Город Иваново, город невест… Еще с давних времен он был одним из городов мануфактурного производства почти всей великой Российской империи. Тут-то и расположилась учебная база летного состава пяти сводных перегонных полков. Лучшим летчикам, снятым с фронтов, предстояло не только изучить новую материальную базу иностранных самолетов, но и выучить английский язык, чтобы хорошо понимать далеких союзников и их непонятную документацию.

— Ну что, товарищи летчики, будем знакомы? — сказал начальник политотдела армии комиссар первого ранга Орлов.

— С этого дня мы работаем в закрытом режиме. Хочу с первых минут предупредить, то, что поручено нам Государственным Комитетом обороны СССР и товарищем Сталиным, есть на данном этапе наиважнейшая задача. Вам уже через месяц предстоит перегонять самолеты с американской базы Фербенкс, через Анадырь, Магадан, Якутию и дальше до Иркутска и Красноярска. С правительством США достигнуто соглашение о бесперебойных поставках военной техники. Трасса, скажу вам, очень-очень сложная и проходит через полюсы холода Оймякона и Верхоянска. Вам, товарищи офицеры, придется работать над тайгой, горами на запредельных высотах и в кислородных масках. Фактически, сесть вне подготовленных аэродромов, некуда. Я хочу сказать, что успех дела по перегонке будет зависеть от вашей самоотверженности и вашего самопожертвования.

После слов, сказанных Орловым, по залу полкового клуба прошел легкий шепот. Все понимали, что эта работа не менее опасная, чем на фронте. Каждый из летчиков представлял, в каких условиях придется им летать. Тысячи километров леса, туманы, дьявольский мороз и еще множество скрытых опасностей, которые обязательно дадут о себе знать. После осознания произошедшего, зал мгновенно стих, словно наступила минута молчания. Мало тогда кто-то мог представить, насколько трудными окажутся эти полеты. В первые месяцы зимы резина на шасси лопалась от шестидесятиградусных морозов. Самолеты, «разувшись», падали на брюхо, калеча отличных военных пилотов.

— Ты слышал, Иван? Вот тебе и второй фронт! Ни самолет посадить, ни с парашютом выпрыгнуть. Будешь болтаться на елке, пока рыси или тигры не сожрут, или еще, какие бурые медведи, которые по лесу шляются. — сказал Краснов, подзадоривая своего друга. — Навигации нет, связи нет и чего у них там еще только нет!? Я бы лучше на фронте остался!

— А это, Валерик, как кому Бог на руку положит! Я так думаю, разницы особой нет, что тебя «мессер» или «фокер» завалит, что ты шандарахнешься в тайге на башку медведя. У каждого ведь своя судьба! — сказал Ваня Заломин, без особого энтузиазма.

После офицерского собрания продолжение обсуждения темы перегона среди летчиков продолжилось.

Хоть и было новое задание Родины необходимым для фронта, все же каждый из военных летчиков лелеял надежду после командировки вернуться в свои части и эскадрильи. Только там, на фронте, в боевой обстановке крепчал дух воинского братства. Только там, в атмосфере постоянной опасности, хотелось беспощадно бить ненавистного врага, чтобы каждую свою небольшую победу вложить в общую копилку великой победы всей страны.

Мало еще кто из них представлял, что в эти дни происходит по намеченному маршруту следования самолетов. Тысячи людей, лошадей, сотни тракторов, где в тайге, где в тундре, создавали десятки основных и запасных аэродромов. День и ночь, люди в жутких условиях севера, ногами втаптывали в вечную мерзлоту густую глиняную массу, забивая ей деревянные решетки будущих взлетно-посадочных полос. Строили дома, гостиницы, ангары, котельные. Вся территория от Иркутска до Чукотки стала одной большой стройкой.

Поселок городского типа Сеймчан сурового Магаданского края в те годы стал одним из основных перегонных аэродромов. Природная котловина, окруженная горным хребтом, словно была вымыта полноводной рекой Колымой на протяжении нескольких миллионов лет. Золотые прииски ежедневно десятками килограммов метала N1, пополняли фонд страны, а работающие на них зеки, иногда все же получали досрочное освобождение и отправлялись на фронт, чтобы отдать свою жизнь Родине, воюя в штрафных батальонах.

Вокруг поселка располагалось около двадцати лагерей, где отбывали «наказание» не сколько десятков тысяч человек. Фактически, вся территория магаданского края была одним сплошным лагерем.

— Ну шо, марксисты, троцкисты, утописты, отдыхаем!? — спросил Саша Фескин, войдя со своими «шестерками» в барак к политзаключенным.

— С кем сегодня в буру партейку другую сгонять!? Чай, рыжья в ваших закромах еще осталось немерено!? Пора бы и на воровской «общак» отстегнуть для пополнения балансу! — сказал он, перетасовывая самодельный крапленый «пулемет», как на воровском жаргоне назывались самодельные карты.

Фескин, за два года своего отбывания наказания, стал довольно авторитетным жуликом. Он на полных правах выступал на воровских «сходняках» и «правилках» и порой даже мог одним своим словом вынести справедливый вердикт, какому-нибудь провинившемуся урке. Молодые «блатари» держались Фескина за его духовитость, видя в нем будущего лидера. Неоднократно бывало, что он бросался с заточкой и кулаками на тех, кто подминал воровские законы, за что снискал себе славу бешеного.

Уставшие, почти смертельно голодные люди молчали. После того, как многих сняли с золотых приисков на строительство Сеймчанской взлетно-посадочной полосы, доходы от продажи «песка» упали. Работа, не прибыльная и не доходная, выматывала все силы. Если раньше небольшой самородок величиной с клопа или даже спичечную головку, можно было обменять на хлеб и чай, то сейчас подобный натуральный обмен канул в лету. Никому из политзаключенных не хотелось вступать с блатарями в дискуссии, зная, что споры могут закончиться поножовщиной. Голод и холод гнал людей на те поступки, которых они ранее в своей цивильной жизни чурались и стыдились.

Воров в зоне было немного, они нигде не работали, поэтому им приходилось побираться по мужицким баракам в поисках еще оставшегося «золотого песочка» и прочих вещей, на которые они «клали свой глаз». Администрация колонии хоть и лишала их полноценных пайков и отоварок в лагерном ларьке, но делала на блатарей ставку в устрашении всякой «контры» и пресечении всякого рода смутьянства. Жулики, поэтому и ставили себя выше остальных, считаясь настоящими каторжанами и страдальцами сталинского режима. Это нынешнее их положение шло из тех далеких времен, когда вся Сибирь и Дальний Восток гремели кандальными маршами еще старых царских этапов.

— Пошли, Ферзь, у этих вшивых доходяг уже взять нечего! Все просрали вертухаям за хавчик! Шпилевых среди «контриков» нормальных нет! Так, одна гнилота собралась, фитили! — сказал один из друзей Ферзя, положив блатному корешу руку на плечо.

— Вон глянь, как «враги народа», словно крысы, свои птюхи по шконкам точат! И путь их лежит в Магадан, в столицу колымского края! — запел Шмаль, растопырив веером свои пальцы.

— Да погоди ты, Шмаль, дай ка глянуть, может земляки есть? Этап вчера новый пригнали, а я не покурсам… Эй, доходяги, среди вас Смоленские есть? — спросил он, желая найти знакомых по пересылке. — Что, бродяги, затихорились!? Смоленские есть!? — снова спросил Фескин, но ответа опять не услышал.

Холодный, промерзший барак скрадывал все звуки, и лишь жалкое потрескивание и шипение сырых дров в печи, напоминало о том, что здесь еще есть живые. В бараке было тихо. Даже бугры из авторитетных политзеков, из числа бывших генералов, не обращали на ворье никакого внимания. Всем было известно, что любая перепалка с блатными перерастет в сражение, виновниками которого опять останутся те, кто как раз и сидел по 58 статье УК РСФСР.

В большой бочке, стоявшей посреди барака, продолжали шипеть сырые дрова, которые, даже полностью сгорев, не могли наполнить огромное помещение живительным теплом.

Дневальный постоянно подкладывал в печь свежие палки, но от них было мало толку. Жуткий холод все равно пронизывал до костей. Цинга, тиф, дизентерия косили людей не меньше, чем на фронте. Еще летом похоронная лагерная команда из раскоинвоированных зеков из числа доходяг, отрывала до нескольких сотен могил в колымской вечной мерзлоте. Как правило, летних заготовок не хватало и трупы умерших за зиму и убитых в воровских разборках урок, складывали до наступления тепла в сарае, что стоял за лагерной баней. Даже там, в этом «морге», можно было видеть тех, кто от голода решился промышлять человечиной, оставляя на еще не остывшем теле свежие ножевые вырезы.

— Пошли, Ферзь, мне жутко видеть этот гадюшник! — сказал Шмаль, и вытянул Фескина из барака за рукав его фуфайки.

В тот момент при виде всего этого, что-то острое кольнуло в сердце Саши Фескина. Он вспомнил смоленский централ, «Американку» и отца своего заклятого врага Краснова. Почему это пришло на память, он не знал, но именно эти слова сейчас всплыли в его сознании яркой картинкой. Как сейчас, он видел изуродованное лицо майора, который сквозь опухшие, окровавленные губы говорил:

— Саша, любое дерьмо можно отмыть в бане, но никогда ты не сможешь отмыть того дерьма, которое внутри тебя. Береги свою честь смолоду!

От этих слов кровь застыла в его жилах. Он знал и понимал, что если жулики узнают о его сомнениях в «правильной воровской жизни», они в тот же день поднимут его на ножи, а уже к утру следующего дня его труп обглодают «чуханы и лагерные чайки». Вряд ли он тогда сможет пережить эту зиму, и придется лежать его косточкам в вечной мерзлоте Колымы, словно рыжему мамонту, сдохнувшему миллионы лет назад.

Сводки информбюро доходили и до лагеря. В каждом бараке был свой репродуктор и все из уст самого Левитана знали о положении на фронте. Сердце Саши Фескина, в отличие от его многих блатных корешей, сжималось от боли, когда он слышал про оккупированный Смоленск, про сожженные города и села. Блатная романтика, навеянная ему когда-то жуликом и бандитом Залепой, словно снег в погожий апрельский день постепенно, постепенно таяла, а вся воровская бравада в его душе превращалась в талую воду и покидала его веру в эти каторжанские и воровские идеалы.

— Пошли, Шмаль! Босота здесь, голая! Одни фитили, да доходяги! — сказал он, сочувственно взглянув на «контру».

Он понимал, что-то здесь было не то. Люди, угасающие, словно свечи, верили в победу и старались из последних сил вложить в нее свою лепту. В тоже самое время, воры и всякие блатари, лишенные всего людского, жрали от пуза украденный мужицкий паек, запивая его вертухайским спиртом. Так, в памяти Саши Фескина осталась жалкая картинка барака политзеков, которая каждый день все сильнее и сильнее терзала его душу, вызывая в ней сомнения.

Кто прямо в одежде, завернувшись в тюремное одеяло, уже спал, кто перед сном доедал остатки хлеба, бережно сохраненного с пайка, запивая его на ночь голым кипятком. По серым и даже почти черным лицам с ввалившимися глазами было видно, что этим людям было сейчас не до карточных игр. Каждый из них, имея огромный срок, в отличие от воров тянул его из последних жизненных сил, не теряя надежду на возвращение домой. Хотя надежда эта была мизерная и эфемерная. На фронт забирали только бытовиков и даже воров, а политзеки-«контра», вкалывала дальше, постоянно ожидая от Сталина какого-то чуда, которое так никогда и не произойдет.

* * *

Лагерное отделение Управление Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей «Искра» МВД СССР находилось невдалеке от аэродрома. Подъем в зоне был ранним. В пять часов утра все были на ногах и после короткого завтрака в лагерной столовой, под конвоем пешком, направлялись на работу. Окруженная трехметровым дощатым забором и тремя рядами колючей проволоки, зона располагалась в конце посадочной полосы, так называемого «подскока». Каждый раз, взлетая или садясь на приготовленное зеками поле, летчики перегонного полка рисковали нечаянно зацепить забор или торчащую с вертухаем вышку, да оказаться в лагере в обществе заключенных. Как ни опасался командир полка подобного инцидента, он все же случился:

Это не был первый полет Краснова по трассе Анадырь-Сеймчан. В условиях полярной ночи он всегда выходил спокойно на свой аэродром и садился без проблем. Но сегодня что-то было не так. Самолет с самого начала полета трясло и странные, лязгающие звуки двигателя за его спиной заставляли насторожено держаться весь путь, вплоть до самого «подскока».

Валерка сажал промерзшую на высоте восемь тысяч метров «Аэрокобру», в условиях полярной ночи. Ведущий А-20 «В» «Бостон» уже приземлился и освободил рулежку для посадки «Аэрокобр» и самолетов «Хиттихоук», идущих следом за ним «журавлиным клином».

Из-за разыгравшейся метели, Краснов фактически не видел посадочной полосы. Жалкое свечение фонарей и аэродромных огней разрывали внезапно опустившуюся на поселок поземку. Через мрак ночи и снежную круговерть, Краснов уже четко видел свой заснеженный «старт» и привычно потянул ручку управления на себя. 1450 километров полета были позади, и ничего не предвещало неприятностей. Где-то уже голодным желудком Валерка предвкушал плотный ужин в офицерской столовой в компании друзей летчиков его перегонного полка, как вдруг…

Полоса была рядом… Он ощущал всем своим телом, как самолет послушно приближается к земле и касается занесенного снегом металлического аэродромного покрытия. В этот самый миг, промерзшие на большой высоте резиновые шасси из американской резины, рассыпались, словно стеклянные. Самолет «разулся» и громыхнул по металлическим полосам аэродрома магниевыми дисками, поднимая клубы ослепительно белого огня. Поломав выпущенные стойки, истребитель без тормозов и управления, прямо на «брюхе» понесся в сторону лагеря. Намотав на загнутый винт колючую проволоку запретной зоны, он протаранил дощатый забор и замер между занесенных снегом бараков осужденных.

Что было после, старший лейтенант Краснов не помнил. Очнулся он от яркого красного света, который бил прямо в лицо. Голова в тот момент разламывалась от нестерпимой боли. Странный силуэт человека во всем красном склонился над ним и что-то проговорил. Но Валерка не смог разобрать даже слова. Отвратительный, насаждающий звон стоял в ушах. Странное бульканье звуков исходило, словно из-под толщи воды. Тошнота подступила к его горлу и он, вцепившись в простыню обеими руками, вновь отключился и полетел в черноту небытия, вращаясь, словно сброшенное деревом кленовое семя. Иногда, делая глубокий вдох, он приходил в сознание, но лишь, открыв свои глаза, видел вращающийся над собой крашеный потолок. За несколько секунд он, словно винт самолета, набирал обороты и когда горящие лампочки сливались в сплошной яркий круг, Валерка вновь проваливался в какую-то мягкую и черную бездонную яму.

Очередной раз, придя в себя, он услышал, как кто-то рядом сказал:

— Ну, ты, мужик, и даешь! Неделю, блин, в полной отключке!

Краснов, не поворачивая головы, осмотрелся, двигая только своими глазами. Потолок вращаться перестал, а нестерпимый звон в ушах значительно стал тише. Сегодня было уже легче. Лишь повязка из бинтов туго стягивала голову, и от этого было как-то не по себе. Создавалось впечатление, что он был внутри яичной скорлупы, или в куколке шелкопряда, через которую ему предстояло вылезти на свет божий.

— Где я!? — спросил он еле слышно.

— На больничке! — послышался какой-то голос извне. — Ты, бродяга, рубанулся прямо в запретку! ВОХРовцы всю ночь дыру в заборе заматывали колючкой. Думали козлы, что зеки разбегутся по тундре, словно олени! А кому тут бежать и куда? Кругом тайга, тундра и медведь шатун, он и прокурор тебе и судья в одном лице.

Краснов постарался приподняться на локти. Головокружение вновь возобновилось. Закрыв глаза, он выдержал паузу и, подняв сквозь силу свое тело, оперся спиной на подушку.

— Эй, лепила, Натан, вали сюда, летун воскрес! — услышал он уже знакомый глухой голос, словно тот приходил из-за стены.

В палату вошел человек в белом халате и, подойдя к Краснову, взял его руку и измерил пульс. Посветив фонариком в глаза, он осипшим и простуженным голосом сказал:

— Оклемался, горемычный!? А я, было подумал, что крякнешь!

— Я где? — спросил Краснов, стараясь сквозь щели в бинтах рассмотреть помещение.

— В лагерном лазарете, — ответил мужик в белом халате. — В лазарете лагеря «Искра» управления Севердальстроя НКВД СССР.

— А самолет? — спросил Валерка, смутно вспоминая, что произошло.

— Самолет твой уже оттянули в ремонт. Ты, летун, неделю как без сознания. Мы думали, что ты сандалии завернешь! Больно голову свою ушиб, бедолага! Да! Командир твой приезжал, приезжал касатик, хотел тебя в поселок забрать! Но мы решили тебя здесь пока оставить, уж сильно ты, старлей, был плох, — сказал доктор, закуривая папиросу. — На вот, лучше дерни, это взбодрит, — и воткнул горящую папиросу в рот Краснову.

Тот сухими от жажды губами сжал её и втянул в себя дым. От него голова сделалась какая-то мягкая, словно вата и, отделившись от тела, медленно поплыла по палате. Валерка, прибитый дозой никотина беспомощно положил голову на подушку и, пустив слюнку, крепко заснул.

Проснулся он от какого-то странного то ли шума, то ли шепота. Не открывая глаз, прислушался.

— Слушай, Ферзь! Перо мне в жопу, я своими ушами слышал, как «Знахарь» тебя под сомнение поставил! Сказал, что на ближайшем «терлове» раскачает этот «рамс», чтобы тебя «зачуханить», как фраера дешевого! Он говорит, что ты, как положняковый жулик должен этого служивового на штырину посадить. Ты же знаешь, что вору западло с красноперыми в одной хате зависать! — сказал неизвестный голос.

— Мне, Шмаль, понты корявые «Знахаря» известны. Он, сучара, вместо меня хочет положенцем стать, чтобы весь срок тут на больничке оттянуть. А меня на крови этого красноперого повязать! Ему, по концу срока и указу грузина, штрафбат светит. Будет он на фронте своим тендером немецкие дзоты закупоривать. А он знает, сука, что как возьмет ствол в свои грабли, так его ссучат и самого воры к «чуханам» опустят. Вот он и бесится. — сказал знакомый Краснову голос.

Валерка, вроде как во сне перевернулся на бок, и сквозь щель в бинтовой повязке взглянул в сторону говорившего. На кровати, в рубахе и кальсонах, по-турецки сидел не кто иной, как Саша Фескин, и из алюминиевой кружки пил ядреный чифирь. Рядом с ним, опершись на спинку больничной койки, сидел другой урка и, дымя папиросой, почти шепотом разговаривал с Ферзем. Удивлению Краснова не было предела. Что это? Происки судьбы или настоящий господний промысел? Саша Фескин! Кто бы мог подумать, что здесь в глуши колымского края, за тысячи километров от Смоленска, он встретит не только земляка, но и своего заклятого врага детства. Как, как он поведет себя, когда с его лица снимут повязку? В тот миг Валерка вспомнил последнюю встречу с Сашкой, когда он вырубил его на футбольном поле. Вспомнил и мальчишескую дуэль из-за Ленки, в которую они оба были влюблены.

Сейчас Фескин не знал, что среди этих повязок, среди этих бинтов лежит Краснов. А зная, мог вполне задушить его. Мог, убить его ножом. Ведь по воровским законам все было бы честно и правильно. Завалить служивого было во все времена каторжанского закона в почете.

Анализируя свое положение, Краснов впервые в жизни испугался. Не было страха, когда за ним гнались НКВДешники. Не испытывал он такого страха, когда один на один шел в лобовую атаку на «мессер». Не испытывал Валерка и страха в плену, когда знал, что его в любой момент могут расстрелять немцы. Сейчас он просто не хотел быть зарезанным, словно безропотная овца. Он не хотел погибать от рук того, с кем раньше делил не только окурок «Беломора», но и авторитет среди дворовой шпаны.

Знахарь появился на больничке на следующий день, когда Валерке было уже значительно лучше. Он делал вид, что лежит без чувств, а сам впитывал все то, что происходило в тот момент в лагерном лазарете.

— Эй, Ферзь! Я тут с жуликами покалякал, тебе западло в одной хате с краснопогонником чалиться! Ты же знаешь наши законы? Или ты его, или мы тебя! Самсон сказал: «Пусть Ферзь сам решает». А я, так кубатурю, ты в полном форшмаке! На вот, держи перо, и подумай, куда его воткнуть. — сказал Знахарь, и бросил каленую заточку на кровать Фескина.

— Да пошел, ты! Я знаю, что ты замыслил. Ты же чуешь, что тебя уже через месяц в штрафбат за яйца возьмут. Ты же не «контрик» и не РТДешник, а блатной! А по указу грузина все блатные, после срока, идут в штрафбаты. Будешь сука, кровью искупать свою вину перед Родиной. А я тут отлежусь! А что касается красноперого, так он летун. Как прилетел, так и исчез! Его уже завтра заберут в поселковую больничку. Там все кремлевские «лепилы» сроки тянут.

— Мое дело предупредить! — зло и с гонором сказал Знахарь.

Оставленная на кровати Ферзя заточка, мелькнула в свете лампочки белой молнией и с хрустом костей, впилась ему в шею. Знахарь замер. От мгновенной боли, пронзившей его, он вытянулся, словно телеграфный столб, и тут же, отдав богу свою душу, рухнул лицом на пол. Кровь из горла и рта растеклась большим бурым пятном по-вежевыскобленному больничными «шнырями» полу.

— Только, сука, аппетит мне испортил, — сказал сам себе Саша Фескин, и как ни в чем не бывало, взяв в руки «весло», с задумчивым видом продолжил наворачивать больничную пайку из вареной картошки с соленой олениной.

Валерка при виде этого оторопел. На его глазах сейчас произошло убийство. Он думал, Фескина сейчас схватят, потащат в карцер и к его сроку добавят еще лет десять. Но он ошибался.

«Кум», старлей из госбезопасности, появился ближе к отбою, после того, как вынесли вперед прохарями Знахаря. Старший лейтенант НКВД, зайдя в палату и, сняв шапку, присел на кровать Фескина. Ничего не говоря, он, молча и размеренно достал из планшета протокол, ручку и спокойным тоном и даже улыбаясь, спросил Ферзя:

— Ты че, Фескин, совсем тут на больничке охренел! За что ты завалил жигана!? — сказал он, сходу напирая на урку, желая получить от него признательные показания.

Ферзь открыл тумбочку и, достав папиросу, закурил, предчувствуя долгий и задушевный разговор с опером.

— Я, начальник, лежу, сплю! Вдруг одним глазом вижу, как с заточкой заходит Знахарь и хочет убить этого летчика. Он только поднял руку, а я как-то случайно ударил по ней, и он сам себя и заколол, — сказал тот спокойно, слегка хихикая, от только что придуманного.

— А ты знаешь, что наш хозяин этого летуна приравнял к легавым? Значит так и запишем! В момент покушения Ивана Знахарского на раненого представителя администрации колонии, Александр Фескин, применив силу, предотвратил преступление, — сказал он, расплываясь в ехидной улыбке. — Получишь от хозяина приварок к своему пайку!

— Э, э, э начальник! Так не пойдет! Ты что, хочешь меня самого сукой сделать? Ты лучше, так напиши — Знахарь проиграл мне в карты. Чтобы долг не отдавать, решил меня убить. А то, если воры узнают, что я помешал жигану завалить легавого, меня самого завтра спишут за баню. — сказал Ферзь, пыхтя папиросой.

— Ладно, заключенный Фескин. Пусть будет так! Знахарский сам напоролся на нож. Свидетелей же нет!?

— Во, во, нет! Нет! Откуда же им взяться!? И отпечатков пальцев моих нет! Заходит, сука Знахарь, в палату с пером. Поскользнулся. Бац, прямо кадыком на заточку! Бля, буду, начальник, все так и было! — обнажив желтые от табака зубы, нагло сказал, улыбнувшись Фескин.

— Я, Ферзь, знаю все! Мне уже донесли, что Знахарь метил на твое место. А чтобы сгноить тебя на киче или в БУРЕ, решил подставить тебя под военный трибунал на 58 ю пункт 14. Это же его заточка? Сам Самсон назвал это полным махновщинойом. Воры на твоей стороне, а значит и нам легче актировать этого урода. Боцман за тебя, сегодня тоже мазу тянул перед хозяином. Да и ты прав, нет на заточке твоих пальчиков! Ты же за лезвие нож держал!? А лезвие где? Лезвие в глотке! — сказал старлей, также нагло улыбаясь Фескину.

— Ну, тогда лады! Пиши, как я сказал! — сказал Саша, потянувшись, словно после сна.

Весть о смерти Знахаря пошла по всем лагерным баракам. Зеки собрались возле больнички, глядя, как его выносили на носилках ногами вперед, и прямо с хода понесли за баню в общую кучу. Никому из администрации лагеря не было дела до мертвого урки. Эта тварь своим нытьем достала не только воров, но и самого хозяина лагеря. Всем было ясно, с чем приходил Знахарь к Ферзю и поэтому ни один жиган тогда не осудил Фескина. Позже Самсон, пахан лагеря, и его правая рука Боцман, на воровкой «правилке» ясно разрамсили этот инцидент и в этой истории с убитым вором, поставили последнюю точку:

— Знахарь не был правильным жиганом! Поэтому и его место на лагерном цвинтаре! Ферзь поступил, как истинный жулик! Ссученым — смерть! Знахарь был сука! Ферзь чалился не с петухами, а с вольным! Поэтому ставить бродягу под сомнение, у нас оснований нет!

Почти каждый день лагерный лазарет навещал командир авиационного полка подполковник Мельников и его комэск Ваня Заломин. Краснов стал быстро поправляться благодаря тем квалифицированным врачам, которые были еще упрятаны Сталиным в лагеря из московских больниц. В один из дней, когда Краснов окончательно пришел в себя и мог быть переведен в полковую санчасть, из эскадрильи за ним прибыл его друг, комэск старший лейтенант Заломин.

Фескин, набычившись, сидел на больничной койке. Он с интересом наблюдал, как лагерный еврей-хирург Натан Альтман, совершал обряд вскрытия «мумии», в которой вот уже две недели покоилось тело Краснова.

— Что вы расселись, уважаемый Ферзь? Может, прогуляетесь, пока мы приведем вашего соседа в порядок!? Накурили так, что дыхнуть нечем! — сказал Натан Альтман, разрезая бинты.

— Да пошел ты, «лепила»! — сказал Фескин, и запрыгнув в тапочки, вышел в курилку лагерного лазарета.

Приход летчиков в лагерь нравился Фескину, поэтому бузить он не стал. Офицеры-летчики подкармливали его американским шоколадом и сигаретами с одногорбым верблюдом, которые передавали американские пилоты с базы Нома. Жигану было до глубины души даже жалко расставаться со своим соседом по палате, из-за которого последнее время было столько хлопот.

Когда Краснов вылупился из бинтового «кокона», он не видел. Вернувшись в палату, он нос к носу столкнулся с ним. Сперва, он даже не узнал Валерку. Правда, что-то до боли знакомое мелькнуло в чертах Краснова. Фескин, изо всех сил тужился, желая вспомнить того, кто стоял перед ним.

— Ну, здравствуй, Фескин Саша! — сказал Валерка, надевая гимнастерку с орденами и медалями.

На какое-то мгновение Ферзь прямо оторопел. Он открыл рот, желая что-то сказать, но вид орденов на груди Краснова, поверг его в полное смятение. Они отливали золотом, они искрились в лучах лампочки и настолько трогали за душу, что Ферзь от волнения еле вымолвил:

— Краснов! «Червонец! Так это…, как это? Ты здесь, на Колыме!? — лепетал он, словно потерял дар речи.

Его голос дрожал, и было видно, что он просто ошарашен этим свиданием. Его глаза бегали по сторонам, рассматривая старшего лейтенанта с головы до ног. Так и стояли они друг напротив друга, как когда-то в далеком довоенном детстве. Никто не решался сделать первый шаг. Ведь они вроде, как расстались врагами!? Но время сделало свое дело, и их взаимные обиды остались далеко в Смоленске. Первым подал руку Краснов. Ферзь неуверенно пожал, но уже через мгновение обнял Валерку, как брата. Несмотря на свой воровской статус и жесткость характера, на его глазах блеснула искра накатившей ностальгической слезы. Вид орденов, планка за ранение, словно жиганский стальной клинок, полоснули прямо по сердцу. К горлу Саши Фескина подкатил ком, и он еле вымолвил:

— Так ты, «Червонец, герой!?

В тот миг он испытал то, что, наверное, испытывает человек на страшном суде, стоя пред вратами ада. Его душу разрывало на части от зависти. Он в голове задавал вопрос, от которого все его нутро заныло, словно в нее впилась огромная заноза: «Краснов — герой!? Краснов — герой!? Краснов — герой!?» Камертоном стучало в голове, пока не возник другой голос, который еще больше подлил керосину в разбушевавшийся душевный огонь.

«Ты, вор! А ты, Саша, вор! Ты вор, а он герой! Ты дерьмо, которое никогда не отмыть ни в одной бане.» — говорил внутренний голос.

За долю секунды перед глазами Фескина прокатила вся его непутевая жизнь. Он вспомнил первый арест, вспомнил пересыльные тюрьмы, этапы, Смоленский централ, «Американку». Все, все его существование было настолько жалким! Настолько дерьмовым, что он впервые возненавидел себя. В ту секунду он раскаялся за все! Раскаялся, что связался с жульем. Раскаялся в том, что своими руками, своим сознанием испортил себе всю биографию. «Краснов — герой! И только героев любят настоящие женщины! Только героям ставят памятники и только им слагают стихи и песни!» — крутилась в голове мысль.

— Ладно, Саша, давай! — сказал Краснов, прощаясь. — Ты сам выбрал свой путь. А мне надо воевать! Встретимся в Смоленске после победы!

Фескин последний раз видел своего дворового товарища, видел уходящего героя и, не выдержав, и окрикнул его:

— Я, «Червонец, с твоим отцом сидел в Смоленске на централе в одной хате.

Краснов остановился, словно вкопанный.

— Когда!?

— Еще в сороковом! — сказал Ферзь.

— Расскажи, что ты знаешь о нем!? Расскажи! — попросил Краснов.

— Правильный был мужик, твой отец! Не каждый жулик ведет так себя перед смертью! Он принял ее достойно. Он знал, что его расстреляют, но он был, как и ты — настоящий герой! Гордись, Валера, своим отцом, как он гордился тобой в последние дни своей жизни! — сказал Фескин и, отвернувшись от Краснова, упал на больничную койку лицом в подушку.

Валерка, надев свою меховую летную куртку, унты и шапку, молча вышел из палаты. Все словно в тумане слилось и слезы, горькие и крупные, наполнили озера его глаз. Слова, сказанные Фескиным, настолько тронули его, что он не выдержал и заплакал. Он, боевой офицер рыдал, словно ребенок. Старший лейтенант Заломин, держа Краснова под руку, молчал. Он впервые после гибели Светланы, видел таким своего друга. Он вместе с другом ощутил ту боль, которая пронзила сердце Валерки, и он понимал его. Краснов, так же плакал, когда погибла и Зорина, и эта мимолетная слабость наоборот придавала ему еще больше уважения за искреннее сочувствие и сострадание.

— Сука! Сука! Сука! — орал в подушку Ферзь. — За что!? За что, за что, господи, мне такая боль!? Он герой, а я вор! Его будет любить Леди, а меня призирать! — бубнил он в больничную подушку, вытирая рукавом катившие градом слезы.

— Батька — герой! Валерка — герой! А я, я, сука, настоящая дрянь! Я — дрянь и дерьмо! Там война! А я тут! Я тут! — успокоившись, сказал сам себе Ферзь. — Я тут, а война там! А Краснов — герой! А я — дерьмо!

В этот миг в его голове что-то помутилось. Он как-то машинально сунул руку под тумбочку и, сжав рукоятку ножа, несколько раз без всякого страха, ударил его лезвием по своей левой руке. Полотняная нижняя рубаха расползлась и из глубокой раны, клокоча вырвался поток «бурой» крови, который в одно мгновение обагрил всю одежду и больничную кровать. Так и сидел Ферзь посреди неё, со стеклянными глазами, которые в ту минуту уставились только в одну точку.

— Ферзь вскрылся! — услышал он сквозь туман, как орет Шмаль.

Пелена какой-то слабости, какой-то безысходности, словно одеялом накрыла его сознание, и он полетел куда-то, словно конфетный фантик, закруженный холодным осенним вихрем.