Теперь уж сам Левенгаупт потерял терпение. Ждал, ждал, а вестей из Петербурга так и не было. Простояв два месяца в бездействии, главнокомандующий вдруг неожиданно, в ноябрьскую распутицу, выступил с отрядом в 6450 человек и вторгся в пределы русские. Причины столь непонятного решения Левенгаупта заключались в следующем: в армии полностью отсутствовал фураж, и генерал решить захватить его у русских, а во-вторых, Левенгаупт посчитал, что, распространив сочиненные им воззвания к русскому народу, тем самым он ускорит события в Петербурге.

В первом сочинении Карл Эмиль Левенгаупт, генерал-аншеф армии Его Королевского Величества Короля Шведского, объявлял достохвальной русской нации, что шведская Королевская армия пришла в пределы России защитить и Швецию, и Россию от обид и несправедливостей, нанесенных министрами-иностранцами, кои управляли Россией в эти последние годы. А во втором он предлагал русским не чинить сопротивление шведам, а относиться к ним миролюбиво и дружелюбно. В сим случае главнокомандующий обещал всем от имени Короля неприкосновенность и защиту от притеснений как в личном отношении, так и в отношении имущества, да под опасением, что за неисполнение этого приказа следовали строжайшая ответственность и лишение жизни.

Поход был обречен изначально. Стоял ноябрь, дороги превратились в грязь сплошную, войска еле передвигались, выдирая ноги из чавкающей глины. Башмаки совсем развалились, шли кто в обмотках, а кто и вовсе босиком. Непрерывные дожди, сырость и холода вызвали болезни массовые. После двух недель утомительных переходов, вследствие чего более половины людей захворало, Левенгаупт распорядился повернуть назад к прежним квартирам. Воззвания и раздавать оказалось некому. Исподволь за мучениями шведского корпуса наблюдали казачки. Увидев, что шведы вспять повернули, четыреста казаков и калмыков атамана Ефремова вторглись на неприятельскую землю и нападение учинили. В дистанции сорок верст все без остатку сожгли и разорили, человек шестьдесят крестьян побили,

«такожде более оного числа в полон взято, и при том в добычу же получено великое число лошадей, рогатого скота и овец»
(«Санкт-Петербургские Ведомости» за 13 ноября 1741 г. № 91. С. 735).

Бедствия, на шведскую армию обрушившиеся, вызывали и все возрастающее недовольство. Распространяемые слухи, что и в русской армии полно больных и смертность значительная, нисколько не помогали шведам терпеливее переносить собственные страдания. Недоверие к командирам рождало подозрение в измене. Финны открыто обвиняли Будденброка. Кто-то вновь вспомнил, что у него, якобы, брат служит в Выборге русским. И этому верили! А вот в болезни, поражавшие русских так же, как и шведов, с неохотой.

Но Левенгаупт пока не терял присутствия духа. Поход неудачный расстроил, конечно, но… Наконец, наконец-то из русской столицы пришли добрые вести. Случилось!

25-го ноября на престол вступила дщерь Петрова — Елизавета! Тот самый неудачный марш Левенгаупта все ж сыграл свою роль. Он ускорил события. Нерешительная Елизавета все оттягивала выступление. Срок переносился за сроком. Наконец она согласилась на Рождество Христово:

— Когда все полки выйдут на невский лед, к Иордани, обращусь к преображенцам, где немало людей преданных. А когда полк этот перейдет на мою сторону, то и прочие войска поспешат последовать за ним.

Но выступление Левенгаупта вызвало тревогу в столице, а потому супруг Анны Леопольдовны и генералиссимус армии российской Принц Антон отдал приказ трем батальонам гвардии следовать в Выборг и присоединиться к корпусу генерала Кейта. Давно повод искали убрать смутьянов из столицы. Только кому на войну-то охота? Из казарм теплых да в холод ноябрьский?

Верные гренадеры Преображенского полка по морозцу первому, по снежку скрипучему, чесноком да водкой с табаком пропахшие, вошли сами в Зимний Дворец и принесли с собой на плечах цесаревну. Далее все произошло быстро. Караулы дворцовые не противились. Кто фузеи добровольно опустил, к гренадерам присоединившись, кого разоружили тихо. Почти без крови. Арестовали Правительницу, мужа ее и многих приспешников — Остермана, Левенвольде, Головкина, барона Менгдена и прочих. Умудренные, познавшие, казалось, все в хитростях политики, внутренней и внешней, вельможи знатные поглупели как-то в раз. Оттого и прошло все тихо и пристойно. Столица затаилась. Все выжидали, что последует далее. А далее был манифест, в коем Елизавета объявила себя Императрицей, о правах своих на престол попранных, а ныне восстановленных. Войска принесли присягу. «Виват! Елизавета!» — прокричали дружно и мирно разошлись. Фельдмаршал Петр Ласси был срочно вызван к Императрице объявленной с предупреждением, чтоб опалы не боялся. Ему объявили Высочайше:

— Заслуги ваши, Петр Петрович, еще перед отцом нашим Петром Великим памятны и нами чтимы. А посему прошу быть при армии нашей по-прежнему. — Елизавета ласкова была со старым солдатом. По делам батальным распорядилась, Лестоком да Шетарди внушаема:

— В войне со Швецией объявить пока перемирие — до весны, на время коронации, а там и видно будет.

Из плена отпустили капитана Дидрона, взятого под Вильманстрандом, и отправили его к Левенгаупту с поручением объявить, что Ея Величество охотно пойдет на примирение со шведами.

Затем арестованных судили быстро, не вдаваясь особливо в суть обвинений, а руководствуясь более обидами цесаревны. Остерману припомнили, как он мешал встрече с посольством персидским, руки Цесаревны добивавшемся. Оно ей и не надобно было, но все же. Приплели еще сюда и то, что он, якобы, уничтожил завещание Екатерины I подлинное и способствовал интригами своими избрание Императрицей Анны Иоанновны. Левенвольде обвинили в том, что, церемонимейстером будучи, обошел вниманием Цесаревну за столом царским.

Даже опального Миниха призвали к ответу. Фельдмаршалу объявили, что, смещая временщика Бирона, он, дескать, ввел в заблуждение солдат своих, обещав на престол возвести Елизавету, а отдал его Анне Леопольдовне.

Приговор был суров: Миниха и Остермана к четвертованию осудили, Головкина, Левенвольде и Менгдена — к отсечению головы. Правда, всем жизнь даровали и на ссылку заменили. Вступая на престол Российский, Елизавета Петровна дала обет никого не осуждать к смертной казни. Отдадим должное Императрице — она его выполнила!

Нрав русский известен — коли от иностранцев избавляться решили, то всех под один гребень. Несколько дней бушевала чернь в Петербурге, пока патрули солдатские, жесткой рукой Ласси поставленные, не прекратили бесчинств неоправданных. Сложнее было с гренадерами Преображенскими. Рота гвардейская, на престол Елизавету внесшая, отныне называлась лейб-компания. Рядовые получили дворянство и чин поручика, капралы — майора, унтер-офицеры — подполковников, да полковников армии. Сама Елизавета возложила на себя капитанский чин, фаворитам своим Разумовскому, Воронцову и братьям Шуваловым были пожалованы чины поручиков и подпоручиков, что в армии равнялось генеральским званиям.

Вынырнул вдруг и Принц Людвиг Гессен-Гомбургский. Еще один из женихов бывших Елизаветы. Когда-то Петр Великий имел намерение женить его на своей дочери. Смерть Императора остановила сей брак, а после о нем и не вспоминали. Про него говорили, что не имел ни образования, ни манер хороших, умом не отличался, трусоват, зато сварлив и жесток. Обладал способностями на всякие низости и благодаря этому продвигался вперед по службе. Миних вышиб его с треском из армии во время турецкой войны, но пострадавший от опального фельдмаршала получил в начале шведской кампании начальство над корпусом, стоявшим у Красной Горки. Ибо все были уверены, что делать ему ничего не придется. Елизавета, на престол вступив, видимо, вспомнила его сватовство и обиды от Миниха, пожаловала сгоряча ему чин штабс-капитана лейб-компании и генерал-фельдмаршала по армии. Но скоро был оценен по «достоинству». При дворе над ним насмехались в открытую и называли фельдмаршалом комедиантов. Долго он в России не задержался. Сбежал в свой Гомбург.

Хуже обстояло дело с гвардейцами из лейб-компании. Рота творила бесчинства всевозможные. Вчерашние солдаты, а ныне господа поручики новоиспеченные, шлялись по самым грязным кабакам столицы, напивались, дрались, валялись в грязи на улицах. Вламывались в любой дом, требуя денег и забирая все, что им могло приглянуться. В манифесте своем Елизавета Петровна обещала, что освободит всю русскую нацию от притеснения ее иностранцами. Она сдержала слово, но господа лейб-компании сочли это недостаточным. Похмельем тяжким мучаясь, сочинили они как-то прошение, где просили слезно изгнать, а лучше убить всех иноземцев на русской службе. Елизавета, не смея согласиться на столь ужасное действо, старалась утихомирить разбушевавшихся, объявив о своем особом покровительстве всем иноземцам. На время это остудило самые горячие головы, но, повторюсь, лишь на время.

Честно говоря, яму своим наследникам вырыла и падение подготовила Императрица покойная — Анна Иоанновна. Это с ее руки легкой (хотя выражение сие не очень-то соответствовало мощной длани Самодержице Всея Руси) строиться начали слободы полковые, это она ввела оседлость для полков гвардейских, приказав определить им в Петербурге квартиры постоянные.

«Вместо казармов строить полковые слободы, дабы солдаты с вещей выгодой с женами своими жить, а дети их сбережены и при полковых школах обучены и воспитаны быть могли. Оные же слободы построить на тех местах, где казармам быть назначено, а именно Преображенскому полку позади Литейного двора, Семеновскому позади Фонтанки за обывательскими дворами, Измайловскому позади Калинкиной деревни, или где по усмотрению удобнее будет».

Так прописано было в указе Царском от 1739 года, декабря 12-го дня. А по весне и работы начались под присмотром самого графа Миниха по плану, представленному капитан-поручиком от бомбардиров фон Зиггеймом.

Для каждой роты строилось по двадцать изб-связей на фундаментах каменных. Посреди такой избы были сени просторные, а по сторонам — светлицы солдатские. Подле связи двор имелся и огород, а рота каждая еще и плац имела для экзерций строевых.

В слободах, помимо военных, жили семьи солдатские и офицерские, крепостные, кто имел таковых, даже турки пленные, из походов Миниховых приведенные. Много жило родственников всяких да земляков, что наезжали в столицу по делам своим провинциальным. Жители слободы полковой хозяйство имели свое, птицу домашнюю, скот разный. Оттого прирастали избы-связи заборами, амбарами, чуланами да сараями. Торговлей промышляли нижние чины гвардейские — скупали молоко да мясо, хлеб да крупы у жителей деревень ближайших, в городе перепродавали. Запрещалось сие, но разница в ценах была столь соблазнительна, что пускались гвардейцы во все тяжкие.

Слободское обустройство, в отличие от казарменного, не лучшим образом влияло на дисциплину и порядок воинский, на подготовку боевую. Солдат гвардейский, хозяйством обросший, детишками да родственниками окруженный, коммерцией промышляющий, и забывать стал со временем суть службы военной. Только от войны турецкой избавились, а Бог миловал гвардию участием малым в сем походе, так нате ж, шведская война началась. Вот и случаются перевороты дворцовые…

Елизавета Петровна любила навещать расположение полков гвардейских, выказывая внимание особое любезным ея сердцу преображенцам. «1741 года декабря 7 дня Ея Императорское Величество, будучи в новопостроенных лейб-гвардии Преображенского полка солдатских слободах, соизволила Высочайше указать на том месте, где Гренадерской роты была съезжая изба, построить каменную церковь во имя Спаса Преображения Господня и Св. Сергия Радонежского Чудотворца».

И хотя Императрица не была сторонницей полковых слобод по приведенным выше соображениям, но узнав, что казне оные обошлись уже в полмиллиона золотых рублей, махнула рукой и приказала достраивать. Избы гренадерской же роты были снесены, поскольку сама рота стала теперь лейб-компанией, а на месте их Пьетро-Антонио Трезини стал возводить апробованную Высочайше церковь.

В шведском лагере радость, привезенная отпущенным из плена капитаном Дидроном, сменилась унынием. Вступив на престол, Елизавета дала обещание вступить в мирные переговоры, но более слов ничего не последовало. Стокгольм требовал решительных мер. Уже 7-го декабря Король писал Левенгаупту рукой Карла Гилленброка:

«Царица, кажется, хочет успокоить нас обещаниями, пока новое правительство утвердится в своей власти. Чрез что благоприятные для нас конъюнктуры (обстоятельства) могут быть уничтожены. Или она, быть может, не захочет начать своего царствования уступкой некоторых из завоеванных ея отцом провинций, чрез что могла бы навлечь на себя ненависть народа. А потому вам следует продолжать свой марш мимо Выборга и идти к Петербургу».

Только никуда не мог Левенгаупт уже даже сдвинуться с места. Умирала шведская армия. Умирала медленно, но верно. В землянках, где ютились солдаты, стоял трупный дух. Черные опухшие люди еле шевелились в провонявшей нечистотами и гнилью холодной темноте. С трудом поддерживали огонь в очагах — угорали часто.

Цинга, горячки да другие болезни выметали целые землянки. Со временем они становились могилами братскими. Наполнив трупами одну землянку, обрушали крышу, засыпали землей и принимались за другую. Тела сбрасывались нагими, нередко обглоданные собаками, во множестве расплодившимися возле шведского лагеря. Перед захоронением трупы складывали в сараи, дверей не имевшие, а ночами туда легко проникали собаки. Майор Пфейр, полка гвардейского, приказал хоронить умерших не только без почестей воинских, но даже без обряда церковного. Солдаты стали роптать громко.

Кюменегордский батальон для своих мертвецов приготовил могилу длиной 100 локтей, шириной в 6 и глубиной в 4. Скоро от полков осталось не более трети. К 18-му января 1742 года от 1500 человек гвардии оставалось лишь 700, годных к службе, а 9-го февраля в строй смогли подняться 400. В Упландском полку в январе не было и трехсот человек, в Седерманландском около того же, в Далекарлийском несколько больше, в Вестерботнийском — меньше.

На галерах смертность была еще ужаснее. Пришлось отправить тысячу человек, чтоб хоть как-то пополнить экипажи. Это была новая тысяча жертв.

Воевать Левенгаупт не мог. Некем было. Прибывший к армии французский капитан шевалье де Крепи успокаивал главнокомандующего, советовал от лица посланника в Петербурге маркиза де ла Шетарди и не предпринимать никаких действий. Потому Левенгаупт лениво писал в Стокгольм, что армия в хорошем состоянии, а весной, с прибытием корабельного флота и подкреплений из Швеции, он намеревается успешно продолжить войну.

В январе де ла Шетарди изложил Императрице предложения Франции о посредничестве в примирении со Швецией.

В качестве платы за помощь в известных событиях шведам очень уж хотелось получить Карелию, Выборг с Кексгольмом, уничтожить весь русский военный флот на Балтике, а порты балтийские в Эстляндии и Лифляндии открыть для беспошлинной торговли хлебом, как и говорилось в Ништадтском мире. Правда, сам мирный договор должен быть уничтожен как противный шведской стороне.

Но Елизавета ответила резко:

— Коли стороне шведской мир сей противен, то мне противны все те условия, что предлагаете, маркиз. Противны моей чести и славе.

— Но Ваше Величество, — растерялся француз.

— И пусть сам Король французский, — продолжала Императрица не слушая, — будет судьей. Что скажет народ, увидев, что иностранная Принцесса, мало заботившаяся о пользе России и ставшая случайно Правительницей, предпочла, однако, войну постыдным уступкам хоть чего-нибудь. Тем более дочь Петра не может для прекращения той же войны согласиться на условия, противоречащие благу России, славе ее отца и всему, что было куплено ценой крови его и ее подданных. — Выговорив все это, Елизавета Петровна отвернулась к Шуваловым, дав понять, что аудиенция закончена.

Шетарди срочно отписал в Париж, но получил оттуда лишь выговор, а не совет. Сменивший на посту министра почившего кардинала Флери, Жак Амелот писал: «…очень изумлен тем, что Вы решились писать графу Левенгаупту о прекращении войны…, что Вы хотели взять на себя ответственность за последствия всего этого».

Дипломатия французская из всех сил пыталась заставить Россию заключить мир со шведами. Безуспешно! Посланник Парижа в Стамбуле истратил уйму денег, дабы вовлечь Порту в очередную войну с Россией. Отсюда зайти пытались. Но на границах Турции стояла армия шаха Надира, угрожая тени аллаха на земле. И турки остались нейтральными.

Зато Россия не дремала. Ласси упорно разрабатывал план новой кампании. Фельдмаршал хотел упредить шведов до наступления весны, прекрасно осведомленный через лазутчиков о бедственном положении Левенгаупта и его армии. План кампании должен был начаться стремительным ударом от Нарвы. Переход русских войск по льду Финского залива с одновременным маршем полков от Выборга сулил разгром обессиленной шведской армии.

«Февраля 25-го. К шведскому генералу Левенгаупту с объявлением об окончании армистиции (перемирия) и предначалии воинских действий в Фридрихсгам с письменным сообщением обер-квартирмейстер Шредер отправлен»
(Из примечаний к «Санкт-Петербургским Ведомостям» за 1742 г. Ч. 30. С. 117).

Паника охватила шведов. Русские мерещились повсюду. Ласси войск пока с места не сдвигал, но приказал возобновить поиски жестокие, на время замирения остановленные. Вновь обрушились разъезды казачьи да калмыцкие на деревни финские, разорение и смерть неся.

«Февраля от 28-го.
(Приложения к «Санкт-Петербургским Ведомостям» за 1742 г. Ч. 30–32).

Того ж числа отправлен под командою полковника Каркателя, в неприятельскую сторону деташемент, состоявший в 300 человек драгун, да до тысячи пехоты, в том числе гренадер сто, да Донских казаков в восьмистах человеках. Оному чинить над неприятелем поиск и разорять весь Нейшлотский уезд, ежели возможность будет, чрез казаков и нейшлотскон предместье выжечь.

Марта от 1-го.

От стороны Выборга по фридрихсгаванской дороге для впадения (нападения) в тамошние места до Ведерлакс-кирки отправлен выборгского гарнизона полковник Исаков с командою, в двухстах пехотою состоявшей, и с ним майор Стоянов с гусарами около двухсот же человек.

Та партия в неприятельскую землю нападение учинила, едва не до Фридрихсгама, и до оного не дошла только за двадцать верст, и лежащие по тому тракту неприятельские деревни, елико возможность допустила. Выжжены.

Марта от 3-го.

К Петерс-кирке для поиску над стоящим там шведским майором Кильстремом, с набранной рекрутской командой, и оттуда до Руголакс-кирки, для разорения неприятельских жилищ отправленной Ростовского пехотного полка подполковник граф Узенбург в 200 человек пехотных гренадер и около 50 гусар рапортовал: онаго майора застать не смог, ибо он накануне прихода, известие имея, оттуда со всей командой своею лесами на лыжах ушел к кирке Пумолы, в расстояние 54 версты. Нашли трех человек рекрутов, из которых один в лес ушел, другой гусарами убит, третий в полон взят. Чего ради он с командою своей и возвратился, а гусар для разорения неприятельских деревень распустил по сторонам, которыми, будучи в той партии, деревень со всем их хлебом и сеном с 50 сожжено и разорено, а из мужиков, кои оружием противились, в плен взято 4 человека, до 20 лошадей и 50 скотин.

Марта от 5-го.

Казацкая команда при двухстах человеках драгунах впадение учинила при деревни Овгинеми, шведских солдат одиннадцать человек в полон взято, да один писарь и шесть мужиков, кои с оружием противились.

Вышеобъявленная донская казацкая команда без всякого от неприятеля препятствия до ста сорока дворов выжгли, и в добычу получили немалое число скота, да всякой рухляди и платье, которое в сорок казацких возов едва поднято.

А взятые там в плен шведские солдаты почти все малолетние дублиринги, и как казаки объявляют, что при взятии их и ружьем действовать не могли»

По прибытию курьера из Петербурга, известившего о прекращении перемирия, тут же слух распространился, будто русский корпус, в 50 000 человек, уже приближается к Фридрихсгаму. Левенгаупт, твердо уверенный в успешном окончании переговоров о мире, ослепленный пышными фразами французского посланника при дворе русском, до сей поры оставался спокоен. Тут же началась суматоха ужасная.

Левенгаупт сыпал приказами:

— Будденброк, полкам немедленно собраться к Фридрихсгаму, всем женщинам и детям покинуть крепость, артиллерийским ротам войти и поднять свои орудия на валы, укрепить бастион Блесинг, а со стороны залива воздвигнуть батарею новую со всевозможной поспешностью.

Генерал-лейтенант попытался возразить:

— Граф, снег еще выше роста человеческого, как бы не плоха была крепость, атаковать ее в такое время года — безумие. А русские все же не более как люди.

Войска измученно тащились к крепости по непроходимым от снега дорогам. Кляли, на чем свет стоит, начальников. Обыватели стонали от поборов немыслимых. Лошадей изымали в обозы, а возмущавшихся избивали. Земская полиция, защищать призванная от злоупотреблений и притеснений, сама очень часто была оскорбляема военными и избиваема наряду с жителями.

Вахтер магазина армейского, что близ Фридрихсгама располагался, водки хлебнув для храбрости, распахнул ворота широкие, голосил:

— Берите, берите кому что угодно! Пропадет все едино.

Слух пронесся: «Магазины в разорение отданы! Чтоб русским не досталось!» И разграбили. Тащили кули с мукой, бочки катили с салакой пряной. Водочные бочонки вскрывали с треском, не утруждаясь разливом. Что под рукой было, тем и черпали. Ковшиками, шляпами… Тут же пили, тут же дрались. Патрули военные, комендантом крепости генералом Бускетом наряженные, прикладами да штыками разгоняли толпу пьяную. Вахтера виновного сыскать не смогли.

Первого марта Левенгаупт собрал совет военный. Генералы Будденброк, Бускет, полковник Вреде стояли за решительные, но продуманные, а не поспешные действия. Но большинство кричало, что защищать Фридрихсгам почти невозможно, надобно сей пост оставить, укрепления уничтожить и ретироваться.

— Если мы будем сражаться с русскими, то не можем быть уверены победить их, почему с нашей стороны, во всех отношениях, был бы большой риск вступить в бой с ними, — полковник Пален высказался за всех.

В протокол записали: «Большая часть господ командиров была того мнения, что благосостояние государства зависит от сохранения армии и флота». Левенгаупт колебался, посему решения никакого принято не было, к Королю обратились за приказанием как действовать.

Но после совета того злополучного слухи поползли по лагерю панические. Кто-то самовольно пушки стал сковыривать с валов крепостных, ленсманов — чиновников полицейских — рассылали по деревням, что на пути противника лежали, с приказом уничтожать все припасы воинские и магазины провиантские. Один такой прибыл в деревню Ведерлакс, где сжечь ему хлеб поручалось, жалко стало, взял да и раздал все жителям местным, от русских набегов пострадавшим. А другие, прочие, палили все подряд.

В самый разгар неразберихи этой в лагерь вернулся капитан Левинг, тот самый, что осенью предлагал поиск учинить в пределы русские, клялся, что сумеет отряд свой провести тропами тайными к Выборгу и нанести удар внезапный. Как только просочились слухи, что русские наступать собираются, он уехал рекогносцировку учинить — где и какими силами удара ждать. Не обнаружил никого, возвратился, а тут суматоха бешеная.

По рапорту его, противника не нашедшего, Левенгаупт наорал грубо:

— Где глаза ваши были, капитан? Где вы вообще все это время пропадали?

Левинг оскорбился. Ответил дерзко:

— Я был там, ваше сиятельство, где вам, видимо, бывать не придется!

Левенгаупт был взбешен. Левинга, за слова пророческие, арестовали тут же и в крепость Тавастгустскую отправили. А командующий лишился последней возможности знать что-либо о неприятеле, ибо не было в армии шведской человека, более искусного и хорошо знавшего местность, чем капитан Левинг.

Мучался, страдал Левенгаупт оттого, что не понимал многого. Изначально все складывалось не так. С другого берега Ботнического залива, из Стокгольма, все казалось таким простым и радужным. А здесь, в богом забытой Финляндии, которой выпало быть театром действий военных, шло наперекосяк.

«Отчего?» — никак не мог взять в толк командующий. Особливо сейчас, когда в Петербурге произошло все, на что рассчитывали.

— Черт бы побрал этих русских! — негодовал Левенгаупт. — Никогда не понять, что у них на уме. Ведь обещала Елизавета, что заключение мира — вопрос дней нескольких. Или обманывал посланник французский?

— Шевалье, полковник, — вызвал к себе капитана французского де Крепи и Лагеркранца, — вам, господа, надлежит отправиться немедля в русский лагерь с письмом к фельдмаршалу графу Ласси о продлении перемирия. А вам, капитан, я бы настоятельно рекомендовал обратиться к посланнику французскому, маркизу де ла Шетарди, за разъяснениями странного поведения русских.

Офицеры выехали в тот же день. Были приняты в Выборге генералом Кейтом и с его письмом сопроводительным в Петербург отправились к командующему русской армии. Хоть Ласси и находился в столице, но принимать решения и не собирался. Императрица вместе с двором находилась в первопрестольной. Близились торжества коронации. Ласси был вежлив с Лагеркранцем:

— Рекомендую, полковник, в Москву вам направиться, ибо на сей счет я никоих инструкций от Ея Величества не имею.

Потащились они с капитаном далее. А в Москве, аудиенции добившись, получили от ворот поворот:

— Перемирие, — усмехнулась Императрица, — ну уж нет! Достаточно. Мной манифест подписан ко всем жителям финляндским. Мы теперича лишь мира желаем и на тех условиях, что продиктуем. Думаю, что границы передвинуть надлежит подале от столицы нашей, крепости некоторые шведские срыть надобно, а Финляндию сделать независимой от шведской короны. Про остальные условия наши с министрами моими беседуйте, — и отвернулась, веером обмахиваясь, к Разумовскому наклонилась, зашептала что-то горячо. Оба рассмеялись громко.

Что оставалось несчастному Лагеркранцу? Вспомнил он лагерь шведский под Фридрихсгамом, в снегах утонувший, могилы солдатские полузасыпанные, суматоху беспорядочную, понимал полковник, что обречены шведы, с командованием своим растерявшимся, на поражение горькое. Взял условия русские для заключения мира с манифестом Царским, что Бестужев ему услужливо передал, да в путь обратный заторопился.

— Как посмели вы, полковник, принимать сии бумаги мерзостные, для чести шведской неприемлимые, — обрушился на него Левенгаупт. — Я зачем вас посылал? Я наделял вас полномочиями вступать в переговоры с Императрицей русской? Или вы уже за риксдаг наш решаете, что посланником сделались? — Арестовали беднягу Лагеркранца, в Стокгольм отправили под караулом усиленным. Только недругов добавил себе Левенгаупт поступком этим, ибо популярен был полковник среди офицерства шведского.

А манифест Елизаветы Петровны дошел до войска. Брожение сильное вызвал. Одно спасло шведов — так это рейды жестокие казачьи да гусарские по деревням и погостам финским. Свели на нет они манифест Царский, обещавший защиту всем, кто покорится воле престола Русского.

Веселовский с драгунами своими всю зиму, почитай, у матери в Хийтоле отквартировал. С ними же и казаки лощилинские стояли. Правда, разъезды посылали регулярно в пределы финские. Но больше для караулов, да разведки тайной. Поисков разорительных ввиду перемирия заключенного не отряжали. Все свыклись с жизнью мирной, бытом наполненной.

Лощилин нарадоваться не мог. Миитта с сыном тож привыкали к судьбе новой. Вокруг жили карелы православные, на одном языке с ними говорившие. Все не так одиноко. Да и русский понимать научились со временем. Казаки да драгуны, столь набегами страшные, оказались людьми простыми, даже душевными. Пели песни вечерами долгими, темными. Повенчались Миитта с Данилой в той же самой старой церкви в Тиуруле, что с детства знакома была Веселовскому. Сама «молодая» и веру приняла православную, Марией в крещении новом стала. А Пекку не неволили в том. Время само все расставит, да и то — не басурманин же он. Лощилин сам учил сына рубке сабельной, коей владел виртуозно, и выездке конной, в чем казаки кочевникам не уступали. Пекка учеником оказался весьма способным. Холодок, изначально в груди таившийся, улетучился, уступил место уважению заслуженному. Видел сын, как грозные казаки слушались отца его безропотно. Гордость чувствовал.

Зашел как-то Лощилин в избу к Веселовскому, голову обнажил, на образа перекрестился:

— Милости просим, Данила Иванович, заходи, заходи, раздевайся, — мать радушно казака встретила.

— Давай, давай, атаман, — Веселовский поднялся из-за стола, книгами разными заваленного. — Мы с матушкой зараз ужинать собирались. Гостем будешь. А что ж один-то, без жены, без сына?

— Да об них и поговорить хотел, Алексей Иванович, подумать вместе.

— Ну и поговорим, яства мыслям не помеха. На сытый живот и думается легче.

Скинул казак полушубок, сел на лавку за стол широкий. Потрапезничали вместе.

— Что за дума тяжкая мучает тебя, атаман? Заприметил я, что невесел ты нынче? — спросил Веселовский, когда мать одних их оставила.

— Прав ты, Алексей Иванович, — кивнул головой. — На душе у меня тяжко. Да и Мария моя тож беспокоится.

— В чем кручина-то?

— Весна уж скоро. Знать, походы новые, партии да поиски по деревням чухонским. То ведь единоверцы ее да сына моего. Сам разумею, что не враги нам они. Хрестьяне мирные. А нас вновь пошлют разорение им чинить, дабы шведам не помогали. А куда им деться-то, шведы грабят, наши грабят. Казачки-то мои ищо ладно, их я и приструнить могу, а других, а калмыков диких? Ране, коль семьи у меня не было, так и не задумывался много… Приказ сполнял бы. А теперича…, — рукой махнул обреченно. Веселовский слушал не перебивая, внимательно.

— Ведь не басурмане они, хоть и не православные, но тож в Христа да Богородицу веруют. Вот и маюсь я, — замолчал. Веселовский подумал и высказался:

— Ты поезжай-ка, брат, с полковником своим поговори. С Себряковым. Может, что и придумаете вместе. Если надобно будет, я к полковнику Каркателю съезжу, в Кексгольм. Он начальник наш общий бригадный. Его попрошу.

— Что скажу-то я Сидору Ивановичу? Что воевать не может сотник Лощилин? Срам! — головой замотал казак.

— Срам воевать с крестьянами мирными, кои вдруг заместо врагов сделались. Ты что думаешь, мне сие занятие по душе? — строго спросил Веселовский.

— Да знаю; что нет.

— Вот и обскажи атаману своему все как есть! Жену обрел, сына собственного в плен взял, что ж теперь-то?

— Ладно, — казак поднялся, — спаси Бог на добром слове твоем. Так и сделаю. Может, и уберет атаман наш меня от греха лишнего.

И в правду, выслушал Сидор Себряков своего сотника верного. Задумался. Долго бороду гладил густую, с проседью. Молвил:

— Вот что, Данила, я удумал. Обоз я на Дон отправлять собирался. С ним и пойдешь. Казаков раненых до городков наших сопроводить надобно. А то помрут в госпиталях военных, залечат их насмерть лекари. На Дон им нужно. Старики наши травами да настоями разными выходят. Заодно и добычу воинскую казачью доставите. Потому, — атаман припечатал стол ладонью широкой, — пойдешь с ними. С охранением. И женка твоя с сыном на Дон поедут. Посему быть, сотник. Исполняй наказ атаманский.

В пояс поклонился ему Лощилин.

— Век не забуду благодати вашей, Сидор Иванович.

— Погодь благодарить-то, — усмехнулся в бороду хитро. — Не навсегда отсылаю. На Дону пополнение соберешь, заместо раненных да погибших, по весне следующей, может, и понадобится. Сам и приведешь тогда. А может, и война кончится. Давай, Данила, на-конь, обоз собирай. Бумаги я у генерала Фермора справлю.

— А коль прознают, что сын-то мой, навроде б, чухонец пленный?

— Аль запамятовал, Данила, — посерьезнел атаман, — как предки наши завещали, что с Дону выдачи нету? Мы, казаки, сильны тем, что хоть и подданные царицы нашей, но вольностями дорожим своими. Как круг решит, так оно и будет. А на войне закон — слово атаманское. И в дела наши унутренние ни генералы, ни воеводы царские не лезут. Не указ они нам. Иди, сполняй то, что сказано.

— Спасибо, атаман. — Еще раз поклонился казак и, окрыленный, из избы вылетел опрометью.

Эх, вовремя уезжал Лощилин. Попрощались они с Веселовским по-братски, обнялись на прощание. Матушка Алешина всплакнула, как водится. Казаки остававшиеся столпились, весточки атаману своему совали — родным на Дон передать.

— Свидимся ли вновь, капитан? — загрустил казак.

— Уж чего-чего, а года без войны не бывает. Хорошо в России нашей матушке! Где-нибудь да дерутся, — отшутился Веселовский. — А коль война, дак разве без нас обойдутся, Данила?

Еще долго стоял капитан, обняв свою матушку, все вослед смотрели, руками махали. Миитта на санях крестьянских, скарбом нехитрым груженных, отъехала, а сын с отцом верхами. Путь их лежал в крепость Кексгольмскую, где обоз казачий собирался. Лощилин тож часто оборачивался, с коня кланялся, шапку сняв. За него остался над казаками старшинствовать Епифан Зайцев.

А война «малая» в поисках да партиях продолжалась.

От Олонца тучей грозной ворвался на земли чухонские атаман Иван Матвеевич Краснощеков. Растеклись казаки да калмыки ручейками тонкими по тропинкам лесным, в снегу протоптанным. Врывались в деревни, огню все предавали. Жители спасались заранее. На лыжах, прямо по сугробам шли. Крупный скот с собой в лес забирали, птицу домашнюю да овец со свиньями бросали. Да далеко уйдешь-то по снегу глубокому?

Сам Краснощеков по дорогам ехал, есаулами верными окруженный. Седьмой десяток шел атаману. Навоевался уж за всю жизнь-то. Среди ногаев диких, что усмирять ходил не раз Иван Матвеевич, прозвали его «аксаком», «хромым чертом-шайтаном». Погуляли всласть казаки по ногайским улусам. Пограбили. Раз привел атаман на Дон, с набега очередного, женщин почти десять тыщ. Казакам жениться надобно было.

Рядом с Краснощековым ехали суровые и раскосые сотники калмыцкие, пощады не знавшие. Халаты грязные поверх кольчуг звенящих надеты, сабли кривые ногайские бьют по бедрам, колчаны тяжелые со стрелами болтаются. В сполохах сабельных, в криках гибельных сливались визги воинов калмыцких с могучим казачьим:

— Руби их в песи!

С налету сжег бригадир Краснощеков 185 дворов, побил до ста человек крестьян, да семьдесят в полон взял. При погосте Кидежском на отряд большой шведский нарвались. Малолеток новобранцев да мужиков с ружьями до пятисот человек было — так в рапорте указали. В доме большом деревянном засели они, отстреливаться начали. Одного казака застрелили, троих есаулов и еще девять казаков поранили. Окружили дом тот казаки с калмыками, обложили со всех сторон.

Две роты гренадерские им в сикурс подошли. А затем уж подожгли и выходить живыми не позволяли. Опосля погибших насчитали 315 человек, а многих и

«достать было не можно, в том доме погорели, к уходу никакого случая от казаков им дано не было». Спаслись лишь гренадерам сдавшиеся:
(Примечания к «Санкт-Петербургским ведомостям» за 1742 г. Ч. 30–32).

— поручик………………………………………1

— прапорщик…………………………………1

— унтер-офицеров………………………3

— рядовых Саволакского полка…24

— мужиков ружья имевших………74

Веселовский тож ходил с драгунами в патруль, токмо повезло, партий никаких неприятельских не видали они, а деревни, что были близ границы, все уже выжжены.

«А чухны, — писал он в донесении, — вышли внутрь Финляндии от границ верст за двадцать и далее».

Только раз под вечер, дня через два, как вернулся он с того поиска, вломились в избу родительскую офицер незнакомый с двумя солдатами.

— Капитан Веселовский? Слово и дело! Клади шпагу свою на стол…

Мать закрестилась часто-часто, на пол оседать стала. Алеша смекнул, что бежать некуда, с лязгом клинок выдернул, ногою стол обрушил.

— Не дури, капитан! — поручик незнакомый свою шпагу обнажил, солдаты багинетами ржавыми в грудь нацелились. — Приказ об аресте твоем генералом Фермором подписан.

— В чем виноватым меня признают? — хрипло спросил, клинок не опуская.

— То неведомо мне, — уже спокойнее ответил поручик, — приказано лишь арестовать и в крепость Выборгскую отправить. Суд военный там нынче заседает.

Веселовский палаш в ножны бросил, отстегнул и офицеру перекинул.

— Позволь с матерью проститься.

— Извольте, сударь. Коль слово офицера и дворянина дадите, что противиться и бежать не будете, на улице обожду.

Веселовский кивнул. Офицер знак солдатам подал, те ружья опустили, за ним вон вышли.

— Алешенька, — мать кинулась.

— Ничего, ничего, матушка, — успокаивал, — нету грехов за мной, разберутся, отпустят.

Везли его под конвоем солдатским до самой крепости Выборгской. Там в остроге каменном, что в укреплениях в честь Царицы покойной Анненскими названных, первый допрос ему учинили. Из темницы промерзшей в застенок жаркий пытошный привели. Дохнуло в лицо смрадом теплым, страданиями лютыми, болью нечеловеческой пропитанным. Сперва понять не мог Веселовский, в чем виниться должен. Растолковали быстро. Сыск вел офицер столичный. Видом благообразный, худощавый, лицом вытянутый, а глаза голубые, в точь стеклянные, неморгающие.

— В прошлом годе учинял ты, капитан, поиск в деревне чухонской, Руоколакс прозываемой? — опрошать начал голосом тихим.

— Была, кажись, деревня такая, — спокойно держался Алеша. — Только что с того?

— А с того, — офицер, допрос снимавший, пояснил, — что приказ ты не исполнил.

— Какой приказ-то? — недоумевал всё.

— Разорять надобно было, а не грамоты охранные врагам раздавать.

Понял тут все Алеша. Вспомнил ту бумагу злосчастную, что выпросил у него финн старый.

— Так в чем вина-то моя, не разумею никак. Ведь поиск провели, скотины и добра всякого взяли довольно. А крестьяне чухонские отдали все не противясь. Боле брать у них нечего было. Вот и написал, чтоб другие наши партии посылаемые шли по остальным деревням. Чтоб зазря время тут не тратили.

— И все? — усмехнулся хитро офицер канцелярии тайной.

— Все! — ответил твердо. А у самого мысль мелькнула: «Не о Лощилине ли допытывается, о жене с сыном найденными. Кто ж спаскудничал?» Но молчал.

— Эй, — в угол темный офицер обернулся. Два палача в фартуках кожаных на свет шагнули.

— Дайте-ка ему. Слегка. Для начала.

Дали. Кнутом-длинником. Ударов с полсотни. Вот откудова в языке русском слово — «подлинник»! Встал Алеша с лавки. Шатнуло, но устоял.

— А теперича меня послушай, — голосом елейным сыск продолжил.

— Подполковник Узенбург, Ростовского полка пехотного, донос на тебя представил. Марта третьего дня разорял он с гренадерами своими да гусарами деревню ту же. Руголакс. Некого майора шведского Кильстрема преследовал. Да не догнал. Ушла от него партия неприятельская. Зато старика одного взял случаем, а тот казал бумагу ему, что ты выдал, капитан. А еще оный подполковник пишет, что по осени сотник казачий, эк, запамятовал, — в бумагу заглянул, — вот он, Лощилин Данила с твоего соизволения бабу чухонскую себе забрал в полюбовницы, а сына ейного, в армии неприятельской служившего, от полона нашего освободил, и других дриблингов шведских такоже. А то был отряд майора шведского, означенного выше. Вот он опять супротив нас и воюет. Не иначе в сговор вы все там вступили? А? Че скажешь-то?

«Узенбург… опять немец какой-то. Прав был Тютчев покойный. Одни беды от них», — молчал Веселовский.

— Ну! — спросили грозно. — Что молчишь-то?

— А что говорить-то? — голову поднял, в глаза посмотрел: «Русским ведь себя считает, а немцам верит!», — Я присяги не нарушал и в сговор с неприятелем вступить не мог. И Лощилин не вступал. Жену он свою встретил с сыном. Еще в войну прошлую, при государе Петре Великом, потерял он их…

Офицер даже с интересом рассматривал Веселовского глазками белесыми, невзрачными. Слушал. Не перебивал.

— А что до дриблингов отпущенных касаемо, так дети ж то были. Зачем в полон-то их тащить. Да и не противились они нам. Ружья побросали от страха. Мы их матерям и раздали. А фузеи ихние привезли. Истинно, присяги мы с Лощилиным не нарушали. Боле добавить мне нечего, — опустил голову капитан.

— Э-э-э, — зевнул допрошавший, — а боле и не надобно. Скучно мне с тобой, капитан. Даже бить тебя не хочу. И так все ясно. Расстреляют тебя аль повесят, то суд военный решит. Увести.

Снова бросили Веселовского в ледяной озноб мешка каменного. Повезло ему, почитай. Без пыток обошлось. Суда теперь дожидаться надобно было. Эх, судьба наша русская, дорога в синеве небесной. А в конце иль погост, или тьма острожная. Тогда не взяли в кандалы, так теперича.