После Аушвица

Шлосс Ева

Откровенный дневник Евы Шлосс – это исповедь длиною в жизнь, повествование о судьбе своей семьи на фоне трагической истории XX века. Безоблачное детство, арест в день своего пятнадцатилетия, борьба за жизнь в нацистском концентрационном лагере, потеря отца и брата, возвращение к нормальной жизни – обо всем этом с неподдельной искренностью рассказывает автор. Волею обстоятельств Ева Шлосс стала сводной сестрой Анны Франк и в послевоенные годы посвятила себя тому, чтобы как можно больше людей по всему миру узнали правду о Холокосте и о том, какую цену имеет человеческая жизнь. «Я выжила, чтобы рассказать свою историю… и помочь другим людям понять: человек способен преодолеть самые тяжелые жизненные обстоятельства», утверждает Ева Шлосс.

 

 

1

Оставить в прошлом

«А сейчас, мне кажется, Ева хотела бы сказать несколько слов», – эта фраза разнеслась по большому залу и наполнила меня ужасом.

Я была тихой женщиной средних лет, женой инвестиционного банкира и матерью трех взрослых дочерей. Человеком, произнесшим фразу, был Кен Ливингстоун – в то время главный руководитель вскоре упраздненного Совета Большого Лондона и «бельмо на глазу» у премьер-министра Маргарет Тэтчер.

В тот день мы встретились пораньше, и он, конечно, не предполагал, что его слова приведут меня в смятение. Я даже не предполагала, что это было началом моего долгого пути к примирению с ужасными событиями моего детства.

Мне было пятнадцать лет, когда я вместе с тысячами других людей мчалась по Европе в поезде, составленном из темных и тесных вагонов для скота, и была высажена перед воротами концентрационного лагеря Аушвиц-Биркенау. Прошло уже более сорока лет, но когда Кен Ливингстоун попросил рассказать об этом, чувство всеохватывающего ужаса сковало меня. Захотелось сползти под стол и спрятаться.

Это случилось ранней весной 1986 года: мы были на открытии передвижной выставки, посвященной Анне Франк, в галерее рядом с лондонским Институтом современного искусства. Более трех миллионов людей по всему миру уже посетили эту выставку, но тогда мы только начинали рассказывать новому поколению историю о Холокосте с помощью дневника Анны Франк и фотографий ее семьи.

Эти фотографии связали меня с Анной таким образом, которого никто из нас не мог вообразить, когда мы были маленькими девочками и, бывало, играли вместе в Амстердаме. Мы были очень разными по характеру, но Анна была одной из моих подруг.

После войны отец Анны Отто Франк вернулся в Голландию и связал свой жизненный путь с моей матерью, и причиной на то были их общие потери и большое горе. Они поженились в 1953 году, и Отто стал моим отчимом. Он подарил мне фотоаппарат фирмы «Leica», которым когда-то снимал Анну и ее сестру Марго, чтобы я могла найти свое место в мире и стать фотографом. Я пользовалась этим фотоаппаратом много лет, и он до сих пор со мной.

История Анны – это история юной девочки, которая смогла задеть за живое весь мир простой человечностью своего дневника. Моя история – другая. Я тоже стала жертвой нацистских репрессий и была сослана в концентрационный лагерь – но, в отличие от Анны, я выжила.

К весне 1986 года я прожила в Лондоне почти сорок лет, и в то время город изменился до неузнаваемости: из невзрачной, уничтоженной бомбежкой скорлупы превратился в активный многонациональный мегаполис. Хотелось бы верить, что и я преобразилась подобным образом.

Я изменила свою жизнь и создала семью: вышла замуж за чудесного человека и родила детей, которые являются для меня самой главной ценностью. Я даже открыла собственный бизнес. Но большая часть меня была потеряна. Я не была собой, и общительная девочка, которая когда-то ездила на велосипеде, делала стойку на руках и не переставая болтала, осталась где-то там, далеко, куда я не могла проникнуть.

По ночам мне снилась большая черная дыра, которая вот-вот меня поглотит. Когда внуки спросили меня о пометке на руке, которую мне выжгли в Аушвице, я сказала, что это просто мой номер телефона. Я не рассказывала им о прошлом.

И все-таки я едва ли могла отказаться от приглашения сказать несколько слов на открытии выставки, посвященной Анне Франк, учитывая то, что это было дело всей жизни Отто Франка и моей матери.

По настоянию Кена Ливингстоуна я встала и начала сбивчиво говорить. Возможно, к огорчению присутствующих, которые надеялись на короткое вступление, я обнаружила, что, начав говорить, не могу остановиться. Слова вылетали, и я продолжала и продолжала говорить, вспоминая все болезненные и горькие испытания, которые пришлось пережить. Я была будто в бреду и ужасе; я не помню, что говорила тогда.

Моя дочь Джэки сказала: «Это было очень волнующе. Мы почти ничего не знали о том, что пережила мама, и вдруг она оказалась на сцене, с трудом произнося слова и начиная плакать».

Другие люди могли не понять то, о чем я говорила, но для меня это был очень важный момент. Я возродила небольшую часть себя.

Несмотря на такое малообещающее начало, после этого вечера все больше и больше людей просили меня рассказать о том, что происходило во время войны. Поначалу я просила своего мужа набрасывать черновики подобных речей и озвучивала их довольно плохо. Но постепенно я нашла свой собственный голос и научилась рассказывать свою историю.

Многое изменилось в мире с конца Второй мировой войны, однако несправедливость и дискриминация, увы, остались неизменны. От Движения за гражданские права чернокожих в Соединенных Штатах до апартеида в Южной Африке, от войны в бывшей Югославии до конфликтов в таких странах, как Демократическая Республика Конго – по всему миру я видела людей, борющихся за то, чтобы с ними обращались в равной мере с человеческим достоинством и пониманием. И, как еврейка, я видела, что даже правда о Холокосте не подтолкнула мир к осознанию полнейшего ужаса антисемитизма. На сегодняшний день все еще существует много людей, выискивающих козлов отпущения на основании цвета кожи, происхождения, сексуальной ориентации или вероисповедания.

Мне хотелось поговорить с такими людьми об ожесточении и гневе, которые заставляют их винить других. Как и они, я знала, какой тяжелой и несправедливой может иногда казаться жизнь. Долгие годы меня также переполняла ненависть.

По мере того как расширялся мой мир, я начала работать с Домом-музеем Анны Франк в Амстердаме и с фондом ее имени в Англии. Вскоре я написала книгу о своем опыте, излив саднящие воспоминания о Холокосте, и потом, значительно позже, повесть о жизни с моим братом для младших дочерей. Я изумлялась, когда другие люди тоже хотели написать о моей истории.

В конце концов, я стала путешествовать по миру и разговаривать с людьми в Соединенных Штатах, Китае, Австралии и Европе. И куда бы я ни приезжала, мои собеседники меняли меня изнутри, до тех пор, пока я честно не смогла сказать, что отныне ненависть и ожесточение не владеют мной. Ничто не сможет оправдать ужасных преступлений, совершенных нацистами. Эти поступки навсегда останутся абсолютно непростительными, и я надеюсь, что благодаря таким личным историям, как моя, о них всегда будут помнить. Но благодаря попыткам обратиться к людям и рассказать им всю правду я заново расцвела – и, может быть, стала тем, кем всегда была в глубине души, – и это стало настоящим подарком для меня и моей семьи.

Едва ли не самой значимой частью работы были разговоры со школьниками и заключенными. Когда я обводила взглядом собравшихся маленьких детей разного происхождения и национальности, или мужчин и женщин, осужденных за тяжкие преступления, их охватывало удивление: что же может быть у них общего со мной – невысокой женщиной в изящном кардигане и с австрийским акцентом? И все же я знала, что к концу нашего совместно проведенного времени мы будем разделять чувство того, что жизнь подчас сложна и мы не знаем, что принесет с собой будущее. Обычно оказывалось, что мы все-таки не так уж сильно отличаемся друг от друга…

Мне хотелось, чтобы они узнали то, что усвоила я: каким бы глубоким ни было отчаяние, всегда есть надежда. Жизнь обладает огромной ценностью и красотой, и нельзя ее растрачивать попусту.

В этой книге я расскажу о своей семье и о долгом странствовании, в прямом и переносном смысле слова, которое нам с мамой пришлось совершить. Также я постараюсь как можно больше рассказать о своем отце Эрихе и брате Хайнце. Я потеряла их обоих, и даже если вы встретите меня сейчас, пожилую женщину, вы должны знать, что во мне все еще живет та пятнадцатилетняя девочка, которая любит их, каждый день вспоминает о них и безумно по ним скучает.

Воспоминания о нашей семье сопровождали меня всю жизнь и в дальнейшем повлияли на мою работу.

Был май 1940 года, мы уже покинули свой дом в Вене и теперь собрались в новой квартире в Амстердаме. Оправдались самые худшие ожидания: нацисты оккупировали Голландию. Обычно я во всем полагалась на старшего брата, который мог успокоить и поднять настроение, но в ту ночь он был расстроен и молчалив. Он поделился своими сомнениями насчет того, сможет ли наш отец уберечь нас, поскольку нацисты уже начали вывозить евреев. «Эви, мне очень страшно, – сказал он, – я и вправду боюсь смерти».

Мы сели вместе с отцом на диван, и он крепко обнял нас, сказав, что мы звенья одной цепи и что мы обязательно доживем до того времени, когда у нас появятся собственные дети. «А если у нас не будет детей?» – спросил Хайнц. Отец ответил: «Я обещаю вам, что будут. Все мы оставляем после себя что-нибудь, ничто не пропадает. Хорошие дела, которые вы совершили, продолжатся в жизни близких вам людей. Это будет иметь значение для кого-то в определенный момент, и ваши достижения будут продолжены. Все на свете взаимосвязано, как звенья в одной цепи, которая не может быть порвана».

В этой книге я попытаюсь рассказать о стараниях, приложенных мною для того, чтобы оставить после себя нечто важное.

 

2

Венская семья

Для того, кто был молод, целеустремлен и при этом был евреем, в начале двадцатого века существовало только одно место для жизни – Вена. Мой детский взгляд принимал грандиозные размеры и изысканность этого города как само собой разумеющееся. Вена была домом, а я – настоящей венкой. К тому моменту как я родилась, наша семья жила в просторном особняке в лесистом районе на юго-западе Вены, однако в прошлом имела довольно длительную и бурную историю отношений с этим городом.

До окончания Первой мировой войны Вена была драгоценным камнем в габсбургской короне, центром обширной и могущественной Австро-Венгерской империи, которая простиралась от Украины и Польши до Австрии и Венгрии и до города Сараево на Балканах.

Довоенная Вена был промышленной и культурной столицей; предпринимательство подпитывалось торговым путем на Дунае, в то время как композитор Густав Малер, писатель Артур Шницлер и психоаналитик Зигмунд Фрейд наполняли улицы, оперные дома и кафе новыми идеями. Было практически невозможно не увлечься этими интересными людьми, которые подготавливали колоссальные события. В кафе «Централь» можно было увидеть Льва Троцкого, игравшего в шахматы и составлявшего план революции; в кафе «Шперл» художник Эгон Шиле и одна из его натурщиц, должно быть, отдыхали в перерыве между созданием провокационных портретов.

Те дни воодушевляли. К 1910 году население города составляло более двух миллионов человек. Величественные бульвары Рингштрассе были окружены улицами с новыми жилыми постройками для все возраставшего среднего класса – коммерсантов и владельцев магазинов. Они формировали массовую аудиторию для венской культуры: раскупали театральные билеты, ходили в рестораны, гуляли в венских лесах.

Неотъемлемой частью этого среднего класса сделалась хорошо образованная и успешная еврейская община.

Конечно, евреи жили в Вене время от времени около семисот лет. Но череда критически настроенных людей у власти привела к тому, что евреев выгоняли из города, и община становилась малочисленной и бесприютной. Она начала расцветать только со времени толерантной религиозной политики императора Франца Иосифа и установления полного равенства граждан в 1867 году. В последующие тридцать лет еврейское население Вены возросло до ста восемнадцати тысяч человек и вскоре стало играть значительную роль в жизни города.

Некоторые из этих еврейских семей были очень богаты и вследствие этого знамениты. Они покупали роскошные дома на Рингштрассе и отделывали их мрамором и золотом. Ниже на социальной лестнице находились работники среднего класса. К началу двадцатого столетия почти три четверти банкиров и больше половины докторов, юристов и журналистов были евреями. Существовала даже популярная футбольная команда, состоявшая из евреев и входившая в венский футбольный клуб.

Вслед за экономическим кризисом и упадком парафинового производства, на котором трудились многие польские евреи, последовали беспорядки на Балканах и в конечном итоге Первая мировая война, которая принесла свежую волну иммигрантов в Вену. Это были менее состоятельные, хуже образованные евреи, приехавшие из областей Восточной Европы, например, из Галиции. Они обосновались вблизи северной железнодорожной станции Вены, в районе Леопольдштадт. Эти семьи казались более религиозными и менее связанными с немецкой культурой, нежели еврейская община, которая уже ассимилировалась с австрийской жизнью. Семьи наподобие нашей никогда бы не сошлись с этими новыми иммигрантами, ставшими предметом антисемитских нападок.

Биография моего отца типична для семьи среднего достатка. Мой дед, Давид Герингер, родился в Венгрии в 1869 году. После переезда в Вену он открыл обувную фабрику «Герингер и Браун», и к ноябрю 1901 года – времени рождения моего отца – преуспел в этом деле.

У меня есть только одна фотография дедушки и бабушки. Дед выглядит по-деловому, с усами и шляпой-котелком, а мой папа и его сестра одеты в матросские костюмчики и с торжественным видом смотрят в камеру.

Моя бабушка, Гермина, – стройная и элегантная, высокая на вид из-за огромной шляпы, увитой слоями черного кружева и шифона, что было последним криком моды в то время. Она приехала в Вену из Богемии, нынешней Чехии.

Даже при напускном бесстрастно-спокойном виде, как было принято фотографироваться в то время, они выглядят счастливой семьей, и мой отец в своих воспоминаниях подтверждал это. К несчастью, вскоре у бабушки обнаружился рак, и она умерла в 1912 году в возрасте тридцати четырех лет. Дедушка снова женился на женщине, которая оказалась злой мачехой, поэтому мой папа в отрочестве ушел из дома и начал налаживать самостоятельную жизнь. Первый его опыт счастливой жизни в семье имел внезапный и трагический финал, но отец был уже в одном шаге от встречи с женщиной, определившей всю его жизнь, – моей будущей мамой.

Должна сказать, что мама отличалась необыкновенной красотой. Папа был смуглым и энергичным, у мамы же были светлые волнистые волосы, голубые глаза и ослепительная улыбка. Ее звали Эльфрида Марковитс, или просто Фрици, и ее жизнерадостность била ключом. Я очень люблю одну фотографию, где мама, совсем еще девочка, кормит лошадку и смеется. Но обстоятельства того времени были отнюдь не радостными: ее увезли в деревню, где мой дед находился с армией, спасаясь от голода. Но мама все еще улыбается, и снимок создает ложное впечатление того, что она приземленная, практичная и в какой-то мере простоватая девочка. Тогда, во всяком случае, она таковой не являлась.

Мать Фрици Хелен родилась в очень обеспеченной семье, владевшей виноградным хозяйством в тогдашней Галиции и минеральными источниками неподалеку от Вены, в Бадене, куда я не любила ездить из-за неприятного запаха.

Обстоятельства жизни моей бабушки значительно изменились после ее замужества. Рудольф Марковитс работал в крупной компании по производству электрических лампочек и различных осветительных приборов. Несмотря на то что его дело шло довольно успешно и семья не нуждалась ни в чем, Первая мировая война повлекла за собой тяжелые времена для большинства австрийцев. Еда стала распределяться по карточкам, и после распада Австро-Венгерской монархии в 1918 году Австрия оказалась в опасном положении. Страна столкнулась с разрушительными репарационными обязательствами по условиям Версальского мирного договора 1919 года, но разорилась до того, как была определена ставка.

То, что являлось когда-то масштабной империей, теперь стало маленькой страной, лишившейся своих самых прибыльных регионов. Промышленность и сельское хозяйство, которые были основой Австро-Венгерской империи, теперь поддерживали экономику других стран, таких как Польша и ставшие независимыми Чехословакия, Венгрия и Югославия. Эти новые государства заставляли Австрию платить выкуп до тех пор, пока не будут урегулированы пограничные споры, и вскоре вся Европа шепталась, что граждане Вены умирают от голода. В какой-то момент семья Марковитс была настолько голодна, что они решили убить и зажарить свою комнатную птицу. Моя мать, любившая ее, помнила, как плакала над тарелкой, но все равно стащила мясо с косточек и съела.

Так что к тому времени, как семнадцатилетний Эрих Герингер встретился с четырнадцатилетней Фрици Марковитс, они уже были знакомы с трудностями и неопределенностью. Но осознание того, что обстоятельства жизни могут стремительно измениться, никак не повлияло на их жизнерадостность в бушующие двадцатые годы. Как показывает письмо 1921 года, мой отец был убежден, что никто не будет стоять на пути их любви – даже мать Фрици, которая сказала ему, что ее дочь слишком молода для таких серьезных вещей.

Вена, 17 августа 1921 года
Ваш покорный Эрих Герингер.

Высокоуважаемая леди, сегодня я получил Ваше письмо от пятнадцатого числа и сначала был шокирован – но потом в моем сознании появилась мысль, что высокоуважаемая леди, должно быть, имела только благие намерения. Я очень благодарен за доверие, которое Вы оказываете Фрици и мне. Вы совершенно правы во многих вещах, и я должен признать, хотя мне очень больно, что я слишком поторопился с нашими планами на будущее.

Идея созрела у меня в голове моментально, и я не осознавал, какое сопротивление она повлечет за собой. Мне жаль, что я не могу принять предложение, которым почтила меня высокоуважаемая леди. Моя нелюбовь к подобным наслаждениям уже очень глубока и длительна. С того момента, как я встретил Фрици, я околдован ею, поэтому не интересуюсь никакими другими наслаждениями… Мы сразу же стали серьезно относиться друг к другу, иначе бы не продолжили нашу близкую дружбу…

Высокоуважаемая леди, надеюсь, Вы не будете слишком раздражены, когда узнаете, что я рассказал Фрици о Вашем письме. Я не могу скрывать от нее что-либо важное. Прошу Вашего прощения за оспаривание того факта, что Фрици еще школьница (как считаете Вы и Ваш муж). Даже если она еще ходит в школу, она уже гораздо более зрелая, чем данный возраст мог бы предполагать. Вы должны признать этот факт. Я еще раз благодарю Вас за добрые намерения, которые Вы продемонстрировали…

Покорным он был недолго – они поженились в 1923 году и были едва ли не самой молодой парой в городе. Если вы столкнулись бы с ними, когда они прогуливались по Ринг-штрассе, поднимались в горы или сидели с друзьями в одном из знаменитых венских садов раннего вина, вот какими они могли бы предстать.

Мой отец был энергичным и веселым, дружелюбным и очаровательным. Он учился в Венском университете, прежде чем взял на себя руководство семейной обувной фабрикой после смерти моего деда в 1924 году. Мама в отличие от него не увлекалась спортом и упражнениями на свежем воздухе, вместо этого она любила слушать музыку, играть на фортепьяно и проводить время с семьей. Они оба стильно одевались. Отец носил безупречно сшитые костюмы от «Савил-Роу»; кроме того, он стал носить розовые рубашки задолго до того как они стали модными. Моя мама всегда умела выглядеть элегантно, даже с коротко постриженными волосами по новой моде или в клетчатом берете.

Мой отец был главой семьи во всех отношениях – руководил экспедициями, вел свой бизнес и подбирал мебель для нового дома Герингов на улице Лаутензакгассе с впечатляющим набором антиквариата, в том числе с супружеской кроватью, которая когда-то принадлежала императрице Ците. Он всегда был полон энтузиазма и идей и в работе и в отдыхе, и моя мать, будучи более молодой и осторожной, следовала за ним.

Они были молоды и влюблены, и им посчастливилось найти друг друга.

 

3

Детство

– Ну же, Хайнц, я хочу это сделать…

Я была упрямой маленькой девочкой с прямыми белокурыми волосами, и мой подбородок решительно выдавался вперед. Мой брат Хайнц был высоким и хрупким, с длинными тонкими ногами, темными волосами и выразительными глазами.

В хорошую погоду мне часто хотелось втащить нашу маленькую телегу для сена на верх пригорка в нашем саду, запрыгнуть в нее, а потом стремительно скатиться вниз. Я очень любила эту довольно опасную игру. Мы часто получали травмы, так как единственным способом управления тележкой было использование жерди в качестве импровизированного руля. Подозреваю, что Хайнц испытывал значительно меньше восторга от этого аттракциона, чем я, но он, как обычно, потакал своей младшей сестре. Между нами была разница в три года, и мы сильно отличались друг от друга и по характеру, и по внешним данным.

Хайнц появился на свет в 1926 году, и родители в нем души не чаяли. Первое его эмоциональное потрясение случилось спустя три года после рождения, одним весенним днем, когда его увезли из дома к бабушке без каких-либо объяснений. Прошла неделя, полная нервного напряжения, в течение которой ни мама, ни папа так и не сказали, что произошло. В конце концов, он вернулся домой, где застал маму с маленьким ребенком на руках, и этим ребенком была я.

Родилась я 11 мая 1929 года в Венской больнице, и, возможно, эта наша первая встреча с братом вызвала у него чувство обиды на всю жизнь. Теперь мне кажется удивительным, что большинство взрослых не говорили своим детям о том, что вскоре у них появится брат или сестра, но так было принято в те времена.

К счастью для меня, Хайнц не озлобился, а довольно быстро стал моим самым верным помощником и лучшим старшим братом, на которого я могла бы надеяться. Но события той недели оставили в его душе незаживающую рану. Он стал заикаться, и никакие врачи и лекарства не смогли вылечить этот недуг. Родители даже водили его к Анне Фрейд, дочери Зигмунда Фрейда и основательнице детского психоанализа, – но безрезультатно. Он был очень чувствительным мальчиком.

Хотелось бы мне сказать, что я была восхитительным ребенком, но я не унаследовала той легкости темперамента, которой обладал Хайнц. На одной семейной фотографии я сижу хмурая, втиснутая между родителями, с легким раздражением поглядывая, как бы они между делом не обратили внимания друг на друга или на Хайнца.

Я постарела, но осталась не менее своенравной. Я отчетливо помню, как провела множество вечеров, стоя в углу комнаты, где я должна была хорошенько подумать о каком-то проступке, а затем извиниться. Я ходила вокруг стула из гнутой древесины, водя пальцем по сиденью и повторяя, что никогда не попрошу прощения.

Эти сцены часто возникали из-за разногласий по поводу еды. Мягко говоря, я была привередливым едоком и ненавидела овощи. Обычно я оставлялась в одиночестве за столом после того, как все остальные уже поели, и мне было запрещено уходить, пока я не съем все на своей тарелке. Часто я прилепляла горошинку за горошинкой к обратной стороне стола.

Однажды вечером родители пожелали нам спокойной ночи и уехали на вечер, в то время как Хайнц и я ужинали вместе с нашей горничной. Еда состояла из костлявой рыбы, и я ненавидела вытаскивать острые кости изо рта. В середине трапезы мама позвонила, чтобы узнать, как мы. «Они в порядке», – сказала ей горничная, прежде чем я подбежала к телефону и, выхватив трубку, громко запротестовала: «Я не в порядке! Мы едим рыбу, в ней много костей, и я ненавижу ее!»

Естественно, мама велела мне вернуться за стол и немедленно закончить ужин. Но иногда я задаюсь вопросом, не поддерживало ли меня это стремление к упорному неповиновению позже, в бесконечно более трудных обстоятельствах, когда мне действительно важно было не терять ни капли жесткого своеволия, чтобы не сдаться?..

В первые годы моей жизни наша квартира представляла собой средний этаж большого дома, построенного в девятнадцатом веке в Хитцинге. Этот район славился своими парками и садами. Летний дом Габсбургов, дворец Шенбрунн, был за углом, и известный архитектор Отто Вагнер спроектировал поблизости остановку метро лично для императора (он воспользовался метро дважды). За углом, на кладбище, имелась устрашающая коллекция покойных австрийских аристократов, что делало это место одним из самых престижных в городе.

Какой ухоженной и комфортабельной, должно быть, казалась эта местность недовольному своей судьбой и бесперспективному художнику, который прошелся по Хитцингу в первом десятилетии ХХ века… Адольф Гитлер приехал учиться в Вену, чтобы поступить в престижную Венскую Академию изящных искусств, но, несмотря на дополнительные занятия, он провалил экзамены дважды.

Наш дом на углу улицы Лаутензакгассе походил более на замок, чем на обычную загородную виллу, с его большой башней и большим садом, где мы часто праздновали дни рождения.

Я очень любила наш оживленный дом. Мы не были богаты, но жили в уюте и тепле, а стеклопакеты защищали нас от суровых венских зим. У нас была горничная, которая жила в маленькой комнате за кухней, и другие женщины приходили каждую неделю, чтобы помочь со стиркой и шитьем.

Если бы вы могли заглянуть к нам, то увидели бы меня в нише моей спальни, сидящую за столиком, на котором стоит чайный сервиз, или всех нас за обедом в столовой, украшенной цветастыми обоями. Ночью можно было бы услышать, как Хайнц шепчет мне что-то на большой веранде, пока мы смотрим на звезды, и рассказывает свои любимые истории из книг Карла Мая про Виннету и Старину Шаттерхенда.

В нашем районе жило мало евреев, несмотря на то что имелась синагога, и мы с Хайнцем в действительности начали узнавать историю своей религии и культуры только тогда, когда пошли в школу. Все австрийские дети обязательно получали религиозное образование. Для подавляющего большинства учеников это означало изучение основ католицизма, но мы три раза в неделю посещали отдельные уроки – таким образом, все понимали, что мы евреи.

Нам нравились уроки религии, и мы с воодушевлением стали отмечать еврейские праздники и соблюдать традиции. Родители поддержали наш интерес и послушно начали зажигать свечи в пятницу вечером, перед Шаббатом. Пятничные вечера стали особым событием: мама звала Хайнца и меня, и мы помогали ей накрывать стол для субботней трапезы. Выкладывалось наше лучшее столовое серебро и фарфоровая посуда, свечи ставились в подсвечники – и это действо было самым главным для меня за всю неделю. Я гордилась тем, что росла в еврейской семье.

Однако ни отец, ни мать особо не интересовались религией. Мама была совершенно не осведомлена о многих иудейских обрядах, папа также не соблюдал ритуалы, однако очень переживал о сохранении нашего культурного достояния. В повседневной жизни это проявлялось в семейных празднованиях еврейской Пасхи и в полном отказе от свинины. Но случались времена, когда наша религия все-таки заявляла о себе гораздо более серьезно.

Иногда наша горничная-католичка брала нас с собой на мессу. Я думаю, делала она это в основном для того, чтобы просто иметь возможность самой ходить в церковь по воскресеньям, и я знаю, что у многих еврейских детей был такой же опыт, потому что большинство домашних работников в Вене были крестьянами из больших католических семей. Я наслаждалась этими прогулками, особенно церемонией, видами и запахами католической божественной литургии. Но когда мой отец узнал об этих поездках, он был в ярости и немедленно уволил нашу горничную.

Позже сестра моей матери и ее семья переехали в Англию, чтобы скрыться от нацистов, и обратились в христианство. Это глубоко расстроило моего отца. Он считал, что если человек родился иудеем, то он должен им остаться. По его мнению, обращение в другую религию из-за страха преследования говорило об отсутствии твердости характера.

Помимо того что мы соблюдали еврейские традиции, мы участвовали и в жизни Вены точно так же, как другие австрийцы. Хотя мы не праздновали Рождество как таковое, мы приветствовали Святого Николая и его помощника Черного Питера в день их праздника, который приходился на 5 декабря. Многие годы я ждала подарка от Святого Николая, предшественника Санта-Клауса, – маленькую красную машинку с педалями. Я намекала о своем желании родителям за несколько месяцев до заветной даты и в долгожданный день просыпалась рано утром и смотрела под кровать: не появилась ли машинка за ночь? Этого так и не произошло, но моя первая настоящая машина, которую я купила, была красного цвета.

Должно быть, мама и папа считали, что мы получали более чем достаточно подарков и угощений, потому что иногда они заворачивали в оберточную бумагу подарки прошлых лет и вручали их снова.

По правде говоря, мы не испытывали недостатка во внимании и заботе. Каждый день мы навещали родителей моей матери, которые жили в более маленькой квартире на Хитцингер Хауптштрассе. Я сказала, что мы навещали бабушку с дедушкой, но по большей части во время этих визитов мы наблюдали их горничную Хильду, управлявшую домом, как начальник, но ужасно избаловавшую нас. Она была членом семьи целых сорок лет, и хотя бабушка формально считалась главной и в других ситуациях могла быть очень громогласной, дома она вела себя тихо и позволяла Хильде вести домашние дела так, как она считала нужным. Когда бабушка с дедушкой были вынуждены бежать от нацистов, Хильда следила за их квартирой до того момента, как окончательно вернулась к себе в деревню.

Единственным моментом наших каждодневных визитов, который я не любила, было приветствие прабабушки. Ее устрашающая фигура, вся в черном одеянии, довлела надо мной. Я говорила маме, что она «старая и противная», и умоляла не ходить к ней. Но, несмотря на мои протесты, меня всегда вталкивали в ее спальню, где я на цыпочках подходила к этой старой даме и нервно целовала ее в щеку.

К счастью, соблазнительная перспектива совместно проведенного досуга с бабушкой и дедушкой превосходила мои ожидания. В особенности я обожала деда. Он всегда находил необычные занятия для каждого из нас. Был он очень музыкальным, и Хайнц сидел рядом с ним на фортепианном стуле и смотрел, как дедушка делает глубокий вдох, закрывает глаза, а затем его руки порхают над клавишами. Музыка звучала великолепная, но дед мог играть только на слух, потому что, будучи молодым студентом, отказался учить нотную грамоту.

Возможно, я унаследовала его упрямство, но не унаследовала музыкального таланта. В то время как Хайнц проводил часы за игрой на фортепиано, а затем на аккордеоне и гитаре, я больше стремилась к общению.

Воскресным утром дедушка брал меня с собой в местную таверну рядом с железнодорожным переездом, где он выпивал кружку пива, а я съедала суп. Австрийские таверны представляли собой, скорее, кафе и винные сады, нежели пабы или бары; в них собирались мужчины, чтобы непринужденно поболтать. Больше всего мне нравилось сидеть рядом с дедушкой за столиком, в то время как официантка подносила нам суп-гуляш. Он был горячим, в большой чашке из нержавеющей стали, и его разливали по тарелкам, а я наблюдала широко раскрытыми глазами, сколько кусочков говядины упало в мою тарелку. Я находилась в центре внимания. Друзья дедушки с большим интересом слушали мои рассказы о том, чем я занималась на неделе и о моих увлечениях. Для меня это было раем.

В городе наша жизнь вращалась вокруг семьи, дома и школы. Горничная, позволяя нам выпустить пар, водила нас в парк рядом с Шенбруннским дворцом или на фильм, где играла актриса Ширли Темпл, а иногда в качестве поощрения и в знаменитый венский парк аттракционов Пратер. Но чаще всего мы ходили к родственникам родителей: к сестре отца Бланке и двоюродному брату Габи, который был моим лучшим другом. Сестра нашей матери, Сильви, и ее муж Отто тоже жили неподалеку, и я могла приходить играть с их маленьким сыном Томом.

Мне всегда нравились младенцы, я наблюдала за ними, и Том меня пленил. Однажды я увидела, как тетя кормит его грудью, и после этого мне пришла в голову идея попробовать таким же образом покормить своего друга Мартина у нас дома. Разумеется, в те детские годы никакой груди у меня не было, но мама Мартина застала нас врасплох и устроила грандиозный скандал. Я безмерно расстроилась из-за того, что она на время запретила Мартину приходить ко мне в гости. Было крайне неловко и стыдно.

В школе я усиленно занималась чтением, но пренебрегала арифметическими задачами. Во второй половине учебного дня мы часами писали на доске слова готическими буквами.

Но только на улице я оживала. Мне хотелось во всем походить на отца: нырять, плавать, бегать и лазить по горам. «Вы не должны ничего бояться!» – кричал он, вовлекая нас в какое-нибудь опасное занятие, которое щекотало нервы мне и приводило в ужас Хайнца.

Папа начал воспитывать во мне бесстрашие, заставляя прыгать с высокого шкафа к нему в руки, а потом подобные прыжки я проделывала уже в глубоком бассейне. Мама испуганно наблюдала за подобными трюками, а Хайнц, улыбаясь, произносил: «Нет, папочка, спасибо», – и продолжал читать книжку Жюля Верна. Но я твердо верила, что с отцом никогда не попаду в настоящую беду и его руки всегда будут готовы поддержать меня.

Один из моих геройских обрядов показался Хайнцу невероятно забавным, и он высмеял меня, решившую спать на подушке из камня, так как папа сказал, что от мягкого матраса портится осанка. Когда мы ходили в горы, Хайнц обычно стоял с мамой и ждал, пока я полазаю по расщелинам, побегаю босиком по скалистым тропинкам и покачаюсь на висящих тросах.

Внешне я даже была похожа на худую маленькую мартышку. Еда все еще внушала мне отвращение, и злополучная поездка в санаторий в сочетании с большим количеством рыбьего жира так и не сделала меня толще. Поэтому я висела на длинных тощих руках, а ребра торчали и выглядели как стиральная доска.

Каждое воскресенье мы отправлялись навстречу подобным семейным приключениям, а на каникулах уезжали еще дальше, в Тироль и Альпы, где жили в уютных деревянных домиках и носили национальную тирольскую одежду.

Путешествия стали еще более приятными с того момента, как папа однажды приехал домой на нашей первой машине. Он конечно же водил очень быстро, с визгом вписываясь в крутые повороты высокогорных узких дорог, так, что нас резко бросало из стороны в сторону, и мы глядели на крошечные домики, оставшиеся внизу. Мама сидела рядом с ним, на переднем сиденье, и визжала так, что мы с Хайнцем, сидя сзади и вцепившись друг в друга, думали, что наши барабанные перепонки лопнут.

Жарким летом мама увозила нас из города на все каникулы, часто вместе с тетей Бланкой и братом Габи. Мы направлялись в Италию, на Адриатическое побережье, где могли плавать и играть на пляже. Хайнц боялся медуз, а я любила зарываться в песок, а потом бежать в море.

Тогда в силу своего возраста мы не понимали истинной причины этих поездок: мама встречалась со своим итальянским возлюбленным, и иногда мы проводили там целых три месяца подряд. Гино был элегантным и обаятельным, с темными блестящими волосами, и носил модные фланелевые брюки. Возможно, у мамы были и другие любовники, но Гино присутствовал в ее жизни довольно продолжительное время. В какой-то момент он приехал в Вену и требовал, чтобы она развелась и вышла за него замуж. Они долго переписывались даже после того, как мама узнала, что Гино тоже женат на другой женщине.

Вена того времени славилась довольно свободными взглядами на брак, и у моего отца также было бесчисленное количество поклонниц, развлекавших его во время летнего периода работы на заводе. Это было в духе эпохи, но тем не менее в нашей семье царило счастье. Разные по характерам: смелые и общительные отец и я, творческие и мягкие брат с мамой – мы отлично дополняли друг друга.

Родители питали большую любовь к классической музыке, и иногда вместо сказок на ночь папа включал на граммофоне запись квинтета «Форель» Франца Шуберта. Все вчетвером мы лежали на полу нашей гостиной и засыпали под эти «снотворные» звуки.

В те вечера, под оживавшие звуки квинтета Шуберта, мир казался мне чистым и беззаботным, но на самом деле угрожающие события уже маячили на горизонте. Многие из них случились в судьбоносном 1933 году.

В семь лет у Хайнца обнаружилась серьезная инфекция, и он лежал в постели, глядя на стены, а температура безудержно росла. Однажды я подкралась сзади и, перегнувшись через спинку кровати, заглянула ему в лицо: «Может, хочешь почитать любимую книжку? – прошептала я, думая, что тем самым облегчу страдания брата. – Как насчет Старины Шаттерхенда?» Но Хайнц покачал головой. Он был настолько болен, что не мог даже читать.

«Ему ничуть не лучше, – с тревогой говорила мама. – Почему врачи не могут поставить диагноз?»

Доктора приходили и уходили, но никто так и не определил болезнь.

«Я найду другого доктора, – сказал отец, стараясь придать своему голосу ободряющую интонацию. – Не переживай, мы обязательно разберемся, в чем дело, и он поправится». Но даже папа выглядел очень взволнованным.

После многочисленных консультаций у разных докторов родители, наконец, нашли специалиста, который поставил верный диагноз и удалил Хайнцу гланды. Хайнц начал выздоравливать, но инфекция уже повлияла на его зрение, и он ослеп на один глаз. Естественно, родители безумно переживали по этому поводу. И брат тоже испуганно спрашивал: «Папа, а вдруг я не смогу больше читать книжки?»

Все, что я могла сделать, это беспокойно стоять около его постели, не в силах помочь. «Тебе не лучше сегодня?» – спрашивала я, напуганная слабым и беспомощным видом своего старшего брата.

Это было суровым испытанием для всех нас. Хайнц так никогда и не оправился от страха потерять зрение, а папа переживал по поводу того, что возникшие в душе сына тревоги помешают ему найти свой жизненный путь.

Нашу семью подстерегал еще один крутой поворот судьбы. Экономический кризис и стремительно растущая инфляция поставили Австрию в затруднительное положение, и папино дело перестало приносить доход. В 1918 году поездка в трамвае стоила полкроны, а теперь цена стала равняться 1500 шиллингам – валюте, которая в 1924 году пришла на смену старой кроне. Обед, стоивший раньше одну крону, обходился теперь примерно в 30 000 шиллингов.

У нашего завода «Герингер и Браун» не было будущего, но отец, с его находчивым умом и предприимчивостью, придумал нанимать на работу женщин, которые шили бы мокасины, не выходя из дома. Однако нам все равно пришлось подыскать более скромное жилье, на тот период, пока папа не поправит дела с работой. «Квартира, конечно, более тесная, но зато очень милая, – говорила мама, стараясь ободрить нас. – И только подумайте, насколько мы теперь ближе к бабушке Хелен и дедушке Рудольфу». Но этим словам не удалось сгладить мое чувство потери.

«Все наладится, Эви», – произнес однажды отец, но я услышала надрыв в его голосе и поняла, что ему было невероятно жаль покидать наш дом на Лаутензакгассе.

Дом одной счастливой семьи – это нечто большее, чем четыре стены, но я понимала, что мы закрываем дверь, оставляя за ней свои детские воспоминания о веселье, ссорах, взрослении, семейных обедах и днях рождения. Начинался новый этап нашей жизни.

Учитывая эти внутрисемейные раны и потрясения, занимавшие мои мысли, не удивительно, что я смутно помню ходившие в то время слухи о грандиозных мировых событиях. Время от времени я видела тетю или дядю с нахмуренными бровями или улавливала нотку волнения в голосах родителей, когда они обсуждали услышанные по радио новости. Был 1933 год, и в Германии к власти пришел Адольф Гитлер.

 

4

Нацисты приближаются

Австрийцы всегда считались людьми обаятельными и уравновешенными. Как я узнала потом, они были и «обаятельными нацистами» – улыбающимися и милыми, в то время как восторженно приветствовали Гитлера после включения Австрии в состав Германии в 1938 году.

1930-е годы, время моего беззаботного детства, были отмечены беспокойствами в Вене, а также стали кульминацией десятилетий жестокой вражды.

Как только распалась Австро-Венгерская империя, город стал свидетелем фактической гражданской войны. Различные национальности и этнические группы делили империю на части с начала столетия. В то время как в здании парламента политики кричали друг на друга на разных языках, на Рингштрассе бедствующие рабочие протестовали против высоких цен на продукты, перенаселенных жилых помещений и потока эмигрантов, из-за которых, как они считали, стало трудно найти работу.

Вена была удивительным и заманчивым городом для состоятельных людей, но бедным людям в ней жилось трудно.

Хорошо известный в народе бургомистр, Карл Люгер, снабдил Вену начала века электричеством, трамвайными путями, чистой водой для больниц и даже общественными бассейнами. Но он также мог наблюдать разительный рост количества бездомных людей, спавших на раскладушках в трамвайных депо, стоявших весь день в очереди за местом для ночевки в общежитии и не имевших возможности купить еду. Пока обеспеченные жители города собирались в кафе, чтобы поделиться новыми мыслями, бедные люди приходили в приюты, чтобы спастись от холода, почитать газету и съесть тарелку супа.

Газеты часто говорили им о том, что причина всех проблем только одна – евреи. Бургомистр Люгер был известен своими антисемитскими взглядами и знал, что может легко снискать поддержку, возложив – несправедливо – вину за неблагополучные обстоятельства на предпринимателей-евреев.

Не всем нравилось, что Вена представляла собой многонациональный «плавильный котел», притягивавший широкий круг людей со всей империи. Некоторые писатели и политики начали агитировать за пангерманское движение, обращаясь мыслью к античным мифам об арийцах, которые происходили из Северной Европы и являлись более совершенной расой, нежели другие, в частности, славяне и евреи. Некоторые, например, депутат парламента Георг фон Шенерер, хотели объявить о том, что «Германия для немцев» (учитывая воссоединение Германии и Австрии), но пока император Франц Иосиф оставался на троне, их заявления не могли противостоять множеству мнений и разногласий того времени.

Если бы не Первая мировая война и падение империи Габсбургов, возможно, лишь немногие восприняли бы идею о «пангерманской высшей расе» всерьез, но этот пестрый набор популистских лозунгов и переосмысленных мифов сильно повлиял на Адольфа Гитлера, который между 1908 и 1913 годами был неудачливым художником и жил в одной из дешевых гостиниц Вены.

Гитлер, сын таможенного чиновника из провинциального австрийского города Линц, ненавидел венский интернационализм, современную живопись и музыку, свободу в сфере половых отношений и хаотичную политическую жизнь, изгнавшую его отовсюду. Он был похож на бедного мальчика, прижавшегося лицом к витрине кондитерской, в то время как находившиеся внутри представители высшего общества и интеллигенции не обращали на него никакого внимания.

Война принесла с собой нужду, голод, экономический упадок и окончательно унизительное положение в 1918 году. В то время как остальной частью Австрии до сих пор руководило консервативное правительство и католическая церковь, жители Вены взбунтовались, и с 1919 по 1934 год городская администрация состояла из социалистов, с прогрессивными взглядами на муниципальное жилье и общественное здравоохранение. Вена снова оказалась в центре ожесточенной и неистовой битвы между конкурирующими политическими идеологиями.

В 1934 году завершилась эпоха Красной Вены, а лидер христианско-социалистической партии Энгельберт Дольфус отодвинул австрийскую демократию в сторону и установил однопартийный нацистский режим. Как это ни парадоксально, Дольфус выступал или против нацистов, или против планов Австрии, присоединявшейся к Германии. Он старался защитить евреев, запрещая антисемитскую пропаганду и дискриминацию студентов-евреев. Когда в 1934 году Дольфус был убит австрийскими нацистами, его место занял другой член правительства – Курт фон Шушниг, он тоже пытался загнать Гитлера в угол.

В течение трех лет ему это удавалось, но Гитлер никогда не позволил бы Австрии голосовать на свободном референдуме по вопросу объединения с Германией, тем более после того, как было спрогнозировано, что две трети австрийцев предпочли бы сохранить независимость. 9 марта 1938 года немецкие войска тихо пересекли границу Австрии, не встретив сопротивления. Месяц спустя Гитлер приказал австрийцам проголосовать на референдуме по поводу будущего их страны. Официальный результат показал, что 99,75 процентов людей проголосовали за воссоединение с Германией.

Я никогда не забуду тот страх и плохие предчувствия, которые поглотили меня в ночь, когда нацисты достигли Вены. Аплодирующая толпа и звон колоколов приветствовали немецких солдат, а над каждым окном и зданием возвышались большие красные флаги с черной свастикой, похожие на ядовитые цветы.

Мы всей семьей собрались в квартире дедушки и бабушки и с волнением стали слушали новости. Я играла с двоюродным братом и Хайнцем, но чувствовала что-то неладное.

«Мы прожили здесь всю жизнь, – донеслись до меня слова дедушки, – и Австрия была родиной для нескольких поколений нашей семьи».

Кто-то попытался утешить его: «Не может быть, чтобы все стало настолько плохо, наши друзья других национальностей не допустят подобного».

«Как ты думаешь, что происходит?» – прошептала я Хайнцу на ухо, но он приложил палец к губам и посмотрел на меня широко раскрытыми глазами, пытаясь намекнуть, что мы поговорим об этом позже.

Мы шли домой молча, и когда родители укладывали нас спать, мама, поцеловав меня и Хайнца, сказала: «Завтра все наладится».

В тот вечер ее успокоительные слова помогли мне легче заснуть, но казалось, что сердцем она чувствовала: судьба венских евреев окончательно решена.

Гитлер появился на балконе Нового дворца Хофбург, напротив императорской площади Хельденплац, 15 марта 1938 года. Он говорил, обращаясь к многолюдной толпе австрийцев, на фоне высеченного золотом лозунга, сделанного для императора Франца Иосифа: «Правосудие есть основа государства».

«Такой страной является Германия, – сказал Гитлер. – Я могу доложить немецкому народу о величайшем достижении в своей жизни. Я объявляю истории о вхождении моей родины в состав Германского Рейха».

Город, который так долго с пренебрежением относился к этому человеку, теперь приветствовал его с распростертыми объятиями, и первой важнейшей задачей Гитлера, которую он возложил на своего сподвижника Йозефа Геббельса, было очищение Вены от «грязи и тараканов» – он имел в виду евреев.

В первую неделю правления нацистов самые худшие опасения оправдались. Австрийским нацистам было разрешено свирепствовать, избивать евреев, разграблять их имущество, заставлять их называть друг друга оскорбительными прозвищами на улице и срывать ордена с груди бывших солдат и офицеров Первой мировой войны.

Внезапно добродушные друзья моего детства исчезли. Я удивлялась тем новым людям, оказавшимся передо мной. Обычные владельцы магазинов, трамвайные кондукторы и прорабы, которых, как мне казалось, я знала, заставляли евреев опускаться на колени, чтобы соскребать продемократические высказывания с тротуаров.

Безусловно, эти люди не имели ничего общего с теми, с кем моя семья так долго жила бок о бок…

Даже не интересуясь политикой, нельзя было не замечать того антисемитизма, который существовал в Вене в течение многих лет. И не только из пангерманской газеты доходила информация о том, что человеку, похожему на еврея, могли сбить с головы шляпу на Рингштрассе или о студентах, которых прогоняли из Венского университета с глумливыми выкриками «Долой евреев!»

В годы, предшествующие аншлюсу, все главные политические партии имели антисемитские заявления в своих манифестах, и даже государственный аппарат Дольфуса – Шушнига, претендовавший на защиту евреев, имел в своем составе много антисемитов. Это предубеждение было глубокой, устоявшейся и скрытой тенденцией нашей жизни, но только в тот момент оно начало вторгаться в мое защищенное существование.

Первое столкновение с новоявленными австрийскими нацистами повергло меня в шок. «Мы не должны больше возиться с такими, как вы», – сказала мать моего друга, захлопывая входную дверь перед моим носом. Я побежала домой в недоумении и в слезах.

«Что ж, так теперь будут поступать со всеми евреями», – объяснила мне мама утомленным голосом.

Черные нацистские свастики стали появляться повсюду, и смеющиеся мужчины-австрийцы, в национальных костюмах с аккуратными фетровыми шляпами и брюками, заправленными в носки, заставляли маленьких детей писать слово «жид» около магазинов, владельцами которых были их родители.

Когда мы выглядывали из окон гостиной, то видели ряды солдат-нацистов, маршировавших по улице, и стук их сапог леденил кровь. Однажды мы пошли погулять в сад около дома бабушки и дедушки, но услышали фразу «Евреям вход запрещен!» от их управляющей – женщины, которая неожиданно стала ярой нацисткой.

Новые законы, написанные с отменной бюрократической логикой, требовали от австрийцев присяги на верность Гитлеру и нацизму. Один из таких законов обосновывал, что раз евреи не будут давать присягу, то они автоматически изгоняются из сфер государственной и профессиональной службы. Они больше не могли преподавать в школах и не могли лечить пациентов нееврейского происхождения.

Австрийские евреи начали бегать из одного иностранного посольства в другое, умоляя о выдаче визы, чтобы уехать. К сожалению, большинство стран не впускали их.

Наша семья тоже быстро начала готовить план отъезда. Отныне все евреи всегда обязаны были носить с собой удостоверение личности. Нас часто останавливали на улице и просили предъявить документы, иначе же могли отправить в соответствующие органы.

Муж тети Сильви работал специалистом на заводе пластмасс Бакелит, и они быстро получили визы в Великобританию. Поселились в маленьком городке в Ланкашире вместе с сыном Томом. Сильви и Отто практически сразу, как только приехали в Англию, обратились в христианство, и он работал в компании по производству бакелитовых ручек для зонтов. Им удалось перевезти на корабле целый ящик с семейными драгоценностями, включая семейный альбом, поэтому, в отличие от многих еврейских семей, у нас до сих пор есть некоторые из этих бесценных вещей.

Другие члены нашей семьи тоже уехали в Англию. Папина сестра Бланка была замужем за искусствоведом, работавшим в издательстве «Фейдон Пресс», и они бежали в Лондон с сыном Габи. Я помню, как сидела на коленях у дяди Людвига за несколько дней до их отъезда, а он в это время показывал мне репродукции своих любимых картин в массивных художественных альбомах. Мне было всего девять лет, но я чувствовала, что грядут куда более грозные события, чем издевательства на улице или потеря друзей. Осязаемая напряженность взрослых волновала меня. И было интересно, увижу ли я еще когда-нибудь эти красивые репродукции.

Другая мамина сестра, Литти Клосс, тоже уехала в Великобританию. Ее муж-католик был довольно известным художником, но как только нацисты вступили в Австрию, в тот же день он от нее ушел.

Литти удалось добраться до Лондона по визе, выдаваемой домашней прислуге. И хотя спасательная операция «Киндер-транспорт» для десяти тысяч еврейских детей стала довольно известной, несравненно большее количество людей, бежавших в Великобританию, сделали это под видом домашних слуг. Большинство из двадцати тысяч женщин, получивших такие визы, были не приучены к тяжелому труду, поэтому мучились от долгого рабочего дня и непосильных обязанностей. Литти ненавидела свою должность служанки и жила с надеждой на то, что после окончания войны муж заберет ее обратно к себе. К тому моменту он нашел другую женщину и никогда не проявлял ни малейшего интереса к судьбе бывшей жены.

Даже дедушка Рудольф и бабушка Хелен надеялись на отъезд в Англию. «Раз Сильви и Отто там, мы надеемся тоже получить визы», – сказала однажды бабушка моей маме. «Правда, это займет очень много времени», – волновался дедушка. Мама утешала их, говоря: «Я уверена, что вам дадут визы».

Втайне я мечтала поехать в Англию вместе с ними и воссоединиться с остальными членами семьи, но этому не суждено было осуществиться.

Папа осознавал, что нацисты стали представлять опасность с того момента, как Гитлер пришел к власти в 1933 году. С нами отец никогда не говорил об этом, но с тех пор подыскивал безопасное место для жизни, если вдруг оно понадобится. Как поставщик обуви, он совершал много поездок и контактировал со многими иностранными компаниями. Когда завод в Нидерландах заявил о прекращении своей деятельности, папа решил вложить средства в это предприятие и таким образом сохранить часть семейного капитала на тот случай, если мы будем вынуждены покинуть Австрию. Это казалось неплохой идеей: Южная Голландия была центром европейской обувной промышленности, и Нидерланды занимали нейтральную позицию в Первой мировой войне. Родители надеялись, что это положение сохранится и в случае новой войны. Но даже если бы ситуация не обострилась до предела, было понятно, что наша жизнь в Австрии изменилась навсегда. Родители решили, что пришло время уезжать.

«Теперь в Австрии плохо жить, – сказал нам папа, – но зато Голландия – прекрасная страна. Только подумай, Эви, там есть море, а еще много озер и рек, и по ним можно плавать на лодках». Эта мысль казалась мне соблазнительной. Австрию со всех сторон окружала суша, а мы с Хайнцем очень любили ездить к морю.

«Но почему ты должен ехать без нас?» – спрашивала я, пытаясь сдержать слезы.

Покидать дом было непросто, но еще больше нас огорчало то, что мы не могли ехать все вместе. Только папа мог получить рабочее место и постоянную визу. Мама, Хайнц и я имели право лишь погостить у него некоторое время в качестве временных жителей.

«Мы ненадолго расстанемся, – говорил он. – Мне предстоит очень много работать на новом заводе, но когда вы приедете, мы будем делать все, что захотите».

Мама объяснила, что мы планируем жить в Брюсселе, пока не получим визы, а папа будет работать на территории Голландии, в маленьком городке Бреда, и приезжать к нам на выходных.

Я пыталась не показать своего страха и недоумения. Отец выразил надежду на наше хорошее поведение и на скорейшую встречу. Обнимая и целуя нас, он сказал, что время пролетит быстро, и мы снова будем вместе. С этими словами он ушел.

Как я узнала впоследствии, все это произошло в самый последний момент. Вскоре, в сентябре 1938 года, из нацистских органов власти пришло письмо, требовавшее появления отца в Вене для учета имущества и передачи его фашистам. Но к тому времени он успел уехать.

Маму мучали переживания. Эсэсовцы налагали ограничения на сумму денег и количество вещей, которые евреям разрешалось вывозить с собой из страны. Я наблюдала, как все ценные вещи, так много значившие для нашей семьи, постепенно продавались. Однажды был продан наш столик с мраморной столешницей, на следующий день мы расстались с несколькими семейными реликвиями, которые перешли папе по наследству от его отца. Некоторые из этих вещей имели действительно высокую ценность, но мама не могла продать их за справедливую сумму: все знали, что евреи спешно расстаются со своим имуществом и им приходится соглашаться на самые низкие ставки.

Нацисты навсегда исказили нашу жизнь. Я видела, как изменились родители. Беззаботная мама, которая никогда не готовила обед, не мыла полов и не принимала важных решений, внезапно сделалась неузнаваемой. Дома все называли ее «овечкой», но с того момента, как уехал папа, груз ответственности за детей, за дом и за наше будущее всецело перенесся на ее плечи. Она действительно оказалась на высоте, демонстрируя нам, какой умной, деловой и сформировавшейся личностью была все это время.

Сперва она приступила к освоению новой профессии, чтобы нам было на что опереться. Немного поразмыслив, она решила пройти шестинедельный курс косметологов, и вскоре у нас дома появились различные крема и косметологические принадлежности. Мама оказалась неплохим знатоком в приготовлении кремов и лосьонов, но хуже умела их применять. Восковая депиляция бровей стала камнем преткновения для нее; она дрожала при мысли о том, что горячий воск нужно будет наносить на чье-то лицо, а затем резко сдирать его, и многие наши гости уходили домой с бровями, разными по толщине, или неестественно изогнутыми в бесконечном удивлении.

Как-то раз мы поссорились. Мама сказала, что нам придется взять лишь некоторую одежду, которую мы сможем положить в маленький чемодан, и мы тщательно планировали, что именно выбрать. Мне нужно было купить новое зимнее пальто, и, держась за руки, мы отправились в универмаг «Битман». Моим мнением при выборе одежды никогда не интересовались, и в этот раз мама также не собиралась советоваться со мной. Она обсудила детали покупки с продавцом, который принес мне ярко-оранжевое пальто с клетчатым беретом такого же цвета. Мое своеволие дало о себе знать. Этот наряд показался мне отвратительным, о чем я и сообщила: «Я не буду это носить!»

Мама пыталась переубедить меня, утверждая, что такие пальто и беретки – последний писк моды в Бельгии, а я пыталась ее переубедить, что мне это не подходит. Мы обе поступили по-своему: выбранная одежда была куплена, но я поклялась, что никогда в жизни ее не надену. В конце концов, мы пришли к компромиссу, но только тогда, когда мама покрасила пальто в синий цвет.

Теперь я уже сама мать и бабушка и, оглядываясь на прошлое, сознаю, как, должно быть, тяжело приходилось нашей маме в то время. Ее волнение еще усилилось, когда Хайнц пришел из школы с разбитым в кровь лицом. Мальчишки начали дразнить его по поводу еврейства, а потом толкнули и ударили в здоровый глаз. Учителя стояли рядом и не защитили его. Власть злобной толпы взяла верх над Австрией, и Хайнц стал одной из беспомощных жертв.

Мы, как могли, пытались утешить его; мама обтирала лицо, а я держала его руку и слышала, как он захлебывался от безутешных рыданий. Родители решили, что сын должен немедленно уехать, и пару дней спустя мы провожали Хайнца на вокзал. Мы знали, что папа встретит его в месте назначения, но мой двенадцатилетний брат выглядел очень маленьким и неуверенным, шагая по заполненной людьми платформе, с единственным чемоданчиком и сумкой, набитой книгами. Он казался слишком юным для того, чтобы отправляться в путь по Европе, но там, на вокзале, было много других детей еврейского происхождения, которые тоже готовились совершить путешествие в неизвестность.

Мы с мамой задержались еще на несколько недель. За это время она пыталась распродать оставшиеся вещи, но в конце концов пришел день отъезда. Я чувствовала страх, замешательство, но и даже детское оживление: для девятилетней девочки наш путь был большим устрашающим приключением.

Мы попрощались с бабушкой Хелен и дедушкой Рудольфом, которые все еще ждали виз в Англию. На вокзале мы глубоко вдохнули, как бы готовясь оставить позади себя абсолютно все, и мама крепко держала меня за руку, пока мы садились в поезд, для того чтобы совершить самое длинное и волнующее путешествие.

Медленная, тряская поездка длилась бесконечно. Втиснутые в маленькие купе, мы проезжали Европу, пытаясь не сталкиваться взглядом с другими пассажирами. Сквозь запотевшее окно мы видели, как сначала в замутненной дали осталась Австрия, а затем и Германия.

Все мое тело раздражающе чесалось из-за лишних слоев одежды, которую мама заставила меня надеть, так как в наших чемоданах совершенно не осталось места. Каждый раз, когда нас заставляли выходить из поезда и предъявлять документы, у меня тряслись руки, и широко раскрытыми глазами я смотрела на солдат с суровыми лицами и револьверами.

Спустя где-то пару дней, когда поезд остановился, я буквально опьянела от облегчения, когда увидела папу и Хайнца на платформе. Они крепко обняли нас, и я без остановки начала болтать с братом обо всем, что повидала в дороге, и о том, как я ненавидела мое отвратительное оранжевое пальто.

Мы успели уехать вовремя: буквально через пару недель, в июне 1938 года, многие страны закрыли свои границы для еврейских беженцев.

 

5

Вредная маленькая девочка

Первые несколько недель нашей новой жизни ощущались как долгие странные каникулы. Был июнь 1938 года; мы гостили у папы в Голландии, прогуливаясь и катаясь на велосипедах вдоль вересковых полей, окружавших городок Бреда. После напряженных недель ожидания виз в Вене я наслаждалась свежим воздухом и разговорами с папой и братом, хотя по большей части я рассказывала им о том, как теперь стало плохо в Австрии.

Слишком скоро, увы, истек срок действия наших голландских виз, и нам пришлось уехать в Бельгию. Я начала подсчитывать бесконечное, как мне казалось, число дней до выходных, когда папа приедет, и мы снова будем вместе.

В 1938 году много еврейских семей пересекли границу Бельгии, подыскивая безопасный приют за территорией гитлеровского Третьего рейха – но прием им был оказан далеко не радушный.

После присоединения Австрии к Германии министр юстиции Бельгии, Шарль дю Бю, отдал приказ бельгийскому посольству в Австрии о прекращении выдачи виз евреям, объясняя это тем, что они «веками создавали проблемную ситуацию в Европе». Вслед за этим он написал статью, называя евреев «крайне ненадежными», не имеющими понятия о чести. С нашей точки зрения, дела обстояли как раз наоборот: в 1930-е годы чести не хватало именно Европе.

Значительность жизненных перемен вскружила мне голову. Всего лишь несколько месяцев назад я была маленькой девочкой, надежно защищенной своей семьей, окруженной бабушками, дедушками, тетями, дядями и братьями и ходившей с друзьями в школу.

«Я хочу обратно домой, в Австрию», – жаловалась я Хайнцу. Но мы знали, что не можем вернуться. Многие наши родственники и друзья оказались в ловушке, другие же бежали в страны, о которых я слышала лишь краем уха. Дедушка Рудольф и бабушка Хелен все еще напряженно ждали разрешения выехать в Англию. Даже наша сплоченная семья разделилась. Как мы могли называть новое место «домом», если там не было папы?

После венских нарядных проспектов, лип и кафе темные, сырые улицы Брюсселя угнетали меня. Серое небо давило на нас и осыпало мелким дождем – это с трудом можно было назвать свободой.

Мама, Хайнц и я поселились в двух маленьких комнатках пансиона на улице Экос. Когда я оглядела наше новое жилище, у меня упало сердце. Я вспомнила свою спальню в Вене, но конечно же в наш дом уже переехали другие люди и жили там. Ужасно хотелось снова иметь свою мебель вместо потертых старых кресел и кроватей, но внезапно я вспомнила, что мама была вынуждена продать все наши вещи.

Мы стали поистине бездомными людьми, и нигде нас не ждали.

Жизнь в Брюсселе оказалась драматическим опытом для меня и периодом тяжелой адаптации: начать хотя бы с того, что я не говорила по-французски. В то время как Хайнц прибегал из школы и, лежа на кровати, сосредоточенно изучал свои тетради, я переживала тяжелый период. В школе я краснела от неспособности выполнить простейшее задание или ответить на какой-либо вопрос учителя. Другие дети весело выкрикивали ответы, которые вращались вокруг меня шквалом шума. Хотя я была спортивной и любила проводить время на улице, в Вене учеба шла тоже хорошо. Теперь же я оказалась самой отстающей ученицей в классе.

«Ева… Ну почему же ты не можешь выучить этот глагол?» – раздраженно вопрошала мама во время наших с ней дополнительных занятий французским языком. В Австрии мама была преподавательницей французского языка, хотя мы дразнили ее тем, что ее единственный ученик покончил жизнь самоубийством. Возможно, она не настолько уж плохо учила (все-таки она окончила Венский университет), но ее уроки французского явно прошли мимо моей головы.

Одним из малочисленных приятных событий в Бельгии стала моя дружба с Джеки – сыном мадам ле Блан, владелицы пансиона. Я всегда легко общалась с мальчиками, как, например, с Мартином в Вене, поэтому с Джеки мы отлично ладили, несмотря на отсутствие общего языка.

Однажды мы решили разыграть одного постояльца, мистера Дюбуа – мужчину средних лет, постоянно жившего в пансионе мадам ле Блан и ушедшего на пенсию с должности чиновника в Конго. От него как бы исходила суровая напряженность, и мы опасливо обходили его стороной в коридорах. Как-то раз после завтрака мы проникли к нему в комнату и стали ждать, когда он вернется. Стена позади кровати была увешана копьями и страшными африканскими сувенирами. Давясь от смеха, мы спрятались за кроватью.

Нам показалось, что прошла целя вечность, пока мы не услышали скрип двери и тяжелые шаги мистера Дюбуа. Джеки и я вскрикнули. Мистер Дюбуа с ревом вскочил на кровать и схватил копье, готовый пронзить нас обоих. Мы с визгом выскочили из-за кровати и, задыхаясь, выбежали из комнаты.

Джеки и я поклялись впредь держаться подальше от мистера Дюбуа. Он излучал сильный гнев, пугающий нас. Я стремилась во что бы то ни стало избегать его, но через несколько дней, когда я шла одна, он загнал меня в угол коридора. «Тебе понравились мои копья?» – поинтересовался он. Они мне совсем не понравились, но я пробормотала что-то вежливое. Почему бы нам не посмотреть на его коллекцию вместе, предложил он, тогда у меня не будет никаких неприятностей из-за сыгранной над ним шутки: он никому ничего не расскажет.

Он привел меня к себе в спальню и сказал, что хочет показать мне кое-какие фотографии из Конго. Я стояла рядом с ним скрепя сердце, пока он сидел в кресле и перелистывал альбомы с фотокарточками. Секунды и минуты шли как бы замедленным ходом. Наконец, наше заседание вроде бы закончилось, и я, облегченно выдохнув, убежала в нашу с Хайнцем комнату.

Но несколько дней спустя мистер Дюбуа снова застал меня в коридоре. Как и в прошлый раз, мы пошли в его комнату, и я молча стояла рядом, пока он сосредоточенно изучал старые фотоснимки. Его бесшумное напряжение и неглубокое дыхание наполняли комнату странной энергетикой, но когда он закончил смотреть фотографии, я снова ускользнула из комнаты с облегчением. Должно быть, мне не стоило больше сталкиваться с мистером Дюбуа…

Эти послеобеденные встречи были крайне обременительными, и я надеялась, что он потеряет к ним интерес. Но он все приходил и приходил за мной.

Через пару недель мистер Дюбуа начал сажать меня на колени во время просмотра альбомов. Мне это нравилось еще меньше, чем просто стоять рядом, но я сидела тихо и ждала, когда смогу уйти к маме, которая и не подозревала о происходившем. И в какой-то момент я заметила, что он ласкает себя рукой. Я не понимала, что означают действия мистера Дюбуа, но чувствовала, что это нехорошо, и была скована страхом.

Он утверждал, что это наш секрет. Я ни в коем случае не должна никому о нем рассказывать, иначе меня ждут большие неприятности. Он может снять одно из копий со стены и убить меня.

Вскоре мистер Дюбуа заставил меня ласкать его рукой, и прикасаться к нему там было отвратительно.

Мама и Хайнц стали замечать, что я стала очень замкнутой, но они не знали причины. Мне же было очень грустно оттого, что я живу в чужой стране, вдали от папы. Я с трудом общалась, и моя вера в себя, казалось, начала угасать.

Ужасные свидания продолжались, пока однажды порочное занятие мистера Дюбуа не достигло кульминации и он эякулировал в носовой платок.

Я была настолько шокирована и потрясена, что стремглав выбежала из комнаты и столкнулась с проходившей мимо мамой. Увидев мое беспокойное состояние, она начала допрашивать меня, и я, не выдержав, рассказала ей всю правду.

Мама пошла за мадам ле Блан, и вместе они направились в комнату мистера Дюбуа, чтобы обличить его. Конечно же он все отрицал, но осталось вещественное доказательство – испачканный носовой платок в мусорной корзине. Смекнув, что больше нет смысла врать, он во всем сознался и принес извинения.

Мама была разгневана и потребовала от мадам ле Блан немедленно выселить мистера Дюбуа. К ее величайшему изумлению, хозяйка пансиона отказалась. Мы только временно жили у нее, а он являлся безвыездным пансионером и еще долгое время после нашего отъезда платил бы ей ренту.

С трудом можно было поверить, что кто-то осмелился произнести подобные слова, и маму обуяло чувство ужаса, а также папу и Хайнца, когда она все им рассказала. Но мы ничего не могли сделать. Несчастные беженцы в чужой стране, мы ждали получения виз, чтобы снова стать семьей.

Мама приказала мне никогда больше не разговаривать с мистером Дюбуа, и она делала все возможное, чтобы защитить меня, сидела рядом с моей кроватью каждый вечер, пока я не засыпала. Но еще в течение нескольких месяцев мы сталкивались с ним в проходах и вынуждены были сидеть молча в столовой, в то время как мужчина, домогавшийся меня, продолжал жить безмятежно. Это было самым худшим моментом во всей злополучной истории. Более того, он смотрел на меня как на человека, совершившего преступление против него.

Чувствовалось, как прочные основы моей безопасности рушились. Лишь недавно я была сияющей от счастья маленькой девочкой, которая вслепую прыгала со шкафа и знала, что папа всегда поймает ее. Теперь стало очевидно, что родители, несмотря на их заверения, не имели возможности защитить нас от всемирного зла. Они не смогли спасти нас от нацистов, и мы вынуждены были бежать из дома. Сейчас они не смогли защитить меня даже от одного мужчины, и он травмировал меня самым худшим образом.

Как ужасно, наверное, это было для них, и как ужасно это было для меня…

До сих пор воспоминания о сексуальном домогательстве настолько болезненно отзывались во мне, что я никогда ни с кем не обсуждала эту тему, несмотря на то что я уже рассказывала о многих куда более тяжелых вещах, пережитых моей семьей.

Оставшееся время нашего пребывания в Бельгии тянулось уныло и беспокойно. Я спряталась в свою скорлупу, и лишь несколько ярких моментов иногда выводили меня оттуда. В пансионе мне почти больше не с кем было дружить. Обводя взглядом столовую, я наблюдала мрачные лица других евреев, изгнанных из своих домов и таких же несчастных, как и мы. Но среди них выделялась одна бездетная пара по фамилии Дойч, и я стала называть их «тетушкой» и «дядюшкой». Они были обеспеченными еврейскими беженцами, ожидавшими визы в Америку.

Они угощали меня плитками шоколада «Кот д’Ор», к которым прилагались открытки с изображением членов бельгийской царской семьи. Вскоре я безумно увлеклась коллекционированием этих открыток и запоминала внешность каждого из этих родовитых бельгийцев, чтобы проникнуть в их казавшиеся идеальными жизни. Хайнц иногда помогал доставать мне эти ценные фотографии, выкупая их у друзей и часто заставляя меня оплачивать данную услугу чисткой его ботинок или расстановкой книжек. Однажды «тетушка» и «дядюшка» даже подарили мне воздушный змей и иногда возили нас на своей машине к морю. Впоследствии я узнала, что они так и не дождались получения виз, и их депортировали в концентрационный лагерь.

Антисемитские чувства все усиливались в Бельгии. В прессе широко освещалась нацистская кампания против евреев. Многих интересовало: может, действительно из-за евреев происходят все беды в Европе, и возможно, думали бельгийцы, эти беды постепенно приближаются к их собственному порогу…

В день своего десятилетия в мае 1939 года я умолила маму приготовить пирог с десятью свечками и в школе с гордостью раздавала своим друзьям приглашения. Все они были довольны, и мы весело болтали о том, какие подарки мне хотелось бы получить.

На следующий день я пришла в школу со страстным желанием обсудить еще более захватывающие идеи по поводу моего дня рождения – но все мои друзья, один за другим, сообщили мне, что не смогут прийти: родители им не разрешают. «Это потому, что мы евреи», – грустно подытожил Хайнц.

Я не знала, являются ли слухи о том, что происходит с евреями в Германии, правдой, но я точно видела, как папе становилось все труднее приезжать к нам. Каждая страница в его паспорте заполнялась штампами от затруднительного процесса пересечения границы между Голландией и Бельгией, и вскоре ему понадобился новый паспорт. Мама усердно добивалась от центра по проблемам беженцев получения голландских виз, но мы все ждали и ждали, а известия так и не приходили. Я не понимала, что она также пыталась найти другую безопасную страну, куда можно увезти нас, но ее поиски оказались тщетными.

«Плохие новости, – писала она моим тете и дяде в Англию. – Наши заявления на эмиграцию в Австралию отклонены». Практически невыносимо думать о том, как эти отклоненные заявления изменили нашу жизнь.

К сентябрю 1939 года наше напряжение достигло предела, но в последний момент мы получили хорошую новость.

Меня охватило волнение, когда я узнала, что мы увидимся с дедушкой Рудольфом и бабушкой Хелен. Им наконец выдали визы после изнурительной процедуры, и они уехали из Австрии с разрешением поселиться в Великобритании – но на бельгийской границе их остановили из-за отсутствия транзитной визы. Пришлось проделывать обратный путь до Австрии, подавать документы на бельгийскую визу и с волнением ожидать ответа о том, что визы получены – в самый последний момент.

Меня ничто из этого не волновало. Я знала только, что возможность снова увидеть бабушку с дедушкой казалась прекрасной мечтой после всего, через что мне пришлось пройти. Они были не только образами, существовавшими в моем воображении и оставленными позади со всеми остальными австрийскими воспоминаниями, – они были реальностью.

В день приезда бабушки и дедушки я, казалось, парила над мрачными улицами Брюсселя, когда мы спешили в центр по проблемам беженцев. Там всегда было очень многолюдно. Длинными рядами стояли столы, за которыми сидели работники, перебирая бесконечное число каталожных карточек, пытаясь воссоединить семьи, организовать получение виз и сообщить отрывочную информацию. Обычно меня эта обстановка подавляла, но в тот день я еле удерживалась на месте от воодушевления.

«Бабушка, бабушка!» – закричала я, как только увидела их, не замечая, как похудел дедушка и как все время нервно оглядывалась назад бабушка. Я обняла их и, взяв за руки, заговорила: «Подождите, я расскажу вам про свою новую школу; я начала учить французский язык, хотя мама говорит, что у меня плохо получается, а в пансионе, где мы живем, у меня есть друг Джеки…» Слова восторга, спотыкаясь друг об друга, вырывались наружу, и я бессвязно пыталась рассказать обо всем, что случилось с нами после отъезда из Австрии.

Дни, проведенные вместе, прошли столь быстро, что с трудом верилось в отъезд дедушки с бабушкой в Англию. Хотя они и пытались тихо разговаривать с мамой, до меня долетали обрывки разговоров о «непонятных событиях». Они шепотом рассказывали о новых ужасных вещах, происходивших с евреями: о гетто в Польше, о Хрустальной ночи, когда многие синагоги в Германии были подожжены, а еврейские магазины разграблены.

Через неделю после отъезда бабушки и дедушки немцы оккупировали Чехословакию якобы с целью защитить евреев от жителей Судетской области и воссоединить их со своим отечеством. Германия также подписала Стальной пакт с Италией, а вслед за тем вторглась в Польшу, Францию, Англию, и все страны Содружества: Австралия, Новая Зеландия и Канада – заявили, что время примиренческой политики закончилось.

«Я обращаюсь к вам из правительственного зала на улице Даунинг, – так 3 сентября 1939 года начал свое знаменитое радиообращение британский премьер-министр Невилл Чемберлен. – Сегодня утром посол Великобритании в Берлине передал немецкому правительству последнее извещение о том, что если к одиннадцати часам мы не услышим от них о готовности вывести войска из Польши, между нами будет объявлена война. Сейчас я вынужден сказать, что такого обязательства мы не получили и, следовательно, Англия начинает войну с Германией».

Он закончил свое заявление словами: «Мы будем бороться против зла: против грубой силы, недобросовестности, несправедливости, угнетения и преследования; и я уверен, что победа будет достигнута».

Вторая мировая война началась.

Это была новость, которая так долго казалась неизбежной, но когда она пришла, странное чувство беспокойства и неуверенности охватило нас. Мои родители были рассеянны и, казалось, потерялись в своих мыслях.

На Бельгию словно опустилась зловещая тишина, как будто люди знали, что грядут перемены, но не подозревали, что они за собой повлекут.

Были моменты, когда казалось, что мы как будто натянуты до предела и что не сможем больше выдержать этой неестественной тишины, но нам пришлось еще в течение шести месяцев нервно отсчитывать каждый прожитый длинный, тревожный день.

Наконец в феврале 1940 года мы получили известие, которого ждали. Нам выдали голландские визы, и мы могли поехать в Амстердам, чтобы жить с папой.

Мое пребывание в Бельгии изменило мою жизнь больше, чем я могла себе представить. Несмотря на внешнее проявление уверенности, я знала, что мои родители были глубоко потрясены – и я была уже совсем другой маленькой девочкой, нежели та, которая села на поезд в Вене. На этот раз в начале нашего путешествия я вела себя замкнуто и тихо и испытывала чувство не столько начинавшегося приключения, сколько облегчения. Мои глаза к тому моменту уже видели разные неприятные вещи в жизни, и я могла быть только рада, что, независимо от того, что преподнесет нам Амстердам, это будет следующий этап нашего совместного пути.

 

6

Амстердам

Жизнь в изгнании была, несомненно, напряженной для моих родителей, но я приближалась к двум очень счастливым годам в моей жизни.

За время, что мы жили в Амстердаме, окрепли наши глубокие семейные узы. Мы с Хайнцем взрослели и претерпевали такие же эмоциональные и физические боли роста, как и все остальные подростки. Мы завели новых друзей и продолжали искать лихих приключений, плавая по голландским озерам и каналам в небольших деревянных лодках. А еще мы делали первые шаги на пути к робким романтическим отношениям с представителями противоположного пола (хотя я не особо стремилась к этому). Без нянь и гувернанток, а позже при введенном нацистами комендантском часе мы четверо очень сплотились.

После травматического периода жизни в Брюсселе я была очарована нашим новым домом, который совершенно не походил на тот, который мы покинули. Австрия была неровной и землистой, с народом, укоренившимся в тенях высоких гор и ледниковых озер. С печалью оглядываясь назад, могу сказать, что моя родина, видимо, заставила нас съежиться в тени лесов и горных вершин, в то время как Голландия проплывает у меня в воспоминаниях туманным водным пейзажем.

Я могла ездить на велосипеде вдоль сельских дамб, наблюдая за скотом, пасшимся у травянистого берега, и за тем, как мельницы медленно, тихо поворачивались на ветру.

Нидерланды сохраняли нейтралитет в Первой мировой войне и намеревались сделать это снова, надеясь в случае крайней необходимости затопить сеть водных путей страны и тем самым остановить нацистское вторжение.

В апреле 1939 года Гитлер обещал уважать нейтралитет Нидерландов, но после вторжения Германии в Польшу стало очевидно, что подобные обещания ничего не стоят. В панике голландское правительство мобилизовало неподготовленную армию, но в основном пацифистски настроенное население и политики не смогли понять масштаба угрозы, с которой они столкнулись.

К началу 1940 года большая часть Европы была в смятении, но голландцы сохраняли атмосферу спокойного простодушия, все еще не столкнувшиеся с кровопролитием двадцатого века и не пострадавшие от современной военной техники, которая скапливалась на немецкой границе.

По воскресеньям крестьяне по-прежнему ходили в церковь в деревянной обуви. Их тесаные квадратные дома были аккуратно окрашены в яркие цвета, а окна обведены белым цветом. Хотя электричество уже широко использовалось в Амстердаме, в некоторых местах фонарщики все еще ходили по улицам в сумерках. Страна держалась за пережитки старой Европы, надеясь на лучшее будущее.

Мы прибыли на Центральный вокзал Амстердама холодным утром в феврале 1940 года. Папа встретил нас с широкой улыбкой на лице, и мы забрались в трамвай № 25, чтобы поехать на нашу новую квартиру. По пути папа обращал наше внимание на каналы и высокие купеческие дома, которые символизировали богатство и успех голландской торговой империи. Он сказал мне шепотом (зная, вероятно, что только я оценю эту деталь), что у деревянных мостов есть пробелы в досках и что через них можно увидеть воду и шлюпки.

Трамвай провез нас на юг сквозь весь город: через район рабочего класса де Пийп и до местечка, называемого Речной квартал. На горизонте замаячило здание, похожее на небоскреб. Речной квартал так назывался, потому что его улицы, усаженные тополями, были названы в честь различных рек, которые текли через Нидерланды и впадали в море, в частности Рейн, Маас, Шельда и Джекер. В 1920-е годы социально прогрессивные компании при поддержке государства построили новые жилые дома для своих работников. Многие здания были сделаны из темного кирпича с оранжевыми крышами, а каждое большое окно, изящно обрамленное занавеской, как правило, украшалось ящиком с цветами.

Ночью голландцы ставили лампы на подоконники, и можно было видеть, как члены семей ужинают, делают домашние задания и читают книги. Квартиры были маленькими, но удобными, с сантехникой и общими садами для детских игр. Великая депрессия положила конец строительному буму, и многие квартиры остались необитаемыми, в том числе в двенадцатиэтажном здании, которое я заметила, когда мы приехали. Пустой небоскреб годами возвышался над улицами города. Во время наплыва еврейских беженцев люди, вроде нас, стали арендовать жилье в небоскребе и многоквартирных домах вокруг большой площади под названием Мерведеплейн. Годами эта башня была нашим якорем.

В каком бы месте города мы ни находились, все, что нам нужно было сделать, это посмотреть вверх, увидеть вдали надвигавшееся присутствие башни и отправиться домой. Наша новая квартира находилась по адресу Мерведеплейн, дом 46, в одном из длинных зданий, которые лицевой стороной выходили на площадь. Треугольное открытое пространство площади казалось неотразимым в тот первый день, и я спрыгнула с трамвая и побежала по траве, кувыркаясь «колесом». Хайнц добежал до меня, и мы вместе помчались по ступенькам к нашей квартире на первом этаже.

– Эрик! – ахнула моя мать, ступая внутрь. Там, посреди гостиной, стоял рояль.

Наша квартира была красиво и модно обставлена, и папе удалось очаровать даму – владелицу этих апартаментов. Он попросил оставить квартиру на ее имя, предвидя проблемы, которые могут возникнуть у еврейского народа, если события станут разворачиваться по худшему сценарию.

В тот момент, когда мама увидела пианино, она оставила вещи в дверях и сразу же села играть пьесу Иоганна Штрауса, которую мы все любили слушать в Вене.

Потом мой отец направил нас на кухню, где мы осматривали плиту, стол и аккуратное рабочее пространство.

– Ну, Фрици, – сказал он с насмешливой торжественностью, – я верю, что приготовление пищи станет для тебя новым начинанием.

В действительности так и оказалось. Мой отец был прекрасным человеком, но он был таким же требовательным, как и большинство других мужей той эпохи. После тяжелого рабочего дня он ожидал сесть за ужин из трех блюд, который наша горничная с трудом приготовила бы для нас. Теперь эта задача легла на плечи моей матери.

Сначала она боролась. До этого момента я подозревала, что моя мать никогда не варила даже яйца. Теперь ей пришлось искать ингредиенты и стряпать сложные, трудоемкие австрийские блюда с лапшой, а также сладкие блюда типа вареников с тушеными сливами. Со временем и с помощью австрийской дамы по имени госпожа Розенбаум, которая была замужем за немецким адвокатом, другом моего отца, мама научилась хорошо готовить, хотя великим шеф-поваром так и не стала. Она всегда предпочитала играть симфонии, а не помешивать еду в кастрюле. Кто может винить ее?

Мама, конечно, намеревалась в полной мере воспользоваться наличием фортепиано. Как только мы поселились, она начала искать учителя музыки для Хайнца и создала небольшую группу еврейских музыкантов для проведения вечерних концертов.

Часто это превышало терпение моего отца, любившего музыку, так как некоторые члены группы были скорее энтузиастами, нежели профессионалами своего дела. Сначала папа напряженно сидел с газетой в руках. Затем, когда скрипач разыгрывался, вразлад водя смычком по струнам, газета дергалась, и костяшки моего отца белели, пока он кратко не объявлял, что пришло время ему прогуляться с мистером Розенбаумом.

– Я просто не могу слушать этот визг! – говорил папа матери, когда возвращался после окончания концерта.

Я тоже предпочитала находиться на открытом воздухе – и не только чтобы избежать музыки.

В Амстердаме я почувствовала новое для себя чувство свободы, завела новых друзей и обнаружила, что мне особенно понравилась девушка по имени Дженни Коорд. Родители Дженни работали врачами, и она была довольно застенчивой, умной и доброй, стараясь изо всех сил приласкать меня и помочь мне выучить голландский язык.

Вскоре мы с Дженни стали навещать молодых матерей, живущих в районе площади, помогая им с детьми. Я также начала ездить на своем подержанном черном велосипеде и играть в классики и в шарики на улице, как будто прожила в этом месте всю жизнь.

Я несла с собой тяжелую сумку с шариками и предлагала другим детям поиграть. Когда никого не было рядом, я часами скакала и делала гимнастические упражнения, которым хорошо обучилась в Австрии, вися на железных перилах лестницы многоквартирного дома.

«Как бы мне хотелось милую нежную дочь, а вместо нее у меня есть дикий сорванец…» – писал папа моим бабушке и дедушке в Англию, добавляя: «Всякий раз, когда Эви и Фрици борются на руках, Фрици всегда вынуждена просить ничью!»

Вскоре другие дети в Мерведеплейн оценили, что я была очень спортивной и хорошо разбиралась в играх. В мгновение ока меня выбрали первым игроком в команду английского бейсбола, где надо было отбивать мяч и быстро бежать от одной стороны площадки к другой. Мы играли на площади часами до позднего вечера, когда становилось совсем темно и папа приходил звать меня домой.

Большинство других детей на площади тоже были из разных стран, и многие были евреями. Впервые я жила в преимущественно еврейском окружении, и нам было чему поучиться друг у друга. Поначалу, конечно, я почти не говорила по-голландски – еще одно разочарование. Я только-только освоила французский!

Вскоре меня зачислили в новую школу, где я столкнулась с тем, что уже стало знакомыми препятствиями: новый язык, новые учителя, на которых надо произвести впечатление, и новые компании девочек, к которым надо как-то присоединиться.

Дома мои родители говорили друг с другом по-немецки, а мы с Хайнцем разговаривали на странной смеси французского и голландского языков. Мы быстро становились потерянной семьей, и опыт беженцев оставил следы на всех сферах нашей жизни.

Хотя я наслаждалась всем, что предлагал город, никто из нас не мог игнорировать те обстоятельства, которые привели нас в Голландию, и надвигавшийся кризис.

В школе нас учили, как вести себя при воздушных налетах, и люди приветствовали друг друга на улицах с волнением в голосе, спрашивая о благополучии друзей и семьи.

Амстердамцы, с которыми я познакомилась, почти все были сердечными и дружелюбными, но голландское общество глубоко разделилось на различные политические, социальные и религиозные сообщества. Каждое из них предпочитало определенную политическую партию, и то, к какому сообществу принадлежал человек, определяло выбор газет, которые он читал, клубы, к которым присоединялся, и школу, в которую отправлял своих детей.

Существовала также партия национал-социалистов, получившая название НСБ, которая подражала Гитлеру и совершала бандитские набеги. Они напали на еврейское кафе-мороженое и разбили окна Комитета еврейских интересов. НСБ никогда не была очень большой партией, на пике своего расцвета в середине 1930-х годов насчитывалось всего 38 000 членов, и большинство голландцев относились к НСБ с презрением.

Лидера Антона Мусерта часто высмеивали за то, что он женился на своей тете – женщине на восемнадцать лет старше него. К концу зимы и началу весны 1940 года мы привыкли слышать сильный гул немецких бомбардировщиков, пролетавших над головой по направлению к союзным стратегическим объектам, таким как военно-морская база Скапа-Флоу в Шотландии.

Я лежала в постели ночью, представляя, как самолет за самолетом летят над Северным морем в те края, где были бабушка Хелен и дедушка Рудольф, а также мои тетя, дядя и двоюродные братья. Я знала, что сначала дедушка Рудольф не любил Англию и отказался говорить на этом новом, странном языке. В конце концов, он служил в Австро-Венгерской армии в Первой мировой войне, и некоторая непроходящая настороженность осталась.

Затем однажды вечером он пошел в паб в маленьком ланкаширском городке, где они поселились, и сел играть на пианино, мгновенно оказавшись в центре внимания. Он завоевал много новых друзей, которые, узнав, что он прибыл в страну практически без гроша в кармане, угостили его пинтой пива.

Я надеялась, что он тоже вспоминает обо мне и о наших воскресных прогулках в венскую таверну.

К 9 апреля 1940 года в Европе стало еще хуже. Германия оккупировала Данию и Норвегию, заявив, что пришла защитить две страны от «франко-британской агрессии».

Вторжение в Данию было самой короткой кампанией, проведенной немцами во время войны; небольшая армия Дании потерпела поражение, и правительство сдалось всего за шесть часов.

В Норвегии проходила кампания другого порядка. Норвегия была стратегически важна для Германии и как канал для шведской железной руды, и как база для операций на подводных лодках, с которыми Гитлер надеялся потопить британское судоходство и взять Великобританию измором. Но норвежцы не сразу сдались перед лицом немецкой агрессии, сражаясь в течение шестидесяти двух дней в горной местности.

Все эти события не предвещали ничего хорошего Нидерландам с их плохо оснащенными вооруженными силами и в значительной степени пацифистским правительством национального единства. Но голландцы по-прежнему придерживались позиции отрицания, непринужденно посвистывая в «атмосфере веселого неверия и преднамеренного самообмана», как позже выразился один голландский историк.

Мои родители внимательно следили за событиями по радио и тихо говорили друг с другом, когда думали, что мы не слышим, но даже если они боялись за наше будущее (как, должно быть, и было) или понимали, с тяжелым предчувствием в душе, что новое место жительства предоставило нам только короткую отсрочку, они никогда не позволяли выказать свои опасения.

На более глубоком уровне эти изменения и неопределенность, должно быть, повлияли на меня, и я помню инцидент того времени, который заставил меня расстроиться. Из Брюсселя мы снова переезжали в спешке, и только после того, как прибыли в Амстердам, я поняла, что потеряла свою коллекцию открыток «Кот д’Ор» с бельгийской королевской семьей. Как мы ни искали, их нигде не было, и я очень расстроилась. Мне казалось, что этот небольшой инцидент каким-то образом усугубил мрак, окутывавший мир в то время.

Мы стали четырьмя совершенно другими людьми со времени отъезда из Вены.

Через несколько месяцев после нашего прибытия в Голландию моя мать поставила нас с Хайнцем около стены в спальне и отметила наш рост карандашом. Мой отец сделал первые пометки, когда мы приехали, чтобы ознаменовать въезд в новый дом. Всего лишь за несколько недель мы оба выросли.

 

7

Анна Франк

В Амстердаме у меня появилось много новых друзей, особенно девочек и мальчиков, живших в районе Мерведеплейн, но одной девочке суждено было стать известной миллионам людей по всему миру.

Если вы один из тех, кто читал «Дневник» Анны Франк, то можете полагать, что знаете о ней многое.

Вы конечно бы узнали известный портрет Анны, сделанный ее отцом Отто и украшающий бесчисленное количество афиш и книжных обложек: темные волосы, завитые с одной стороны, застенчивая и лукавая улыбка.

Если вы читали «Дневник» в юном возрасте, возможно, вы узнавали себя, когда Анна описывает свое взросление, ссоры с родителями, желание привлечь внимание мальчика и вопросы о том, что принесет с собой будущее. Как и я, вы, наверное, огорчились, узнав, что ее надежды и мечты так и не осуществились. И если даже что-то сбылось, а именно ее желание стать известной писательницей, то совершенно не таким образом, как она предполагала.

Конечно, такой Анны я не знала – проникновенной писательницы, с теми чувствами и душевными глубинами, которые она открывала только на страницах своего дневника. Но я могу рассказать вам об Анне, с которой я познакомилась в Мерведеплейн, и о той короткой дружбе, которая началась тогда. Позже эта дружба соединила наши семьи, что значительно повлияло на мою жизнь.

В тот день, когда я познакомилась с Анной, я лицом к лицу столкнулась не со своим зеркальным отражением, а скорее, с зеркальной противоположностью. Я была светловолосым сорванцом, с загоревшей кожей от постоянного пребывания на улице, моя одежда выглядела неопрятной от езды на велосипеде, игр в шарики и кувырканий на площади. Анна была на месяц моложе меня, но она казалась печальной и таинственной, глядя из-под своих аккуратно уложенных волос. Она всегда выглядела безукоризненно: в блузе и юбочке, с белыми носками, в блестящих лакированных ботиночках. Мы жили прямо напротив друг друга, но были столь разными.

Если у меня и появились друзья, это оттого, что люди любили меня за мой иногда слепой, непосредственный жизненный энтузиазм. Анна притягивала к себе людей благодаря умению сплетать паутину забавных историй, намекая, что она знала немного больше, чем все остальные. Она так много болтала, что ее звали «миссис кряква», и в моей памяти всегда всплывает толпа девочек вокруг нее, которые хихикают над ее рассказом о каком-нибудь последнем наблюдении или приключении. Пока я весело играла в классики, Анна читала киножурналы и ходила с друзьями в кафе, где они ели мороженое и беседовали, как светские дамы, которыми и желали стать.

Однажды днем я сидела у портнихи, праздно стуча пятками, и ждала маму, чтобы мы могли перешить мое пальто. За занавеской я слышала, как покупательница тщательно советовалась с помощником портнихи по поводу своего нового наряда.

Что она думает о длине подола? Будет ли это выглядеть более стильно с большими подплечниками? К моему удивлению, когда занавеска отодвинулась, за ней появилась Анна, размахивая своим новым персиковым нарядом с зеленой отделкой: она разглядывала себя в зеркале, размышляя о последних модных тенденциях Парижа.

Анна переехала в Амстердам из Франкфурта вместе с сестрой Марго и родителями в 1933 году. Ее отец Отто управлял компанией «Опекта», производящей ингредиент под названием пектин, который использовался в приготовлении варенья. Он также увлекался фотографией и снимал на камеру Leica, с ее острым, как бритва, объективом Carl Zeiss: Отто стремился сделать как можно больше изображений его маленьких дочерей, в то время как те занимались своими делами.

Как и мы, члены семьи Франк были еврейскими беженцами. Мать Анны Эдит всегда была очень тихой, и мне она казалась даже робкой. Отто был высоким, худощавым человеком с маленькими усами и дружелюбными глазами. Он выглядел старше, чем мои родители, и я знала, что он женился позже, и дочери у него появились после тридцати лет.

Моим первым впечатлением от Отто была его доброта. После нескольких бесед в их квартире Отто понял, что я все еще говорю по-голландски. С тех пор он старался изо всех сил наладить со мной контакт и заставить меня чувствовать себя как дома, говоря по-немецки. Я знала его много лет и, несмотря на все, через что мы прошли, я никогда не поменяла своего мнения о том, что он был сердечным и чутким человеком – истинным джентльменом.

Я часто ходила в гости к Франкам и сидела на кухне, пила домашний лимонад, при этом обнималась с их кошкой Муртж и гладила ее.

Когда мы только приехали в Мерведеплейн, я нашла маленького котенка возле нашей квартиры и отнесла его домой. Я шепнула ему, что у него теперь новая семья, и папочка подмигнул маме и Хайнцу и сказал, что мы можем оставить его. Мне нравилось иметь что-то свое, и я была совершенно безутешна, когда однажды проснулась и обнаружила, что он ушел. Я никогда так и не узнала, что случилось с моим котенком, и тогда доставила всем немало хлопот, так как дни поисков – безрезультатных – продолжались. Мне хотелось, чтобы мама позволила завести еще одного питомца, но, поскольку это казалось маловероятным, я вынуждена была довольствоваться игрой с кошкой Франков.

При нормальных обстоятельствах мои отношения с Анной, вероятно, остались бы на уровне мимолетного знакомства. Как бы то ни было, сильнее всего в то время нас связывала другая моя подруга – Сюзанна Ледерман. У Сюзанны было красивое лицо, голубые глаза и густые темные косы, и я поклонялась ей с девичьим энтузиазмом. Мы обменивались закодированными сообщениями из окон нашей спальни, которые находились друг на против друга со стороны небольшого заднего сада. Сюзанна дружила с Анной и другой девушкой по имени Ханна, и они проводили довольно много времени, обсуждая мальчиков и потенциальных кавалеров, что, как мне казалось, было пустой тратой времени.

Даже Хайнц начал привлекать внимание некоторых девушек в Мерведеплейн, а сам влюбился в девушку по имени Эллен. Он превращался в высокого, красивого молодого человека, но его подростковые увлечения смешили меня. Романтические отношения с мальчиками все еще были мне не интересны. Однажды днем Хайнц объявил, что один из его друзей, Герман, хочет меня видеть, и я чуть не сгорела от стыда, когда этот мальчик появился в дверях моей комнаты и застенчиво подарил мне букет цветов. Под давлением момента я неохотно согласилась быть «девушкой» Германа, но на самом деле такого рода увлечения, которые все больше и больше интересовали Хайнца, Анну и Сюзанну, еще не владели моим умом.

Мы все дружили, но общались в разных компаниях – и я была очень расстроена, когда обнаружила, что Сюзанна не пригласила меня и Дженни на свой день рождения, где присутствовали Анна и другие девочки. Назло я взяла коробку конфет, осторожно развернула каждый фантик и вместо шоколада положила кусочки морковки и репы – перед тем, как завернуть их в серебристую фольгу. Затем я подарила коробку Сюзанне и пожелала ей счастливого дня рождения. Позже сестра Сюзанны Барбара сказала мне, что Сюзанна развернула все «конфеты» до единой.

– О, Ева, – сказала она, – хотя бы одну конфету ты могла оставить, хотя бы одну…

Я до сих пор помню, что очень завидовала Анне за то, что ее пригласили на день рождения Сюзанны; мне очень хотелось, чтобы мы все были близкими друзьями и я тоже могла пойти на праздник.

События в мире, находившиеся вне нашего контроля, говорили о том, что нас ждут счастливые, а иногда и трагические жизненные истории, но в то время мы все были обычными мальчиками и девочками, с той же ревностью, тревогами, стремлениями, дружбой и соперничеством.

 

8

Оккупация

В ночь на 10 мая 1940 года немецкие самолеты, как обычно, пролетали над Голландией, но где-то над Северным морем делали круг и поворачивали назад. Мы проснулись от шума низколетящих самолетов и стрельбы. К тому времени, когда папа включил радио и прослушал новости, 4000 немецких солдат уже опускались с парашютами на голландские авиабазы в Валкенбурге, Окенбурге и Ипенбурге. Позже тысячи других высадились с еще более внушительным боем около других голландских городов, включая Роттердам, в то время как немецкая четвертая танковая дивизия начала наступление через южную границу. Все это случилось за день до моего одиннадцатилетия, и я только что написала бабушке и дедушке о вечеринке, которую устроила в прошедшие выходные.

Дорогая бабушка!
Ева, твоя именинница.

Спасибо за твое прекрасное письмо и спасибо дедушке за фотографии. Мой день рождения удался, и я очень поправилась. Еще раз желаю тебе хорошего Дня матери! У меня нет времени написать дедушке.

Целую сто миллионов раз,

Теперь наши худшие ожидания оправдались. Нас сразу же охватило чувство паники, и, как и многие другие еврейские семьи, мы собрали немного вещей и бросились на улицы города, чтобы посмотреть, удастся ли найти пароход, направлявшийся в Англию. В городе было столпотворение, люди бегали туда-сюда, пытаясь найти своих близких – или способ уехать.

Мы с тревогой носились с места на место в течение нескольких часов, все более теряя силы и присутствие духа, в то время как папа пытался забронировать для нас место на любом судне, которое отплывало. Попытки оказались тщетными. Последний корабль ушел, и мы так и не смогли попасть на борт.

Рука об руку, мы медленную шли обратно в Мерведеплейн в абсолютнейшей тишине, такой глухой, как та, что подавила нас в ночь нацистского вторжения в Вену. Голландская армия пять дней оказывала горячее сопротивление, но ее необученные войска и слабая военная авиация не могли противостоять немецкой военной технике. Сеть дамб страны, которая должна была обеспечить важнейшую линию обороны, так и не была затоплена, поскольку мосты обеспечивали жизненно важную связь между голландскими полками. Немецкие танки просто перекатились через реку Маас и захватили территорию. Так называемая «фальшивая война», которая длилась с сентября 1939 года, закончилась (хотя она никогда не была «фальшивой» для евреев или для тех, кто жил на Восточном фронте, например в Польше).

В Англии Невилл Чемберлен сложил обязанности премьер-министра, и на его место пришел Уинстон Черчилль, в то время как в Польше нацистский офицер Рудольф Хёсс отмечал свое назначение комендантом нового концентрационного лагеря под названием Аушвиц. С ужасающей дальновидностью он объявил о том, что в скором времени пустые вшивые польские бараки будут переделаны в наиболее эффективный концентрационный лагерь во всем Третьем рейхе.

Два дня спустя нападения немцев на Голландию королева Вильгельмина уплыла в Англию на военном корабле с принцессой Юлианой, прицнем Бернардом и их детьми и возглавила голландское правительство в изгнании.

После четырех дней сражения немецкие самолеты разбомбили центр Роттердама и превратили его в пылающие развалины, убив при этом 1000 людей и оставив бездомными около 800 000 голландцев. Голландская армия уже сдалась, чтобы уберечь жителей Роттердама, но нацисты заявили, что не получили информацию об этом вовремя, и поэтому бомбежка не была прекращена. По новостям передавали, что один маленький мальчик, наблюдая весь город в огне, спросил: «Мама, это конец света?» Включая Амстердам и другие города, пережившие такое же бедствие, Нидерланды сдались Германии.

Наши худшие ожидания оправдались. С 15 мая 1940 года мы стали жить в зоне нацистской оккупации, и деваться нам было некуда.

Жизнь снова вмиг поменялась. В ту среду немецкие войска перешли через мост Берлаге и оказались в Амстердаме. Некоторые прохожие благодушно приветствовали их на улице Рокин, простирая к ним руки, в то время как немцы проносились по улицам. Большинство рядовых граждан отреагировали с ужасом и неоднозначно отнеслись к происходившему. Они очень хотели сохранить свою независимость, но им нужно было уметь примириться с новыми обстоятельствами, если от этого зависела безопасность их семьи.

В надежде удержать национал-социалистическую партию Антона Мюссерта вдалеке от власти в июле 1940 года была основана новая политическая организация – Нидерландский союз. Он выступал за «разумную политику» сотрудничества с нацистами и даже обсуждал «еврейскую проблему». Это «разумное сотрудничество» завоевало много сторонников, и в течение нескольких месяцев в ряды НС вступили более 800 000 человек, причем мужчины и женщины выстраивались в очередь, чтобы присоединиться.

После нашего опыта в Вене и сообщений, которые поступали из остальных стран Европы, мы знали, что будет дальше. Главой нового нацистского режима стал Артур Зейсс-Инкварт, бывший австрийский канцлер, который являлся ответственным за разрешение аншлюса с Германией в 1938 году. Но нацисты вели себя сначала осмотрительно, не желая отталкивать большую часть голландского населения, и поэтому мы томились в ожидании будущего в нашей квартире в Мерведеплейн, подбадривали друг друга, но при этом испытывали сильнейший страх.

Тем летом мы в последний раз отдохнули все вместе: провели две недели на берегу моря в городке Зандворт, всего в часе езды на север от Амстердама.

Мы фотографировались на длинных пляжах, которые плавно уходили вниз, в небольшой участок Северного моря, который отделял нас от Англии. И мы ездили вместе на велосипедах по травянистым равнинным землям, смеясь, когда маму заносило из стороны в сторону из-за ее плохого чувства координации. Она никогда не разбиралась в велосипедах и автомобилях: ее единственный опыт вождения окончился тем, что она врезалась в дерево.

Мы вчетвером разговаривали, хихикали и дразнили друг друга, как будто не было никаких забот и проблем. Но на самом деле это было далеко от истины.

В августе 1940 года нацисты начали вводить законы против евреев в Нидерландах. Первый закон запрещал мясникам убивать животных способом кровопролития (как того требовала кошерная практика) якобы для «очищения голландской национальной чести» от «жестокости к животным».

Затем в сентябре нацисты запретили еврейским торговцам продавать свои товары на улицах. Затем евреям запретили работать на государственной и гражданской службе, а затем в университетах. К октябрю 1940 года все еврейские предприятия должны были быть зарегистрированы у нацистов.

В январе 1941 года нацистский режим потребовал полной регистрации всего еврейского населения в 130 000 человек, а в июле взрослым были выданы удостоверения личности с большой буквой «J», означавшей – «еврей». Евреи могли ожидать, что их остановят и попросят предъявить удостоверение на улице, в автобусе или трамвае, и если они вдруг оставят его дома, нацисты арестуют их на месте. Кажется невероятной нацистская вера в то, что они могли низвести тысячи мужчин и женщин – цельных, сложных личностей – лишь до буквы «J».

У мамы с папой уже были австрийские паспорта со штампом «J», прежде чем их забрали после аншлюса и заменили бесполезными немецкими паспортами – также с буквой «J». Тогда они также были изъяты, и все мы остались без гражданства. Даже в бельгийскую визу мамы вставили имя «Сара», чтобы власти знали, что она еврейка. (Еврейских женщин называли «Сара», а к мужским именам добавляли «Израиль».)

Наша жизнь становилась все более и более ограниченной. Как владелец еврейской компании папа был вынужден передать обувную фабрику в Бреде христианину, хотя я думаю, что у него была договоренность, в соответствии с которой он все еще получал доход. Новые ограничения на выезд означали, что он все равно не смог бы ездить на работу. Всегда бывший успешным бизнесменом, папа начал нанимать других евреев, чтобы изготовлять сумки из змеиной кожи на дому.

Мы стали видеть вывески на театрах, кафе и других общественных зданиях – «Запрещено для евреев». Еще более тяжелым для мамы и Хайнца было то, что все были вынуждены сдать свои радиоприемники, чтобы исключить возможность передачи новостей из Лондона. Теперь папа скучал по тем временам, когда можно было слушать обнадеживающие новости от наших английских союзников, а мама и Хайнц тосковали по музыке из Лондонской филармонии.

В феврале 1941 года сотни тысяч голландских граждан обездвижили Амстердам всеобщей четырехдневной забастовкой. Она произошла в знак протеста против жестокости немцев по отношению к евреям после драки возле кафе-мороженого. Это был первый признак организованного сопротивления со стороны голландского народа, и он застал нацистский режим врасплох.

До сих пор нацистская политика заключалась в том, чтобы относиться к голландцам снисходительно как к части их «арийской» расы, освобождая военнопленных и закрывая глаза на обычных людей, носящих оранжевые ленты или другие символы сопротивления на улице. Теперь зачинщиков забастовки поймали и расстреляли – шокирующее событие для голландцев, и нацисты впервые публично показали свое истинное лицо. Всеобщая забастовка февраля 1941 года все изменила, стала первым поворотным пунктом в оккупации.

Нацистский рейхскомиссар Артур Зейсс-Инкварт сказал голландцам, что поддержка евреев неприемлема. «Мы, нацисты, не считаем евреев частью голландского народа. Они наши враги».

Из боязни, что граждане Нидерландов не усвоят этот посыл, голландским кинотеатрам было поручено применять самый отвратительный вид нацистской пропаганды, в том числе показ примитивного фильма под названием «Вечный жид». Эта картина являлась поддельным документальным фильмом, предназначенным показать, что евреи – грязные и вредные, практически не люди, и состоял он из отрывочных кадров, показывающих евреев-«тунеядцев» на переполненной улице в польском гетто, и крыс, роящихся у водосточной трубы.

Мне обычно нравились долгие теплые весенние вечера, но с наступлением лета 1941 года мы уже не могли никуда пойти и чем-нибудь заняться. Были приняты еще более ограничительные законы: евреи не допускались на биржу, еврейские врачи могли лечить только еврейских пациентов, а еврейским музыкантам не разрешалось играть в оркестрах. Для Хайнца и меня, и других детей в Мерведеплейне это означало, что мы не могли пойти в парк, прогуляться по пляжу, покататься на трамвае, посетить зоопарк, освежиться в бассейне или пойти в кино. «Мне так хочется посмотреть фильм с Ширли Темпл», – со вздохом сказала я Хайнцу в один жаркий день.

«Что есть у Ширли, чего нет у меня?» – спросил брат, вскочив с кровати, где он читал свою книгу, и начал бить чечетку на полу.

«Разве это не так же весело, как просмотр фильма?»

«Танец не так уж плох, – ответила я, смеясь, – но ты не такой симпатичный, как Ширли».

В сентябре мы узнали, что нам придется идти в разные «еврейские» школы. Хайнц был вынужден покинуть лицей. В своей новой школе он подружился с Марго Франк. Они оба хорошо учились и иногда делали домашние задания вместе.

Мама с папой решили, что я все еще недостаточно хорошо говорю по-голландски, чтобы пойти в школу, поэтому они организовали для меня частные занятия с десятью другими детьми. Мама даже ходила к Франкам, чтобы познакомиться и спросить, не хочет ли Анна присоединиться к занятиям, но она хорошо владела языком, и ее родители решили, что она может пойти в нужную школу.

Наш преподаватель, мистер Мендоза, был холостяком средних лет, который каждый день проводил уроки в своей квартире, в то время как его мать готовила нам обед на кухне. Их семья была частью большой общины сефардских евреев, которые бежали от преследований из Испании и Португалии сотни лет назад и построили великолепную португальскую синагогу в Амстердаме.

Полагаю, что, как и большинство моих друзей и знакомых из Амстердама, господин Мендоза и его мать были депортированы в концентрационные лагеря и никогда оттуда не вернулись.

Когда подошел конец наших занятий, мои одноклассники договорились купить мистеру Мендозе подарок: двух волнистых попугайчиков в клетке. Мы держали птиц у себя в квартире, и после окончания уроков другие дети приходили и помогали их кормить.

Однажды утром я проснулась и обнаружила, что один из волнистых попугайчиков лежал мягкий, красивый, но мертвый на дне клетки. Никто из моих одноклассников, казалось, так не расстроился, как я, и мама купила другую птицу, чтобы заменить умершего попугая. Но я просто не могла забыть о нем. Я сжимала кулаки, желая повернуть время вспять и оживить птицу – но чуда не происходило.

Теперь, когда закон гласил, что евреи должны быть дома к восьми часам вечера, родители сами пытались придумать развлечения для нас, чтобы сделать комендантский час более терпимым. Каждый вечер мы вчетвером садились и играли вместе в бридж. Для подростков это было необычным занятием, но бридж – довольно увлекательная игра, и мы быстро втянулись в изучение сложных правил и стратегий. Я не могу этого доказать, но мы играли так много, что, кажется, я стала одним из самых выдающихся и преданных игроков в детский бридж по всей Европе.

Однако даже игры в бридж не могли заполнить все наши вечера. Иногда днем мы приглашали друзей и играли в монополию, а потом Хайнц садился за рояль, и мы слушали, как он играл Шопена, Шуберта и его любимого Джорджа Гершвина.

Однажды Хайнц вернулся домой с картоном и мелками и начал что-то чертить в гостиной.

– Не входи, – крикнул он мне, – оставайся в своей комнате, пока я тебя не позову.

Казалось, что прошла целая вечность, прежде чем он пришел за мной.

– Закрой глаза, – сказал он, проводя меня в гостиную. У всех жителей должны были висеть жалюзи на окнах из-за воздушных налетов, и когда я открыла глаза, то увидела, что жалюзи были опущены и в комнате царил полумрак. Внезапно Хайнц зажег фонарик и посветил ярким лучом прямо на жалюзи, и перед моими глазами появились персонажи из «Белоснежки и семи гномов».

«Я знаю, что ты расстроилась, потому что не смогла пойти в кино, – сказал он, – но теперь у тебя будет свое собственное представление…»

Он нарисовал всех персонажей «Белоснежки», оживив каждого прикосновением своего карандаша. Он рассказал мне всю историю, останавливаясь на каждом персонаже и закручивая сюжет, как будто это был фильм или спектакль. Родители сидели, гордо наблюдая за ним, зная, что он сделал все это, чтобы хоть немного развеселить меня.

«Это самая лучшая Белоснежка на всем свете…» – произнесла я в конце представления.

Как и все братья и сестры, иногда мы спорили и ссорились, но в тот момент я не могла представить себе более заботливого брата.

Если бы только, закрыв шторы и опустив жалюзи, действительно можно было отгородиться от мира…

В то время как мы наблюдали за воображаемыми сказочными битвами между добром и злом, неведомо для нас высшие нацистские офицеры встретились на вилле за пределами Берлина и обсудили судьбу евреев. Нацисты приступили к политике «освобождения» немецких земель и домов, и осуществлялась она при помощи перевозки евреев на восток, но даже это оказалось проблематичным, поскольку гетто в городах и поселках быстро оказались заполненными.

На Ванзейской конференции 20 января 1942 года генерал-лейтенант СС Рейнхард Гейдрих, начальник службы безопасности, обнародовал «окончательное решение еврейского вопроса»: все европейские евреи должны быть перевезены в лагеря на восток, где либо будут работать до смерти, либо будут убиты.

Вскоре после этого Амстердам начал пополняться евреями из других округов Голландии, которые были насильственно «переселены». Они останавливались там, где могли найти место, не подозревая, что находятся на первом этапе своего ужасного пути. Нацисты всегда прикрывали свои злодеяния ложными словами, такими как «переселение» и «окончательное решение». Это было усовершенствовано, конечно, в концентрационных лагерях, таких как Аушвиц, там, куда люди входили под лозунгом «Труд освобождает» и где им говорили, что они идут в «душ», в то время как они шли прямо в газовые камеры.

В мае того же года я увидела, как мама пришивает желтую звезду Давида к моей одежде. Она сказала, что ее никогда нельзя снимать или скрывать, например, повесив пальто на руку. «Если еврей остановится и не покажет звезду, немцы арестуют его», – сказала она мне.

«Мы как изгои!» – закричала я, и все мои страхи и разочарования вылились горячими сердитыми слезами.

– Нет, Эви, – сказала она. – Мы ненавидим носить этот значок, но мы по-прежнему гордимся тем, что евреи. Нацисты могут подумать, что это знак стыда – но мы можем высоко держать голову и знать, что это знак чести.

 

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.