Александр Шленский
Закон и справедливость
Вся нижеописанная история – это чистейший вымысел, нет в ней ничего подлинного – ни имен, ни событий, ни исторических фактов, то есть вообще ничего кроме, авторской фантазии. Ну, а если это произведение чем то вдруг напомнит вам исторический рассказ (хотя дочитав его до конца, вы увидите, что оно нисколько его не напоминает), то это чистая случайность и прихоть автора, а впрочем даже и не прихоть, потому что автор вовсе не старался соблюдать какую либо определенную стилизацию или придерживаться исторической правды даже в основных деталях. Ничего даже отдаленно похожего не было с того самого момента, как рассказ был задуман, намечены его основные герои и события, и до того момента как была поставлена последняя точка.
И вообще, если уж на то пошло, это никакой не рассказ, это скорее внутренний диалог автора, облеченный в форму рассказа, для того чтобы выписать некоторые мысли в тесктовом редакторе, сделать несколько правок и что-то для себя самого прояснить, потому что в позднейшие времена думать внутри головы стало как-то сложно, и требуется уже не бумага, а компьютер. И то, что в конце концов, текст получился похожим на рассказ – для самого автора полнейшая загадка.
…Спасибо вам, добрые люди, за то, что поделились с нами куском хлеба, мы сегодня уж собирались из вашего города уйти, чтобы поспеть вовремя на богомолье, да вот приключилась с нами болезнь: после ночевки на сеновале многие недугуют горячкой. Мне самому только недавно стало полегче, а до того руки и ноги как бы отходили от тела, и казалось, что я лечу над землей, и в какой-то момент даже показалось мне, что я вижу дьявола в геенне огненной, вот страху то! Это верно, сенные испарения оказали на нас такое действие. Не иначе как рядом с болотом была та травка скошена.
Так или иначе, придется нам подождать несколько времени, чтобы головы у всех хорошенько проветрились, и пока что мы здесь; и так как многие из вас просили нас рассказать вам что-нибудь, почтенные люди, чтобы время зря не прошло; так вот, мы между собой посоветовались, и все прочие монахи попросили меня рассказать вам историю про закон и справедливость, потому что рассказывали мы ее людям ранее, и теперь я, конечно, расскажу ее вам со всем удовольствием. Вот, слушайте, добрые люди.
Итак, всякий, кто походил по нашим землям столько, сколько нам пришлось, а хаживали мы немало, и Бог даст, еще походим не меньше, так вот, всякий, кто исходил хотя бы половину нашего, знает наверняка, что в каждой местности у людей свои отличные от других нравы, свои законы и обычаи, и многие из них очень хороши, и позволяют людям вершить все дела ладом и добром, ко всеобщему и взаимному уважению. Но встречаются и такие законы, которые и не знаешь, откуда взялись и для чего они и для кого были написаны. Да только так уж заведено от века – есть закон, глупый ли, умный ли, так значит надо его исполнять и не перечить, вот и все тут.
И ведь правильно это! Потому что если сегодня перестать исполнять закон глупый и бесполезный, так завтра, выходит, можно и умный закон глупым объявить и тоже не исполнять! И что тогда начнется вокруг? Смута и разбой, и воровство, и язвление, и непочет, и в конце концов, вражда и взаимное истребление. Ведь было и так кое-когда, и я хорошо это помню, и остальные помнят не хуже. Взять хотя бы ту старую смуту в Аукшенфельде, ту что пошла после введения печной подати. Учредил магистрат эту подать, оттого что денег не хватило в городской казне – все те деньги, что были, ушли уже на на подготовку к войне с соседним княжеством. Его сиятельство, барон Вильгельм Клаус фон Аукшенфельд повел свой отряд на войну, под княжеские знамена, одним из первых, и потребовал от города, чтобы в помощь ему собрали отряд латников. А на что покупать мечи и латы дружинникам? На какие деньги изготовить герб и знамена взамен старых, сильно обветшавших в боях и походах? Вот тут и ввел магистрат новый налог – на печи. Печь в каждом доме есть, вот и заплати каждый горожанин по пять серебряных талеров с печной трубы, а у кого по две печи (есть ведь и такие) – тот заплати семь талеров. Пять серебряных талеров даже для зажиточного горожанина – немалые деньги.
Не всем этот новый налог понравился, и вскорости как-то так вышло, что часть горожан собрались превеликой толпой и пошли к городскому магистрату лаяться на власть. Сперва они угрюмо стояли и лаялись только словесно, ругали городскую власть и новый налог, поминали старые обиды, а потом кое-кому ранее выпитый пунш ударил в голову, и толпа по чьему-то злостному примеру принялась кидаться каменьями. Сперва вышибли окно у начальника магистрата, а затем пущенный злонамеренной рукой камень разбил мозаику дорогого венецианского стекла, и еще младшему писарю выбили булыжным камнем кость плеча из сустава. Брат Варфоломео потом долго вправлял ее обратно на место. А закончилось все тем, что конная городская стража вместе с кирасирами его сиятельства барона обратила толпу в бегство, подавила лошадьми и крепко побила смутьянов плетьми и древками копий, и многих тогда же связанными отволокли в тюрьму и потом приговорили к большому штрафу.
А немногим временем позже дома некоторых из тех горожан, замешанных в смуте против городской власти, были проданы с молотка за неуплату штрафов и налогов, без всякой отсрочки и жалости, а так бы магистрат, может глядишь, кого и пожалел и позволил бы внести деньги по частям. Счастье было тем женам смутьянов, которых родители или братья могли принять к себе в дом вместе с их детьми, ведь их выгоняли из дому, на лютый холод, прямо на улицу. А другие умерли с голода и холода, сошли с ума, а сколько детей в приют попало… Нет, не доводит смута до добра! И это еще не все зло. Ведь многие из тех, кто остался без своего угла, вскорости подались из города в окрестные леса и стали там люто разбойничать. Нападали и на бедных, и на кого побогаче, убивали и грабили всех, кто ни попался, – и бедняков, и почтенных граждан, и торговцев, и членов магистрата, и даже на людей его сиятельства барона нападали многожды.
В конце концов, пришел предел терпению, и его сиятельство барон, вернувшись с войны, отправил свой отряд в леса на поимку злодеев. Большую часть разбойников поймали, кое-кого повесили на городском эшафоте в назидание остальным, часть заклеймили и отправили на работы, а остальных, за кем не числилось больших вин, отправили рекрутами в княжеское войско. Городским палачам в те дни было вдоволь работы. Но всех разбойников до последнего так и не изловили, и разбойничьего промысла в окрестностях Аукшенфельда не искоренили и по сей день. Вот уже двадцать лет прошло с тех времен, еще три войны случилось с той поры, и барон, его сиятельство, успел, к нашему огорчению, умереть в бою в предпоследней войне, оставив титул и имение своему достойному сыну Фридриху. Его сиятельство, новый владетельный господин и наследник, Фридрих Клаус фон Аукшенфельд, ну и городской магистрат, конечно, еще много раз пытались покончить с разбоем вокруг города, но до сих пор не смогли.
Ну, Господь, конечно, не без милости, и все потихоньку идет на убыль; говорят, что нынче уж разбойники не так лютуют, как двадцать лет назад, и всякого, кто попался в лесу на дороге, без разбору уже не убивают, но покалечить и побить могут крепко, деньги отобрать, лошадей и одежду, и пищу, и вино – кто бы ни шел, простой горожанин или дворянин, будь хоть сам начальник магистрата, никого не боятся и никого не жалеют, и даже нас, мирных францисканцев, не милуют. Взять с нас нечего, сами нищие ходим, мир нас кормит, но им до этого дела нет никакого – как налетят, только успевай посохами отмахиваться. Один раз шли мы в небольшом числе теми местами – и напали на нас, побили, отобрали два талера – всего, что у нас было денег, брату Варфоломео голову разбили так, что он два дня лежал почти неживой – это за все-то добрые дела, что он сделал в жизни.
Мы уже думали, что вот-вот призовет его Господь к себе, подготовили его к дальней дороге, а он глядь – на третий день очнулся и сказал, что было ему от Господа знамение, ангел Господень к нему явился пред его очи, и сказано было, что надобно тех разбойников простить и разрешить им выйти из лесов и поселиться в пустующих домах, которых много осталось после того как холера посетила эти места, и жить им там и трудиться мирно, а вины их Бог простит, а магистрат и горожане, а также его сиятельство барон, чтобы с них за те вины тоже не взыскивали и худым их прошлым никогда не попрекали. Тогда, Господь даст, и может, окончатся насилие и разбой в округе. Вот такой был брату Варфоломео голос. И с тем пошел брат Варфоломео в магистрат, и брат Конрад вместе с братом Антонио пошли с ним тоже, чтобы поддержать его телесно и ободрить в пути.
Да вот только воротились они ни с чем – никто и близко не стал слушать неизвестного монаха, да еще с разбитой в кровь головой: только стоит взглянуть, и сразу понятно, кто ее разбил – кто же еще нападет на странствующего францисканца и будет бить его без пощады и разбивать до крови. И опять же, понятно им сразу стало, почему он за них, лихих злодеев, просит о милости городскую власть – помешался монах в уме от удара! Вот так в магистрате все сразу и подумали, и не только подумали, но и сказали вслух, и с тем выпроводили всех троих из магистрата и закрыли за ними дверь. Ну, мы-то все верим брату Варфоломео, никто ни разу не усомнился, что было ему знамение, он человек святой и ни разу за всю жизнь язык свой не то что ложью, а и словом грубым не испачкал. А умом светел он и мудр мудростью святой и благостной, и удар по голове на разум его никак не повлиял, а только ослабил телесно.
Впрочем, я это все рассказал не к тому, чтобы прославить товарища нашего, ему Господь в свое время воздаст сполна сам, получше, чем мы грешные, за его праведную жизнь. Я все это рассказал, чтобы поняли вы, как плохо бывает, когда люди перестают почитать закон, какой бы он ни был, плох или хорош, и начинают выступать против закона.
Иному человеку трудно заставить себя подчиняться закону, пока он не поймет, почему закон такой, а не иной, и хочется такому человеку поступать не по писаному закону, а по настоящей справедливости. Да только где же ее найти, эту настоящую справедливость? Она ни в дому не живет, ни по улицам не ходит, и вообще никак себя людям не являет, хотя и принято считать, что есть она на белом свете. И те, кто так считает, без сомнения правы, ибо есть на свете справедливость Господня, и в подлинности ее большой грех даже усомниться. Но ведь Господня справедливость проявляется в великих вещах, а человеку еще нужна и каждодневная справедливость в вещах гораздо более мелких, ибо величие Господа и душа человека и деяния его несоразмерны. Грех великий был бы просить у Господа помощи в каждой мелочи. А как раз в мелочах-то ведь справедливость каждый по своему понимает, у каждого она своя! Вот Господь и дал людям избавление в виде закона, который написан один для всех.
А как жить без законов? Закон потому только и закон, что человек обязан его выполнять, даже в ущерб своему собственному понятию о справедливости. А иначе рухнет все, не начавшись. Попробуй, начни только примерять какой угодно закон к справедливости каждого обывателя, как он ее понимает, и кишки надорвешь, а легче не станет, и не угодишь никому – и одному будет туго, и другому тесно, и всем станешь врагом. Поэтому я и еще раз скажу: закон – это Богом данная вещь, и надлежит его не обсуждать каждому со своей колокольни, а подчиняться ему со всем усердием. И нам, монахам, которые не в монастырях затворничают, а по миру ходят, приходится узнавать законы той стороны, где мы милостыню людскую собираем. А узнав закон необычный и непонятный, всегда хочется понять его смысл – не из гордыни, конечно, упаси Господь, а для того только, чтобы занять ум свой трудной загадкой и решить эту загадку во славу Божию.
Чужестранцу-монаху с дальней стороны понять чужой закон и вовсе не просто. Надо долго смотреть на местных людей, их обычаи и нравы, и когда наконец, поймешь этих людей так хорошо, как себя, тогда само по себе станет понятно, что закон-то был принят совсем не зря, что были тому причины. Ну, а уж когда вовсе бывает непонятно, почему такой или другой закон был принят, ведь и так тоже подчас бывает, тогда можно почитать летописи или довериться преданиям. Вот об этом я вам и собираюсь сейчас рассказать.
Итак, года два назад довелось нам зайти в замечательный город Брюккенсдорф, что в Остенбергском княжестве, на самой границе с Фламандией. Милостыню там подают довольно щедро. Люди там живут строгие, богобоязненные и работящие, но при этом немало среди них встречается людей угрюмых, упрямых и притом чрезвычайно горделивых и обидчивых. Находиться среди таких людей, да и им самим жить между собой вследствие такого характера весьма непросто, но все же гораздо лучше иметь дело даже с самым тяжелым и скверным характером, чем с бесчестной душой, а ведь и такие люди иногда встречаются, хотя конечно хотелось бы, чтобы их было поменьше. А еще есть в городе Брюккенсдорфе два городских закона, известных всем и каждому. О них и за пределами Брюккенсдорфа часто говорят. Так вот, один из этих законов под страхом тюремного заключения запрещает горожанам, равно как и приезжим людям, независимо от звания и титула, спорить о таких вещах, в которых ни он сам, никто другой не может явно и недвусмысленно доказать, кто из спорящих прав, а кто из них заблуждается или намеренно лжет. А есть еще и другой закон, по которому цеховой мастер, который употребил свое мастерство злонамеренным или превратным способом, и это злоупотребление было доказано в суде, такой мастер исключается из цеха и изгоняется из города сроком на десять лет. Ни в каком другом городе таких законов и в помине нет.
Много раз мы спрашивали и допытывались о происхождении тех законов у местных жителей, но никто не дал нам толкового и достоверного ответа. Но в конце концов, Господь вознаградил нас за усердие и любознательность и ниспослал нам возможность встретить недалеко от городской ратуши одного мудрого человека. Звали его Гюнтер Рейнеке, и оказался он, к нашей удаче, городским летописцем. Мы с ним беседовали несколько раз, и он неизменно восхищал нас своей ученостью, многое из летописей он знал наизусть, а также знал он и старинные предания, из которых далеко не всякие были положены на письмо. И вот, дерзнули мы спросить у него об этих двух необыкновенных законах, подобных которым нигде больше в другом городе не сыщешь. В ответ на этот вопрос старый летописец рассказал нам предание, которое и в самом Брюккенсдорфе уже мало кто помнил и знал. Сидели мы в таверне за кружкой доброго пива, потому что день был не постный, и слушали из уст Гюнтера Рейнеке, как уже сказано было, городского летописца, рассказ про глубокую старину.
Стало быть, случилось это в глубокую старину, такую глубокую, что в те времена, когда канонир, попадал из своей пушки в цель трижды в день, он за это, вкупе с другими свидетельствами, мог быть объявлен продавшим свою душу дьяволу и по этому обвинению отлучен и сожжен заживо на костре или сварен в кипящем масле, также живьем. Осужденному давалась последняя милость – самому выбрать себе казнь из этих двух богоугодных способов. Люди опытные советовали выбирать костер, потому что там, глядишь, и Господь позволит от дыма задохнуться, прежде чем до тела доберется огонь, если конечно, повезет. Но казнимые чаще выбирали котел, потому что очень боялись открытого огня, а зря наверное.
Так вот, жил в те времена в Брюккенсдорфе один очень уважаемый канонир, и звали его Ганс-Иоахим Лерке. В те далекие времена канониры еще не были военными людьми, как сейчас, а были они мастеровыми, и был у них свой цех, очень уважаемый. И всякий, имеющий деньги, мог нанять канонира для своей нужды. Нанимали канониров княжеские воеводы, родовитые владетели замков и имений, собиравшие свои боевые отряды и дружины, и городские власти для обороны города от приступа и осады. Канониры также были ответственны за то, чтобы пушечные салюты при въезде в город коронованных особ, гремели безукоризненно, и город за то им щедро платил. А право поднести фитиль к орудию, возвещавшему полдень городу и всей округе, оспаривали лучшие канониры, и такового канонира назначало цеховое собрание на полугодовой срок. И оттого канониры были степенными и уважаемыми людьми, и обращаться к канониру нужно было не иначе как «высокочтимый и уважаемый мейстер канонир». Это была большая почесть, хотя, как уже было сказано выше, некоторых из них весь этот почет все-таки не уберег от знакомства с пламенем костра или с кипящим маслом в котле. Но тут ничего уж не поделать, такие были времена, и от почета и уважения до отлучения и казни было немногим больше пары шагов – разок оступился, потерял осторожность и тут же по чьему-нибудь навету, как есть, отправился прямиком в пламя или в кипящий котел.
Впрочем, и по сей день власти не пренебрегают пользоваться наветами клеветников и завистников, и многие достойные люди от этого пострадали, но опять же – разве в законе и властях тут дело? Разве же власть может достоверно знать, был ей принесен клеветнический донос или доношение добропорядочного гражданина? Клеветник всегда сумеет так все обставить, что никакое дознание, учиненное властями, ни в жизнь не поможет. Не в законе и властях тут дело, а в сердцах людских. Коли черные у людей сердца, никакой закон и никакая власть не помогут и не спасут от лжи и изветов. Но впрочем, вернемся к нашему канониру.
Был он весьма уважаем и зарекомендовал себя искусным мастером пушечного боя, прозорливым и расчетливым в битве. Сам его светлость герцог Локрианский позвал его на службу и остался так доволен искусством и храбростью сего канонира, что после победы, помимо жалованья и наградных денег пожаловал ему, простому канониру, специально отчеканенную из чистого золота медаль – неслыханный почет! На одной стороне той медали изображен был ангел, трубящий победу, возлежа на облаках, а на другой ее стороне – стреляющее орудие, обращающее в бегство неприятеля, и прославительная надпись по самому краю. Медаль эта висела у канонира дома на самом почетном месте.
Но вот что заметили люди: довольно скоро после возвращения с той кампании с полученной медалью, канонир Ганс-Иоахим Лерке стал отменно гордым и упрямым, и сам поверил в то, что храбрее и искуснее его никого во всем свете не может быть, и не только в артиллерийском искустве, но и во всех прочих делах. Действительно, кто еще может похвастаться такой почетной медалью? Кого цеховое собрание избирало почетным канониром полуденной пушки, за каждый выстрел которой канонир получал от магистрата по одному серебряному талеру из городской казны? И от этого канонир важничал все больше и больше, день ото дня. Так что, как ни жаль говорить худое о действительно заслуженном и уважаемом человеке, но постепенно канонир Ганс-Иоахим Лерке становился все более спесивым и нетерпимым. Он стал поучать людей, как им жить, и намеренно ронять их достоинство, вплоть до того, что он мог, находясь в дурном расположении духа, выплеснуть при всем народе доброе пиво из кружки на землю и заявить, что пивовары не смыслят ничего в своем деле и стряпают помои. Каково все это было людям слушать? И лекари-то лечить не умеют, и кузнецы толкового меча нынче уже не могут отковать, а только зря переводят железо, и все в таком вот духе.
Видать, Господь разгневался на пушкаря за такие вот речи, а может и еще как, но только однажды случилось у Ганса-Иоахима Лерке несчастье. Канонир доверял своему старшему сыну вычищать и заряжать орудие полуденного боя на городской башне, а выстрел всегда производил сам, в назначенное время, то есть ровно в полдень. Но вот однажды канонир раздобрился и сказал сыну, что позволит ему произвести выстрел самому, разумеется в присутствии отца. И вот его сын Райнар надел новый сюртук, начистил свои башмаки дегтем и жиром и причесал волосы с коровьим маслом, и после того как вычистил хорошенько орудие, положил туда увеличенный против обыкновенного заряд пороха, чтобы его первый выстрел из полуденного орудия получился отменно громким. Ганс-Иоахим Лерке в этот момент набивал трубку, и не заметил, что в этот раз в пушку было положено пороху сверх обычной меры. И когда Райнар поднес фитиль к запалу, то пушка, точно, выпалила гораздо громче обыкновенного, но ствол орудия во время выстрела не выдержал и дал крошечную трещину, и вырвавшаяся из этой трещины пороховая струя ударила юного Райнара прямо в лицо, исковеркав и изуродовав всю его правую половину. Райнара отбросило от орудия на несколько шагов и сильно швырнуло на каменные плиты. Пушкарский сын тяжело болел много недель подряд, но не умер, а только вся правая половина его лица после выздоровления осталась покрытой глубокими шрамами синего цвета, и на правом глазу тоже осталось небольшое бельмо.
Случилось это несчастье с юношей всего за полгода до его совершеннолетия. А надо сказать, что в те времена в Брюккенсдорфе в семьях самых почтенных и зажиточных горожан уже была традиция на совершеннолетие сыновей, в числе прочего, делать портрет сына для вешания того портрета на стену, а еще малый золотой медальон с цепочкой, также с миниатюрным портретом, и та традиция существует и поныне. И для этой цели нанимался за немалые деньги искусный художник. Канонир Ганс-Иоахим Лерке, понятно, не захотел быть плоше остальных и изменять традиции и нанял самого видного и дорогого художника, которого титулованные особы часто приглашали в замки для выполнения дорогих заказов, и в церквах он тоже отменно расписывал стены, и даже купола умел покрывать замечательной росписью, да так хитро, что и фигуры на сфере смотрелись как живые, и округлость купола была видна даже еще зримее, чем без росписи. Надо сказать, такое далеко не каждому художнику под силу.
Звали того художника-фламандца Мортимер ван дер Вейден. И надо напомнить, что в те далекие времена ведь не было еще живописцев, отвернувших лицо свое от лика Господня и пробавляющихся ремесленными поделками для украшения зал и альковов, а было во всегдашнем и справедливом почете иконописное искусство. Но сказанный фламандец не только в иконописи был искусен как никто другой, но был еще и живописцем получше нынешних и отменно умел писать портреты. Лица с его портретов глядели, как живые, и говорили о многом в человеке. Люди сказывали, что лет за пять до описываемых событий художник этот был вызван во дворец его высочества курфюрста, где ему было указано проявить свое искусство в полной мере и написать портрет его высочества, да так, чтобы не утомлять его долгим позированием, ибо занятие это утомительное и непочетное, а главное, занимает много времени, необходимого для ведения государственных дел, а также для получения приличествующих особе его высочества удовольствий и наслаждений.
Художник явился во дворец, в указанный час и, прождя приличное время, предстал перед его высочеством. Отвесив подобающий поклон, фламандец не мешкая принялся делать наброски углем на доске, причем каждый набросок занимал у него времени не больше, чем трель соловья. А заполнив доску рисунками, художник еще раз сделал глубокий поклон и сказал, что портрет будет готов через три дня, и с тем его поместили на эти три дня жить и работать во флигеле, тут же при дворце.
Надо тут заметить, что у его высочества на носу сидела большая бородавка, а передние зубы торчали у него изо рта, как у кролика. Господь ведь дает человеку лицо от рождения, не считаясь с тем, с чем приходится считаться простым смертным.
Через три дня, как и было сказано, художник отдал портрет присланному пажу. Его высочество в присутствии придворных своей рукой снял с портрета холстину, коей он был обернут, и рассказывали после шепотом, что когда он увидел крупную бородавку на носу и торчащие по-кроличьи зубы, то лицо его высочества потемнело и в глазах заблистали молнии, но когда он увидел, что при всем при том, известное ему лицо на портете отражает и властность, и значительность, и храбрость духа, а также цепкий и неукротимый ум и задорный нрав, лицо курфюрста постепенно смягчилось, а затем на нем заиграла лукавая улыбка, которую его высочеству не удалось скрыть достаточно быстро. И тогда самые умные из придворных поняли, что художник успел разгадать характер его высочества за те недолгие мгновения, что стоял перед ним с углем и доской. Когда казначей его высочества расплачивался с художником за работу, прибежал паж и принес на подносе пять золотых дублонов, который его высочество курфюрст пожаловал художнику сверх установленной платы. Такие вот ходили об этом художнике рассказы, но сам фламандец никогда и никому ничего подобного не рассказывал.
Известный уже нам канонир предложил художнику за работу немалые деньги, но тот продолжительное время колебался, прежде чем согласиться выполнить заказ, так как слухи о скверном нраве Ганса-Иоахима Лерке уже не были ни для кого новостью, а несчастье, происшедшее с сыном канонира, никак его нрава не улучшило. Фламандец долго отказывался, но канонир настаивал и увеличил первоначальную плату почти что вдвое, и в конце концов, художник согласился и начал писать сперва большой портрет юноши. Но перед тем, как начать работу, фламандец оговорил два условия – во первых, работать он будет у себя в мастерской, и юноша будет приходить туда в установленное время для позирования. Во-вторых, никто ему, художнику, не будет указывать, как ему работать, потому что он этого не выносит. Ганс-Иоахим Лерке и на это согласился, скрепя сердце, после чего задаток был уплачен и художник начал писать портрет юноши маслом на холсте.
Кто видел тот портрет, когда он был готов, говорят, что портрет был замечательный, и художник сумел так передать увечье юноши на холсте, что оно не внушало страха, не смотрелось гадким и безобразным, а напротив, только подчеркивало мужественность и суровость юноши и внушало достойную жалость к постигшей его судьбе. Но канонир, только увидев портрет, пришел в ярость и негодование и велел художнику, чтобы тот переписал портрет наново, и чтобы на том новом портрете правая половина лица его сына была ничуть не хуже здоровой левой его половины. Фламандец это сделать наотрез отказался. Известно ведь, что фламандцы – народ неторопливый, вежливый, но тоже отменно упрямый.
Ганс-Иоахим Лерке страшно вознегодовал и потребовал вернуть задаток назад. Художник и это отказался сделать, указав на то, что работа выполнена в срок, и холст с красками уже истрачен, и время и силы тоже истрачены. Тогда канонир обратился в суд, требуя возврата денег, а также откупного от фламандца за неисполнение требуемого заказа. А в суде, не найдя нужного закона или прецедента, способного определить правого и виноватого, назначили по закону того времени, судебную дуэль с тем, чтобы обе спорящие стороны приводили доводы в пользу своей правоты в присутствии городского судьи и выбранных присяжных, пока судьи не склонятся на сторону одного из дуэлянтов или сами дуэлянты решат закончить дело полюбовно, а если не решат, то суд приговорит оставить все, как есть, так как нет в этом деле ни правого, ни виноватого. А в том случае, если дуэлянты будут настаивать непременно на решении в пользу одного из них, то суд мог еще приговорить и так, чтобы положить решение спора на волю божью, а как именно, о том будет сказано несколько позже.
Назначенная судебная дуэль состоялась, и со слов очевидцев находившихся в тот день в суде, известно чрезвычайно подробно, о чем там шла речь, и как обе стороны себя в этой дуэли проявили. Итак, в суде в тот день было довольно народа, потому что всем было интересно, чем закончится дуэль. Все кричали и подзадоривали дуэлянтов, а некоторые почтенные горожане даже сделали ставки, хотя это и было запрещено, а гомон стоял в суде неимоверный, и судебным приставам несколько раз пришлось пройтись между рядов сидящих, чтобы навести порядок где окриками, а где и пинками, затрещинами и легкими зуботычинами, потому что нравы тогда были еще даже грубее, чем в нынешние времена. Тогда только в суде воцарилась некоторая тишина.
Согласно судебным правилам, первое слово было предоставлено тому, кто первым обратился в суд. Это, конечно, был Ганс-Иоахим Лерке. Он начал свою речь так:
– Художник Мортимер ван дер Вейден, я обвиняю тебя в том, что ты не написал портрет моего сына, как ты мне обязался за данные мной в задаток деньги, и тем доставил мне и моей семье неудовольствие и огорчение. Я обвиняю тебя также и в том, что ты, не сделав заказанную работу, как тебя о том просили, не хочешь отдавать назад полученный тобою задаток. А пуще всего, Мортимер ван дер Вейден, я обвиняю тебя в том, что ты нанес оскорбление моим отцовским чувствам, и всей нашей почтенной семье. Зная, что несчастный сын мой страдает недостатком в лице, полученным вследствие своей профессии, ты вопреки воле страдающего отца и назло всей семье, изобразил тот недостаток на портрете, и отказался переписать тот портрет, когда я тебя попросил об этом по хорошему. А еще я обвиняю тебя в том, что ты не скрыл того портрета от своих друзей и приятелей, которые в изобилии приходили к тебе в дом и в мастерскую, а поставил его на видное место, и они могли глядеть на портрет и вдоволь смеяться над несчастным моим сыном. Ты, может быть, и хороший ремесленник, но ты скверный человек, Мортимер ван дер Вейден, и я хочу, чтобы суд тебя сурово наказал и заставил тебя вернуть мои деньги, а кроме того, заплатить за обиду и унижение, и наконец, принести публичные извинения мне и моей семье.
Фламандец на это отвечал так:
– Высокочтимый и уважаемый мейстер канонир Ганс-Иоахим Лерке! Как ты сперва сказал, портрета твоего сына я не написал, и оттого ты требуешь свой задаток назад. А потом ты тут же говоришь, что портрет был, и что стоял он в моей мастерской, и многие даже его видели. Так значит, портрет все-таки был написан, и кто же написал этот портрет, как не я? И кстати, тот портрет все еще стоит у меня в мастерской, и мой слуга может сюда его принести и представить его суду в доказательство того, что я выполнил твой заказ.
– Ну хорошо, Мортимер ван дер Вейден, положим, ты действительно написал портрет, но только ты написал совсем не такой портрет, как я просил! Поэтому, хотя портрет тобой и написан, я не могу считать, что заказ мой выполнен.
– Тогда, высокочтимый и уважаемый Ганс-Иоахим Лерке, потрудись объяснить почтенным судьям, а заодно и мне, какую именно работу ты мне заказывал?
– Я заказывал тебе портрет своего сына, с тем чтобы был он выполнен с подобающим мастерством, а кроме того, бережно и с любовью, чтобы этот портрет мог достойно украшать стены нашего дома и семья наша, равно как и все приходящие гости и родня, могли любоваться им. А ты намеренно изобразил на портрете увечье моего бедного сына, во всем его безобразии, и не согласился переписать портрет, как это тебе было велено.
Фламандец помолчал, покивал головой, облаченной в колпак с кисточкой, а потом сощурил свои маленькие глазки и сказал так:
– Высокочтимый и уважаемый мейстер канонир Ганс-Иоахим Лерке! Я писал портрет твоего сына, используя все то мастерство, каким я владею, с любовью и прилежанием, как я всегда делаю всякую свою работу. Но ты попросил у меня невозможного. Не потому, что не могу я этого сделать, а потому что этого делать никак нельзя. Когда в храме я пишу лик Сына Господня, я забочусь прежде всего о том, чтобы выражал Его лик скромность, и святость и величие, смирение и терпение безграничное, и всю меру страдания Его за род человеческий, а о сходстве я не беспокоюсь, ибо пишу я тогда не с натуры, а по вдохновению Господню. Но когда я пишу портрет человека, титулованного или простого горожанина, то рукой моей правит натура, и я не могу уклониться от натуры ни на шаг, потому что там, где не правит ни натура, ни вдохновение, там правят демоны, и мне легче будет отрубить себе свою руку самому, чем допустить, чтобы ею стали водить бесы.
Канонир помрачнел еще больше и хмуро промолвил:
– Не верю я тебе, художник. Ты – не гончар, рука которого всюду следует за гончарным кругом, заставляя глину повторять движения руки и форму круга. Ремесло твое посложнее гончарного, и натура – не гончарный круг, чтобы удерживать твою руку своею предначертанною формою и мешать тебе придавать своему изделию желаемый вид. Ты теперь хочешь доказать мне и судьям, что натура указует путь твоей кисти так же сильно, как круг гончару, что ты не можешь оторваться от натуры, а не то, дескать, возьмут тебя бесы. Ты не хочешь ли уж сказать, что когда я просил тебя переписать портрет, не изображая увечья, то это бесы водили моим языком и искушали твою волю?
– Я сочувствую твоей отеческой печали, – спокойно отвечал фламандец, – и могу понять ее. У меня тоже растут сыновья, и я их люблю не меньше чем ты любишь своих сыновей. Но если бы жалость и печаль одни двигали тобой, то ты разглядел бы в портрете не только изувеченное лицо своего сына, но и его благородную и честную душу. А ты даже и глядеть на портрет как следует не стал, а сразу пустился в крик и велел переписать портрет против натуры. Я скажу тебе, канонир Лерке, что занимало твои помыслы и двигало твоим языком в тот момент, хотя тебе это совсем не понравится. Это твоя гордыня и спесь, у тебя ее побольше чем у иного рыцаря, и она тебя обуревает все сильнее, с тех пор как ты вернулся с последней войны. А ведь каждый знает, что гордыня – это истинный бес. Остерегайся, канонир, как бы этот бес не забрал твою душу насовсем и не сожрал ее целиком.
– Если я чем и горжусь, – отвечал на это канонир, – то не титулом, которого у меня нет, и не древностью своего рода, не деньгами и не праздной и пышной жизнью, которой я также не веду. А горжусь я только своим мастерством, и в этом признаюсь открыто, потому что и ты, художник, также гордишься своим мастерством не меньше моего. Так может, и твою душу уже забрали бесы, которых ты так опасаешься?
Художник чуть заметно улыбнулся и мягко сказал:
– Всякое мастерство таит такую опасность. Натура – проявление вдохновения и замысла Творца, которого нам до конца не дано понять никогда. По счастью, Господь и людей, своих творений, наделил вдохновением, и оно приносит мастеру огромную пользу, когда помыслы его находятся вдалеке от мира зримого и осязаемого и обращены к тому, кто дал ему это вдохновение, то есть к самому Творцу. А бесы все время толкутся рядом и пытаются подзудить мастера подменить Творца и усовершенствовать натуру, без вдохновения, из одной только гордыни. Но мою душу не заберут бесы так легко, потому что я не горжусь своим искусством и мастерством чрезмерно и открыто, а главное, я гордясь собой, не унижаю при этом других людей, как часто унижаешь их ты, сам того не замечая. Я не для того забочусь о своем мастерстве, чтобы во всем и всегда быть первее остальных, потому что для меня не это главное, а главное для меня – это как можно глубже проникнуть в суть натуры, кою я изображаю, и постараться ее не исказить противу того замысла, какой был вложен в нее Творцом. Так вот, канонир, гордость – это достойное проявление человеческой души, а гордыня – это больная гордость, которую мучат демоны. Вот это и есть грех – не распознать демонов и позволять им мучить себя. Ведь не из жалости к своему сыну, а только из гордыни своей пытался ты заставить меня переписать портрет своего сына противу натуры. Тебе не хотелось вешать такой портрет рядом с твоей знаменитой медалью, вот в чем истинная причина!
– Ты все врешь, художник! – взревел канонир, – Твоя жалкая мазня ничего общего с натурой не имеет, хоть ты лопни! Это мое ремесло точно следует натуре, если уж на то пошло. И среди мастеров моего цеха я один лучше всех знаю, как ударит какой порох в ядро, как вгрызется ядро в воздух, как повернет его ветер на пути к цели. Я по сырости и теплоте воздуха узнаю, какой вид пороха лучше применить, я знаю каким ядром лучше ударить по какому предмету, чтобы поразить его сильнее, в зависимости от того, из чего он сделан и как далеко находится предмет от орудия; я знаю, как наилучшим образом расположить орудия в битве, и орудия мои всегда бьют точно в цель, потому что я всегда и во всем следую натуре. А ты, ничтожный лгунишка, волен повернуть свою жалкую кисть в любую сторону, и никому от того не прибудет и не убудет! Да только я заплатил тебе деньги, чтобы ты повернул ее так, как я тебе сказал, а ты того не сделал!
Недавняя улыбка сбежала с лица фламандца, и оно внезапно сделалось очень серьезным и озабоченным. Художник говорил по-прежнему спокойно, но тон его речи совершенно изменился.
– Послушай меня, канонир, – громко сказал фламандец, – я ведь пришел сюда, чтобы закончить дело полюбовно и убедить тебя отказаться от твоей непомерной гордыни и взять портрет таким, как он есть. Но теперь, после нанесенного тобой оскорбления, я решил не отдавать тебе ни портрета, ни денег и предоставить решение нашего спора суду, и не за то, что ты оскорбил меня самого, а потому что ты оскорбил наше искусство и отказал в праве и умении следовать натуре не только мне лично, но и всему нашему цеху. А как я могу повернуть свою кисть, это я тебе, канонир, еще покажу.
Тут главный судья два раза громко ударил большим деревянным молотком по деревянной же подставке распятия, стоявшего на зеленом сукне судейского стола, и возгласил:
– Я должен прекратить словесный поединок ввиду невозможности определить правого и виноватого, а более того вследствие того, что суд приготовился слушать дело о неисполнении заказа, а дуэлянты, против ожидаемого, затеяли спор богословского свойства, хотя очевидно, что ни канонир, ни художник не являются богословами, и поэтому спор такого рода между ними неприличен и неуместен ни в суде, ни в каком либо другом месте, ибо каждый имеет право судить только о своем деле. А поскольку стороны не примирились между собой, а напротив, рассорились еще более, то суд приговаривает сторонам продолжить начатую дуэль и разрешить свой спор, сойдясь в честном кулачном поединке. Тот из спорящих, кто проиграет поединок или откажется от него, признается проигравшим спор и должен удовлетворить ранее предъявленные претензии победившей стороны, а также оплатить судебные издержки – пять серебряных талеров или долговую расписку на ту же сумму. Если от поединка откажутся обе стороны, то в наказание за свою трусость и бесцельность каждая из сторон выплачивает суду по десять талеров серебром или дает долговую расписку, после чего выпроваживается из суда без всякого почета. Дуэлянтам надлежит биться голыми руками, без перчаток. Проигравшим считается тот из дуэлянтов, кто первый упадет на землю, выйдет за пределы очерченного круга или запросит противника о пощаде. Суд назначает кулачный поединок на завтрашнее утро на городской площади. А сейчас пусть каждый вознесет Господу краткую молитву, чтобы Он завтра указал нам, кто из двоих спорящих прав, и кто виноват!
На следующее утро на городской площади яблоку было негде упасть. Людей сошлось видимо-невидимо, все желали увидеть кулачный поединок между канониром и художником своими глазами. Мальчишки обсели все деревья и каменные выступы в близлежащих стенах. Народ толкался, бранился и спорил, и некоторые даже разгорячились уже настолько, что, не дожидаясь начала поединка, сами успели затеять потасовку и надавать друг другу тумаков, оплеух и затрещин, и все это без судьи и всяческих правил, чтобы только долго не томиться и быстрее почувствовать облегчение. Судья между тем степенно подъехал на осле, сопровождаемый конными приставами, которые расчищали перед ним дорогу, и судейским писарем, несшим подмышками дощечку для писания и стило, а также небольшой гонг на трехногой подставке.
На брусчатке в центре площади размечен был установленных размеров круг, который охраняли несколько пеших стражников, а поблизости разместились самые почетные горожане, пожелавшие наблюдать поединок. Дуэлянты явились, не мешкая, их пропустили в центр круга, и стражники ощупали их камзолы и прочую одежду, а также заставили разжать и показать судье и толпе руки, на тот случай чтобы в кулаках не было зажато никакого предмета для утяжеления удара. Горожане вопили, свистели и улюлюкали, многие делали немалые ставки, и это уже не запрещалось.
Наконец, гонг прозвучал, и дуэлянты начали поединок. Канонир был высокого роста крепкий мужчина с широкими плечами и крупными руками. Он выставил руки перед собой и твердыми шагами двинулся навстречу противнику. Низкорослый коренастый фламандец же, напротив, расслабленно стоял, вяло опустив руки, и казалось, не собирался дать противнику никакого отпора. Но когда канонир подошел к нему на расстояние двух шагов, художник как-то незаметно повернулся наполовину боком, и когда Ганс-Иоахим Лерке сделал выпад и выбросил вперед правый кулак со всей силы, фламандец сделал быстрый и незаметный шаг в сторону и немного прогнулся назад. Кулак канонира обрушился в пустой воздух, а сам он, сообразно с силой удара, пришедшегося в пустоту, проскочил вперед. Тут фламандец сделал еще один быстрый шаг и, оказавшись за спиной канонира, несильно ударил его в затылок тыльной стороной левой руки. Канонир при этом едва не выскочил за пределы круга. Он тут же понял, что противника просто так не возьмешь, и стал подходить к нему уже медленно, примериваясь, чтобы вновь не пустить ловкого фламандца за спину, а подойдя поближе, обрушил град тяжеловесных ударов. Но из этих ударов большая часть не достигла цели, потому что художник ловко уворачивался, приседая, раскачиваясь на ногах и подставляя предплечья и локти.
Через не очень много времени канонир порядочно утомился, молотя руками без отдыха, но когда он собрался сделать перерыв между ударами, чтобы перевести дух, левая рука фламандца точно опустилась на правую половину лица канонира и оставила на ней хорошую отметину. Нанеся удар, фламандец тут же отскочил на три-четыре шага и остановился, ожидая, пока противник придет в себя. Ганс-Иоахим Лерке затряс головой, как взбешенный бык, зарычал и ринулся в новую атаку, столь же бесполезную и опасную для себя. Постепенно правая половина лица канонира заплывала, становилась багровой и неузнаваемой. Фламандец оказался ни больше ни меньше как левшой, да к тому же еще и опытным кулачным бойцом, чего нельзя было сказать о Гансе-Иоахиме Лерке, к его большому сожалению.
Через более или менее продолжительное время канонир уже шатался от полученных ударов и правый глаз его совершенно заплыл и ничего не видел, но канонир продолжал яростно набрасываться на противника, чтобы получить еще новые удары, и никак не хотел сдаваться. Судья между тем, сидя в седле, старался удержать своего ослика на одном месте и наблюдал за поединком, стоя внутри круга, как и положено было по правилам. Ослик, к его чести сказать, вел себя довольно смирно, но в какой-то момент съеденные им на завтрак клевер и трава захотели вновь увидеть свет, и смиренное животное, естественно, не отказало им в такой возможности, уложив их в виде нескольких аккуратных кучек прямо на брусчатку площади.
И надо же такому случиться, что отступая после очередного удачно нанесенного удара, в то время когда канонир шатался и корчился от боли, художник Мортимер ван дер Вейден наступил ботфортом прямо на одну из этих кучек, поскользнулся и шлепнулся наземь у всех на виду. Увидев это, судья поднял вверх руку, призывая судейского писаря ударить в гонг. Таким образом, поединок был завершен, и судья присудил победу канониру Гансу-Иоахиму Лерке, который к тому времени уже ничего не соображал и почти не держался на ногах. Когда к нему подошел лекарь, он дико заревел и замахнулся на него кулаком в исступлении ума. Пришлось стражникам скрутить порядком изувеченного канонира и завязав ему руки за спиной, уложить на скамью, а лекарю – положить примочки на его разбитое в кровь лицо и сделать кровопускание, а также поставить пиявиц на грудь и на виски, чтобы его разум скорее вернулся назад в тело.
Вы теперь спросите, почему победу присудили канониру? Да потому что, вы же помните, в правилах было ясно сказано, что тот, кто упадет первый наземь, считается проигравшим поединок. А от чего упадет проигравший, об этом ведь в правилах ничего не говорилось. Вот поэтому судья и вынес решение согласно правилам, и был абсолютно в том прав. Закон во всем есть закон, и закону все равно, отчего ты упал – от удара или от слабости или просто поскольнувшись на куче ослиного навоза. Хотя сказать по справедливости, конечно, фламандец крепко побил канонира, а сам почти не пострадал, и значит он безусловно проявил себя сильнейшим в происшедшем поединке. И тем не менее, по закону победа была отдана Гансу-Иоахиму Лерке. И никак нельзя победу отдать было фламандцу, потому что тогда надо было бы пренебречь законом ради справедливости. Но уже сказано было, что стоит один только раз пренебречь законом ради справедливости, то уже дальше не будет ни законов, ни справедливости, а что будет, об этом лучше и думать не стоит, потому что о таком даже и помыслить страшно.
Многие конечно скажут, что победа была присуждена побитому канониру несправедливо, и что закон, согласно которому было это сделано, также несправедлив. Увы, и в наши дни тоже часто можно это слышать, и это чрезвычайно прискорбно. Подумайте сами, ведь тот, кто сочиняет законы, отнюдь не всеведущ, и как бы ни был он мудр, не может он предусмотреть все случаи в жизни, как и при каких обстоятельствах сей закон будет применяться, и предугадать, где и когда, и как какой осел вмешается в происходящие события и положит свой навоз там, где никто ничего подобного ни ждать ни предвидеть не мог. Так что же, из-за этого теперь надо отменять закон? Да вы попробуйте только вообразить: если бы вдруг тем людям на площади дать такое право обсуждать закон, так дрались бы тогда уже не одни канонир с художником, а все люди на той площади, и сколько было бы побито, и убито насмерть, а сколько стало бы вечных между собой врагов? И все из-за одного осла, который уронил навоз не там, где надо, в самое неподходящее время. А сколько таких ослов в городе – так ведь на каждый закон по дюжине наберется! Подумайте обо всем этом, а потом уже решите – стоит ли трогать закон ради того, чтобы отдать победу тому, кто ее действительно заслужил, или лучше поостеречься и сохранить закон в неприкосновенности во избежание гораздо худших вещей, которые незамедлительно случаются всякий раз, когда становится чересчур сильным желание улучшить вещи существующие и лишить их большинства имеющихся недостатков в единый миг.
Так или иначе, да только Мортимер ван дер Вейден должен был теперь вернуть канониру задаток и заплатить еще столько же за нанесенную обиду, отдать портрет, в каком ни есть виде, и сделать это публично в здании суда, принеся выигравшей стороне требуемые извинения, а кроме того, заплатить еще и пять талеров в пользу городского суда за ведение этого дела. Все так, но увы, Гансу-Иоахиму Лерке жить от этого лучше не стало. Он стал… даже и не знаю, как бы это полегче и помягче сказать… Да нет, полегче никак не получится, потому что когда-то всеми уважаемый канонир… Нет, право, мне как-то неудобно даже об этом сказать… Один словом, высокочтимый и уважаемый канонир Ганс-Иоахим Лерке стал после того поединка настоящим посмешищем в городе. Какой-то городской шутник сказал, что Ганс-Иоахим Лерке получил свою победу в поединке из-под ослиного хвоста, и эту шутку повторял весь город. А тут как раз закончились полгода, и новым канониром полуденного орудия выбрали Мартина Кюна, тоже канонира не из последних.
Ганс-Иоахим Лерке пролил по этому поводу немало желчи – и почет потерял, и деньги немалые – в пересчете на полгода, так это во много раз больше, чем должен быть вернуть ему фламандец. А однажды кто-то ночью исподтишка насыпал нашему канониру на крыльцо, чтобы вы думали? Ослиного навозу! Кто насыпал тот навоз, установить не удалось, да и это мог быть кто угодно – просто городские шутники, а может кто-то из тех, кого Ганс-Иоахим Лерке раньше обидел, а обидел он своими речами очень многих. Итак, наш канонир теперь сам на себе чувствовал, каково это бывает, когда к тебе относятся без уважения и с недоброй насмешкой.
Злые языки утверждали, что это сам судейский осел приходил к канониру требовать себе награды за такую замечательную помощь, которая одна только и обеспечила ему победу в поединке.
А потом случились в городе события столь зловещие, что стало уже совсем не до шуток. И первым из этих событий стало совершенно необъяснимое, ужасное изменение того злосчастного портрета, которое можно объяснить только кознями дьявола. Впрочем, не будем забегать вперед. В назначенный день и час Ганс-Иоахим Лерке и Мортимер ван дер Вейден явились в суд. И в этот день в суде также было довольно народу из завсегдатаев, потому что день был воскресный. Судья еще раз огласил приговор, о каком я уже ранее упоминал, и тогда фламандец развязал свой кошелек и отсчитал необходимое количество серебра, которое он с поклоном вручил канониру, после того как судья вслух пересчитал деньги. Вслед за этим художник заплатил судье причитающиеся деньги за отправление правосудия, а затем вновь обернулся к канониру и громко произнес извинительные слова, так чтобы слышали все.
Дошла очередь и до портрета, который также должен был быть передан канониру. Слуга художника поднес его судье, и судья снял с него холст, чтобы удостовериться, что это и есть тот самый портрет. И как только холст был снят, так обнаружилось нечто ужасное. Судья побагровел и захрипел, откинувшись на своем высоком стуле, фламандец смертельно побледнел и осенил себя дважды святым крестом, а люди в суде испуганно замолчали.
С портрета на них глянул не сын канонира, а сам Ганс-Иоахим Лерке. Смотрел он злобным и нечеловеческим взглядом, и вся правая сторона лица его была обезображена ударами, одним словом, это было лицо канонира в тот самый момент, когда заканчивался поединок, и в его лице уже не было ничего человеческого, а только следы сильных побоев, смертельная злоба и упрямство. Что же касается самого Лерке, то он, увидев, что было на портрете, заревел, как взбешенный бык, и ринулся на фламандца, потрясая кулаками. Но потом, видимо вспомнив, что лицо его еще не вполне зажило от полученных ударов, и кто был настоящим победителем в поединке, не по закону, а по справедливости, канонир круто повернулся и выскочил из здания суда как ошпаренный.
Потрясенный фламандец немедленно потребовал себе Библию, и положа на нее свою руку, поклялся и побожился, что он не прикасался к портрету с тех самых пор, как Ганс-Иоахим Лерке велел ему сей портрет переписать. Надо сказать, что все ему поверили. Так страшно, так нечеловечески злобно было лицо канонира на портрете, что все лицезревшие его поверили, что изменение портрета могло быть только проделкой дьявола, потому что рука человеческая такого нарисовать не в силах.
А Ганс-Иоахим Лерке, доведенный до исступления еще ранее городскими насмешниками, увидев портрет, вспомнил, как художник погрозился ему о том, как он может повернуть свою кисть, и от лютой злобы совершенно потерял разум. Он бежал без остановки до самого своего дома, а оказавшись дома, там не остался, а ринулся в мастерскую, запряг коней, выбрав лафет с установленой на нем парой лучших орудий, и взяв порядочный запас пороха и ядер, помчался, загоняя коней, вы конечно уже поняли куда? Обезумевший от злобы и жажды мщения канонир подъехал со своими орудиями к дому Мортимера ван дер Вейдена и начал расстреливать его из орудий в упор. По счастью, домашние фламандца в это время были вне дома, и никто не был убит, но к тому моменту, когда Ганс-Иоахим Лерке был связан и увезен в городскую тюрьму, от дома художника осталась лишь куча чадящих обломков и пепла. Ганс-Иоахим Лерке был все же очень хороший канонир, и пушки его слушались, как никого другого.
И как ни прискорбно, именно это обстоятельство, вместе со всеми другими, побудило суд и городские власти передать это необычайное дело для изучения и приговора в инквизицию и епископат. А там, как и следовало ожидать, дотошно вспомнили и изучили каждую мелочь. Вспомнили, как искусен Ганс-Иоахим Лерке в орудийной стрельбе, вспомнили также его надменность и высокомерие. Вспомнили, при каких обстоятельствах сын канонира получил свое увечье, и нашли их подозрительными. Стало несомненно ясно, что страшное увечье лица Райнара Лерке, сына канонира, было платой канонира дьяволу за его помощь и содействие. Также вспомнили, что когда канонир уже должен был проиграть кулачный поединок, как пришла к нему победа – и тут явно без нечистого не обошлось. Ну и главное – вспомнили те ужасные изменения на портрете, которые обнаружились в зале суда.
Бесспорно, в обоих случаях увечье правой стороны лица было печатью дьявола, вошедшего в сговор с канониром, хотя было также очевидно, что сын его получил эту печать не по своей вине. И посему решили, что даже и половины этих свидетельств вполне достаточно, чтобы бесспорно доказать, что канонир Ганс-Иоахим Лерке связан с дьяволом и действует по его наущению.
Ганс-Иоахим Лерке был переведен в подземелье епископата, там был несколько раз пытан и сознался во всем, что ему вменялось в вину – в непомерной гордыне, в ереси, калечении собственного сына, и в тайных сношениях с дьяволом. Была ему определена казнь – сожжение на костре или сварение в кипящем масле, на выбор казнимого. Ганс-Иоахим Лерке выбрал костер.
Все горожане собрались на площади, чтобы поглядеть, как будут сжигать канонира. Сожжение было назначено поздней ночью, чтобы очистительное пламя костра было видно многим и сильнее устрашило дьявола, который, без сомнения, шныряет по людским сердцам, ища легкой добычи, где только можно. Костер разгорелся огромный, и искры от него возносились высоко к небу. Стоявший рядом каноник подсказывал канониру слова покаяния, пока огонь еще не добрался до него, и он в силах был говорить. Но Ганс-Иоахим Лерке упрямо молчал. А когда огонь подошел ближе, когда языки пламени начали лизать тело канонира, и он скорчился в смертной, огненной муке, внезапно раздался сильнейший взрыв, и костер разметало по площади. Несколько человек поблизости, в том числе и несчастный каноник, были тем взрывом убиты насмерть, а падающими ошметками и уголями от костра многим людям на площади причинило раны и ожоги, притом многим даже весьма тяжкие.
По характеру взрыва стало совершенно ясно, что дьявол на этот раз был ни при чем, а дело было в изрядной доле пороха, который непонятно каким образом попал в тот костер. Покойный канонир Ганс-Иоахим Лерке, понятно, никак не мог покинуть подземелья и положить порох в костер. Подозрение пало на сыновей канонира, которые, возможно, желали облегчить страдания отца, однако же, доказать этого никто не смог. А потом город потрясла еще одна таинственная и зловещая новость. Ужасный портрет канонира, хранившийся все это время в суде, в ночь казни таинственным образом исчез, и замок в двери был не поврежден, и сторож ничего не заметил. Люди поговаривали шепотом, что это де вовсе не канонира сожгли в ту ночь на костре, а его оживший по велению дьявола портрет, а самого канонира забрал дьявол и определил его пребывание там, где никто не знает, но слава Господу, подальше от Брюккенсдорфа!
Художнику же городские власти посоветовали как можно скорее покинуть Брюккенсдорф. Хотя мало кто подозревал, что нечеловечески страшный и к тому же таинственно исчезнувший портрет сожженного еретика Ганса-Иоахима Лерке – дело рук фламандца, сочли целесообразным удалить его как можно дальше от места события, чтобы не волновать почтенных горожан, и надо полагать, это было достаточно разумно. А так как художник уже все равно потерял свой дом, он не должен был так сильно пострадать от переезда в другие места. Фламандец собрал кое-какой скарб, сходил на исповедь, причастился, а потом он и его домашние облачились в дорожные одежды и навсегда уехали из Брюккенсдорфа. Дальнейшая судьба Мортимера ван дер Вейдена никому не известна.
Вы теперь спросите, а точно ли сам дьявол переписал портрет, пока он стоял в мастерской фламандца? Можно ли быть уверенным, что художник и вправду не приложил к портрету свою руку? Наверное, да, можно. Скорее всего, да, конечно можно! Ведь фламандец, увидев портрет, сам был ни жив, ни мертв от страха, и немедленно поклялся на Библии, что это дьявольское творение – не его рук дело, и вообще дело не человеческих рук. Разве не может такая клятва дать нам необходимую уверенность? Конечно может! Ведь если не верить такой искренней и сильной клятве, да еще данной на Библии, так чему же тогда вообще в людях верить? Но с другой стороны, наша с вами уверенность в том, что фламандец не притронулся к портрету, в том числе и его собственная уверенность, – и то, как оно было на самом деле – это две совсем разные вещи, и никто не может сказать, что это не так. Ведь мог же дьявол водить рукой фламандца таким образом, что тот сам об этом и не подозревал? Не зря же художник так опасался, чтобы бесы не стали водить его рукой, а раз опасался, то стало быть, опасался не зря!
Стало быть, бесы тем опаснее, чем выше мастерство и умение того, кем они овладели, хотя бы на короткое время? Получается, что так. Впрочем, все это только догадки, а как оно было на самом деле – этого никто теперь не скажет. Достоверно только одно. Недолгое время после того, как был сожжен на костре канонир и удален из города художник, городская ассамблея, собиравшаяся два раза в год, приняла два новых закона: повторять я их вам не буду, потому что с них я начал свой рассказ. И законы те сохранились в Брюккенсдорфе по сей день, хотя никто не может сказать, когда они применялись в последний раз, и применялись ли вообще когда-нибудь.
Но в конце концов, даже и не в этом ведь дело, а дело в том, что чем больше в человеке таланта, чем сильнее и ярче его мастерство, тем яростнее борются за его душу Господь и дьявол, и к сожалению сказать, бывает, что дьявол нет-нет, да и одолеет в этой борьбе. Поэтому не грех ввести и парочку лишних законов, если есть хоть небольшая надежда помочь тем самым удержать дьявола на цепи. А удерживать его надо, ой как надо! Ведь если раньше люди, искусные в ремеслах, посвящали свое время и свое искусство славе Господней, вырезывая искусные резьбы, плетя замечательные кружева, подбирая сочетания цветов, орнаменты, и в любой вещи, самой обыденной и малой, старались найти гармонию и совершенство, то ныне уже все меньше хотят люди занимать этим свой разум, и делают вещи неряшливо и скоро. И ум свой занимают уже не поисками гармонии и совершенства, а тем, чтобы вещи лучше служили, изобретают много всего нового для удобства жизни и усовершенствования работ, и деньги за труд занимают их гораздо больше, чем результат их труда. Они теперь полагают, что совершенство вещи заключается не в ее красоте, а только в ее полезности, мера которой определяется деньгами, и уж вовсе не обязательно восхвалять Господа своим ремеслом, добиваясь благолепия в каждой сработанной вещи, а достаточно ему краткой молитвы.
Я вижу, что если так будет продолжаться и далее, то за сим могут воспоследовать ужасные вещи. Возросшая алчность человеческая, соединенная с возросшей мощью вещей, может привести к таким ужасным войнам, перед которыми все прежние войны покажутся ребяческими играми. Мера жизни человеческой упадет ниже вещей. И власть человеческая возомнит себя выше власти господней и потом проклята будет. Ваш этот Ленин реки крови пролил, а чего добился? Того что лагерей понастроили по всей стране, и народ молится сухорукому параноику, этому вашему Сосо Джугашвили? Вы меня можете досмерти запытать, хоть железом, хоть травой вашей обкурить, а душу вы мою не сломаете. Над ней один только Господь властен.
Иван Грозный тоже пытался выше Бога залезть, ввел закон про опричнину. Дескать, от Бога вам разрешение дарую – насилуйте ребята, жгите, бейте, это теперь божие дело, и оно за вами зачтется, и за царем тоже служба не пропадет. Ан нет, не божие это дело! Проклял народ опричников, во веки вечные, и вас большевиков, тоже проклянут всем миром. Вы думаете, ваша пятьдесят восьмая статья – это закон? Не закон это, потому что не от Господа он, а от дьявола. Вы, большевики, думаете, что вы Бога отменили? Глядите себе, кабы он вас вскорости не отменил самих. Может быть, России монархия и не нужна, не мне судить, да только и вы ей нужны как на срамном месте чирей. Вы, большевики, сами демоны и плодите демонов. Вы демоны у власти, и властью своей умножаете число демонов, я фашистов имею в виду. Вы их породили и натравливаете теперь против всего мира, да только они на вас первых кинутся, как только силу почуют… Иван Петрович Павлов о том вам в письме сказал, а вы то письмо поглубже запрятали… От Господа ничего не спрячешь, он и так все видит. Только бы его не тронули… Да нет, не тронут, не посмеют…
Ох, как раскалывается голова от боли…
Да, Николай, привет… Чего звонишь?.. Да, работаю… травка мне какая-то сегодня голимая попалась… Не то что бы прет с нее, а вот какие-то глюки пошли. Типа я монах и хожу по дорогам и что-то такое только сейчас рассказывал какой-то толпе… или в камере… Да, и все мысли его, с понтом дела, через меня прошли. Про законы какие-то, про справедливость… а еще про научно-технический прогресс… и так все мрачно… а вообще, конечно, прикол!.. Да вот сижу, с серверами вожусь… сетку починяю… Ну пока, Коль, заходи. Ну будь… будь…
Оборони тебя Господь от лиха и от хворей…
Эк меня сегодня заглючило… трава голимая… да-а-а… А сейчас что – лучше что ли законы стали? Тоже полная фигня… Если налоги платить честно по закону – предприятие любое можно сразу закрывать. Эти законы, хотя бы про налоги, специально так придумали, чтобы можно было любого взять за жопу и сказать «виновен». Тогда и взятку можно с любого слупить. Нет, все это конечно, круто, но монах не догоняет… Стоит власти поменяться, так и закон тоже сразу меняют как глюкавый девайс. Так что закон, может и есть, а справедливости как раньше не было, так и теперь нет. Или вот в Америке ввели закон про sexual harassment, я тут столько на интернете прочитал и с америкашками чатился – так самого Клинтона чуть не засудили и не выкинули из президентов. Что это блин за закон, если под него можно любого подставить, даже президента? А он потом обозлился и давай бомбить всех подряд. Если так за каждый минет сбрасывать по бомбе – так всех можно разбомбить к чертям!.. И какая польза с такого закона? А сколько баб с мужиков деньги сдирает в Америке по этому самому закону – просто идут в суд и гонят там, что на них не так посмотрели и не там погладили. И докажи, что этого не было! Чем такие законы, так уж лучше никаких!
Или вот еще закон хотят принять про Интернет. Как начнут запрещать там все подряд – то нельзя и это нельзя, – и все! Люки им подавай в PGP… люки… глюки… никакого Интернета в помине не останется, а будет казарма… Хотя, конечно, нормального хакера и толкового юниксового сисадмина никаким законом не остановишь. А пускай их, пишут свои законы, нам не страшно… Мы ведь только закон божий блюдем, и за него готовы хоть бы и на костер…
Дай только, Господи, сил поболе, не оставь в трудный час без своей благодати…
Вообще, интересно этот монах жил, ходил там где-то всю дорогу, не работал ни фига, милостыню просил. Я бы тоже так хотел… А я как живу? сижу, как монах, сисадминствую – чпукс администрю плюс энтя плюс нетваревая сетка, и все блин за одну зарплату. Сижу, блин, в комнатке без окон, два на два, чем не келья! А как это я, интересно, с этим монахом мозгами законнектился, по какой сетке? Уж наверное, не по TCP/IP. Ведь тот монах-то давно уже умер! Это он травки нанюхался, да точно, я помню, а я наверное, этой же травки покурил, так что ли…
Ох, как же голова болит от сенного испарения! Господи, дай мне силы стерпеть муку и болезнь со смирением. Уж надо идти, нельзя на богомолье опоздать, грех великий! Надо поспешать… Ох, черт! Опять, блин… опять глюки… Какое, на хрен, богомолье… Мне еще firewall надо переконфигурить…
Может, таблетку какую найти… опять меня колбасит неслабо…
А все же подумайте, люди, напоследок, о чем я вам говорю, и постарайтесь из всех сил, что Господь вас наградил, воздержаться от искушения и не подменять натуру и красоту, данную нам Господом, подменными и заурядными вещами, не ищите одной выгоды взамен божеского счастья, ведь вы от того счастливее не станете, а несчастнее – уж это точно… Черт… а ведь прав тот монах, может от того я и убиваюсь травкой, что мне этой красоты не хватает… неба не хватает, солнца, звезд не хватает, ветра, облаков, шелеста травы, шороха листьев, плеска реки…
Где я теперь вижу небо? Только на заставке к MicrosoftWindows. Блин, такое уродство! Разве его с нормальным небом сравнить? Прав тот монах, а может он и насчет законов прав? И насчет всего остального? Или нет, не прав? Интересно, как же я с ним мозгами законнектился? Кого спросить? А может, вообще не спрашивать, а то в психушку упрячут… Надо Коляну звякнуть, чтобы водочки принес. Накачу стакан, мозги, может и прочистятся. А Женьке рыжему, который эту траву приволок, я точно в пятачину дам… Ох блин, как же болит голова… Нет такого закона, чтобы с простой травы так голове болеть, да и несправедливо это…
А впрочем, кто ж его знает… Справедливость, она ведь ни в дому не живет, ни по улице не ходит… Где ж ее искать-то, подскажи мне, Господи!