Завернутый в черную клеенку труп маленькой девочки лежал на стланях посреди лодки, и на второй день пути пассажиры, расположившиеся ближе к корме, стали все отчетливее ощущать тошнотворный смрад разлагающейся на тропической жаре плоти. Девочка-сирота умерла далеко от дома, и теперь ее везли вверх по реке, к родственникам. Молодой, лет семнадцати, индеец всю дорогу молча сидел, скрючившись, на дне лодки с ничего не выражавшим, застывшим лицом. И только когда из-за излучины навстречу показывался большой индейский плот, груженный мешками с маисом, гроздями зеленых платано, курами и запертыми в деревянных клетках откормленными свиньями, юноша поднимал голову и принимался громко, нараспев причитать. И тогда над водой, заглушая тарахтящий гул слабенького бразильского мотора «пеке-пеке», несся заунывный ритуальный плач по покойнику индейцев-чайяуита:

Уинау, уинау гимини; Танауатана маша йоунитеранкы канампура. Ипорасы куаги ина йоункирауын… Мой сын — мертв. Я оставил тебе поесть. А сегодня ты уже и не думаешь о еде…

Плоты причаливали к белым песчаным пляжам, пассажиры лодки также получали возможность размять ноги и справить естественную нужду, а индейцы между тем бурной скороговоркой обменивались новостями.

Я был одним из пассажиров. И направлялся из города Юри-магуас, что стоит на левом берегу широкой Уальяги, в верховья мутно-рыжей реки Паранапура. Или — как ее зовут чайяуита — Кангии из-за большого количества пальм канги, растущих по ее берегам. Вдали, по левую руку, за хорошо обжитой метисами и индейцами прибрежной полосой, вздымались тонувшие в голубоватой дымке хребты перуанской Восточной Кордильеры. Они резко обрывались к заболоченной, плоской-плоской равнине, покрытой густым темно-зеленым ковром джунглей. Справа же далей не было видно за высокими зарослями тростника и расчистками. Но я хорошо знал, что там, на севере, до самого Мараньона-Амазонки простирается все та же труднопроходимая сельва. Жаркая, густая, утонувшая в болотах и после тропических ливней превращающаяся в настоящий ад для европейца — рай для комаров рода Анофелис, переносящих малярию. Нет-нет, я не преувеличиваю. Амазонская сельва — с которой я неплохо знаком по предыдущим экспедициям в Южную Америку — сильно разнится от местности к местности и по моим представлениям является почти что «землей обетованной» в тех местах, где она карабкается на высоту пятьсот-семьсот метров над уровнем моря. То есть в предгорьях Анд и на предгорных равнинах, лишенных агуахалей — бескрайних нездоровых болот, поросших стройной пальмой агуахе, от которой они и получили свое испанское название.

Зачем я забрался в эти нездоровые места, куда по доброй воле не поедет ни один здравомыслящий человек? На то была своя причина. Я плыл за приключениями, которые — стыдно признаться — в мои почти тридцать лет все еще составляют смысл жизни вашего покорного слуги. Точнее, за Большой Легендой. Ну а если быть совсем откровенным, то за сокровищами, которые — найди я их — существенно бы поправили мое финансовое положение. Что это за сокровища, я пока что толком и не знал. А вот что о них хорошо известно индейцам-чайяуита — моим спутникам и, как я смел надеяться, в будущем друзьям — не вызывало никаких сомнений. Но всему свое время, и о кладе я расскажу, когда настанет черед. Пока же я сижу в лодке в обществе маленькой покойницы и ее родственника, моториста, его жены с грудным младенцем и их миловидной дочерью лет пятнадцати-шестнадцати.

Того, кто правит лодкой, зовут Аро Кауаса. Его — маленького, босоногого, застенчивого индейца-чайяуита лет тридцати — я встретил в Юримагуасе на рынке возле «порта» в компании еще более миниатюрной жены. И если Аро был одет в старые шорты и футболку, то его женщина — как и все замужние индеанки-чайяуита — представляла собой живописную картину. На ней была кружевная блуза голубого, зеленого и желтого цветов, оставлявшая открытым живот и нижнюю часть груди, но при этом закрывавшая спину. Она также была облачена в прямую запашную юбку, доходившую до колен и расчерченную рыжеватыми продольными полосами, которая удерживалась на талии тонким красно-голубым шнурочком с ярко-малиновыми помпонами. Длинные, смоляно-черные волосы ее спадали на угольные глаза прямо подрезанной челкой, столь характерной для замужних индеанок, а лодыжки были перетянуты узкими тканевыми полосками землистого цвета.

Встреча с индейцами шауи — именно так сами себя зовут чайяуита — была для меня глотком свежего воздуха после двух суток, которые я, простившись с Эквадором, до того момента успел провести в Перу. Я был уже по горло сыт общением с перуанцами-метисами — прямой противоположностью эквадорцам. Возможно, кто-то обвинит меня в предвзятости, но я раскаивался, что оставил по ту сторону границы кое-что из запасенных мною средств, которые в лесах на Востоке принято использовать для варварского глушения рыбы.

Добравшись до Юримагуаса, я поймал себя на том, что нещадно матерюсь на полудюжине языков, чего никогда не позволял себе ни в Эквадоре, ни в Боливии. Перуанцы, однако.

Я везунчик по жизни, и фортуна, как не раз прежде, улыбнулась мне и сейчас. Кто бы мог предположить, что полсотни патронов для дробовика шестнадцатого калибра, батарейки к фонарику и половина из нужного для скорого возвращения в верховья топлива были подарены одному из трех глав, или «вождей» общины индейцев-чайяуита на заваленной корявым топляком Реке Утренней звезды — Уиньюанаи, коим оказался Аро Кауаса.

Быть может, завоевать расположение чайяуита помогло мое лицо, разукрашенное черным соком уиту, которым я обязан старым добрым эквадорским друзьям из лесов над Бобонасой. Жена одного из них начертила на нем древний мужской рисунок-«кингу» своих предков — индейцев ныне исчезнувшего племени гайя. Тонкие двойные линии шли от мочек ушей наискосок к уголкам губ, затем, образуя треугольник, соединялись на подбородке; верхнюю часть моего лица также украшала чуть более широкая двойная линия с зигзагом, проходившая от одной скулы до другой через нос.

Нетрудно догадаться, что я представлял собой довольно занимательное, из ряда вон выходящее зрелище, что, возможно, и привлекло чайяуита. В Юримагуасе, миновав два забора, Аро привел меня в каменную коробку, выделенную церковной миссией приплывающим в город индейцам под место для ночлега. Здесь мне ни единожды пришлось рассказывать всем ее временным постояльцам о том, кто я такой, откуда и зачем мне надо в верховья большой реки. Что цель моего путешествия — разговор со стариками о стародавних временах, когда на соляные копи Уальяги и Ямураи — притока Паранапуры — приплывали и приходили индейцы из дальних уголков Амазонии, и так далее. Пару раз за время бесед, следовавших одна за другой, я был несколько ошеломлен, и оба раза причиной того были женщины, не принимавшие участия в мужских разговорах. Первый раз одна из них, подойдя вплотную ко мне, без предупреждения дотронулась пальцем до рисунка у меня под глазом и что-то стала быстро говорить присутствовавшим мужчинам. Что уж она сказала — я не знаю, но, видимо, ничего плохого для меня. В другой раз еще одна индеанка подскочила ко мне, когда я угощал собеседников едой. Протягивая одному из них единственную остававшуюся у меня мятую пачку соленых галет, я тут же лишился ее: стоявшая поблизости миниатюрная женщина оказалась проворнее нас обоих. Вот, пожалуй, тогда-то я и понял, что с этими людьми скучать не придется — в хорошем смысле слова…

Мы плыли всю ночь, не встречая препятствий, пока оставались на большой реке. Но как только, уже ближе к утру, наша лодка повернула влево и нырнула в устье Уиньюанаи, продвижение сильно осложнилось. Индейцы по очереди резали фонариком беспросветную тьму, вылавливая пятнышком света то тут, то там появлявшиеся из ниоткуда стволы посреди реки. Лодка, сбавив ход, петляла от одного берега к другому. Время от времени налетала на топляк, и несколько раз мотористу приходилось сдавать назад в поисках фарватера. Продвигались мы медленно, и казалось, что Аро вел судно, скорее руководствуясь каким-то особым чутьем, нежели доверяя глазам.

Тем не менее, когда настал зябкий и безветренный мглистый рассвет, столь характерный для Северо-Западной Амазонии, мы пристали к одной из многочисленных кос и, привязав лодку к воткнутому в дно шесту, стали выгружаться, перетаскивая на берег скарб.

О нашем прибытии узнали давно, заслышав тарахтение мотора вдали за излучиной, и теперь нас встречают. Мальчик лет десяти — сын Аро и старшая дочь помогают переносить вещи. А вот метрах в ста от реки и дом Аро. Здесь по молчаливому соглашению я проведу ближайшие несколько недель. Длинный — метров пятнадцать и высокий — метров пять навес с двускатной пальмовой крышей, импровизированной лавкой вдоль одной из сторон, чурбачками-подставками вместо стульев и бамбуковыми нарами в дальнем углу. Теперь это мое место в доме Аро. На противоположном конце — традиционный для индейцев очаг из трех соединенных вершинами бревен, над которым подвешены грозди оранжевых и желтых плодов колючей пальмы пихуайю и иссиня-черные початки маиса-кукурузы. Нам некогда распаковывать пожитки:

— Брат, можно, я помогу отвезти девочку вверх по реке? Тут близко. — Аро смущен, так как полагает, что должен спрашивать у меня согласия, ведь половина бензина для мотора моя.

— Конечно, брат. Могу я поехать с тобой?

— Поедем вместе, брат. Маленький каноэ поедем, выше воды очень мало. Ты сможешь, брат? — Индеец говорит по-испански довольно бегло, но с сильным акцентом и часто коверкает слова.

— Да, я смогу, брат.

Быстро пьем традиционную масату — так в Перу повсеместно называют «пиво» из перебродившего маниока — и идем на берег. Мотор и девочку уже переложили в долбленое каноэ.

Обмелевшая в засуху Уиньюанаи становится уже. Мало-помалу появляются небольшие перекаты и темные каменные россыпи по песчаным пляжам. Еще дальше — в верховьях — речка совсем мельчает, а течение усиливается, и там пройти не могут даже плоты. Даже после дождей, когда прибывает вода.

Каноэ режет воду, а вверх по реке все так же заунывно, но теперь почти беспрерывно несутся стоны молодого индейца.

Уинау, уинау, гимини… Мой сын мертв…

Заслышав их, из домов-навесов к реке сбегаются родственники мертвой девочки. Мужчины, подростки, женщины с раскрашенными черной и красной краской лицами, дети и полуобнаженные старухи со сморщенными отвислыми грудями. Каждый раз мы причаливаем, глушим мотор и выходим на берег. Молодой индеец рассказывает о несчастье, все толпятся вокруг, ловя каждое его слово. Мы с Аро стоим несколько поодаль — нас это не касается. Некоторые мужчины сдержанно здороваются с нами. Но чаще я ловлю на себе быстрые взгляды черных глаз. Впрочем, никакой враждебности не чувствуется. Сейчас полагается скорбеть, и все скорбят, не задавая лишних вопросов.

Так мы плывем от дома к дому, пока наконец не пристаем у высокого правого берега. В том доме, что на вершине холма, жила девочка. Десятка два индейцев сначала молча толпятся у кромки воды, ожидая новостей. А затем женщины — ближайшие родственницы, — заслышав издали траурные стоны, принимаются громко рыдать.

Наша работа закончена, но отпустить пришедших, не угостив их традиционной масату, такое невозможно даже представить в здешних лесах. Нас проводят мимо высокого свайного дома, где уже начались приготовления по случаю похорон. Бредем вверх по склону. Большая, откормленная черная свинья развалилась рядом с тропой. Ничего примечательного — индейцы нередко держат у себя не только свиней, но даже и овец, одну, две, редко три. Однако мое внимание привлекает струйка темно-красной крови, сочащейся из задней ноги животного. Так, ясное дело. Это кытыто исо' — летучая мышь-десмод, которую частенько называют вампиром, навестила свинью. Аро говорит, что вампиров здесь видимо-невидимо и свою кровавую дань с домашней скотины они собирают едва ли не каждую ночь. Кусают и людей, когда те почему-либо спят без противомоскитной сетки.

Вот и еще один дом, на коньке пальмовой крыши которого восседает несколько обыкновенных празднично-белых домашних голубей: к этим птицам чайяуита испытывают какую-то особую любовь и покупают их на рынке в городе. Приветствуем хозяев, нам предлагают присаживаться, стряхивают с и без того чистых чурбачков мнимый сор, а тряпку оставляют на сиденье. Это проявление вежливости среди чайяуита, но я пока еще не знаком с традициями этого маленького индейского народа, насчитывающего всего около двенадцати тысяч человек. Поэтому вместо того чтобы сесть прямо на тряпицу, я осторожно сдвигаю ее в сторону. Впрочем, это допустимо. Ничего оскорбительного для хозяев я не сделал. Пьем масату, одну пиалу за другой. Индейцы сначала обмениваются новостями, потом Аро рассказывает всем, кто я, сколько мне лет, откуда и зачем приехал к чайяуита. Все внимательно слушают, а затем — о боже — Аро просит, чтобы я сам подтвердил только что сказанное им, рассказав о себе самостоятельно. Делать нечего, и я повторяю то, что за последние сутки пересказывал уже раз тридцать, если не больше. Пиалы тем временем пустеют и снова наполняются. Пустеют и наполняются.

Незнание чужого языка — пренеприятная вещь! Как мне повезло, что за пять лет, проведенных в «застенках» университета, я выучился и свободно говорю по-испански. Это открыло мне дорогу в Южную Америку. Мне повезло, что с горем пополам я могу изъясняться на лесном диалекте языка кичуа, что позволило мне с изнанки взглянуть и прочувствовать жизнь сельвы и ее традиции на огромной территории Верхней Амазонии. И насколько же мне не хватает сейчас познаний в языке моих собеседников, чайяуита. То же самое я ощущал, когда в свое время оказался в лесах на крайнем юго-востоке Эквадора, в землях «охотников за головами» индейцев шуар и ачуар. Там мой кичуа был бесполезен, ибо едва ли не все вещи и явления обрели новые имена и смысл.

Я бы многое отдал, чтобы вдруг — как по волшебству — заговорить на десятке-другом индейских языков. Ведь, говоря на чужом языке, думая на нем, в этот момент ты сам отчасти становишься совсем другим человеком, по-новому осознаешь и ощущаешь себя и мир вокруг. Это сродни наркотику. Ты получаешь удовольствие уже от самого процесса разговора. А кроме того, это еще и полезно на практике.

Признаюсь, меня всегда удивляют заявления тех путешественников, которые утверждают, что, прожив с таким-то или таким-то племенем пару месяцев, они узнали все о каждом из его членов, о традициях и верованиях. Думаю, что эти люди лукавят и к их заявлениям следует относиться критически. Чтобы узнать о ком бы то ни было все, надо, по меньшей мере, в совершенстве владеть чужим языком, а за пару месяцев выучить его невозможно. Особенно если речь идет об индейских языках. Среди них есть более легкие для европейца — такие, как лесные диалекты кичуа или язык индейцев кокама, относящийся к огромной семье языков тупи-гуарани. Недаром эти два в разное время служили языками межплеменного общения и торговли на просторах Амазонки и ее притоков. Но большинство языков все же весьма сложны как в плане фонетики и грамматики, так и в плане богатейшей лексики. В отличие от современных путешественников, их коллеги еще в XVI–XVIII веках признавали, что есть «простые языки, на которых заговоришь через восемь дней, а есть такие, на которых не выучишься говорить до конца жизни».

Для наглядности приведу несколько примеров из языка индейцев арабела, живущих на северо-востоке Перу. О сложности их языка, относящегося к одной из некогда крупнейших и распространенных семей Верхней Амазонии — сапаро, легко судить хотя бы по количеству суффиксов. С их помощью образуется все, включая такую грамматическую категорию, как множественное число. Вот, например: shiyasa — shiyasa-a, maca — maa-ca, shiyaru — shiyaru-cua, nesu — nesu-hua, niyacoo — niyacoo-jori, cusotu — cusotu-jua, shiyonu — shiyonu-na, jiyaniijia — jiyaniijia-nucua, shii — shii-pi, suunu — suunu-pue, maaji — maaji-pohua, nucua — nuhuo-cuaca. Двенадцать!

Впечатляет? В испанском и английском языках множественное число, как правило, образуется единственно прибавлением «-s» к основе слова.

Кроме того, индейские языки весьма образны. Сами судите. Охотники за головами индейцы ачуар обыкновенный зонт называют «хыынчам нанап», что буквально означает «крылья летучей мыши», а часы — «тсаа нинди», то есть «сердце солнца». Верно подмечено, не правда ли? Птицу они именуют «нанамдин» — «хозяин крыльев». А лунные фазы ачуар делят следующим образом. Новолуние — это просто «Нанду такайи» — мужчина-луна Нанду появился. Незадолго до полнолуния, когда диск ночного светила уже заметно округлился, это «Нанду хапан юмайи» — Нанду съел оленя. Ну а собственно полнолуние называется «Нанду памаун юмайи» — Нанду-луна съел тапира, самое крупное травоядное животное сельвы, и поэтому растолстел.

Впрочем, я заболтался.

Итак, я приплыл сюда, на извивающуюся у подножий Восточной Кордильеры Реку Утренней звезды, за большой легендой. Но, так мне начинает казаться, здесь меня ждет нечто более увлекательное, чем приключение в стиле Индианы Джонса или любого другого искателя «приключений на собственную задницу». Что это? Пока не знаю, время покажет. Сейчас воображение рисует лишь такие близкие отсюда загадочные хребты, покрытые горными лесами. По своему великолепию они, пожалуй, даже превосходят первобытный лес Амазонской низменности. Вся Монтанья, как зовут эту область перуанских предгорий, изобилует дико романтическими суровыми видами. По густому лесу разбросаны громадные серые, поросшие мхом обломки скал, окруженные мощными древесными стволами, которые то поднимаются прямо кверху, как свечи, на высоту тридцати метров, то вздуты посередине, наподобие поплавка, то опираются на высокие воздушные корни, то имеют дощатые корни, которые идут вверх по стволу на высоту двенадцати метров и только здесь сливаются с ним, то разбегаются во все стороны по земле, подобно гигантским змеям. Кроны этих древесных великанов образуют сплошную листовую «крышу», через которую не проникает ни единый луч солнца. В горном лесу постоянно царит сумрак, который делается особенно мрачным в ненастную погоду, когда небо застилают густые тучи. На стволах и ветвях — тысячи вьющихся растений. Эти лианы сплетаются в сплошную массу, и дорогу через лес можно прокладывать лишь с помощью ножа, да и эта работа является нелегкой, так как стебли лиан отличаются необычайной тягучестью. Подлесок часто состоит из густых зарослей. Над ними поднимаются древовидные папоротники с красивыми перистыми листьями, бурыми и черными стволами. Кое-где виднеются величественные кроны пальм с их стройными беловатыми стволами на высоких опорных корнях.

Легенда ждет меня. Легенда, гласящая, что когда-то обезьяны были людьми.

В давние времена на этой земле жили люди, которые были похожи на обезьян. Они жили так же, как живут сегодняшние. Но прошло много лет, и они больше не захотели оставаться людьми. Людская жизнь им разонравилась. И тогда они решили превратиться в других существ.

Они на самом деле съели плод, который зовется таран уытауа, то есть «фрукт, который может превращать». Этот плод очень опасный, потому что заставляет человека превращаться в обезьяну. Из-за того, что они съели его, все превратились в обезьян. Когда они решили измениться, то перебили и разломали все, что было в их домах: пиалы, горшки и всякие другие вещи. Все разломали и выбросили. Их топоры из камня иногда находят в лесу и потому зовут ауи' имуто, что значит «топор обезьяны ауи'».

— Теперь разойдемся по разным местам, чтобы съесть этот фрукт, когда захотим превратиться, — так они решили между собой. И ушли они в разные земли по всему миру, встречая на своем пути разных обезьян: и'со — беличью обезьянку, соро — шерстистую, и яра туйя' — паукообразную. Они шли по лесам и горам.

Вот таким образом люди превратились в и'со, в соро и в яра туйя'. Только мы, человеческие существа, живем как люди до сих пор.

Когда они захотели превратиться в обезьян, то решили:

— Позовем тиуин — ленивца, вождя, чтобы он играл нам на флейте.

Так и сделали. Когда тиуин заиграл на флейте, все принялись нахваливать его:

— Наш вождь поможет нам превратиться!

И все принялись петь песни и превращаться в обезьян. Обезьяны ауи' — капуцины, пели по-особенному, и мало-помалу их голоса стали такими, как сегодня. Соро, яра туйя', ны'но — обезьяны-ревуны и все другие тоже пели. И вот пока они пели, то превращались в обезьян. Это потому, что их вождь играл на флейте.

Легенда ждет меня.