Первое, что я увидел после своей смерти, это была соломенная крыша какого-то сарая и очень красивое лицо молоденькой девушки, укутанное в белый платок. Её голубые глаза смотрели на меня с невероятным сочувствием и нежностью. Я тогда абсолютно не помнил, сколько я пробыл без сознания и где я нахожусь. Все, что всплывало в памяти, это страшная красная вспышка после которой наступил полный черный провал. Лицо девушки точно также всплывало передо мной в минуты возвращения с того света, но каждый раз очнувшись, я вновь и вновь уходил. Сколько продолжалась борьба моего организма за жизнь, я не помнил, но однажды я уже навсегда открыл свои глаза и уже больше не проваливался в черную яму небытия.
Неизвестная девчонка, склонившись надо мной, прикладывала к моей ране на груди какие-то компрессы. Одна моя нога была перебинтована и к ней была привязана странная доска, не дающая даже согнуть её в колене. Когда я окончательно пришел в себя, мне страшно захотелось есть и первое, что я сказал этой девчонке после столь долгого молчания, это было:
— Essen, ich bin sehr will zu essen! (Кушать, я очень хочу кушать), — сказал я воспаленными и потрескавшимися губами.
Девушка улыбнулась, и тонкая струйка теплого сладковатого молока оросила мои губы. В ту минуту я с жадностью стал глотать молоко, стараясь насытить свой истощенный организм этой живительной и целебной влагой, которая с каждой минутой возвращала меня к жизни. Я глотал, глотал и глотал то, что подавала мне эта девчонка, и когда моих сил больше не было, я впервые заснул с блаженной тяжестью в своем желудке.
Её визиты ко мне были довольно частыми и носили систематический характер. Первое, что я тогда обнаружил, придя в себя, это полное отсутствие моей униформы. На белые русские кальсоны и такую же русскую рубашку были натянуты ватные штаны и теплая солдатская телогрейка, снятая, по всей видимости, с покойного «Ивана». Рваная рана на моей груди постепенно заживала и затягивалась свежей тоненькой розовой кожей. Все тело было разбито, и любое движение пронизывала острая боль. Нога также болела, но, прикрученная к ней доска, фиксировала её, создавая определенную жесткость.
Когда я более или менее смог вращать головой, я увидел, что нахожусь в старинном бревенчатом сарае. Подо мной лежала огромная охапка соломы, покрытая старым ватным одеялом. Три раза в день девушка приносила мне молоко и небольшие кусочки вареного картофеля. Со дня на день я все больше и больше набирался настоящих сил, и с помощью палки научился подниматься и слегка передвигаться по этому сараю, рассматривая через щели окружающую местность. К моему удивлению, снега уже не было. Сколько я пролежал здесь, я не мог понять, как не мог понять и то, как я оказался в этом сарае. Я не понимал, не понимал всего происходящего, потому что точно знал, что должен был погибнуть. В один из дней, когда мне стало заметно лучше, я спросил эту девчонку:
— Ты кто, как звать тебя? — она, не понимая, только хлопала своими густыми ресницами и мило улыбалась мне.
Своей нежной рукой она протирала мое лицо тряпкой, смоченной родниковой водой. От её прикосновений мне тогда становилось легче и я, закрыв глаза, спокойно засыпал. Просыпаясь, я вновь видел её, и мне до ужаса хотелось знать её имя.
— Я, я, ист Кристиан, — сказал я ей, и показал на себя своей рукой.
— Как тьебя завут? — спросил я, вспоминая русские слова, заученные от капитана Крамера и из справочника солдата.
— Меня — Мария, — ответила она и вновь улыбнулась.
В тот миг я видел только её улыбку, видел её белые зубы и курносый носик, который был обильно усыпан рыжими веснушками. Она вновь подала мне картофель и молоко и, хихикнув напоследок, убежала.
Тогда для себя я заметил, что по ночам стало заметно теплее, а днем яркое солнце пробивалось сквозь щели сарая, тоненькими лучиками оставляя на земляном полу бесчисленное множество солнечных зайчиков.
С моей поправкой Мария стала появляться чаще и чаще. Теперь она могла часами сидеть рядом и улыбаться, заливаясь смехом. На любое сказанное мной слово она смеялась и старалась повторить за мной следом диковинные иноземные слова. Я тоже решил играть по её правилам и стал повторять за ней русские слова, складывая из них простые предложения.
От неё я узнал, что ей исполнилось семнадцать лет. Что раньше она жила на хуторе с братом и дедом, вдали от всех деревень. Я узнал, что еще до войны Мария проживала в Ленинграде. Она приехала перед самой войной к дедушке и бабушке на каникулы, не зная о том, что мы уже взяли Минск и Смоленск. Из-за боев ей пришлось остаться здесь в надежде, что они не дойдут до этих мест, но случилось обратное. Пошел уже третий год, как она безвыездно находилась в этих лесах и все эти годы она помогает ставшему вдовцом своему деду.
Наши войска, не желая встреч с партизанами, миновали эти чащобы, а русские тоже не старались заглядывать в эти заболоченные места, которые стратегических интересов ни для одной из сторон не представляли.
В один из весенних дней, когда я уже стал свободно выходить на улицу и греться в лучах апрельского солнца я спросил Марию:
— А где ист дайне брудер? Он ушел на фронт воевать с нами?
На глаза Марии накатились слезы, и она сказала, переведя дыхание:
— Он, Кристиан, погиб. Немецкий самолет стрелял по коровам из пулемета и случайно убил его.
Вот тогда я, наверное, впервые и ощутил всю вину, которая лежала на всей нашей победоносной армии. В одно мгновение вся идеология фюрера растворилась во мне, не оставив ни следа. Я впервые в жизни испытал настоящее сочувствие к русским, и теперь мне было просто не по себе. Я был изгой! Мое сознание, как бы вновь разделилось надвое. С одной стороны, я одобрял все действия нацистов, но с другой стороны, я ненавидел весь вермахт за то, что мы сделали в этой стране.
Испытывая к Марии нежные и трепетные чувства, я почувствовал себя косвенно повинным в смерти её брата. Где-то в подсознании я старался оправдать эту войну, считая, что мы солдаты великой Германии несем всем русским освобождение от идеологии коммунистов и свою немецкую культуру. А в каждой такой войне обязательно должны были быть просто случайные жертвы.
Я видел, как Мария, вспоминая о брате, вспоминая о своей бабушке, во многом винит меня, как олицетворение её семейного горя. Я видел, что где-то своей душой она противится нашим отношениям, но с другой стороны она все же хотела-хотела остаться со мной, сознавая мою личную непричастность ко всем преступлениям совершенным фашистами.
С каждым днем я все больше и больше шел на поправку. Уже где-то в конце апреля я сам отвязал от свой ноги эту ненавистную доску, которая, как мне казалось, мешала мне жить. Но тогда каждый шаг, сделанный мной без этой опоры, давался мне с нестерпимой болью.
Дед Марии был на удивление мужиком ядреным. Его седые волосы и седая борода придавали его внешности традиционный русский шарм. По всей вероятности, он и был тем знахарем, который, настаивая корешки и травы, лечил этим снадобьем местную голытьбу. Судя по его знахарским делам, ему было все равно, кто перед ним, то ли враг, то ли односельчанин, нуждающийся в его помощи. Иногда он заходил в сарай и долго, долго молча смотрел на меня изучая. В его взгляде было что-то истинно славянское и загадочное, от чего мне становилось просто не по себе. Я ждал от него того момента, когда он, исцелив меня, тут же сдаст в руки большевистского СМЕРШа. Но дед всегда молча осматривал мои раны, поправлял повязку и уходил, не сказав ни слова. Он был, словно немой и это иногда выводило меня из себя. В те минуты я уже ничего не боялся, и мне было все равно, попаду ли я в плен или умру в этих русских болотах. Я давно простился со своей жизнью, и теперь она принадлежала не мне, и даже не богу, а этому дремучему русскому деду и его очаровательной внучке.
Лежа в сарае, я всегда думал о своей Габи, думал о своем последнем дне в Ордруфе, и только эти думы давали мне надежды и согревали по ночам во время весенних заморозков. Бежать тогда мне было некуда. На десятки километров вокруг расположилась русская 4 армия, да к тому же с такой ногой я не смог бы пройти даже до края этого болота, окружающего хутор.
Артиллерийская канонада за последние недели отдалилась дальше на запад, и теперь только изредка её гул доносился до этих мест. В один из дней, когда я уже более или менее поправился, дед и Мария перевели меня в свой дом.
Словно дорогого гостя меня расположили на полатях русской печи, подставив мне лестницу. Дед натянул шелковый шнур, взятый вероятно от строп парашюта, чтобы я иногда мог слазить из своего убежища по нужде и выходить на прогулку. Признаться честно, я боялся тогда, что как только я поправлюсь, дед убьет меня или сдаст властям. Почти каждую неделю он топил баню, стоящую от хаты на значительном расстоянии, и вместе со своей внучкой помогал мне дойти до неё. Меня после бани переодевали и вновь укладывали на печку, но уж в чистом белье.
Я не знаю, были на этой войне еще такие случаи, как это случилось со мной, но этот дед и его внучка явно рисковали, пряча меня от посторонних глаз. Малейшая информация о моем присутствии и тогда военный трибунал русских за помощь врагу мог далеко сослать их в Сибирь или же расстрелять по закону военного времени. Таких случаев было предостаточно. Мария, как-то пользуясь моментом, рассказала мне об одной такой истории случившейся в одном селе близ Велижа и поведанного ей одной бабкой.
Еще в сорок первом русские отступали так быстро, что даже многие местные жители деревень, отдаленных от районных центров, не знали о том, что началась война. Наша армия впервые месяцы этой войны не старалась вступать в конфликты с русским населением. Во многих селах доблестные войска великой Германии встречали по русской традиции даже хлебом и солью. В такие минуты мы по-настоящему думали о том, что исполняем святую миссию и гордились этим. Как-то в одном таком селе и расположился наш полевой аэродром. Летчики, связисты, тыловики заняли русские хаты и довольно мирно соседствовали с «Иванами». Наши солдаты и офицеры иногда даже угощали местных детишек конфетами и шоколадом, а русские бабы помогали нам, работая в прачечной и офицерской летной столовой. За два года пребывания в этой деревне нашими солдатами ни один русский убит не был.
Где-то в июле 1942 года, когда русские мальчишки гоняли по полю аэродрома мяч, подаренный нашими летчиками Люфтваффе. На этот полевой аэродром на посадку заходил транспортный планер-бензовоз, доставлявший из тыла топливо для наших самолетов. По неизвестной причине планер при посадке упал на взлетную полосу и взорвался. Пилот планера тогда героически погиб, на месте сгорев заживо. Его обгорелые останки наши солдаты положили в ящик из-под патронов и обернули флагом третьего Рейха. Тогда у летчиков не было полкового капеллана, и отпевать покойного пришлось местному русскому попу.
На похороны собрались все местные жители из окрестных деревень. А из Велижа по случаю смерти летчика приехал даже комендант гарнизона генерал Зитцингер, который-то и возглавил эту траурную церемонию. Тело летчика было торжественно похоронено тут же возле церкви. Как и полагается при похоронах героя, почетный караул сделал несколько залпов из своих карабинов, а генерал по православной традиции раздал после похорон местным старикам, женщинам и детям конфеты и шнапс, чтобы те могли помянуть нашего офицера. Правда через год русским все же удалось выбить из этого села наших солдат и летчиков. Местное население этих деревень в один из дней точно также было собрано возле церкви. Комиссары, политруки-особисты за волосы вытянули этого попа на улицу. Он, путаясь в своей рясе, падал, а комиссары били его ногами, катая по весенней грязи. Поп не молил о пощаде своих соотечественников, а лишь крестил своим крестом безумствующую толпу и молил господа простить их:
— Прости господи! Прости господи, людей этих, ибо они не ведают, что творят!
Русский майор, стоя на крыльце церкви, зачитал приговор полевого трибунала и двое автоматчиков, подхватив батюшку под руки, поставили невдалеке от церкви под березу.
— Ну что, падла, час расплаты пришел. Будешь знать, как петь Гитлеру долгие лета! — сказал майор.
— Сейчас порешим всех вместе с этими фашистскими подстилками. Пусть знают, как ублажать немчуру всякую! — кричал он, размахивая пистолетом.
Рядом с попом поставили его жену и еще двух девчонок, которые работали в немецкой офицерской столовой. Майор, дочитав приговор, махнул рукой, и автоматчики расстреляли всех, кто стоял под березой.
Мария мне рассказала, как даже одна бабка бросилась к своей расстрелянной внучке с криком, что эти большевики хуже, чем солдаты вермахта и тут же получила пулю от молодого русского лейтенанта.
Я тогда не мог поверить, что русские столь жестоки в своем достижении победы. Хотя мне доводилось это видеть не один раз. Еще зимой 41 года, когда после рукопашной схватки с «Иванами» мы отошли на свои позиции, один русский солдат около десяти минут колол штыком безжизненное тело нашего убитого бойца. Я, тогда глядя в бинокль, не понимал, зачем он делает это? Мне не было понятно, за что же этот «Иван» так ненавидит мертвых, если даже не жалея своих сил он готов воевать с трупами?
Все, что рассказала Мария, поразило меня до самого сердца, и я понял, что спасая меня от смерти, они с дедом ходили по лезвию ножа. В любой момент, в любое время на хутор могли прийти комиссары и тогда Марию и её деда просто бы расстреляли вместе со мной. Когда я узнал о таком «гостеприимстве» мне захотелось уйти, чтобы не подставлять людей спасших меня от смерти. Мария, видя мою решимость покинуть их хутор, тогда сказала мне:
— Крис, тебе незачем уходить, ты очень похож на моего погибшего брата. Если ты прикинешься глухонемым, то тебе ничего не угрожает. Никто не знает, что мой брат погиб. Я дам тебе его документы и теперь тебя будут звать Сергей, как когда-то и его.
Я тогда подумал, что, судя по разговорам моего бывшего капитана Крамера, он ведь тоже не верил в нашу победу. Он знал, что придет тот час, когда мы будем бежать без оглядки до самого Берлина оставляя на поле брани тысячи своих соплеменников. Для меня этот час уже пришел. Я не предавал своих братьев по оружию, но я и не стремился возвращаться к своим, потому что знал, что мне вновь и вновь предстоит воевать с «Иванами». Я тогда абсолютно не понимал, что происходит с моим сознанием. Я ведь «погиб» и мне теперь незачем было брать в руки оружие — для меня война уже кончилась. Я сполна выполнил свой долг солдата, ни на йоту не нарушив присяги данной мной фюреру. Мне хотелось как-то отблагодарить свою спасительницу, благодаря которой я остался жив и с этой мыслью я стал лепить всякие игрушки из местной глины. Этому ремеслу меня когда-то научил отец, а дух художника, дух творца не покидал меня все эти годы и даже не умер вместе со мной в тот мартовский вечер.
Медленно мой организм стал приходить в норму и ближе к лету 1943 года, когда русские громили наш вермахт уже под Курском, я мог сносно общаться с Марией по-русски и даже несколько раз пас её корову, которая и вытащила меня своим молоком с того света.
Дед Матвей, как звали дедушку Марии, сутра уходил в лес и только к вечеру возвращался с корзиной полной всяких лечебных корешков. Я помогал ему развешивать находки под крышей дома на чердаке, чтобы он смог зимой варить свое снадобье для людей.
Иногда, сидя на завалинке их дома, я с каким-то душевным трепетом наблюдал, как Мария что-то сажала и сеяла в небольшом огороде. Мне нравилось, когда она, разгибаясь после работы, вытирала свой вспотевший лоб рукой и мило улыбалась мне. Она удивлялась, как я ловко орудую своими пальцами, создавая из куска глины диковинных животных, людей и даже святых из библейских легенд.
Нога еще болела. Каждое изменение погоды сказывалось нестерпимой болью, но я терпел и чувствовал, что мне с каждым днем все же становится намного лучше. Я уже вполне мог уйти от них, но мне больше никогда не хотелось брать в руки оружие, чтобы стрелять в тех, кого я когда-то считал своими врагами.
Здесь не было ничего: не было газет, радио, а о военных сводках приходилось узнавать от деда Матвея. Он исчезал на несколько дней со своими сушеными корешками и моими игрушками, а возвращался с хлебом, яйцами и другими продуктами, которые ему даровали за его огромную доброту и чуткое сердце. Он был единственным знахарем во всей округе и поэтому пользовался огромным спросом у местного населения.
В августе, когда мы были заняты уборкой урожая, я узнал от него, что фронт уже отступил почти к самому Минску. Слова моего капитана оказались действительно пророческими, и я чувствовал, что русские через год-два уже возьмут Берлин и навсегда зароют в землю идею фашизма.
С уходом фронта из этих мест с каждым днем становилось все тише и тише. Канонада уже не слышалась, да и самолеты, летящие на передовую, уже пролетали на более высоком расстоянии от земли, чем неделю назад.
За прошедшее лето, проведенное здесь в лесу, мне стало значительно лучше, и Мария все чаще и чаще глядела на меня абсолютно другими глазами. Я видел и чувствовал своим сердцем, что она влюблена в меня, но я всегда боялся об этом ей сказать.
Свободное время я проводил на рыбалке, сидя на берегу с удочкой. Однажды в теплый вечер я вдруг увидел через листву кустов, как Мария после работы на огороде скинула с себя одежду и предстала во всем своем первозданном виде. Она медленно, не спеша вошла в черную от торфа воду, искрящуюся в лучах заходящего солнца, и стала купаться, плескаясь словно русалка. Солнце, отражаясь в черной воде, играло на её теле рыжими перламутровыми зайчиками, которые создавали изумительно сказочную и нереальную по своей красоте картину.
Как подобает настоящему разведчику, я совсем незаметно подобрался так близко, что слышал, как журчит вода, стекая с её роскошного тела. Словно зачарованный, я смотрел на девчонку, наслаждаясь её плавными движениями и каждым изгибом её совершенной фигуры, представляя в ней святую деву Марию, образ которой всегда был в моем сознании.
Неожиданно я вдруг понял, что совсем, совсем не думаю о своей Габриэле. Она вдруг померкла в лучах этой русской красавицы и ушла на задний план. Сейчас я видел только Марию с её завораживающей полной, налитой грудью, длинными русыми волосами, облепившими ее упругие ягодицы и доходившими почти до колен стройных ножек, и мне тогда казалось, что она воистину настоящая богиня, настоящая царица славянских народов. Она была просто прекрасна! Это был тот идеал, который просто было невозможно не полюбить.
В тот миг я сидел в кустах, а сердце мое вырывалась из груди от такого необычайного волнения, которое я не испытывал даже в момент рукопашной схватки с противником. Такого страха не было у меня даже тогда, когда русский солдат летит на тебя с граненым штыком своей винтовки, а его глаза горят от ярости и ненависти. Такого не было и тогда, когда граната дымится под твоими ногами, и ты бросаешься в окоп с рассвирепевшими «Иванами», чтобы сеять смерть.
Такого не было, потому что я раньше так никого никогда не любил. И даже Габи была лишь вспышкой на моем небосклоне жизни, а Мария — настоящим теплым и светлым солнышком. Её внешняя и внутренняя красота затмила мой разум, и я окончательно покорился своей судьбе. Война на какое-то время вообще оставила мое сознание и я практически забыл о ней.
— Крис, ты, что подсматриваешь? — спросила она удивленно, когда вышла из воды.
В ту минуту она застала меня врасплох, так, что я, даже не успел спрятаться. Я стоял перед ней и не мог сделать даже шагу, чтобы отойти в сторону. Мария, видя мое замешательство, смело пошла мне навстречу. Я нежно обнял её, прижимая к своему телу, а мои губы уже целовали её щеки и шею. В ту минуту мне страстно хотелось целовать и целовать эту русскую девчонку, и я вспомнил толстяка Уве, который, сидя в промерзшем окопе, пророчил мне знакомство с русской учительницей. Тогда все это воспринималось с долей шутки, и даже казалось фантастикой. Но сегодня это было настоящей реальностью! Это было наградой моей судьбе. Я не мог, не мог даже дышать в её сторону, настолько мне было хорошо с ней.
— Мария, я люблю тебя! — сказал я, не зная, как еще по-русски выразить свои чувства.
— Не надо, Крис, у нас с тобой ничего не может быть, — ответила мне Мария с холодком.
— Почему же?
— Кончится война, ты уедешь в свою Германию, а я останусь одна в этом болоте с дедом. А если вдруг тебя поймает наш СМЕРШ или НКВД!? Тебя заберут в лагерь к вашим пленным немцам, а нас дедом расстреляют за помощь врагу!
— Нет, нет, нет, я не враг! Я тебя люблю и твоего деда люблю тоже! — сказал я по-немецки, волнуясь.
— Крис, мы же договорились говорить по-русски, — сказала Мария и прикрыла грудь платьем.
— Туй, менья, прощайт? — стараясь выговорить по-русски, сказал я.
— Отвернись, Кристиан, я оденусь, — тихо попросила она, слегка наливаясь румянцем, который был виден даже в наступающих сумерках.
Я коснулся губами её щек, и от них потянуло жаром. Я отвернулся, как она и просила, но желание её видеть, чувствовать было просто неудержимым.
— Корошо!
— Не корошо, Крис, а хорошо, — мягко сказала она, поправляя меня.
Одевшись, и взяв меня за руку, Мария помогла мне подняться на крутой берег реки. До их дома было не более ста метров.
Время было не властно над этим районом, и тогда казалось, что ничего не может потревожить нашу лесную жизнь. Казалось, что ни партизаны, ни наши войска уже никогда здесь не появятся. Вот тогда — тогда я сильно заблуждался, и уже совсем рядом было то горе и та беда, что могли разрушить спокойную жизнь моих спасителей.
Я ковылял на своей палке и совсем не знал, да и не мог даже представить, что уже несколько часов за нами наблюдают какие-то люди. Дед сидел на крыльце, ожидая нас к ужину. Он почему-то никогда не называл меня Кристианом. С того момента, как он начал говорить со мной я был для него просто Сергей. Я понимал, что нахожусь в таких условиях, когда моя конспирация стоила жизни не только мне, но и моим спасителям.
Дед Марии, несмотря на то, что ему довелось участвовать в первой мировой войне, с уважением относился к той старой немецкой армии, которая была при Кайзере. Он рассказывал, как накануне революции в России им приходилось даже брататься с немецкими солдатами, переходя через линию фронта. Дед вспоминал, как сидя в наших окопах во время таких братаний, они делились со своим врагом хлебом, салом, воткнув штыки в землю.
Дед Матвей, отойдя сердцем после потери своего внука Сергея, иногда даже показывал мне свои Георгиевские кресты, полученные во времена великих сражений в первую мировую войну. Он хранил свои награды в жестяной коробке и старался не показывать их, так как знал, что подобная демонстрация воинской доблести в Советской России могла стоить ему жизни.
Мне тоже хотелось похвастаться своими наградами, полученными лично из рук фюрера, но я знал, что сейчас другая война и подобных братаний с врагом не будет. Я не мог хвастаться тем, что мне доводилось убивать русских солдат, отстаивая национал-социалистические идеалы моего фюрера.
— Что, воин, проголодался? — спросил меня дед.
Я закивал головой, играя роль глухонемого.
— Тогда давай, сынок, проходи, картошка стынет. Потом пойдешь, поможешь Машке корову подоить, небось, молочко-то любишь!? — спросил дед, лукаво прищуриваясь и закручивая свой ус.
Прожив с дедом и Марией почти полгода под одной крышей, мне было дозволено питаться с ними из одной тарелки, сидя за одним столом. Поужинав, я вышел с дедом на крыльцо, где в последнем отблеске заходящего солнца мы, скрутив из самосада самокрутки, закурили, пуская клубы ароматного дыма. Мария в это время суетилась в сарае, позвякивая ведром, и ничего не предвещало беды.
Вдруг из леса появились три человеческие фигуры. Судя по походке, это были военные. Они шли, озираясь по сторонам, выискивая в округе потенциальную опасность для себя. Я, не желая искушать свою судьбу, скользнул за хату и спрятался в густом бурьяне.
В вечерних сумерках было абсолютно незаметно, как я скрылся буквально перед их носом. Лежа в зарослях, я отчетливо видел, как к деду, сидящему на крыльце, подошли трое. Судя по униформе, один из них был похож на русского полицая, призванного вермахтом для наведения порядка на оккупированной территории. Двое других были одеты в наши военные маскхалаты «цейтбан 34». У всех трех на шее висели наши автоматы МП. По их разговору с дедом я понял, что это блудные окруженцы, бежавшие из русского котла. Голод гнал их к людям в надежде, что они смогут удовлетворить его любой ценой.
Полицай, угрожая автоматом, требовал у деда хлеб и другие продукты, а в это время двое других стояли в стороне, разговаривая между собой. Прислушавшись, я услышал родную немецкую речь, и мое сердце странно затрепыхалось в груди, предчувствуя беду. Голодные немецкие солдаты, привыкшие к смерти, фактически не имели тормозов и могли в любую минуту пустить в ход оружие.
Я не мог оставить деда и Марию один на один с этими волками и со своей судьбой. Я, словно змея, скользнул в траву и пополз к сараю, чтобы предупредить девчонку о грозящей нам смертельной опасности. Сливаясь с высокой травой, я подполз к самым воротам сарая и встал за углом, сняв висящую косу. Вероятно, в тот момент полицай и услышал, как в сарае Мария доит корову. Звук струи молока, падающего на дно пустого ведра, привлек его внимание и он, обернувшись к своим спутникам, на ломаном русском сказал:
— О, господа, я чувствую, что у нас будет молоко! Идите в дом, я сейчас вернусь!
Полицай снял со своей шеи автомат и, взяв его в руки, перевел в готовность. Все мое тело в тот миг напряглось, как перед прыжком во вражеский блиндаж. Я своим подсознанием чувствовал, что от этих людей, озверевших от голода и постоянного чувства опасности, можно было ожидать самого непредсказуемого.
Из-за угла сарая я услышал, как испугавшись, вскрикнула Мария. Её дрожащий голос говорил о жутком страхе, который овладел ей при виде вооруженного незнакомца. Все мои мышцы налились энергией, и я даже почувствовал, как по ним прокатилась теплая волна адреналина.
— Ну что, сучка драная, коровку за сиськи дергаешь!? А может, и меня тоже подергаешь? Я вижу у тебя это очень ловко получается! — сказал полицай, приставая к Марии.
В щель сарая я видел, как при свете керосиновой лампы её лицо исказилось от ужаса, пронизавшего её. Полицай приподнял её с лавки и, повернув к себе лицом, разорвал на ней одежду, оголив девичью грудь. Он страстно впился в её соски своими заросшими щетиной губами, и тут же повалил на сено. Я видел, как его грязные руки стали задирать подол её платья, стараясь обнажить природное девичье естество. Мария изо всех сил старалась вырваться из рук этого бородатого мужлана, но её силы с каждой минутой таяли, предоставляя полицаю все больше и больше возможностей в достижении своей цели.
В тот момент, когда он, держа её одной рукой за горло, а другой, стараясь расстегнуть штаны, чтобы вытащить свой детородный орган, я тихо подошел сзади…
Со всего размаху я ударил его косой прямо по шее. Голова полицая покатилась по сараю, словно футбольный мяч, обильно окропив кровью лицо Марии. Его тело без головы вскочило на ноги и, клокоча фонтанами крови, сделало несколько шагов. И тут же рухнуло в навоз, дёргаясь в смертной агонии.
Мария хотела было заорать, видя всю эту ужасную кровавую картину, но я прыгнул на неё, прикрыв ее рот своей ладонью. Полные ужаса и нечеловеческого страха глаза Марии смотрели на меня в полном непонимании. Все её тело и лицо были в скользкой крови русского полицая, и это ощущение создавало в моем организме не только прилив бойцовского куража, но и чувство омерзения к своим соотечественникам. Я видел перед собой не людей, я видел диких и страшных зверей, которым были неведомы никакие человеческие чувства.
Придя в себя, девчонка заплакала и, повернувшись на бок, уткнулась в сено, глубоко вздыхая и плача. Она рыдала и от этого все её тело сильно вздрагивало. От ярости и невиданного гнева я сказал вслух, забыв все русские слова:
— Тихо, тихо, моя девочка! Я им сейчас устрою войну!
Обыскав труп полицая, я изъял у него все оружие. Впервые за долгие месяцы я владел оружием против людей. Я, словно приведение, скользнул на улицу.
Подкравшись к крыльцу, я присел в ожидании, сжимая холодную рукоятку кинжала со свастикой. Ждать долго не пришлось. Один из моих соотечественников, явно обеспокоенный долгим отсутствием полицая, вышел на улицу. Его лицо, покрытое густой и длинной щетиной говорило о том, что эти окруженцы около месяца скитались по лесам, уходя от преследования большевиков. Он стоял на крыльце, вслушиваясь в тишину леса, а его руки нервно сжимали автомат. Как только он сделал один шаг в сторону сарая, я со всей силы ударил его кинжалом в пах. В свой удар я вложил столько силы и ненависти, что распорол его тело от гениталий до ремня с надписью на пряжке «С нами Бог». Его кишки вывались из этой огромной раны, и упали на землю. Солдат безмолвно упал на спину и с ужасом посмотрел на меня в последний раз, будто задавал мне вопрос:
— За что, за что ты убил меня, Крис, ты же ведь такой же немец, как и я?
Я, видя его мучения, не задумываясь, воткнул острый кинжал в его глотку. Молча и глядя ему в глаза, я избавил его от неведомых страданий предвкушения смерти. В ту минуту я абсолютно не чувствовал жалости к своему соотечественнику. Я чувствовал лишь ненависть, ненависть к тем, кто творил это зло, прикрываясь идеями сумасшедшего фюрера.
Что тогда произошло со мной — я не знал. Мне простому немецкому солдату хотелось поставить точку в этой войне. Нет, я не мог, да и не собирался предавать свой немецкий народ, вступивший в эту жестокую и грязную войну. Я просто хотел справедливости. Той справедливости, которая была выбита на пряжках наших солдат — «С нами Бог». Был ли с нами Бог? Был ли с нами Бог? Когда мы пришли сюда в эту страну и утопили её народ в крови? Был ли с нами Бог, когда мы убивали детей, женщин и стариков?
В эту минуту я абсолютно был холоден к своим соотечественникам, точно так же, как был холоден Василий Царев собиравший останки своих товарищей погибших от русской бомбы.
Открыв дверь, я осторожно вошел в дом. Дед Матвей сидел привязанный веревками к стулу, и с его рта стекала струйка крови. По всему было видно, что его сильно пытали. Дед взглянул на меня глазами полными ненависти и плюнул в мою сторону. Я не мог, не мог в те минуты предать этих людей, которые спасли мне жизнь. Я не мог оставаться равнодушным к их горю и, глядя в глаза своему брату по оружию, я сказал:
— Унтер-офицер Кристиан Петерсен группа «109 Вольф» дивизии «Брандербург грудь по самую рукоять. Из горла солдата хлынула кровь и он, хрипя, схватившись за рукоятку ножа, упал замертво лицом на стол.
Связанный дед смотрел на меня глазами полными какого-то непонимания. Он не верил, не верил своим глазам, что я смог поднять руку на своих соратников. Я и сам в те минуты не верил в это. Я не верил, что за эти полгода, проведенные здесь в лесу среди этих людей, я осознаю, что война это есть настоящее зло и теперь я, словно великий Армениум вступил в схватку с этим злом.
Умер дед Матвей ровно через неделю после нападения на нас голодных, озверевших бандитов, чудом вырвавшихся из русского окружения. Мария, испытав такой стресс, замкнулась в себе и все последующее время молчала. Уже не было уроков русского языка, не было тех влюбленных глаз, и мне приходилось самому наверстывать пробелы в обучении, читая на русском языке библию. Перед смертью дед достал свою жестяную коробку и подарил мне два «Георгиевских креста». Эта бесценная награда стала для меня намного желанней и почетней, чем тот «Железный крест», который я лично получил из рук Гитлера.
Последние слова, сказанные им перед смертью, глубоко въелись в мою душу.
— Береги её, Крис! Я хочу, чтобы у вас все было хорошо. Война, война все равно кончится, а жизнь будет продолжаться!
Вот после этих слов он перестал дышать, а его глаза уставились в потолок. Мы с Марией похоронили деда рядом с могилами бабки и Сергея. В тот момент, когда я, постукивая топором, загонял сделанный мной крест в его могилу, на меня обрушилось чувство невиданной скорби. Было такое ощущение, что я похоронил своего отца, настолько был для меня близок этот странный русский дед.
Мария очень долго переживала смерть своего близкого, и все последнее время молчала, молчала и молчала. Она скорбела по деду и почти каждый день, приходя на его могилу, плакала, жалуясь на свою судьбу.
Я не мог оставаться безучастным в её самоистязании и однажды я первый сделал свой шаг. В тот миг, когда Мария очередной раз плакала на могиле деда, я подошел сзади и обнял её за плечи. Она к моему удивлению не стала сопротивляться, а, встав с колен, обняла меня и первая поцеловала в щеку с такой нежностью, что мне показалось, что душа моя отделилась от бренного тела.
— Прости меня, Крис, — сказала она с такой теплотой, что я почувствовал, как она с этой минуты вошла в мою жизнь на все оставшееся время.
После того случая моя нога стала меньше болеть и я мог теперь обходиться даже без своей трости. Тела своих земляков и этого полицейского я закопал вдали от дома, позади хлева под кучей навоза. По своей привычке унтер-офицера я разломил пополам их жетоны, и, сложив их с личными вещами, положил в жестяную коробку деда. Я знал, что, несмотря на любой исход этой войны, родственники должны были знать о смерти своих сыновей и мужей. Я все еще лелеял надежду, что скоро вернусь домой, вернусь к своей матери на улицу Поющих синиц. Тогда я еще не знал, что мое пребывание здесь вдали от Родины затянется не на один год, и только по прошествии десяти лет я смогу покинуть эту страну. В то время я наивно полагал, что смогу, смогу вернуться в мой маленький Ордруф, чтобы показать своей матери спасшую мне жизнь славянку. Я знал, что она никогда не сможет винить меня в том, что я нарушил присягу на верность нашему фюреру, потому что только с победой русских мы немцы осознали свое всеобщее национальное заблуждение.
В эту ночь Мария решилась и впервые легла со мной в постель. Мое сердце кипело от страсти к ней, и чувство какой-то особой нежности трепетало внутри меня. Впервые мне было необычайно хорошо с этой русской девчонкой. Мне было настолько хорошо, что я чувствовал себя абсолютно счастливым человеком. Наша первая ночь стала настоящим рождением уже нашей семьи, а так же зачатием ребенка, ставшего окончательным связующим звеном в этих вечных отношениях.
Я целовал её губы, целовал её грудь, а Мария лежала на спине, закрыв глаза, а струйки хрустальных слез счастья стекали по её щекам.
— Почему ты плачешь? — спросил я, целуя эти солоноватые ручейки.
— Я не знаю. Я просто боюсь, боюсь того, что когда-нибудь сюда придут наши солдаты и отправят тебя в лагерь для военнопленных. Меня тоже сошлют в лагерь, но я хочу сказать тебе, Крис, что я очень люблю тебя. Пусть я попаду в лагерь, пусть меня расстреляют, но я никогда-никогда не смогу тебя разлюбить! Я буду всю жизнь ждать тебя!
После слов сказанных ей на мои глаза тоже накатились слезы, потому что мне было страшно потерять то, к чему меня привел мой Бог. Если бы у меня была возможность вернуться в свою часть к своему другу Питеру Крамеру, я никогда бы больше не взял в руки оружия. Пусть бы меня даже ждал Бухенвальд или даже пятисотый штрафной батальон. После того, что со мной сделали эти русские, я предпочел бы умереть в застенках гестапо, чем стрелять в тех, кого я так полюбил всей своей душой.