной грамотой для них была. Коль забираете с собой девку ихнюю с сыном.

Усмехнулся Веселовский:

— Истинно то.

Денщика кликнул, бумагу велел принести. На ней начертал собственноручно:

«Деревня сия, Руоколакс прозываемая, в поиске воинском союзна была. Препонов не чинила и реквизиции много способствовала. Оттого защита ей обещана от всего воинства российского. Ямбургского драгунского полка капитан Веселовский. 1741 года, ноября 5-го дня».

С тем и в путь тронулись.

Горд был Лощилин. И жену красавицу обрел, и сына. А что не понимали речь друг друга, так то не страшно. Сердцем зато слушали. Пекка долго не мог прийти в себя. Настороженно сидел. Все не мог никак поверить, что отца родного встретил. Ведь врагами они были. Но видя, как мать радуется, то сына обнимет, то Данииллу своего, смягчился. Так и вернулась партия в Хийтолу.