Увозил Меньшиков Петра от площади Красной в миг ставшей одним огромным местом лобном. Усадил в карету. Царь в угол забился. Ноги длинные под себя поджал. Трясло его мелко. Денщик проворный сперва кафтаном прикрыл царя, что не забыл с собой прихватить, когда с площади уходили. А сверху еще и шубу накинул.

— Трогай! — в окно крикнул.

— Н-но. — послышалось вслед за щелчком кнута. Карета дернулась. Рядом и позади драгуны полка Ефима Гулица поскакали.

Алексашка внимательно следил за царем. Петр полежал, полежал и зашевелился. Откинул шубу, кафтан в рукава надел. В окно уставился. Молчал сосредоточенно.

— Куда поедем-то? А, царь-государь? — осторожно спросил Меньшиков.

— В Лавру. К Троице. — сквозь зубы сжатые выдавил.

Пролетели Земляной город, грохоча по бревенчатой мостовой. Башню Сухареву миновали. На старую Владимирскую дорогу кони вынесли.

— А ну стой! — хрипло произнес царь, что-то заметив в оконце.

Меньшиков высунулся с другой стороны, приказал вознице остановиться. Царь толкнул дверцу и вышел. Денщик за ним. Алексашка по сторонам оглянулся — где они? Карета стояла перед часовней Николо-Первинского монастыря, что расположена с внешней северной стороны ворот Сухаревых.

Петр уже входил в храм. Редкие прихожане в стороны прыснули. Царя распознали. Меньшиков поспешил за Петром, знаком быстро показав, чтобы двое драгун за ним следовали, а остальные на улице караулили.

В маленьком сумрачном храме было тепло. Пахло ладаном, воском, и чуть уловимым запахом просфор. Строгие лики святых смотрели угрюмо с икон. Несколько богомольцев испуганно прижались к стене и постарались незаметно выскользнуть прочь. Старый монах в растерянности застыл перед алтарем. Петр стоял на коленях, прижавшись лбом к полу. Потом распрямился, истово перекрестился троекратно, резко поднялся и прошел, не произнеся ни слова, мимо Меньшикова на выход.

Снова сели в карету.

— Поворачивай взад! — хмуро сказал Петр.

Поехали. Снова царь молча глядел в оконце. Вдруг произнес:

— Кабак!

— Что кабак? — переспросил Алексашка.

— Вон кабак! Стой. — и не дожидаясь пока денщик высунется и прикажет остановиться, на ходу открыл дверцу и выскочил прямо перед кабаком. Споткнулся, но устоял на ногах. Тут же рванул на себя дверь. Какой-то питух попался царю на пороге. Петр отшвырнул его и вошел внутрь. Меньшиков бежал следом. Питух пьяно шатаясь поднимался с земли и что-то нес возмущенно. Меньшиков пнул еще раз ногой. А дальше пьяного подхватили драгуны, отнесли и, раскачав, швырнули на другую сторону улицы.

— Целовальник! — рявкнул Петр, усаживаясь за ближайший стол. Пьяные питухи в углу оглянулись: кто там такой?

Старик-кабатчик, широкоплечий, чуть сгорбленный, с большой окладистой бородой приблизился осторожно. Рубаха-то на груди гостя окровавлена. Взор бешенный.

— Вина принеси! Видишь, царь к тебе в гости заявился. Потчуй! — Петр навалился на стол тяжело. Кулаки вперед выставил. Меньшиков сел рядом — справа от государя. Драгуны в дверях застыли.

— Какой такой царь? Что за царь-то здеся? Который стрельцов… — из угла послышалось.

— Хлебало закрой и сиди мышью! — не отрывая взгляда от царя, резко оборвал пьяниц целовальник. Поклонился в пояс. Питухи замолчали. Старик повернулся к прилавку широкому взял ковш огромный с него, три кружки глиняные, поставил все перед гостями непрошенными.

Петр сам налил. Себе одному. В угол, на икону взгляд бросил. Старинная, вся прокопченная, письма древнего, византийского.

— Помянем усопших рабов твоих, Господи! — выпил залпом и налил тут же опять. Не останавливаясь, выпил вторую кружку. Меньшиков переглянулся с драгунами молча. Петр налил третью подряд, снова выпил. Выдохнул, утер рукавом губы. На целовальника посмотрел. Потом на питухов. Снова на целовальника. Жег огнем взгляд царский:

— Пошто гулящие люди в кабаке царском? Работать не хотят, а пропивают остатное? Всем иноземцам на позор и на руганье? — молчал целовальник.

— Что застыл старик? Царя не видал никогда? Ну, посмотри! Страшен я?

Старик взгляда царского не убоялся. Выдержал. Ответствовал с достоинством:

— Страшен ты, государь! — и к той же иконе повернулся. Перекрестился по-старому, двумя перстами. Прошептал что-то про себя.

Передернуло царя. В ярость вошел. Схватил чашу, прямо в голову запустил целовальнику. Кровью залился старик. На пол упал. Царь вскочил, стол опрокинул. Рванулся к целовальнику. За грудки поднял окровавленного, бил головою об стены, о прилавок дубовый, ревел:

— Сволочь староверская, я дурь-то аввакумовскую выбью из башки твоей поганой. Из всей Москвы выбью. Сожгу! Вместе с вонью вашей азиатской, упрямством татарским. Ненавижу болото боярское, да ханское, гнездо смутьянское. Не токмо стрельцам, всем головы отрывать буду. Передушу всех, паршивых. — Питухи, как прилипли к скамьям, бездыханные. Протрезвели в раз.

Меньшиков насилу оторвал царя от бездыханного тела старика.

— Сжечь сие гнездо осиновое! Вместе с пропойцами. — тяжело дыша приказал царь, — в Кукуй едем, Алексашка, собор соберем всепьянейший.

— Сей миг, Петр Лексеевич. — Меньшиков уводил царя прочь. Пьяницы бежать было собрались, да драгуны сабли выдернули. Порубили всех в раз. На улицу вышли, дверь аккуратненько за собой притворили, да подперли бревном под руку подвернувшимся. Кто-то сбегал в лавку ближайшую — огня поднес. Подпалили кабак. Вместе со всеми, кто остался. Жив, ли мертв. Не важно. На том свете разберуться! Перекрестились, в седла запрыгнули. И отправились верхом восвояси, карету царскую догонять.

В доме Монсовом, в слободе Кукуевой, собор собирался всепьянейший. Царь сам встречал гостей вопросом:

— Пьешь ли ты? Также как веруешь?

Ответ должен был быть утвердительным.

— Пью, как верую, отец протодьякон! — так величать царя на соборах было сказано.

Меньшиков тут же вручал гостю чашу винную со словами:

— Бахусова сила буди с тобой! Аминь!

Собрались все близкие. Трубками дымили. Иноземцы, самые дорогие царю — Патрик Гордон и Франц Лефорт расселись по бокам, русские далее. Всех в клубах дыма сизого и не разглядеть.

— Славим Бахуса питием непомерным! — гремели стаканы.

— Трезвых грешников отлучим от всех кабаков в государстве! — снова звон стекла сдвигаемого.

— А инакомыслящим еретикам-пьяноборцам — ана-фе-ма-а-а! — нараспев доносилось из тумана табачного.

Алексашка крутился рядом, следил, чтоб вино подносили вовремя. Петр совсем опьянел. Обнимал за плечи Лефорта с Гордоном, жаловался:

— Любо мне здесь, у вас в Кукуе. Яко в Европу съезжу. Опостылела мне Москва. Дух прокисший ее, боярской спесью наполненный, татарскими ханами провонявший. Не хотят в Европах жить, противятся, бунтуют. На плаху готовы толпами идти, яко бараны глупые. В темноте и невежестве своем рады жить. Ни света, ни учения им не надобно. Вырву! — кулаком ударил, что стекло на столе зазвенело. Все притихли и оглянулись, — вырву корень московский, боярский, как бороды, с клочьями. Всем головы снесу, а своего добьюсь. Ибо не понимают, яко дети — уже спокойно, прочувственно, — яко дети малые, неучения ради, никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены будут. А коли выучатся, то благодарны будут. А пока что все неволей делать-то приходиться. — голову опустил.

— То правда, герр Питер — кивали согласно иноземцы. Встрепенулся вновь:

— Ведь правитель должен промышлять своим подданным всякое наставление к благочестию, из тьмы кромешной неучения путь к просвещению указать. Должен сохранять подданных, защищать и содержать в беспечалии. Нет, они на печи сидеть хотят. Почему? Скажи, Патрик? — тряс за плечо шотландца.

— То правда сэр, — отвечал Гордон невозмутимо.

— А-а, — махал рукой Петр. — все едино ломать надобно.

Перед столом все крутилась красотка Анна, дочка хозяйская. Графины ловко подменяла опорожненные на полные. Бедрами крутыми виляла. Из-под чепца локоны белокурые выбивались постоянно. Убирала их кокетливо. На царя глазами голубыми зыркала. Над столом наклонялась, все плечами водила. Груди полные соблазнительно зайчиками прыгали чуть корсажем прикрытые. Тяжелел взгляд царя. На грудь высокую смотрел заворожено. Засопел Петр. Грузно подниматься стал из-за стола. Лефорт заметил, крикнул:

— Эй, хозяин, герр Монс, музыку! Герр Питер танцевать хочет.

Заиграли. Царь, пьяно шатаясь, подошел к красотке. Обнял. Зашептал на ухо:

— Пойдем в светлицу.

Отбивалась слабо, зубы ослепительные в улыбке скалила:

— Что вы, герр Питер! Как можно предлагать такое!

Царь неуклюже закружил ее в танце. Пьян был сильно. Прижимал все сильнее, лапал везде. Целовать норовил в губы. На корсет наткнулся. Защекотал усами в ухо:

— Что такие ребра жесткие у тебя, Анхен?

— Тож ус китовый в корсаже! — смеялась красотка, от губ царских уворачиваясь. Чепец сбился и упал, волосы льняные в косы заплетенные обнажая.

— А зачем он тебе-то? — дышал перегаром.

— Чтоб грудь женская возвышеннее была. — притворно покраснев, поясняла Анна, все стараясь руки царские от зада своего оторвать.

— Куда ж возвышеннее, Анхен?

Лишь смеялась красотка в ответ, довольная.

— Пойдем, Анхен в светелку. Хочу груди твои возвышенные зреть! — царь становился нетерпелив, не в силах унять огонь, бушевавший в его чреслах.

— Ах, герр Питер, как можно предлагать такое скромной девушке, ведь у вас же есть царица! — не сдавалась Анхен.

— Царица? — Петр остановился внезапно. По сторонам огляделся. Крикнул в дым табачный. — Ромодановский! Князь-кесарь!

— Я здесь, надежа-царь! — вынырнул из облака голова всему приказу Преображенскому.

— Повелеваю, — произнес царь. Шатнуло сильно. За плечи женские схватился. — Царицу Евдокию завтрева в монастырь. Туда ж где и сестрица моя злобная Софья обретается. Пущай в соседних кельях побудут. Вечно. А моей Евдокии — дуре богомольной туда и дорога. — засмеялся. Остальные подхватили.

— Будет исполнено, царь-государь! — Ромодановский поклонился чинно. Не взирая на тучность.

— Брось! — Петр нахмурился. — аль запамятовал, что на соборах наших всепьянственных равны все. Окромя Бахуса. Он здеся наиглавнейший. Неча кланятся.

— Не буду, Петр Алексеевич — Ромодановский исчез поспешно с глаз.

— Ну, Анхен, довольна теперь? — длань царская за корсаж лезла, мяла и тискала груди девичьи.

— Ну, герр Питер, не при всех же! — взмолилась Анхен.

— Алексашка! — гаркнул.

— Здеся, Петр Лексеевич! — денщик вынырнул. — Чего изволите?

— Вон всех! Гони! Царь почивать будет.

— Сей момент, мин херц! — и гостям, — Вон пошли, все, все вон. — И сам выталкивал сопитухов в шеи.

— Пойдем, Анхен, — поцелуи царские не прекращались. Красавица увлекла Петра за собой по лестнице. В светелку завела. Корсаж ослабила, грудь выпуская на свободу. Царь зарычал от удовольствия, прильнул к красоте женской. Не снимая с себя одежды, на кровать завалил Анхен, юбки задрал на голову и враз овладел красавицей. После откинулся и захрапел пьяно. В двери показались кудри чьи-то. Анхен испуганно юбки одернула:

— Кто там? — шепотом.

— Я это, Меньшиков. — денщик в проеме показался. — Спит государь?

— Спит. А тебе-то что? — недовольная вторжением.

— А то, что я денщик евоный. И ухаживать за всем обязан. Разоблачить надобно государя, дабы почивал покойно. Ему завтрашний день всей Россией управлять. Ты что ль ухаживать будешь?

— Почему бы и нет? — возмутилась Анхен.

— Э-э, — отмахнулся от нее Меньшиков, — твое дело бабье, государю по-бабски услужить, коль он интересом воспылал. Сполнила и все. Отвали покуда в сторону. Надобно будет — позовем ищо. А покудова, брысь отсель, я разоблачить государя намерен и сон евоный сохранять.

Анхен фыркнула, поднялась и вышла.

— Во-во, и дверь прикрой. Тихохонько. — ухмыляясь напутствовал ее денщик царский. Раздев царя, бормотавшего чего-то во сне, накрыл одеялом, а сам на полу пристроился. Не забыв подушку прихватить лишнюю. Под голову себе. Не кулак же подсовывать.

Проснулись поздно. Петр сел на кровати. По сторонам озирался: Где это я? Увидел Меньшикова на полу растянувшегося, телом дверь перегораживая. Усмехнулся про себя:

— Стережет, яко пес верный. — ногой босой дотянулся, пнул слегка:

— Эй. Алексашка!

— Чевой, Петр Лексеевич? — пробормотал денщик не поворачиваясь к царю.

— Давай, вставай, квасу холодного принеси. — Петр руками пошарил, одежду разыскивая. Нашел, одеваться начал:

— Башка трещит, мочи нет. Говорю тебе — вставай! Квасу неси.

Меньшиков вскочил быстро, глаза опухшие протер кулаками. Зевнул широко, зубы здоровые блеснули. Рот раззявленный перекрестил мелко. Пробормотал:

— Да уж. Вечор прошлый славное воздаяние Бахусу было…

— Сам головой чувствую — согласился Петр, чулки натягивая. — Я ничего там не вытворил?

— Не-а-а — опять зевнул Меньшиков, — ты, государь, лишь девку помял Монсову слегка, а так ничего боле.

— Анхен? — Петр лоб наморщил, вспомнить пытался, — ну и где ж она?

— А я прогнал, царь-батюшка. Дабы почивать тебе не мешала.

— Ну и дурак!

Меньшиков надулся, башку в сторону отвернул.

— Чего морду воротишь? Раз царь сказал, что дурак, знамо так оно и есть. Вон сколь раз тебе говорю: квас тащи, а ты все в носу ковыряешься.

— Сей момент, Петр Лексеевич! — Меньшиков метнулся к двери и загрохотал башмаками по лестнице.

— Эх. Алексашка! — ухмыльнулся довольно царь. Опять лоб наморщил. Тщился про ночные забавы вспомнить. Про Анхен белокурую. Груди помнил женские бесстыже оголенные, а боле ничего. Как провал.

— Вот и квас, Петр Лексеевич. — Меньшиков уже стоял на пороге светелки с большим ковшом запотевшим в руках.

— Давай! — протянул руку. Горло все пересохло. Язык с трудом ворочался. Пил долго и жадно. Тушил пожар внутрях бушевавший. Оторвался, наконец. Выдохнул облегченно:

— Ну что там? Внизу-то?

— Да ништо! Князь-кесарь Ромодановский тебя дожидается. Дело у него срочное до особы твоей. Да шотландец старый Патрик Гордон просил передать. Яко ты царь проснешься, так его известить. Тож поговорить хочет. О делах воинских.

— Иди, скажи князю Федору Юрьевичу, что спускаюсь. А Патрику передай — сам зайду. Пусть и Лефорта позовет. Потолкуем. Да, вот еще, — Меньшиков в дверях обернулся, — ты…это, скажи-ка Анхен… — замялся, слова подбирая, — пущай в палаты царские переедет. Понял?

— Дак, как не понять. Сполню! — Денщик вышел. По лестнице спускаясь, раздумывал:

— Не хватало девку нам немецкую во дворец волочь. Царя и так антихристом зовут на каждом углу московском, а тут и вовсе. Окромя староверов и все попы наши взвоют, с патриархом Андрианом вкупе. Не годиться. Надо придумать, чтоб девка здесь осталась. Пущай на Кукуе царь ее навещает. Тут и балуется.