Князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский ни свет ни заря встал. В попойках царских он лишь для вида участвовал. Да и Петр Алексеевич не трогал боярина старого. Не карал, как других, чарой штрафной в полведра. Иных и до смерти споить мог. А князя не трогал. Умом понимал, кто в государстве заместо царя справиться. Только он! Это ему было приказано два года назад, когда царь уезжал по Европам странствовать с посольством великим: «Править Москвой! А всем боярам и судьям прилежать до него, Ромодановского. К нему съезжаться всем и советовать без промедления. Когда он захочет!». Тогда ж и титул дал князя-кесаря.

Власть великую имел князь-кесарь. И не только от доверия царского, а еще от того, что приказом Преображенским заведовал. Страшными делами приказ занимался. Одна изба Съезжая чего стоила. Нехорошее место. Пытошное. Сколь людей загублено там, запытано насмерть. А казнено сколько? Смертям предавали лютым, изощренным. Голову срубить, аль повесить — то дело плевое. И конец для человека легкий. Хрясть топором — и все. А вот на кол посадить, да медленно, чтоб под тяжестью своей человек сам себя казнил, разрывая все внутренности, иль за ребро, на крюк железный подвесить, пусть висит, повялится, покуда не сдохнет, — тут Ромодановский выдумщик был. Жестокости неимоверной человек. Одним словом, Рюриковичей потомок. От одного из предков своих — Иоанна Васильевича Грозного совсем недалеко ушел. Детей малых именем его пугали. Да что там дети, всяк боялся боярина свирепого.

А вот царя молодого и сам Ромодановский остерегался. Горяч был царь Петр Алексеевич. Не угодишь чем, в запале и сам мог голову оттяпать. Вспыльчив. Вот и сидел боярин дородный, подбородок острый рукой зажав, взгляд тяжелый в пол вперил. Думал, как доложить царю, что вчера заместо плахи повесили многих. Не справились палачи. Совсем из сил выбились. Головы-то рубить, не капусту шинковать. Приказал тогда князь-кесарь солдатам-преображенцам вздернуть оставшихся еще в живых стрельцов. По-быстрому. То нарушение государева указа было. Приказал царь всю площадь Красную кровью залить. Чтоб название соответствовало. Чтоб вся Москва содрогнулась и крепко запомнила. Вешать в другой день должны были. Ан вон как вышло. Ослушание оно чревато было гневом царским. Вспомнил тогда Ромодановский, как боярин Шеин царя ослушался и казнил раньше, чем велено было. При всех избил. Шпагу рвал из ножен. Заколоть хотел. Насилу жив остался боярин. Хорошо Меньшиков вмешался. Успокоил царя. Вот и думал Ромодановский, морщил лоб покатый, как пред царем повиниться. Вчера-то боязно стало. Хмелен был сильно царь. Буянить стал бы.

От дум тяжких боярина голос царский оторвал:

— Что не весел Федор Юрьевич? — Петр был настроен благодушно. — Не всю еще крамолу мы с тобой вывели? — рукой махнул вставшему боярину. — сиди, сиди, князь-кесарь, сам знаю, что не всю. Но выведем! Ручаюсь. — Уселся рядом, кваса налил себе, выпил.

— Ну с чем пожаловал, боярин мой верный?

— Повиниться хотел, Петр Алексеевич. — начал осторожно Ромодановский.

— Так винись. — царя не оставляло хорошее настроение.

— Стрельцов вчера не всех казнили на плахе, как ты повелевал. Повесили частью. — и замолчал, выжидая.

— Что с того? Казнили ведь? — Петр думал о чем-то другом.

— Казнили. Всех до единого. — Затряс головой Ромодановский.

— Ну и ладно. Жаль их. — Царь локтем на стол оперся, подбородок на ладонь водрузил. — Свои же, дурни. Православные. От темноты своей бунтуют. Переломим. Но извести придется. С Головиным вот советоваться буду, с Лефортом, как поступать далее следует. Школы надобны начальные, народ наш из тьмы выводить. Науки прививать, что из Греции судьбиной времен выгнаны были, по Европам рассеялись, а в отечество наше не проникли. Нерадением предков наших. Ладно, князь-кесарь, — повернулся к Ромодановскому, — что в приказе Преображенском нового?

— Да особого интересного нет, государь. — плечами широкими пожал боярин, — Стрельцов покуда вылавливаем остатных.

— А окромя того?

— Окромя? — задумался Ромодановский. Вспомнил, — А, донос поступил от полковника Ваньки Канищева из Азова.

— На кого? — быстро спросил царь.

— На воеводу тамошнего. Прозоровского. Дескать, при гостях говорил слова про тебя, государь непристойные, казнит мол сам всех и руками изволит выстегивать, как ему. Государю угодно.

— Что с того, — не удивился Петр. — Правду молвил Прозоровский, что царю руки марать приходиться. А сам-то воевода он справный. По походам азовским помню. Оставь, не трогай его. А доносчика кнутом прикажи попотчевать. Проведал, что не люблю боярство спесивое, токмо Прозоровский не из них. Счеты свести хочет. Кнутом его, кнутом. Еще? — князь-кесарь подумал малость и продолжил:

— Девку одну посадскую взяли. Евдокию Часовникову. Та болтала, что которого-де дня великий государь и стольник князь Ромодановский — усмехнулся боярин, — крови изопьют, того-де дня, в те часы они веселы, а которого дни крови не изопьют и того дни им и хлеб не есца.

— Девку кнутом бить, язык длинный урезать дабы не болтала лишнего, и в монастырь сослать!

— И вот еще… — замялся князь-кесарь.

— Ну, говоришь уж.

— Ты давеча, государь, про жену свою, царицу Евдокию, повелел в монастырь отправить.

— Отправляй, раз повелел. — Петр недовольно наморщился. — Надоела мне. Темная она. С одними попами, да бабами богомольными толкует. Мне другая царица надобна. Чтоб не стыдно было с Европой просвещенной общаться. Чтоб наряды иноземные носила, танцы знала. А то, напялит на себя сарафан, яко рясу монашескую и торчит часами пред иконами. В покоях одни бабки странницы, да юродивые толкутся. Тьфу! — сплюнул в сердцах, — сколь раз уж вышибал. В монастырь ее!

— А патриарх? — осторожненько вставил Ромодановский.

— Сам говорить буду с владыкой. Давно уж собираюсь.

— Тогда вроде б все, государь. — поднялся князь-кесарь из-за стола.

— Ну и ступай себе с Богом. — отпустил его царь. — Я сей час к Патрику с Францем поеду, а опосля с Головиным потолковать надобно. Алексашка! — крикнул денщика.

— Здесь я, Петр Лексеевич! — сбегал с лестницы Меньшиков.

— Куда запропастился?

— Да в светелке смотрел, не забыл ли что! — виновато.

— Поехали к Гордону. — Царь в дверях уже был.

* * *

К Евдокии в тот же день пришли. Добровольно постриг принять она отказалась. Тогда взяли царицу под белые рученьки и запихали в возок крытый. Долго везли ссыльную Евдокию. Наконец, полозья скрипнули в последний раз, и кибитка черная остановилась. Вывели Евдокию на свет Божий. Стояла она перед воротами древними обители монастырской. Три монашки встречали. Все в черном, как сажа, одеянии. Средняя, игуменья — по осанке горделивой догадалась царица. Поклонилась ей:

— Куда ж привезли меня, матушка?

— Под Суздаль, сестра Елена, под Суздаль. В монастырь Покровский. — поклонилась в ответ игуменья.

— Уж и имя мне другое дали. — усмехнулась горько Евдокия. И пошла внутрь ограды монастырской… Захлопнулись ворота крепкие за царицей. Солдаты в караул встали. На долгие двадцать лет. Обречена была царица опальная на заточение вечное, на скуфейку черную. Но не старалась найти здесь смирение Елена, монашка новоиспеченная, как Петр хотел. Против мужа своего ополчилась. Возненавидела. И за то, что сына лишил, и за то, что Русь старую попрал. Переписку тайную вела. С царевичем Алексеем, сыном своим, с теми, кому дела петровские поперек горла встали. А помимо этого, в келье монашеской сидючи, и счастье нежданное встретила. Полюбилась царица бывшая с капитаном Степаном Глебовым, что в Суздаль приезжал за рекрутами. Жаркая и страстная любовь та была ночами темными монастырскими. Какие письма писала Глебову несчастная женщина!

«О свет мой, что буду делать я, если останусь на земле одна, без тебя? Носи хотя бы то кольцо, которое я тебе подарила. И люби меня, хоть немножечко. Мое все, мой обожаемый, моя лапушка, ответь мне. Приходи ко мне завтра, не оставляй умирать от тоски».

В 18 году всех и взяли. Царевича Петр сам до смерти запытал. Евдокию пожалел. А как узнал из бумаг допросных, что два года жила царица ссыльная с офицером полюбовно взъярился. Ревность вдруг обуяла. Дескать, даже брошенная верность хранить ему одному должна была. Пытали Глебова. Хотели добиться, что он тоже к заговору причастен. Вынес все капитан, ни в чем не признался, никого не выдал. Казнили его лютой смертью. На кол посадили. Дело зимой было, так чтоб подольше не умирал любовник Евдокии, шубу надели, шапку и сапоги теплые. Двадцать семь с половиной часов мучался, бедный. А царицу кнутом наказали и еще дальше отправили. В другой монастырь, в лесах ладожских затерянный. Как Петр умер, Екатерина, опасавшаяся его жены первой, приказала в Шлиссельбургскую крепость заточить несчастную. Так и жила Евдокия, одинокая и больная. Лишь Бога молила, чтоб смерть послал ей быструю. Но пришел день, загремели засовы камерные и распахнулась дверь узилища. Она была свободна. Умерла Екатерина. На престол вступил внук Евдокии Петр II. В Москву привезли, почести немыслимые оказывали. Но была Евдокия уже старой и усталой. Не надобно ей ничего было. Сама пожелала вернуться к жизни монашеской и скончалась тихо в 1731 году.

* * *

Покуда царь с Ромодановским беседы беседовал, Александр Данилыч Меньшиков девку Монсову отыскал. Это лишь царь с ним: «Алексашка, да Алексашка!» А остальные то почтительно. По имени, по отчеству. В силе был денщик царский. Порой лишь он мог царя остановить, когда взъярится Петр Алексеевич.

Анну в светелке нашел. Где они с царем ночевали. Вернулась откуда то.

— А-а-а, — сказал, — вот ты где.

— Что изволите? — недобро посмотрела.

— А ты, Анхен, поласковей со мной, поласковей. — в угол зажимал.

— С чего это? — руками в грудь уперлась. — Сам герр Питер…

— Что, герр Питер? Помял тебя сегодня? И ты возгордилась, девка? — напирал Меньшиков.

— Да ты! Да я! Герру Питеру… — пыхтела Анхен. Меньшиков с размаху пощечину дал сильную. Немка охнула, на пол села от удара, за щеку схватилась.

— Что герру Питеру? Скажешь… скольких ты в светелке своей принимала? — ухмылялся нагло.

— Да как… — еще раз ударил. Съежилась вся.

— Царю-то может показалось сегодня, что ты до него в девичестве пребывала, Анхен. Он тебя может во дворец позвать к себе жить. Так ты уж сделай милость. Откажись. Придумай что. Аль закон лютеранский не позволяет жить открыто, невенчанной, а для венчания опять таки в нашу веру переходить надобно, аль батюшка тебя не благословляет — хмыкнул. — А то шепну царю, как в полюбовницах у Лефорта состояла, как с Патриком амуры крутила, посланника саксонского, говорят видели. А государь наш вспыльчивый, враз всех в приказ к Ромодановскому отдаст. А там все и сознаются. — улыбнулся слащаво. Как напомнил денщик царский о приказе Преображенском, так девке и плохо стало. Побледнела вся.

— Ну-ну, не дури! — строго добавил Меньшиков, — покуда никто никого не отдает князю-кесарю Федору Юрьевичу. Так что, девка, веселись, и царя нашего государя Петра Лексеевича ублажай. А с другими — ни-ни. Ну, если токмо со мной. — за грудь ущипнул больно. Сморщилась. — Со мной можно. А про других прознает — убить может! То-то.

— Алексашка! — голос царя донесся снизу.

— Во! Кличет! Ну, прощай, девка, покудова! — Меньшиков развернулся и исчез. Только башмаки по лестнице затопали:

— Здесь я, Петр Лексеевич!

Быстро промчались по слободе Кукуевской. В ворота Гордону влетели. На дворе дома генеральского стоял огромный конь-красавец. К столбу привязан, морда в торбе с овсом опущена. Сразу видно было, что то была великолепная боевая лошадь, отлично приспособленная и к военной службе и той тяжести, что должна носить на себе. Не видал Петр такого коня раньше на конюшнях Гордона. Залюбовался. Видно гость какой-то пожаловал. Царь даже ткнул Меньшикова в бок:

— Глянь, Алексашка. Вот это конь! Голштинец, ей Богу! Чей это?

Петр подошел поближе, оглядел внимательно. Конь скосил глазом, ушами повел настороженно, но от овса не оторвался. Впереди, на седле была укреплена пара пистолетов, размером значительно больше обыкновенных. На луке, на перевязях висела фузея и патронташ с пулями.

— Знать хозяин славный воин. Вона оружия сколь. — поддакнул Меньшиков.

В полутемных сенях дома шотландского генерала царь споткнулся о чьи-то вытянутые ноги. Еле устояв, Петр рявкнул:

— Что за черт разлегся!

— Was? — послышалось в ответ. Что-то грузное зашевелилось на лавке. Поднималось.

— Ты кто? — опять спросил Петр у незнакомца, силясь разглядеть.

— Was? — опять послышалось. Дверь из горницы распахнулась, свету сразу прибавилось. Сам хозяин выглянул:

— О-о! Сэр Питер!

— Кто это у тебя в сенях разлегся, Патрик? Чуть шею себе не свернул! — Петр с интересом разглядывал чужака. Это был мужчина выше среднего роста и достаточно крепкого сложения. На вид ему было лет сорок, и вся внешность изобличала в нем человека решительного, воина закаленного в боях, оставивших на его теле немало рубцов и шрамов.

— Земляк мой, капитан Дуглас МакКорин, рекомендую, сэр Питер. Прибыл в Москву по моему приказанию. — и что-то пояснил гостю на своем языке. Иноземец кивнул и церемонно поклонился царю. Петр махнул рукой:

— Веди в горницу. Что в темноте-то говорить. — На свету уже пристально всмотрелся в капитана. Спросил по-немецки:

— Откуда ты прибыл, капитан?

— Дрался за Аугсбургскую лигу с французами. — МакКорин легко говорил по-немецки. — Война-то кончилась, значит и работы порядочной солдатской не стало. Вспомнил, как генерал Гордон меня звал в Московию, вот и подался. — капитан был словоохочив. Петру понравилось. Он уселся за стол и жестом пригласил остальных последовать его примеру. Про коня сразу вспомнил:

— Твоя лошадь там, у столба?

— Это не лошадь, сэр. Это мой боевой товарищ. Его зовут Зигфрид.

— Продай!

— Разве друзей продают, сэр? Amicus verus rara avis est — верный друг — это редкая птица! Так, по-моему, говорили древние. А этот конь и друг и быстрая птица. Если б не он, сидел бы я перед вами…

— Ты прав, солдат. В каких армиях служил?

— Я начал у шведов, рядовым в дворянском полку. Затем стал прапорщиком в лейб-гвардии драгунском. У Карла XI. Так я дослужился сперва до лейтенанта, а потом и капитана. В те времена мы дрались с курфюрстом Бранденбургским и датчанами. Славно мы им дали при Лунде. Но откровенно признаюсь, что в армии Карла было многое такое, что не так-то легко переварить благородному воину. Жалование капитана составляло каких-то 60 талеров, однако выплачивали не более трети. Мне случалось быть свидетелем, как целые полки каких-то немцев или голштинцев поднимали бунт перед боем, и точно конюхи орали «Гельд! Гельд! Что означало «Давай денег!», вместо того, чтобы пойти в бой. — болтая, капитан не преминул употребить хлеб и сыр, что стояли на столе, не забывая запивать еду вином. Присутствие русского царя с генералом его не смущало. Петр наблюдал с улыбкой за старым солдатом. Дуглас ему явно нравился.

— Ну а потом?

— А потом, — капитан сделал хороший глоток вина и снова потянулся за хлебом и сыром, — потом после мира Сен-Жерменского, был у нас полку один ирландец, майор О Хара, и как-то вечером мы с ним поспорили. Уже не помню из-за чего. Кажется, из-за лошадей. Слишком много рейнского шумело в головах. Ну поспорили, и что с того. Наутро он вздумал отдавать мне приказания. При том держал свой жезл на отлете и концом вверх, вместо того, чтоб опустить его концом вниз, как подобает воспитанному командиру, когда он говорит с подчиненным. По сему случаю, мы дрались на дуэли. И он имел неосторожность умереть после того, как я воткнул в него свою шпагу. А наш полковник (тоже ирландец, кстати!) изволил подвергнуть меня наказанию. Обиженный столь вопиющей несправедливостью я перешел к голландцам. Тем более, что три шведских полка у них было на службе.

— Ну и голландцы? — Петру все больше нравился Мак-Конин.

— У них все хорошо. Их поведение в день платежа должно служить примером для всей Европы! Ни проволочек, ни обманов. Все рассчитано, как в банке. Но уж зато, голландцы народ аккуратный. Ничем не дадут поживиться. Если какой-нибудь простолюдин пожалуется на разбитый горшок или череп, а глупая девчонка запищит чуть погромче, честного воина притянут к ответу. Да не перед военным судом, который мог должным образом разобраться в его проступке и наложить какое-нибудь взыскание, а перед бургомистром из лавочников или ремесленников, а тот начнет угрожать виселицей или тюрьмой, будто перед ним стоит кто-то из его презренных толстопузых мужланов. А тут как раз война началась. Людовик, король французский, сцепился с ними. За Пфальц какой-то драться решили. Ну сперва мы французам наподдавали славно при Валькуре, зато потом они нам при Флерю. Когда их армию возглавил герцог Люксембургский. Вот уж славный воин! Жаль помер. Почти все наши шведы тогда в плен попали. А я ушел. И к испанцам подался.

— Ну и испанцы?

— В испанской армии особо сетовать не приходилось. Deo gratias! Жалование выдавали аккуратно, благо деньги поставлялись теми же фламандцами. Постой был отличный, пшеничные булки разве сравнишь с ржаным шведским хлебом, а рейнское вино мы видели в таком изобилии, в каком, бывало я не видел пиво в лагере Карла.

— В чем же дело? — Петр уже смеялся, слушая забавного рассказчика.

— А дело в том, что моя совесть не была спокойна в отношении религии. — деловито пояснил капитан и оторвался, наконец, от еды. Даже ремень ослабил.

— Вот уж не думал, что старый воин может быть так щепетилен в подобных вопросах. — удивился царь.

— А я и не щепетилен! Ибо полагаю, что это обязанность полкового священника решать за меня эти вопросы. Тем более что и делать то ему особо нечего, а жалование он как-никак получает. Но на мою беду все вокруг были сплошные католики, которые косились на одинокого протестанта, как на истинного еретика.

— Неужели все так серьезно?

— Конечно, ведь я отказался от обязательной обедни, на которую ходят все благочестивые католики. А я как истинный протестант, считаю обедню худшим примером папизма, слепого идолопоклонничества и не желал этому потворствовать своим присутствием.

— С каких пор, Дуглас, ты стал протестантом? — удивился Гордон, всегда придерживавшийся католической веры.

— А когда вы, сэр, покинули нашу добрую Шотландию, у нас опять все передрались за веру, парламент и королей. Вот, отец и пристроил меня в лоно протестантской церкви. Словно предчувствовал, что парламент вышвырнет вон из старой Англии этих Стюартов. И даже в училище духовное определил, где я постиг латынь и законы логики, позволяющие мне так ясно излагать свои мысли. Правда, долго я там не задержался.

— Ну и чем закончились теологические разногласия с испанцами? — Царю нетерпелось услышать всю историю до конца. Капитан кивнул важно:

— Мне повезло. Я нашел одного протестантского священника.

— Надеюсь, он разъяснил тебе?

— Как нельзя точнее, сэр! Принимая во внимание, что мы выпили добрую полдюжину рейнского и опорожнили около двух кувшинов киршвассера. Отец Мартин объявил мне, что для такого заядлого еретика, как я, уже все едино — ходить или не ходить к обедне, ибо я и так обречен на вечную погибель, как нераскаявшийся грешник, упорствующий в своей преступной ереси. Несколько смущенный таким ответом, наутро я поковырялся в известных мне статьях военного устава и не нашел ни одного указания на то, что я обязан ходить к обедне. Кроме того, мне не было положено никакого вознаграждения, за ущерб который бы я нанес своей душе. Тут, как на грех и война кончилась. Испанцы поспешили от меня избавиться. Далась им эта обедня! — последние слова капитана потонули в общем хохоте.

Закончив смеяться и вытерев слезы, царь хлопнул шотландца по плечу:

— Годишься! Как тебя звать-то? Мак… Мак?

— МакКорин, сэр. Дуглас МакКорин.

— На службу возьму! Мне нужны такие вояки. Полки создавать будем новые. Драгунские. Скоро война знаю будет большая.

— А сколь жалования положите, сэр? — капитан был явно не промах.

— Полтину в день!

— А что есть полтина? — капитан прищурился хитро. Главное не прогадать!

— Половина ефимка — рубля серебряного.

— Это где-то талер с четвертью. — подсказал Гордон, пояснив, — тоже серебряный.

— К черту все половинки и четвертушки. Будь моя воля, я бы не позволил делить любые деньги пополам, также, как женщина на суде у Соломона не позволила разрубить пополам своего ребенка! — Все опять рассмеялись.

— Ну по рукам? — спросил Петр, — и звание маеора в полку драгунском?

— Что с вами делать, сэр, — схитрил капитан, пожимая руку царскую, — не умею я отказываться. Тем более, что вы, сэр, войну скорую обещали. Родитель мой своей расточительностью довел наше прекрасное родовое поместье до полного разорения. И к восемнадцати годам мне больше ничего не оставалось, как переправить свою ученость, свое благородное дворянское звание да пару здоровых рук в Померанию, чтобы в ратном деле искать счастья и пробивать себе дорогу в жизнь. И мои руки и ноги пригодились мне больше, нежели знатный род и книжная премудрость. Ремеслом воинским и кормлюсь. Ну уж, коль занесла судьба сюда, так чего уж… Согласен, сэр! — закончил утвердительно.

— Я думаю, сэр Питер, — вмешался Гордон, — пусть пока Дуглас при мне побудет. Русский язык подучит. Не гоже дело затевать серьезное, а с солдатами говорить не знамо как. В бою кто переводить станет?

— Ты прав, Патрик, — согласился царь. — Принимай на службу майора. Эх, МакКорин, развеселил ты меня. Ступай теперь, нам с генералом посоветоваться надобно!

— Слушаюсь, сэр! — капитан, майор испеченный, откланялся церемонно. Напоследок Петр крикнул:

— Может продашь коня-то?

— Х-ха! — хмыкнул МакКорин и удалился, бормоча себе под нос:

Пусть ядра грохочут, гремит канонада,                                Вы смерти не бойтесь. Вам слава — награда                                Исполним же долг свой, добудем победу                                Святой нашей вере и славному шведу.

— Хорош! — провожая взглядом шотландца сказал Петр. — Токмо скажи ему Патрик, пусть забудет песни о славных шведах. Нынче должно наше время придти. Нашей славы. — Замолчал, обдумывая с чего начать.

— Хочешь, я скажу, сэр Питер? — выцветшие, все в мелких морщинках век, голубые глаза генерала смотрели прямо.

— Говори, Патрик! — мотнул головой.

— Казни стрелецкие это конец и войску стрелецкому. Новую армию создавать тебе надобно, сэр Питер. Ты начал это. Есть уже полки солдатские. Но их мало. Строя не знают, тактики не ведают. С любой европейской армией совладать не смогут. Побьют тебя! Ведь о шведах говорил здесь?

— О них! Выхода хочу к морю Балтийскому, что шведы держат. Вернуть земли былые, еще новгородцам принадлежавшие. К Черному Россия пробилась. Пусть через Азов, но одной ногой встали. Даст Бог и другой встанем. А Балтийские земли мне во как нужны — рукой по горлу провел. — Торговать хочу! Хочу в Европу превратить Русь Московскую. Выдерну за волосья, — кулак сжал, показывая, — вытащу из трясины вековой мракобесия! Бороды остригу всем. Одним попам носить дозволю. Кафтаны обрежу. На иноземный манер ходить будут. Учиться будем. У тех же шведов. И воевать с ними. Пусть побьют вначале, за одного битого, двух небитых дают. А без моря Балтийского не бывать России. — загорелись глаза у Петра, — Флот построим. В Воронеже, в Архангельске. Ты, Лефорт, Головин, Шереметьев, Матвеев. Апраксины, я. Капитана, тьфу, маеора, земляка твоего в строй поставим. Всех! Всю Россию перетряхнем, отстроим заново. — Петр вскочил нетерпеливо. По горнице забегал. — Школы учредим. Наукам обучать станем. Недорослей дворянских загоним в них. В другие страны учиться отправим. Пока выучим своих, иноземцы честные, вроде тебя с Лефортом послужат. А потом и своих вырастим, выучим. Офицеры будут. Слуги государевы! А кто не захочет, — блеснул бешено глазами черными, — силой принуждать буду. Дворян не наберем, из подлого сословия людей допущу. За храбрость, смекалку, за ум в офицеры производить буду. Дворянство дам! Вот так, Патрик! — опять за стол опустился.

Генерал поднялся медленно, восхищенный стоял:

— Да, сэр Питер, великие дела ты начинаешь! Клянусь Богом, честью своей рыцарской, на сколь сил хватит, я весь твой.