Записки полуэмигранта. В ад по рабочей визе

Шлёнский Александр Семёнович

В ад по рабочей визе

 

 

1. Почему я перестал быть патриотом

Как быстро и непоправимо меняется жизнь! Кажется еще совсем недавно я проходил мимо памятника солдатам, погибшим в Великой Отечественной войне, и читал эпохальную надпись:

И впредь несокрушимо будем стоять на страже великих завоеваний Октября!

И эта надпись не вызывала никакого внутреннего протеста и недоумения. Никому тогда и в голову не приходило, насколько нелеп, несуразен и откровенно глумлив и антипатриотичен этот лозунг. Ведь согласно ему получалось, что наше национальное достояние, ценности, культура, традиции, всё, что народ защищает от иноземных захватчиков, не создавалось народом в течение долгих веков исторического развития, а было завоевано в октябре семнадцатого года.

Вот так: ничего не было, а потом вдруг… рррраз, и на тебе! Взяли и завоевали! Кто завоевал? Что завоевали? Да какая разница! Просто, создавать самим что-то хорошее — это долго, гораздо проще взять и завоевать.

Аристотель не зря говорил о тленности вещей и вечности и неуничтожимости природы. Самые мощные, самые незыблемые природные объекты рушатся, ветшают, исчезают без следа, как будто их и не было. И в то же время неуловимое ничто, появившееся ниоткуда, становится зримым, вещным, осязаемым, набирает силу и начинает определять порядок вещей в течение значительного времени, пока в свою очередь не придет в упадок и не исчезнет под натиском новых сил, которые тоже незаметно взялись неизвестно откуда.

В обществе происходит примерно то же самое.

Так уж как-то получилось, что кто-то, кто раньше был ничем, неожиданно очень сильно захотел стать всем и в одночасье завоевал наше национальное достояние у тех, кто его хранил и приумножал, и сделал с ним то, что завоеватели обычно делают с добычей в завоеванной стороне, будь то золото, драгоценные камни, ковры, дворцы, юные девственницы и так далее. Национальное достояние завоеватели, разумеется, стали считать своей неотъемлемой собственностью, с которой они делали всё что хотели. А та первоначальная стойкость, с которой национальная культура переживала постоянное и непрекращающееся насилие над ней, вероятно, дала завоевателям повод считать ее несокрушимой, неистощимой и неиссякаемой.

Официальная пропаганда внушала нам, что этот порядок вещей сложился на вечные времена, и мы верили ей, пока жизнь не заставила каждого из нас убедиться лично, что пропаганда и правда — это веши, не имеющее друг с другом ничего общего, что ничего вечного в природе не бывает, и что каждому безобразию положен свой предел.

Еще совсем недавно слова типа «несокрушимый», "неистощимый", «неиссякаемый», "неотъемлемый", «непоколебимый» были составной частью могучей государственной идеологии, созданной потомками завоевателей. А вот поди ж ты — прошло совсем немного времени, и умерла в одночасье целая эпоха, вместе с ее идеологией и официальным словоупотреблением. И дух наш, как выяснилось, вполне сокрушимый и поколебимый, и силы у народа довольно-таки истощимые, и ресурсы иссякаемые, и завоевания Октября на поверку оказались очень даже отъемлемой частью жизни нашей страны. Советская держава, ее образ жизни, идеология — всё, что представлялось таким незыблемым, оказалось очень даже зыблемым, и в одно прекрасное время расползлось и рухнуло, как трухлявый пень. Впрочем, еще никому из завоевателей завоеванное впрок не пошло, и история наших отечественных завоевателей вполне типична как любая история нашествия термитов на плантацию — пришли толпой, всех подряд перекусали, а потом, в конце концов, и сами передохли.

Но несмотря на всё случившееся, советская история, до ее вступления в брежневско-маразматическую застойную стадию, до сих пор представляется мне истинно величественной историей, гораздо более величественной, чем история любого другого государства. Она прокатывалась по одной шестой части суши как цунами, сметая всё на своем пути и не щадя никого и ничего, и наконец настал момент, когда энергия этой гигантской волны иссякла. Вода, смешанная с кровью, впиталась в землю, и наверху остались лишь причудливые исполинские обломки и вонючий мусор.

Куда что подевалось?… Как пришли мы к этим ужасным обломкам? Может, и не было ничего великого в нашем прошлом? Может быть, все это только нам приснилось? Да нет, было, черт возьми… Было!

Мне представляется, что те, кто отрицают былые успехи советского государства, великие свершения и победы, просто обманывают сами себя, чтобы защитить свой рассудок. Слишком дико, слишком не логично, бессмысленно, и поэтому запредельно болезненно представить себе, что вся эта могучая волна истории катилась лишь для того, чтобы похоронить под собой бездну судеб и оставить за собой лишь вонючее пенистое дерьмо, которое всегда, во всех ситуациях всплывает и оказывается наверху. Неужели в этом дерьме и заключен смысл всех смертей, лишений и страданий, лежащих в основе успехов, которые пошли прахом? Нет, что ни говори, легче отрицать все былые успехи, очернить и обоврать все былые свершения. Пусть это низко, пусть это подло и пошло, но все же так — гораздо легче, потому что бесславный конец не великого, а якобы бесславного прошлого не так сильно бьет позором по настоящему и не так основательно убивает желание жить дальше. Есть, правда, и другой вариант — не замечать позорного конца великой истории и думать о теперешних временах исключительно как о подготовке обновленной России к решающему прорыву в мировые лидеры. Но в существующей ситуации эта точка зрения — уже не психологическая защита, а явная клиника и психопатология с бредом и галлюцинациями на патриотической основе.

Вот как интересно получается, когда вера в величие и нерушимость чего-либо, созданного человеком, внезапно сталкивается с суровой и неприглядной исторической правдой.

Эта вера в величие и нерушимость, безусловно, была слепой, необъяснимой верой в разумно-созидательный характер человеческой деятельности, в то, что человек способен создавать и накапливать блага и создает для этого величественные и нерушимые вещи. И когда они, эти вещи, в одночасье рушатся, то легче поверить, что их не существовало вовсе, чем поверить в то, что они были созданы случайно и так же случайно разрушены. Как случайна планета Земля, как случайно всё огромное человечество на этой планете, как случайно всё сущее, вся природа… Случайна как сон, приснившийся порхающей бабочке, о том, что она китаец по имени Чжуанцзы… Тотальные метаморфозы прекрасны только во сне, но наяву такие радикальные превращения вещей всегда болезненны и трагичны. Трагичны, как может быть трагичной только ужасная случайность.

Природа случайна и в то же время безмерно могущественна. С этим никто не спорит, и никто не отрицает могущества природных катаклизмов, таких как землетрясения и цунами, несмотря на чинимый ими вред. Не понятно, с какой целью человек в своем воображении отделил себя от природы и противопоставил себя ей. Зачем человек заменил идеи давно прошедшего прекрасного Золотого века, который никогда не повторится, идеей светлого будущего, которое наступит, когда от тебя мокрого места не останется? Зачем придумал идеи телеологии, прогресса, гуманизма и справедливости — всего того, чего в природе не бывает? Для чего? Может быть, чтобы глубже страдать от разочарования в том, в чем напрасно себя очаровывал? Ведь если бы не очаровывал, то и разочаровываться не пришлось бы никогда.

Если посмотреть на развитие стран и народов теми же глазами, какими мы смотрим на природные катаклизмы, мы уже не будем спрашивать у себя, каков был смысл свершений, завершившихся столь плачевно, и стоит ли приписывать им величие и размах, в зависимости от того, будем ли мы от этого себя комфортно чувствовать. У природных явлений нет ни цели, ни смысла. Они просто существуют, развиваются и вызывают разнообразные последствия, и никакого прогресса и телеологии, а тем более гуманизма и справедливости в этом нет. Так вот, с некоторых пор я стал считать, что человеческая история протекает точно так же, и поэтому в моем циничном представлении величие истории определяется вовсе не смыслом исторических явлений, а их масштабом, мощью и размахом. Какой был смысл в походах римлян, в великих завоеваниях Александра Македонского или Чингис-Хана? Да ровным счетом никакого, потому что еще ни одна империя долго не существовала. А какой был смысл в великом переселении народов? Им что, после переселения жить стало лучше? Да как бы не так! Никому на свете еще хорошо не жилось, всем чего-нибудь, да не хватало. Вот и завоевывали. Вот и переселялись. Как муравьи или как саранча. Поэтому теория пассионарности мне нравится гораздо больше: по крайней мере, она ничего не врет про телеологию, прогресс и гуманизм, и что еще более ценно, ничего не объясняет, потому что в историческом процессе объяснить ничего нельзя, и стало быть, наука, которая ничего не объясняет, а лишь скрупулезно описывает факты — самая правильная и самая ценная. Так или иначе, но величие истории, и даже само наличие истории для меня определяется не смыслом человеческого бытия, которого нет, а масштабностью деяний, которые есть, несмотря на очевидное отсутствие их смысла. Смысла нет — а история все равно есть. Нет деяний — нет и истории.

По моим личным ощущениям, история нашей страны в последние годы застоя и в течение всей перестройки постепенно сходила на нет, а после известных беловежских событий окончательно "прекратила течение свое" и бесповоротно перешла в мутное настоящее, которое и историей-то уже назвать нельзя. Так, серое безвременье, если не сказать хуже… Был когда-то в далеком прошлом каменный век и бронзовый век, был когда-то и золотой век. Был, по выражению Марка Твена, позолоченный век. Однако, упадение реформ на российскую землю и его последствия настолько сильно напоминают по звуку и запаху упадение кирпича в сортирную яму, что если и возникают сомнения в том, как именно следует назвать начавшийся новый российский век, то эти сомнения касаются только правильности выбора между словами «говённый» и «говняный», которые единственно верно отражают вкус, аромат и масштабность деяний новой эпохи.

Не вижу я в нашем времени уже ничего от истории, потому что в истории должно быть хоть что-нибудь историческое: великие помыслы, великие свершения, Целины и Комсомольски на Амуре, запуски космических кораблей, или хотя бы гибель целых народов, или массовые репрессии — ну хоть что-нибудь великое. Не важно, какого свойства эти великие события, и что они в действительности несут обычным рядовым, не великим людям, но для того, чтобы прошлое могло именоваться историей, в ней должны быть великие события. Такие как индустриализация, массовый голод на Украине, строительство Беломорканала, запуск Гагарина, смерть миллионов людей в лагерях и тюрьмах. Когда вспоминаешь об этом, сердце разрывается от гордости и от горького сознания грозного величия и могущества родной страны. Ни одна страна в мире не убила, не замучила и не искалечила физически и нравственно столько своих сыновей и дочерей, не обделила их в жизни всем, чем только можно обделить человека, оставив в неприкосновенности только чувство гордости за свою страну. Далеко не каждая страна и не каждый народ выдержит такую историю. Вот и не выдержали. Народ и партия, совершая великие дела, от натуги так долго испражнялись себе под ноги, что уровень дерьма достиг критической отметки. Дерьмо потекло изо всех щелей, начиная с самого политбюро, и смыло советскую власть вместе с КПСС мутным перестроечным потоком. И этот же зловонный поток дерьма без остатка смыл мой патриотизм.

Когда патриотизм остался в моей душе только в воспоминаниях, я стал часто задумываться, почему при всей нашей убогости, зачуханности, нищете и оторванности от всего остального мира, мы постоянно ощущали некое чувство исключительности, избранности, особой печати? И почему мы никогда не признавались сами себе, какая горькая правда стоит за тем самым чувством, которое мы принимали и выдавали за патриотизм. Ведь этот патриотизм по сути своей являлся психологической защитой наших людей от серости и убогости нашей жизни, тем самым опиумом для народа, который пришел на замену искорененной вере в бога. Суть этого всеобщего самообмана состоит в том, что уж если нельзя гордиться своей собственной убогой жизнью в родной стране, то можно, по крайней мере, гордиться своей готовностью отдать эту сраную никчемную жизнь за родину, чтобы ее история пополнилась новыми великими свершениями, в фундаменте которых, как от века заведено, должны лежать кости миллионов сограждан по несчастью.

Можно еще сравнить наш патриотизм с чувствами человека, родившегося в тюремном бараке и проведшего всю жизнь в местах заключения, которые он испытывает к родной ему зоне, где прошла вся его жизнь. Но лично мне ритуальный патриотизм советских людей всегда напоминал патриотизм рабов-гладиаторов, лишенных всех благ, чести и свободы и приученных бодро кричать: "Morituri te salutant, Caesar!" по каждому удобному случаю, демонстрируя свою готовность перерезать на арене своих собственных собратьев, если этого потребует Родина.

Разумеется, чувство патриотизма должно постоянно подпитываться, и эта подпитка должна соответствовать устоявшейся традиции — быть суровой, мучительной и возможно, даже кровавой. Но в период позднего застоя власти стали профанировать и это столь необходимое действо. Коммунистические субботники, демонстрации и выборы уже давно были формальностью, не возбуждавшей никакого энтузиазма. Ни БАМ, ни КАМАЗ не стали Днепрогэсом былых времен, а стали почти что посмешищем. Народ стали сажать мало и не открыто. Диссидентов трусливо изгоняли из страны или по-тихому кололи аминазином в психушках. Академика Сахарова так и не обвинили в чем-нибудь толковом, чтобы его возненавидели за предательство все, кому не лень. Короче говоря, власти не только не сумели создать плацдарм для всенародного подвига, но и не смогли нарисовать убедительный образ врага.

А как же можно воспитать у людей патриотизм без всенародного суда над врагами Родины? Вот в Америке власти это хорошо поняли. Это ведь только сейчас маккартизм рьяно осуждают по всем американским телеканалам. А совсем в не столь далекие времена именно с его помощью успешно повышался американский обывательский патриотизм. Тот самый нелепый и убогий звездно- полосатый патриотизм, который кроет и клянет любой иммигрант первые пять лет пребывания в США, пока сам не получит американский паспорт. Следы этого патриотизма дают себя знать до сих пор. Я хорошо помню, как продавец из мебельного магазина в Техасе, продав мне кресло и набор столиков, погрузил их в рентованный мной по этому случаю пикап и ушел в магазин, а затем неожиданно снова вышел, подошел ко мне и хмуро, смущенно спросил у меня, не был ли я коммунистом, когда жил в России. Надо было видеть, как просиял этот парень, когда я сказал, что коммунистом никогда не был и сам от них пострадал. Он долго жал мне руку, хлопал по плечу и улыбался ярче техасского солнца, которое так накаляет ручку автомобильной дверцы, что открывая ее, можно получить ожог пальцев с пузырями.

Что же касается нашей страны, то в ней вместе с началом всеобщей апатии, охота на ведьм как-то тихо и незаметно выродилась в смущенную, прикрываемую извинительными жестами ловлю блох. Образ внешнего врага, вооруженного ядерными ракетами и еще более опасными джинсами, жвачкой и кока-колой, был еще до некоторой степени правдоподобен, но образ внутреннего врага стал выглядеть просто смехотворно, а авторитет "старшего брата" сильно поколебался. Для повышения патриотизма населения хороша была бы война, но проклятый Запад ощетинился ракетно-ядерным щитом, сделавшим невозможной нормальную человеческую войну за окончательный и нерушимый мир во всем мире. Хорошую, добротную войну, в которой можно было бы с удовольствием пожертвовать парой-тройкой миллионов человек. Самый надежный способ поднять патриотизм — это найти подходящего врага и завалить его трупами своих солдат, чтобы таким образом обеспечить надежный мир и нормальный уровень патриотизма оставшегося населения на целое поколение вперед. Но бездарное брежневское правительство не сумело выжать из мировой политической ситуации ничего большего, чем дурацкая войнушка в Афганистане, и эта игрушечная война с ее незначительными жертвами, да еще и не на своей территории, могла восприниматься только как ненужная и неуместная пародия на великие сражения прошлых лет, в которых ковался настоящий патриотизм. Вот поэтому патриотизм в нашей стране медленно, но неуклонно выветривался, как запах нафталина из старых дедовых валенок, некстати вынутых из сундука.

Бесповоротно и окончательно это горькое чувство гладиаторского патриотизма погибло после перестройки, после того как стало окончательно ясно, что верховную власть в стране прибрали к рукам людишки, умеющие пролезать без мыла в любые щели, говорить круглые слова, мутить воду и ловить в ней чужую рыбку. Как это ни парадоксально, вполне можно быть патриотом, когда родная страна посылает своих людей на смерть целыми толпами ради мифического "светлого завтра", но уже совершенно невозможно оставаться патриотом, когда ничтожные людишки с рыскающими плутоватыми глазами и с психологией карманных воров, прибитые мутной волной безвременья к высоким берегам верховной государственной власти, беззастенчиво обирают твое и без того не сытое «сегодня». Впрочем, какие времена, такие и герои. Герои такого рода появляются на сцену отнюдь не впервые. Кому лень читать Гумилева, пусть почитает Дюма. Великого властителя Ришелье сменил ничтожный стяжатель Мазарини. История всюду повторяется. На смену подъему рано или поздно приходит застой и упадок, империи рушатся.

Падение последней в мире империи ознаменовалось еще одним существеннейшим событием — падением "железного занавеса". Мы вдруг обнаружили, что людям за границей не так уж плохо жить, что от капитализма не умирают, а главное, поняли, что и мы сами тоже способны жить за границей, и что многим жизнь за границей пришлась по душе гораздо больше, чем жизнь на родине, на которой уже не стало никакой жизни. Бывшие советские люди открыли для себя пять шестых Земли с названьем кратким «заграница» и ринулись ее осваивать, и большинству из них чувство патриотизма уже не препятствовало покидать родину. Народ потянулся в эмиграцию, стал выезжать на заграничные курорты, а также ездить на заработки за рубеж.

Почти все мои знакомые перебывали за границей. Египтолог Лариса Кукшина побывала в Египте и вернулась в совершенном восторге. Юра Коркин, все еще занимавший должность заведующего лабораторией психологии труда в нашем загнившем на корню НИИ, но уже полностью ушедший в бизнес, не вылезал с Кипра. Лена Зайчневская на последние деньги съездила в Париж к каким-то знакомым, добытым чуть ли не по Интернету, и потом вся библиотека, в которой она работала, с восторгом слушала ее рассказ о посещении Лувра, рассматривала Ленкины парижские фотографии с диапозитивами и вкушала душистый камамбер с розовым французским вином из бутылок с неяркими этикетками и пробками, залитыми настоящим сургучом, с оттиснутыми на нем буквами. Китаист Сережа Дорменко уехал в Тибет в качестве переводчика и референта какой-то непонятной фирмы, и с тех пор от него не было ни слуху, ни духу — как в воду канул.

Несколько моих знакомых, побывали также и в Соединенных Штатах, и возвращались оттуда, окрыленные и исполненные духом патриотизма, но уже не советского, а специального российского. Инспирировался этот патриотизм теми неслыханными трюками, которые проделывали наши ушлые сограждане, обманывая и беззастенчиво облапошивая бедных, доверчивых американцев. Рассказы об особо крупных и бессовестных надувательствах сопровождались одобрительно-сочувственными возгласами типа: "Так им и надо!" или "У нас не забалуешь!", и все слушатели сходились на том, что дураков надо наказывать за глупость и доверчивость, и что умнее и находчивее наших людей в целом свете не найти. Одним словом, классическое отношение французских цыган к французским же крестьянам, если, конечно, можно доверять сведениям, почерпнутым из произведений наглого вруна, бессовестного мистификатора и самозванного лингвиста по имени Проспер Мериме.

Один только я упрямо сидел в лаборатории по психологии мотивации и писал свои любимые алгоритмы связи мотиваций друг с другом через планируемую деятельность, с подключением механизмов воли, прошлого опыта и так далее, и так далее. На знакомых я все больше и больше начинал смотреть как на подопытных животных. Особенно меня интересовали их рассказы о загранице. Мощная сбивка привычных стереотипов и множество коллизий, вызванных разницей в менталитете, часть которых выявлялось только под прицельным расспросом, вызывали у меня чувство восхищения и восторга ученого-зоолога, только что открывшего новую, ранее не виданную блоху. Я находил в этих коллизиях бесценный материал для иллюстрации своей теории мотивации. Самому мне за границу не хотелось, и тот, кто отсидел в лаборатории полжизни и придумал свою собственную теорию, меня хорошо поймет. Институт Психологии Академии Наук был моим домом, а домой я приходил только ночевать. Когда же друзья и знакомые говорили мне, что пора посмотреть мир, а для этого надо распрощаться с лабораторией и начать зарабатывать деньги в банке или в торговой фирме, неся службу в ранге менеджера, я зверел. Я всегда говорил, что пересеку государственную границу бывшего СССР только один раз — когда я не смогу продолжать работать над своей тематикой в этой стране. Тогда мне будет нечего терять. А сейчас мне есть что терять — работу, на которую ушло полжизни, научный потенциал, наконец, выбранный стереотип жизни, благодаря которому я на все, что происходило в стране, смотрел сквозь призму собственных идей о внутреннем устройстве человеческой психики, и все, что я наблюдал, волновало меня только с точки зрения того, подтверждали ли эти события мою теорию или противоречили ей. Если подтверждали, я был вполне доволен, несмотря на то, что это было политическое убийство, или афера, или шантаж, или очередной виток инфляции, спровоцированный правительством или Центробанком. Если противоречили — я начинал сильно беспокоиться и судорожно читать газеты, пытаясь разобраться в деталях. И если мне все же пришлось, в конце концов, просидеть целых два года в Далласе, в штате Техас, изучая красоты местного диалекта, похожего на все что угодно, но только не на английский язык, то лишь потому что меня выпихнули из лаборатории почти что пинками и отправили зарабатывать баксы для института, не спросив, хочу я уезжать или нет. Не поехать означало для меня рассориться с директором, потерять место завлаба и вообще вылететь из института в полнейшую неизвестность: ведь я всю жизнь проработал фундаментальным ученым, и кроме своей науки ничего в жизни делать путного не умел, да и до сих пор не умею.

В Америке я увидел все то же заидеологизированное общество, которое может точно так же, как и почивший в бозе СССР, налететь на мель неустранимых социальных противоречий через пару десятков лет. Я также не обнаружил в Америке ни телеологии, ни гуманизма, ни прогресса. Просто — исторический процесс в стране находится на ином этапе, но все протекает абсолютно по тем же общим законам, которые никому явно не известны и чувствуются лишь натренированной селезенкой человека, который по своей должности обязан уметь предсказать, где находится яма с дерьмом, на несколько шагов раньше, чем все в нее рухнут.

Взглянув на постоянно что-нибудь пьющих или жрущих американцев, с самого детства глубоко развращенных многообразным сервисом, совершенно разучившихся жить вне своего привычного комфорта, испорченных многочисленными развлечениями, разглядев их экономику, производящую терриконы всякой дряни и мишуры не для реальной жизни, не для удовлетворения нужды, а для увеселения и ублажения пресыщенных потребителей, я ни на минуту не сомневался, что любое незначительное потрясение способно вызвать в такой среде кризис национального масштаба, поколебать идеалы нации, посеять сомнения в правильности выбранного ей стиля жизни и чрезвычайно болезненно ударить по экономике. Теракты одиннадцатого сентября подтвердили мои худшие ожидания. Их последствия наслоились на экономику, уже ослабленную скрытым обвалом спекулятивной части биржевого рынка, накрученной пустоцветными интернет-компаниями, и привели к рецессии, которую специалисты, обязанные давать прогнозы, объявили задним числом. Разумеется, всю рецессию списали на террористов, хотя самым страшным внутренним террористом в США является неумеренная страсть к комфорту, услаждениям и развлекалочкам, не обремененная никакой душевной работой, даже чтением серьезной художественной литературы, которую издатели превратили в комиксы. Душевная леность и гедонизм развращает и губит любую нацию, вне зависимости от уровня развития ее экономики. Впрочем, доказывать этого американцам я вовсе не собираюсь. У них есть на это свои аналитики, которым за это платят.

Впрочем, кто сказал, что в России дела обстоят лучше?

Я смотрел вокруг себя холодными глазами ученого-аналитика, и чем больше набирал опыта как ученый и просто наблюдатель жизни, тем отчетливее понимал, что наука никогда не даст миру универсальной этики и морали, не потому что организация научной деятельности и место науки в обществе не позволяет этого сделать, а просто потому, что мораль и этика — это материя, к которой научные методы абсолютно не применимы.

Мораль и этика — это не более чем один из неизбежных продуктов очередной культуры, случайно возникшей в процессе этногенеза. Культура не может обойтись без морали и этики, не важно какого качества и какой направленности, потому что людям необходимо понимать намерения друг друга, чтобы была возможна мало мальски нормальная кооперация между членами общества. Но дальше этой кооперации мораль и этика не идет. Нравственность, мораль, этика, высокие идеалы ничто из этих вещей не спасает культуру от вырождения и гибели. Сотни предшествующих культур остались на Земле лишь в виде черепков и развалин, засыпанных толстым слоем вулканической пыли, а также мусора и дерьма равнодушных потомков. И нынешняя цивилизация тоже от этого никем и ничем не застрахована. Возможно, когда-нибудь в далеком будущем кучка восторженных идеалистов-археологов раскопает останки нашей культуры и будет восторгаться ими, не понимая, что и их культуру ожидает точно такая же участь.

История человечества ничем не отличается от естественного эволюционного процесса, ее волны и течения, то могучие, то вялые, идут по случайному пути, сливаются и дробятся, часто теряются в песках. История не обнаруживает совершенно ничего такого из сферы высоких понятий, чего бы придерживалось большинство; ничего, о чем можно было бы сказать, что оно возникает всякий раз, в неизменном и ясном виде, словно бы по предопределению свыше. Уж если бы высокая мораль, прогресс и гуманизм действительно существовали бы, они бы явственно просматривались как инварианта, устойчиво проявляющая себя сквозь пассионарные вспышки и субпассионарные затухания в истории развития народов. В этом случае не было бы бесконечной вражды и взаимного уничтожения, и остатки цивилизаций не оставались бы погребенными под толстым слоем перегнившего дерьма.

История человечества управляется всем чем угодно, но только не тем, что составляет суть высоких идеалов. Да и сами эти идеалы существуют всего лишь как слабенькая традиция, кое-как поддерживаемая отдельными кучками мечтателей-идеалистов, которым никому нет даже надобности затыкать рта — настолько слабы их голоса, не поддержанные большинством. Да и в самих этих голосах, к сожалению, нет научной убежденности, а есть только неизвестно откуда взявшаяся вера, часто толкающая этих несчастных на самопожертвование. Но ведь это самопожертвование должно же вести к чему-то позитивному! А оно не ведет. Взять к примеру Ганнибала, который жертвовал собой ради Карфагена, ведя бесконечные войны с Римом. Ведь если бы ареопаг Карфагена поддержал Ганнибала и прислал ему войска, и карфагеняне взяли бы Рим, то по утверждению Гумилева, не было бы ни Аппиевой дороги, ни трактатов и учебников на латыни, читавшихся на протяжении многих веков, и вообще — много чего не было бы в современном мире. Но Лев Гумилев благоразумно умалчивает о том, во зло или во благо мировому развитию был бы взят Ганнибалом Рим. Да и никто этого точно сказать не сможет. В истории нет сослагательного наклонения, это ходячая истина, против которой нет аргументов. Возьмем более свежий исторический пример: если бы не борьба Жанны д'Арк и ее сподвижников, потомки тогдашних французов и англичан образовали бы этносы, отличные от современного. Но разве факт, что эти этносы были бы в чем-то хуже тех, которые сложились в результате действительного течения истории? Так за что же Орлеанская дева пошла на костер? То, что кажется самым ценным и важным в текущий момент — родина, народ, традиции, религия, империя, республика — теряет всякий смысл при увеличении временных масштабов рассмотрения. Вот поэтому Лев Гумилев и относит пассионарность к сугубо иррациональным явлениям в человеческом поведении, а моральной ее оценки вообще предпочитает не давать, потому что этот способ оценки к таким явлениям просто не применим.

Таким образом, жертвовать собой во имя высших идеалов совершенно бесполезно: ведь ни в природе, ни в истории нет ничего реально существующего, сопоставимого с этими высшими идеалами, а отдавать жизнь за бесплотную химеру — и вовсе глупо. Еще более глупо приносить себя в жертву ради чего-то сиюминутного и непрочного, что сегодня есть, а завтра нет. Какой в этом смысл? Ровным счетом никакого.

Посмотрим, тем не менее, на вещи и с другой стороны. История показывает, что в почти в любой из более или менее развитых культур из всех наук в первую очередь развивались астрономия и логика. Надо сказать, что логика, ее структура, способ формулировок и т. д., во всех культурах — арабской, индийской, китайской, европейской — в разные времена и в разных странах, если отбросить ее внешнее оформление, была одинаковой. Логика, как известно, составляет основу любой другой науки, а в жизни логика диктует последовательность действий, необходимых для достижения цели. Но сами цели диктует, увы, не логика. Цели диктует также и не этика, не нравственность и не мораль, а человеческие страсти. Страсть — явление абсолютно иррациональное, алогичное и аморальное, но именно она, согласно теории пассионарности, определяет течение истории, и я вполне с этим согласен.

Чтобы ученый мог оставаться ученым, он не должен быть подвержен страстям. Нравственность и мораль — это не просто кодекс поведения, это целый набор устойчивых, сильных и глубоких чувств, а кодекс поведения — это лишь внешнее выражение этих чувств. Хотя нравственное чувство и не возникает в душе человека само по себе с такой легкостью, как возникает вульгарная страсть, но укоренившись в человеке под влиянием достойного воспитания, которое имеет счастье получить лишь явное меньшинство из всех, родившихся на свет, нравственное чувство часто не уступает по своей силе, глубине и физиологическим проявлениям тем природным страстям, для зарождения которых воспитания не требуется вовсе. В этом смысле нравственное чувство можно считать одним из свойственных человеку страстей или чувством, чрезвычайно близким к обычным страстям, но которое, однако, требует дополнительных специальных усилий для его пробуждения и успешного развития. При достаточной физиологической близости вульгарной страсти и нравственного чувства, в социальном плане эти чувства являются очевидными антагонистами, в том смысле, что вульгарная страсть зарождается в личности спонтанно, а нравственное чувство возбуждается у личности специальными манипуляциями, совокупность которых и называется воспитанием. Так может быть нравственное чувство всё же не является страстью? Может быть, его столь сильная зависимость от общественного воздействия указывает на иную природу этого чувства и говорит о том, что оно в корне отлично от страстей? Увы! За исключением трудности развития и поддержания, ни в чём ином такого отличия усмотреть нельзя. Главным критерием является то обстоятельство, что нравственность совсем не логична, не рассудочна, она столь же иррациональна сколь иррациональная и необъяснима с точки зрения логики любая человеческая страсть. И хотя нравственность и противопоставлена страсти в качестве индивидуального регулятора поведения, она была и остаётся страстью, правда особой страстью, страстью с обратным знаком. Страстью одобряемой, страстью поощряемой, страстью, выбранной в качестве орудия, которое должно компенсировать и уравновесить вульгарные, спонтанные страсти, порицаемые и осуждаемые обществом.

Нравственное чувство питает определенные мотивы поведения, которые реализуются в специфических поступках, и этот стиль поведения оформлен в более или менее ясный и общепринятый кодекс поведения, именуемый моралью. Согласно всем существующим канонам, обществанная мораль, питаемая нравственным чувством добропорядочных граждан, стоит, или по крайней мере, должна стоять на пути порока. Но к сожалению, гораздо чаще мораль бывает питаема чувством утонченного лицемерия и служит для порока изысканной приправой, придавая последнему особую пряность и неповторимый аромат. Вот над этой-то плутоватой, гниловатой моралью и надстроена формальная этика, то есть, общественные нормы поведения, которые, как и мораль, направленны исключительно на то, чтобы компенсировать разрушительность и необузданность человеческих страстей. Все эти предохранительные механизмы, однако, работают по принципу амбарного замка, который охраняет содержимое амбара исключительно от честных людей. Уж если кто-то захочет сожрать тебя с потрохами, то ни мораль, ни этика твоего врага не остановит и тебя не спасет. Уповать на десять заповедей можно с таким же основанием как уповать на действенность молитвы против бури, разрушающей твой дом. Заповеди сами по себе, а страсти сами по себе. Так было, так есть и так будет.

Все эти явления, связанные со страстями, ни в коей мере не должны касаться чувств ученого ибо все они алогичны. Мудрый человек, ученый, должен уметь побеждать собственные страсти собственным рассудком, а не теми жалкими инструментами, которые дает ему его несовершенное, неразумное, одержимое страстями окружение. Все, что основано на вере, на иррациональной, алогичной, априорной убежденности, должно миновать ученого. Ученый никогда не должен допускать такие вещи внутрь себя, если он желает оставаться абсолютно беспристрастным и сохранять логику. Таким образом моя личная мораль состоит в сознательном истреблении внутри себя всякой морали, а моя этика состоит в неподчинении никакой этике.

При этом я великолепно сознаю, что логика в отсутствии исходной цели абсолютно бесполезна, а сама по себе она этой цели дать не может. Разумеется, у меня как у ученого есть вполне конкретная и осязаемая цель — вырвать у природы как можно больше знаний, осмыслить их, систематизировать и по возможности избежать их тенденциозного толкования. Но если не обманывать себя и смотреть на вещи честно, то необходимо признать, что знания, как и логика — это не цель. Знания — это средство. Цель дает только страсть. И выходит, что знания, добытые учеными, будут использоваться для удовлетворения чьих-то порочных страстишек? Вот от этого мне иногда становится немного скучно и немного противно эти знания добывать, и это обстоятельство в значительной степени объясняет мою изначальную лень и тотальный скептицизм.

Вообще, недоверчивость и скептицизм — свойство моей натуры. Я никогда не мог принять на веру ту или иную этику или мораль, и поэтому с окончанием советской власти и связанной с ее наличием необходимости притворяться, я уже не скрывал, что я аморален как дворовый кот, и во всем, что не касается науки, ищу самую примитивную прагматику — как сожрать кусок мяса и вовремя удрать от собаки на дерево. Богатство и роскошь ученому ни к чему, но и бедность — тоже преизрядное свинство. Моя личная аморальная мораль предельна ясна: во-первых, ученый должен уцелеть и не дать себя сожрать. Пусть хищники съедят неученого кота — вон их сколько бегает. А ученый кот должен беречь себя для науки. Но с другой стороны, если ученый будет все время занят только собственным выживанием, у него просто не останется на науку времени. Это значит, что ученый кот должен суметь замаскироваться и спрятаться так, чтобы его не трогали, и ни в коем случае не мявкать, когда псы рвут на части очередного неудачника. Мявканьем делу не поможешь. Сиди тихо и изучай процесс разрывания на части во всех животрепещущих деталях, не высовываясь из безопасного угла. Ученый-человеколюб, прививающий вирус лично себе в качестве эксперимента и умирающий от этого вируса, не закончив работу даже на треть, — это один из ярких примеров благонамеренного идиота. Ученый должен уметь договориться с властями и привить вирус отнюдь не себе и не своему человеколюбивому коллеге, а осужденному на смерть убийце, коих всегда хватает. Уж если ты ученый, изволь уметь обеспечить свою науку всем необходимым расходным материалом, а не использовать в качестве оного собственное тело.

Что же касается словосочетания «ученый-патриот», я его считаю абсолютным нонсенсом. Либо ты ученый, и тогда тебя занимают исключительно проблемы науки, у которой нет ни границ, ни национальностей, и ты из всех мест жительства предпочитаешь то, где тебе как ученому создают наилучшие условия. Либо ты патриот, и ты заставляешь ученого работать на свой народ и свое правительство. Коммунисты во всех книжках писали, что И.П.Павлов категорически не хотел уезжать из России. А потом выяснилось, что коммунисты, как и все прочие политики, врали про Павлова, как и про всё остальное, не боясь греха. Выяснилось, что Павлов категорически потребовал от коммунистов обеспечить ему необходимые условия для работы, угрожая уехать из страны туда, где ему дадут возможность продолжать заниматься физиологией ВНД. Только после этого ему дали лабораторию в Пулкове. Хорошо, что не убили. А может, и убили. Что-то подозрительно он как-то скончался от пневмонии, уже почти выздоровев, после того как лечивших академика питерских врачей неожиданно сменили на московских. И Бехтерева, скорее всего, тоже убили, после того как он пообследовал Сталина и назвал его сухоруким параноиком. Тимофеев-Ресовский оказался менее терпелив и более умён. Он предпочел остаться в гитлеровской Германии и заниматься там генетикой. Когда Сталин решил поссориться с Гитлером, Тимофееву-Ресовскому было велено возвращаться назад, но он мудро послал на хуй советскую родину вместе с любимым вождем, товарищем Сталиным, и назад не поехал. За это он потом сидел в лагерях, а советские ученые-патриоты до конца жизни не подавали ему руки и гнушались его обществом, хотя как ученые они ему и в подметки не годились.

Вот, памятуя все подобные перипетии, я еще и еще раз повторю: мораль — это вещь глупая, уродливая и не менее бесчестная по своей природе чем порок, которому она по видимости противостоит. Хотя все прекрасно понимали и продолжают сознавать, что противостояние морали пороку в высшей степени условно, никто не торопиться заменять мораль на этом поприще чем-то другим, вероятно по той простой причине что всё остальное не только не способно противостоять пороку, а напротив, активно и взаимовыгодно с ним сотрудничает. Таким образом, хилое и анемичное нравственное начало, с трудом проращиваемое в добропорядочных гражданах лживой общественной моралью, так и не стало реальной движущей силой общества, но общество такое положение дел до сих пор вполне устраивало, и мораль продолжает использоваться для взращивания нравственных чувств и по сей день. Мораль, таким образом, выполняет в обществе ту же роль, что и дерьмо в огороде — она грязна, черна и нехорошо пахнет, но при этом она все же кое-как питает, стабилизирует и удобряет нравственное начало в общественном сознании. Однако, ведь никому не придет в голову залить грузовик дерьма, например, в синхрофазотрон. Уж что-что, а дерьмо там явно лишнее. Точно так же и мораль является субстанцией, совершенно излишней в науке, а когда она туда просачивается, то оказывает такую же пользу, какую оказывает дерьмо, просочившееся в синхрофазотрон.

Наибольший вред приносят науке людишки с препаскуднейшей моралью, которая не только не препятствует их страстишкам, а напротив, подводит под них законную основу. Это особая мораль, мораль-дегенерат, мораль-вырожденец. Она позволяет ее носителям чувствовать полное свое право делать все для собственного благополучия, выгоды и тщеславия. Эти паразиты просачиваются в науку со своей гнилой моралью, как дерьмо в синхрофазотрон, и истребляют настоящих ученых — они это хорошо умеют. При этом свою истинную мораль они никогда не показывают публично, а обнажаются только в своем законспирированном кругу. На людях же они — самоотверженные ученые-патриоты. Подобно проституткам и киллерам, одинаково ублажающим любого клиента, они дают научное обоснование всему, чего от них требует конъюнктура, даже если это научно обосновать никак нельзя, и громогласно утверждают торжество справедливости, телеологии, прогресса и гуманизма. Они хорошо одеваются, хорошо пахнут и гладко говорят. Они ездят на международные конференции с глупейшими докладами и по возвращении не помнят ничего кроме фуршетов. Тьфу, дерьмо собачье! Я сто раз предпочту быть завзятым циником, чем записным ханжой и подлипалой у власть имущих.

Именно полное отсутствие морали и этики дало мне возможность рассматривать исторический процесс как сугубо природное явление. Над словами «телеология», "прогресс" и «гуманизм» я открыто смеялся, находя их не закономерностью развития общества, а всего лишь красивой мечтой, время от времени слабо подкрепляемой случайными событиями, а еще больше — самообманом. С точки зрения науки я считал эти идеи чрезвычайно вредными, потому что не только ученые-патриоты, но и целая тьма олигофренов от науки пыталась на полном серьезе применять их в качестве объяснительных принципов в теории развитии общества, и в том, к чему мы все в конце концов пришли, есть немалая доля их вины.

 

2. Мой зарубежный опыт

В эту октябрьскую ветреную ночь мне плохо спалось. За окном шумели и стонали раскачиваемые ветром деревья, роняя предпоследние листья. Вопила вперекличку сигнализация стоящих во дворе машин. А мне опять приснился черт. Черт пришел, как всегда, в приличном деловом костюме, его небольшие рожки почти скрывались в густых, тщательно расчесанных волосах. Его щегольский галстук и на этот раз был подобран в тон рубашке и костюму с безупречным вкусом. На сей раз галстук был, к тому же, украшен скромной, но очевидно, весьма дорогой заколкой с небольшим, изящно ограненным камушком, отнюдь не бутылочного происхождения. Черт говорил с нью-йоркским акцентом, он протягивал мне какой-то контракт и настаивал, чтобы я тщательно его изучил, прежде чем подписать. Ну уж, это как обычно, чтобы все выглядело предельно благопристойно и честно. А потом все-равно оказывается, что ты пропустил три-четыре строчки в уголке, набранные самым мелким шрифтом, а в них-то и спрятана самая жопа. Но мне хотелось спать, ужасно не хотелось читать всякую муру на казенном английском языке, и я готов был подписать все, что угодно, хоть чертов контракт, только чтобы этот деловой представитель преисподней поскорее убрался к дьяволу и перестал мне сниться. Контракт мне все же пришлось дочитать, причем все его содержание я немедленно забыл. Черт спрятал контракт в роскошный дипломат, подошел к стоявшей неподалеку помойке, швырнул дипломат в контейнер, а затем, слегка присев, запрыгнул туда рыбкой вслед за своим кейсом, сложив руки как пловец, ныряющий с вышки. Раздался железный грохот, из контейнера вырвался сноп пламени, и все исчезло. Кажется, я ощутил запах серы: ну уж это как водится.

Я обрадовался, шмыгнул носом и повернулся на другой бок, но тут мне стал сниться самосвал, который медленно пятился задом вверх по стене нашего дома, и ему было совершенно наплевать, что она вертикальная. Самосвал полз по стене, фырча, вздрагивая и время от времени испуская гнусную бензиновую отрыжку. Он доехал до самого моего окна на пятом этаже, затормозил и вдруг неожиданно сбросил мне прямо в окно огромную кучу щебенки, с пылью и грохотом. Грязная, пахнущая цементом щебенка моментально заполнила всю комнату, сея хаос и разгром. В какой-то момент я не вытерпел и проснулся. Открыв глаза, я увидел, что уже почти рассвело. Я почувствовал нестерпимый сосущий зуд в голове и решил пойти на балкон покурить.

Утро — это совершенно особое время суток, когда химеры сна медленно и печально улетают вдаль, и вдруг, взмахнув прощально крылом, исчезают совсем, и ты в полном одиночестве врываешься в гиперреальность нового дня, и мысли в голове ощущаются совершенно по-особому, по-утреннему — они сухие и острые, как гвозди в натруженной, изувеченной руке старого плотника. Вещи видятся простыми и естественными, без прикрас. В это время как нельзя более ясно понимаешь, что скрипка — это то, что скрипит, врач — это тот, кто врёт, а мяч — это то, что мнут.

Я подошел к балконной двери. Через ее открытую форточку в комнату врывался настойчивый сухой стук и дребезжание. Сквозь стекло оконной двери я разглядел, что на толстой крученой бельевой веревке сидит преогромная ворона и клюет металлическую прищепку, с явным намерением оторвать и утащить с собой. Увидев меня, ворона раскрыла внушительный клюв, обнаружив необъятную, ярко оранжевую пасть, и оглушительно каркнула — по всей видимости что-то матерное. Вместе со звуком "Каррр!!!" из пасти у этого дружелюбного создания вырвался мощный столб пара. За ночь ветер утих и температура воздуха упала ниже нуля. Ворона перепрыгнула на украшенные легким инеем балконные перила, потому что нагадить на веревку было сложно. Нагадив на перила, птица мощным прыжком поднялась в воздух и унеслась прочь, сосредоточенно и презрительно махая крыльями. Я высадил Мальборо в три больших затяжки и швырнул незатушенный окурок вниз, на крышу овощного магазина. Он пролетел по дуге, роняя вспыхивающие и тут же гаснущие искры, подпрыгнул, покрутился, и улегся на козырёк крыши. Там, на крыше, этих окурков было великое множество, и мой бычок, пущенный вниз умелой рукой, ничего нового не добавил.

Вот в Америке меня бы за такое прегрешение непременно оштрафовали полицейские, вызванные бдительными соседями. Поэтому я и вел себя по-другому, пока жил и работал в Америке. Не могу похвастаться, чтобы мне это сильно нравилось. Скорее, наоборот. В Америке запрещают курить на рабочем месте, а я могу курить всухую разве что с утра. Днем я могу курить с удовольствием, только прихлебывая между затяжками крепкий, горячий и невообразимо сладкий чай. А в Америке мне приходилось курить во дворе офиса, давясь мерзейшим казенным кофе зеленоватого цвета и роняя пепел в пластиковый стакан. Кофе я там сам не варил, а наливал его из какой-то гадкой машины с кнопками, на одной из коих было написано: «Mocha». Правда, мне объяснили, что эта «моча» вовсе не то, что я думал, а смесь кофе с какао и называется она не «моча», а «мока». Хотя мне сдается, что на вкус такая смесь нисколько не лучше того, о чем я подумал в первую очередь.

Еще раз повторю, что в Америку я ехать не хотел, но к сожалению, я был единственным человеком, прилично знающим нужные методики и английский язык и могущим реально сделать заказанную работу и заработать желанные доллары. Речь шла о большом совместном проекте, связанном с психометрикой, которой я интенсивно занимался все предшествующие годы. Мне надлежало исследовать целевую модель и построить рабочую теорию автономных действий оператора какой-то большой железной хрени, которая должна была подолгу находиться то ли под водой, то ли в открытом космосе — где именно, мне так и не сказали, да я особо и не интересовался — главное, что наружу вылезти никак нельзя. Пилот смотрел на мониторы и управлял железной хренью, отдавая команды бортовому компьютеру. Испытания проходили на тренажере, в котором испытуемые проводили целые недели, оторванные от обычной жизни, то есть от службы в войсковых частях где-то в Неваде и в Коннектикуте. Управлять этим аппаратом было весьма непросто. Неправильные действия экипажа, который состоял из одного пилота, могли привести к разрушению аппарата и к гибели пилота. Чтобы остаться в живых, испытуемый должен был действовать четко и грамотно, и поэтому уровень интеллекта испытуемого должен был быть не ниже среднего. Потом, в ходе испытаний выяснилось, что он должен быть не только не ниже, но и не намного выше. Тренажер был спроектирован так, что он мог имитировать все возможные неполадки, аварии и затруднительные положения, которые могли возникнуть в реальных условиях. Когда попадался черечур изобретательный пилот, он начинал выбираться из устроенной ему подлянки, используя немыслимые последовательности команд, которые самим конструкторам, как выяснилось, даже в голову не приходили. Иногда пилоту удавалось таким образом выбраться на своей виртуальной жестянке из виртуальной ловушки, но чаще всего его хитроумные комбинации приводили к тому, что бортовой компьютер системы зависал напрочь, либо железная хрень ломалась или просто переворачивалась, и тогда пилот либо убивался, либо терял связь с приводом системы, и аппарат переставал отзываться на команды и двигаться. В реальности пилот этом случае был обречен остаться в своей жестянке навсегда и умереть там от недостатка кислорода, а может быть, пищи или воды или сексуального партнера — короче, что первым кончится. Надо сказать, что умники, пользовавшиеся сложными командами, убились самыми первыми. Их сняли с испытаний и отправили обратно в войска. Затем один за другим убились дурачки, не освоившие тольком материальную часть. Они тоже незамедлительно были отправлены назад, по месту несения службы. Самые стабильные показатели давали середняки: они управляли аппаратом четко, не делали сложных рискованных маневров и почти не совершали ошибок, выполняя простые операции. Большая часть их сумела наработать требуемое число часов, не сделав ни одной критической ошибки. Все складывалось один к одному: в армии не нужны суперзвезды, а нужен исполнительный человек среднего ума, у которого больше всего шансов остаться в живых. Впрочем, и на гражданке середнячки — самые устойчивые люди, это давно всем известно. Однако, приятно, когда кто-то платит зеленые доллары за то, чтобы им еще раз представили в виде протоколов эксперимента и комплексного научного отчета простую истину о том, что середнячки приспосабливаются к жизни лучше всего.

Середняки приспосабливаются к жизни тем лучше, чем они среднее. Я читал, что в отряде космонавтов многие существенно превосходили Юрия Гагарина по отдельным показателям в отдельных упражнениях, но при этом уступали ему в других показателях. Кроме того, показатели Гагарина, хотя и не особенно высокие, были исключительно стабильны, а у всех остальных разброс между «хорошо» и «плохо» был существенно большим. Вот эта кучность и стабильность и обеспечивала первому космонавту повышенную надежность и выживаемость. Из-за нее он, собственно и был выбран первым космонавтом. Впрочем, не обязательно готовить космонавта, чтобы только понять, что приспособленность определяется не одним навыком и не двумя, а всей имеющейся совокупностью.

Как-то мне попалась на глаза одна новелла под названием "The Curtain of Dawn" ("Завеса рассвета"). Её автор по имени Том Маллой решил поправить «оговорку» Чарльза Дарвина. Как известно, Дарвин говорил о том, что выживают наиболее приспособленные. Американец, как всегда, решил пойти дальше англичанина и заявил, что точнее было бы сказать: "выживает приспосабливающийся". Мне сразу вспомнилась средневековая схоластика, а именно идеи преформизма и эпигенеза. Странным образом одни и те же логические парадоксы, ограниченность и несовершенство мышления и способа познания всплывают в разные времена и в разном обличье. В средние века философы-схоласты спорили до драки, как происходит на самом деле: существует ли будущая форма внутри настоящей в том же виде, что и наличествующая форма (преформизм) или будущая форма воспроизводится внутри настоящей из бесформенных составных элементов (эпигенез). Обе точки зрения были логически далеко не безгрешны. В первом случае непонятно, как может находиться в яйце бесконечное число форм всех яиц и куриц, которые когда-либо произойдут от этого яйца. Во втором случае непонятно, как самовоспроизводится данная форма, если внутри нее нет основы для ее постоянного самовоспроиведения. А если такая основа есть, то она должна содержать всю последовательность форм до скончания века… С открытием ДНК, генома, матричного принципа репликации и пр. эту проблему, вроде, закрыли. Ан нет, закрыли, да и не закрыли! Как прикажете понимать это слово «приспосабливающийся»? Если некий генотип дает опеределенные приспособительные черты растению или животному, то оно исходно приспособлено к определенным, заранее заданным условиям существования, и в течение всей жизни новых приспособительных механизмов у организма появиться не может, и у всего вида в целом тоже. Типичный преформизм. Все предопределено, генотип при жизни не изменяется, и пусть мистер Маллой идет к черту. Да здравствует преформизм, и точка! Но мистер Маллой к черту идти не хочет, потому что одно из этих приспособленных животных — это человек, и мистер Маллой желает доказать, что именно человек является существом не просто приспособленным, а постоянно приспосабливающимся к новым условиям. Разумеется за счет интеллекта. Генотип не меняется, но человек все время что нибудь новое придумывает, потому что уж больно жить хочется. Опять получается преизрядная плюха, называемая логическим парадоксом: генотип человека не меняется, и этот самый генотип определяет специфичность человеческого интеллекта. Но при этом человек с неизменным генотипом и неизменным интеллектом переходит ко все более сложным и изощренным способам развития и выживания. Это уже нечто похуже преформизма. Это типичный эпигенез. Нечто новое, имеющее форму, постоянно появляется на свет, а откуда появляютя эти новые формы, из какой формы — неизвестно. Появляются само по себе. Заводятся как вши от грязи. Типичный эпигенез в его наихудшем виде. Может мне кто нибудь внятно объяснить, каким образом практически неизменный генотип, при неизменном интеллекте обеспечивает постоянное усложнение формы приспособительного поведения? Откуда берется эта новая форма? Каким образом она формируется? С одной стороны, она, понятное дело, определяется генотипом, а с другой стороны — не только им. А чем еще? А еще — знаниями, накопленными в культуре в процессе совместной деятельности и исторического развития. Но ведь знания — не материальны! Знания не привязаны к строго определенной форме, они многообразны. Соединение ранее накопленных знаний с интеллектом их актуальных обладателей создает возможности развития, неподвластные никакому прогнозированию. Человек насоздавал против самого себя столько всякой дряни, что ему приходится непрерывно приспосабливаться, чтобы выжить. И он успешно приспосабливается и побеждает в борьбе с самим собой. Конечно прав мистер Маллой, молодец он, просто гений! Ведь борьба с самим собой — это самая трудная из всех видов борьбы! Для того, чтобы победить в этой борьбе, действительно надо быть не раз и навсегда приспособленным, а каждый раз приспосабливаться к совершенно новой очередной гадости, самим же человеком произведенной на свет, типа гамбургера, кока-колы, террористических актов, колебаний финансового рынка или радиоактивных отходов, и приспосабливаться постоянно. Иначе — крышка! Да, безусловно он прав! А впрочем, нет, пожалуй все же неправ. Да нет, точно неправ! Вот подумайте: человек создал и накопил огромное количество знаний. Но благодаря чему родились все эти знания? Почему у человечества эти знания есть, а у сообщества, скажем, муравьев или пчел их нет? Почему со времен формирования человека современного типа, прообразом которого считается кроманьонец, жизнь человечества изменилась разительным образом, а жизнь муравьев, пауков, мартышек и ягуаров — нет? Ввиду специфичности человеческого интеллекта, позволяющего человечеству добывать, аккумулировать и развивать знания. А благодаря чему это возможно? Благодаря генетическому набору, свойственному человеку. И этот генетический набор обеспечивает постоянные свойства человека — его интеллект, являющийся его основным и самым мощным в природе приспособительным механизмом, принципиально отличным от всех остальных. В то время как все остальные виды приспосабливаются к среде, человек активно изменяет эту среду, создает новые среды. И все это только благодаря уникальному генотипу. Выходит, все-таки, что человек приспособлен к окружающему миру изначально. Именно приспособлен! Да-да, дорогой мистер Маллой, именно, что приспособлен, а не приспосабливается. Занесите это, пожалуйства в протокол, господин секретарь Ученого Совета. А вы, господин Маллой, отдыхайте! И запомните, пожалуйста, раз и навсегда: человек приспособлен, а не приспосабливается. Это человеческий интеллект приспосабливается, когда человек напрягает башку. А человеку, который ее не напрягает, или у которого в ней попросту ничего нет — такому человеку приходится расплачиваться за пустую башку собственой задницей. С другой стороны, излишек интеллекта тоже не приносит никакой пользы, кроме очевидного вреда… У яйцеголовых тоже жизнь совсем не сахар. Нет, как ни крути, а середнячком быть надежнее всего. Занесите это, пожалуйста, тоже в протокол…

Ах да, черт! Я же не на Ученом Совете, а стою у балкона в трусах, неумытый и нечесаный, дома нечего жрать, и кажется, зубной пасты тоже кот наплакал. И между прочим, какая же это сволочь царапает меня за коленки и бьет по лодыжкам хвостом? Ну да, конечно, это он, мой друг и компаньон кот Уксус собственной персоной. Самочинно открыл дверь лапой, вломился ко мне в комнату и теперь напоминает мне о своих паршивых кошачьих правах — жрать он, видите ли хочет! Можно подумать, что я не хочу! Хотя, я вру, конечно. Жрать я не хочу. Сейчас мне больше всего на свете хочется кофе. Вот выпью полкружки, тогда, может, удастся втолкнуть в себя пару бутербродов.

Кот сипло, безголосо мявкнул и застыл в выжидательной позе, то бишь, уселся копилкой и стал мрачно смотреть мне в глаза.

С другой стороны, человек дошел в своих познаниях до той роковой черты, когда он уже может управлять собственными генами. В принципе, он со временем может научиться модифицировать собственную иммунную систему, так чтобы излечивать рак, предупреждать вирусные заболевания, прямо на генетическом уровне. Опыты уже начались. В конце концов, найдут в геноме и раздраконят под орех и ту его часть, которая определяет особенности интеллекта, эмоций, мотивов поведения. Найдут даже генетические детерминанты нравственных чувств. Чтобы немедленно извести их как мешающий предрассудок. Why not after all? Выходит, все же прав мистер Маллой? Если человек может походя изменить не только окружающую среду, но и свой генотип, то уж точно — приспосабливается прямо на ходу. Не сегодня-завтра он сам себя склонирует, несмотря на все запрещения, и конечно же в качестве образца для клонирования выделит из своих рядов такую восхитительную сволочь, которую непонятно как вообще можно было найти. А потом эта сволочь склонирует сама себя и выживет с планеты всех остальных, пока сама случайно не склонирует еще большую сволочь, которая в виде благодарности выживет с планеты исходную, менее сволочную сволочь. Хорошие, добрые и приятные в общении люди, само собой разумеется, клонированию не поддаются, да и на кой хрен их клонировать — все равно выживать они на свете не умеют, им мешает это делать нравственность. Вот так — скоро человеческая порода кардинально изменится, и разумеется, далеко не в лучшую сторону. Ничего постоянного, непреходящего, светлого, что грело бы душу, чего и так никогда не было, скоро и подавно на Земле не останется! Останется только крутая спираль постоянного приспособления к возрастающему сволочизму собственной породы. Так что прав американец, никуда не денешься. Да конечно прав, мать его за ногу, чтоб ему за это подавиться. Или опухнуть. Я предствил себе мистера Маллоя с аллергическим отеком мошонки и усмехнулся про себя.

— Мяяяяяяуу!! — на этот раз мохнатая скотина мяукнула довольно громко и злобно.

А впрочем, с чего я взял, что он прав? Ведь, собственно, почему человек, в конце концов, может менять свой генотип и добавлять в него пакостность и сволочизм? Да потому что исходный генотип обладал нужными свойствами, то есть позволил организмам, построенным по данному образцу, накопить знания, необходимые для того чтобы изменить первоначальный образец в нужном направлении. Нет-нет, мистер Маллой, Бога не перехитрить! Всё было создано изначально, всё имеет свои изначальные корни, и любые изменения зиждятся на изначальном постоянстве или по крайней мере, на первородной интенции, которую вдохнул в наш род тот, кто сильнее, или по крайней мере, первее нас. Тот, кто предшествует нам и предопределяет нас. Отдыхайте, мистер Маллой и постарайтесь приспособиться к этой так некстати для Вас обнаружившейся истине! Не хрен валить на человека чего не надо. Все и так яснее ясного: господь бог хотел создать первостатейную сволочь, но даже при его немалых возможностях, ему было слишком затрудительно произвести на свет столь совершенную конструкцию. Поэтому для облегчения своих усилий Создатель изготовил полуфабрикат в виде неискушенных и неиспорченных тварей, снабдив их всеми необходимыми качествами для последующего доведения самих себя до крайней степени сволочизма. Чем более сволочной становилась эта тварь, тем больше она становилось похожей на нормального современного человека. Всё очень просто и до крайности очевидно, как котячий мяв.

— Пффффффффф! Мя!

— Заткнись, мерзость! Сейчас накормлю! Не видишь, ученый размышляет? Из-за таких паразитов как ты люди Нобелевской премии лишаются!

Уксус требовательно положил тяжелые мохнатые передние лапы на мое колено, слегка выпустив острющие когти, злобно сощурил глаза крыжовенного цвета и утробно заворчал. Я легонько толкнул кота ладонью в широкое пуховое рыло, накинул махровый халат на успевшие покрыться мурашками плечи и спину, надел шлепанцы и пошлепал на кухню. Котище бежало рядом и лупило меня хвостом по ногам, а затем неожиданно попыталось вцепиться когтями в полу моего халата и повиснуть. Восемь килограммов кота. В Америке было около десяти. Халат слегка затрещал.

— Уволю, мерзавец! — рявкнул я и замахнулся на зверя кулаком.

Кот брякнулся об пол, прижался к паркету, а затем пружинисто выпрямился, и я прочел в его глазах решимость отстаивать всеми доступными средствами свое нерушимое право быть накормленным. Вот погляди в глаза этой зверюге, и сразу становится ясным, откуда произрастает вся нравственность и мораль. У животных благородная нравственность полностью совпадает с благородной страстью и поддерживает её. Одно дело — просто хотеть жрать. Это чувство может подвигнуть на многое. Но сознание своего морального права на получение жратвы удесятеряет силы и безмерно увеличивает шансы на действительное ее получение. Кстати, а можно ли вообще говорить о наличие у столь благородной скотины как домашний кот нравственности и морали? Скорее всего, нельзя. Поведение животного невероятно цельно, в нем нет интрапсихической разобщенности, нет борьбы нравственности и порока, долга и прихоти. Ведь животное никогда не бывает в разладе с самим собой, а если когда-то и бывает, то только потому, что оно очеловечено до безобразия долгим общением с людьми.

А вот человеческая порода с момента утери шерсти и появления прямохождения измельчала вконец. У людей стройная согласованность чувств, увы, безнадежно утрачена. Вся история человечества — это история противостояния морали и страстей. Более того, в тех редких случаях, когда они у отдельных выродков не противостоят друг другу, а сотрудничают, это только ухудшает дело. Вот взять Эпикура с его гедонистической моралью — он так и умер от гонорреи. А Лютер и Кальвин со своей христианской моралью и реформаторским зудом в промежности были хуже чем сифилис, гонорея и брюшной тиф вместе взятые. Да и другие примеры ничуть не лучше. Какого деятеля ни возьми из истории в качестве примера, непременно нарвешься на такую же как они или еще худшую сволочь.

Кот мой, безусловно, мерзавец, но сволочью его не назовёшь. Сволочизм — это явление сугубо уникальное, присущее только человеку и свидетельствующие о каком-то удивительном разладе в его внутренней интенции. Попросту говоря, сволочизм — это состояние, которое развивается, когда человек стремглав бежит по пути разврата и порока, и при этом, как и следует ожидать, часто спотыкается об подножки, которые ему ставит неумело используемая нравственность и мораль. Совокупность всех шрамов на душе, образовавшихся в результате этих частых падений, и есть сволочизм как наиболее распространенное проявление душевного дисбаланса. Другими словами, как всегда налицо отсутствие согласованности между чувствами и разумом, а также очевидное отсутствие согласованности в самих чувствах. Как восстанавливать эту согласованность, и существует ли она вообще, я как ученый, пока тоже, увы, не знаю. И пока я этого не знаю, я в плане морали принципиально остаюсь циником, а в плане мировоззрения — агностиком. То есть тоже, конечно, сволочь, но хотя бы в самом безобидном варианте. А вообще сволочь — это высоко нравственный человек, безмерно страдающий от избытка нравственности и положивший все душевные силы на борьбу с этим внутренним врагом, отравляющим хизнь. Безнравственный человек, строго говоря, — это никакая не сволочь, а обыкновенная скотина, типа моего кота Уксуса или еще похлеще.

Разумеется, не обладающая человеческой нравственностью скотина вовсе не обязательно должна расхаживать на четырех лапах. В истории зафиксированы редкие случаи появления двуногих представителей этой породы. Вот взять, например, Будду или Иисуса Христа. Ни в том, ни в другом, судя по воспоминаниям современников, не было ни капли сволочизма, потому что ни один, ни другой, не отличались никакой нравственностью. Ведь как уже было сказано, человеческая нравственность — это то, чему надлежит бороться с пороками. А откуда взяться человеческим порокам у бесхитростной твари о четырех лапах и хвосте? У кого нет пороков, тому и нравственность на хрен не нужна — это совершенно ясно. Будда был скромным, светлым, сакральным животным в человеческом образе, символом единения и примирения с природой, жившим в полном согласии с законами природы, а не человека, который разрушил свое изначальное с ней единство. За это люди его чтили и любили, как чтят семейного кота, которого глава семейства никогда не прогонит со своего любимого кресла, когда он там уютно посапывает. Даже если надо смотреть футбол, и кресло очень нужно, хозяин принесет стул. Спящий кот — животное священное, и прерывать его сон — святотатство. Кот — это маленький домашний Будда, аутентичный в пределах своей семьи. В свою очередь, Будда Шакьямуни — это свяшенный кот, который уютно посапывает в душе у каждого настоящего буддиста.

Но одно дело Будда, а совсем другое дело — Иисус Христос.

Уважаемые члены ученого совета, вообразите себе благонравную скотину, от природы пороков не имеющую, которая ходит на задних лапах и порицает людские изъяны и все неблаговидные стороны человеческой натуры, совершенно не считаясь с особенностью человеческой уникальной породы и с правом человека на обладание многочисленными пороками. А главное, эта благонравная скотина совершенно отказывает человеку в праве на лицемерие, которое одно только и способно кое-как скрыть человеческие пороки, хотя бы мнимо, и придать всей глобальной ситуации человеческого общения более или менее деликатный характер. Деликатный характер — это когда один человек вырывает кишки второму или трахает его в задницу против его желания, а третий благочестиво отворачивается, вместо того чтобы с удовольствием смаковать всю сцену. И вот неожиданно появляется на свет благонравная скотина, которая совершенно не скрывает своего нечеловеческого, сакрально-животного происхождения, во всеуслышание называя себя не человеком, а "сыном человеческим", и хочет одним махом лишить человечество давно устоявшегося способа деликатного общения! Да как же его после этого было не распять? Правда, в наше время Христа бы уже не распяли, потому что люди давно разучились общаться деликатно. Они с удовольствием смакуют все без исключения сцены, смакуют смакующих людей и сам процесс смакования, и никакой Христос их уже никогда не устыдит. Отдав ритуальную дань Христу в церкви, человек, выйдя из этой церкви, плевать на него хотел. Человеческое лицемерие — всё-таки очень сильная вещь, и никакому Христу с ним не потягаться. Да и надо ли вообще с ним тягаться — вот в чем вопрос.

А вот Ленин, напротив, был чрезвычайно порочным, и вследствие этого, высоко нравственным человеком. Ему хотелось гладить всех по головкам и милые глупости говорить. Но он с этим желанием боролся и убеждал своих подручных бить по головкам и чаще, чаще расстреливать. Именно высокая нравственность и беспощадная борьба с этой своей нравственностью, чтобы она не нанесла вреда великому делу, и создает имидж вождя мирового пролетариата. Именно это характерное качество — осознанная и выстраданная в борьбе с собственной нравственностью величайшая подлость и делает Ленина столь титанической фигурой своего времени — великолепной, немыслимой, феноменальной сволочью, создавшей партию таких же как он сволочей и победившей систему, которую подпирало чиновничество, жандармерия, дворянство, армия… тоже, конечно, сволочи, но все же не такие отпетые сволочи как Ленин и собранная им по грязным помойкам и борделям сволочная пиздобратия под общим названием РСДРП. Зная, что сволочизм — это чисто человеческая черта, нет ничего удивительного, что Ленин стяжал себе прозвище "самый человечный человек". Ленин наглядно показал на историческом примере, что в борьбе двух или более сволочей побеждает не та сволочь, которая сильнее, а та, которая сволочнее. Ленин оказался сволочнее всех прочих сволочей и стал законным победителем в жестокой и безжалостной кровавой сволочиной грызне, пока не нашлась на его пути еще большая сволочь по кличке Коба.

С другой стороны, если человек не идет по пути порока, не имеет амбиций и не получает удовольствия от их удовлетворения за счет других людей, не испытывает, в ответ на эти действия, ударов общественной морали и угрызений собственной совести, то при одновременном отсутствии ума и таланта мы получаем не Будду и не Христа, а невзрачную скотину в человеческом образе, то есть, наблюдаем клиническую картину явного идиота. Вот так, как-то само собой и получается, что всё человечество распадается на три группы, то есть, на сволочей, на идиотов, а также на тех, кто толком для себя не разобрался, кем из двух первых ему следует быть, да так и застрял посредине как половой член, который не сумел вовремя выбрать между обычным сексом и анальным, и в результате бессмысленно долбится в потную промежность на равном расстоянии между обоими отверстиями. Справедливости ради, следует отметить, что таких долбоёбов по жизни — абсолютное большинство.

Не успел я открыть дверцу холодильника, как Уксус запустил в щель когтистую лапу и попытался просунуть туда свою широкую башку. Я деликатно отстранил кота легким пинком ноги осведомился:

— Приятель, ты что, положил туда что-нибудь и хочешь сам вынуть?

Приятель промолчал. Он мрачно смотрел, как на свет божий появляется кастрюля с овсянкой, сваренной с рыбой и яичным порошком. Я положил в миску солидную порцию каши, добавил масляный витаминный раствор и поставил миску на поднос. Кот подошел к миске, но не по прямой, а неким брезгливым полукругом, тронул миску лапой, повернул ее и гнусливо фыркнул. Понятное дело, мясной фарш вкуснее. Кот понюхал кашу, затем повернулся и посмотрел на меня выразительным взглядом.

— А ты сам такое жрать будешь? — по другому перевести выражение, написанное на этой роже, было просто нельзя.

— Жри давай, а то и это отберу, — ответил я на эту наглую безмолвную инсинуацию. Кот еще раз понюхал кашу, просяще посмотрел мне в лицо, в последней попытке отвертеться от овсянки, но встретив мой непреклонный взгляд, уныло опустил морду в миску и обреченно зачавкал.

Покончив с кашей, Уксус подошел ко мне и, плотоядно сощурившись, привстал на задние лапы.

— Ну давай, давай скорее, век воли не видать! — так я перевел бы выражение на его морде в этот момент.

Я подкинул в воздух шарик, скатанный из полуразмороженного мясного фарша. Восемь килограммов кота взметнулись в воздух, лязгнули зубы, и шарик исчез. Некоторые шарики котище мастерски ловил когтями и тут же отправлял в пасть. Распрыгавшись, зверюга иногда начинала крушить мебель. Однажды кот таким образом опрокинул табуретку, на которую я поставил бутылку с уксусом, коим собирался сдобрить казенные пельмени. Жидкость пролилась на кота, и воняющего уксусом, обалдевшего, царапающегося зверя пришлось тащить в ванную комнату, надев на руки кожаные перчатки, и отполаскивать в ванне. Так котяра заработал свою теперешнюю кличку. До этого кот носил кличку Урсус. Я его усыновил в Америке и назвал так потому, что большой мохнатый, косолапый котенок был разительно похож на медвежонка.

При перевозке моей живности через границу, мне пришлось заполнить целую кучу документов — кличка, возраст, наличие прививок, цель перевозки. В качестве цели я написал "дальнейшее проживание". После долгих мытарств я получил на руки заветный документ, в котором значилось: "Разрешается к провозу восемь килограммов кота для дальнейшего проживания в г. Москве". В предотъездной суете бедняга Уксус, чуя неладное, разволновался, потерял аппетит и похудел за две недели аж на два кило.

— Пшшшшшшшшшшш!

Так, это уже не кот. Это как всегда выкипел мой кофе. Проклятье! Когда я наконец перестану варить это чёртово зелье в засранной кастрюле и куплю себе кофеварку?

Я долил в кофе сливок, которые слегка прокисли, но еще были годны к употреблению, намазал ломоть черного хлеба маслом, положил сверху кусок черствого сыра и откусил от получившейся конструкции большой кусок своими американскими металлокерамическими коронками, которыми покрылись в Америке мои порядком подгнившие зубы. Сколько на это ушло денег, не буду даже и рассказывать, чтобы не пугать честных людей. Когда нибудь археологи будущих культур найдут эти прекрасно сохранившиеся коронки в остатках моего истлевшего скелета и удивятся, почему всего человека нашего времени не делали из того же материала, что эти коронки. Удивляться будут столь же искренне, сколь некоторые американцы удивляются, почему самолеты, вдрызг рассыпающиеся от удара о Землю, не делают из того же материала, что и возимые ими черные ящики, которые этот удар легко выдерживают.

Я отхлебнул кофе из большой фаянсовой кружки, поставил ее на стол и свесил свободную левую руку вниз. Немедленно я почувствовал как пальцы и подушечки моей ладони словно шлифуют небольшим влажным напильником. Вообще говоря, напильники сами по себе летать не умеют. Но у меня в доме живет страшный зверь с напильником на языке, который никак не может допустить, чтобы остатки масла на ладони после намазывания бутерброда пропали зря. А напильник на языке зверь использует вместо расчески. А еще — вместо будильника. Если я по какой-то причине долго не встаю, восемь килограммов кота взбираются на мое худое тело, и напильник прохаживается по моему носу и щекам. При этом свирепое животное топчется по моей слабой груди, громко сопит и тычется влажным носом мне в шею, вызывая кошмарные сновидения. Впрочем, не будем о страшном.

Так, какой у нас на сегодня распорядок дня? Сегодня суббота. Надо подготовить вторую часть доклада на Межсекторном Совете. Тема скучная: "Способы мотивирования и методы подбора оптимального уровня мотивации оператора человеко-машинной системы". Речь пойдет о том, какую морковку вешать перед носом у оператора, чтобы он работал быстрее и делал меньшее количество ошибок при прочих равных условиях. Ладно, придется поболтать на эту тему. Скучно. Меня лично интересуют две вещи, которые в Институте Психологии вообще никого, кроме меня, не интересуют. первая — почему человек вообще что-либо делает, хотя он, в отличие от животных, хорошо знает, что все равно рано или поздно помрет. Рассуждая чисто логически, человек должен умереть сразу после того он как узнает, что умереть ему придется в любом случае. Второе, что меня интересует — это почему люди делают некоторые вещи, отлично сознавая, что делать их не надо, и что им от этого непоздоровится. Хотя, конечно, так поступают не все люди, а только некоторые.

Впрочем, в этом человек как раз ничем не отличается от животных. Есть у нас доктор наук по фамилии Русалкин-Смык. Он зоопсихолог, умеет разговаривать с животными. У него кошка уже два раза прыгала с балкона пятого этажа вниз, на асфальт. Вероятно, устала от хозяйских разговоров и решила наложить на себя лапы. Первый кошка прыгнула без последствий, а второй раз — сломала заднюю лапу. Русалкин-Смык по пути в ветлечебницу раз двадцать спрашивал кошку, зачем она это сделала. Но кошка за всю дорогу так ничего и не объяснила, а только мяукала без слов самым жалобным образом. А вот мой котище никогда не помышлял катапультироваться. Он подходит к краю балкона, сосредоточенно и настороженно смотрит вниз, топорща жесткие усы, а затем серьезно и гордо отходит подальше, всем своим видом показывая, что коты летать не умеют и, собственно, в этом не больно-то и нуждаются. Мой кот разумен и практичен, как все американцы.

Я тоже не умею летать, и кстати, терпеть не могу, когда меня летают по небу, хоть в ТУ-154, хоть в Боинге, хоть даже бизнес-классом. В небе я себя чувствую отвратительно. Еше более паскудно я себя чувствовал в Америке, когда мне пришлось начать самому водить машину. Когда я в первый день приехал на работу на такси, мой босс, Джерри Скотт, начал с того, что передал меня одной девице, которая вручила мне ключи от старенькой Тойоты и попросила заполнить бумаги, удостоверяющие мое право водить казенный автомобиль. Когда я сказал, что никогда не сидел за баранкой, Джерри схватился за голову и позвонил своему шефу, которого звали Том Прескотт. Я потом за глаза называл их «скотами». Тот прибежал и тоже схватился за голову. Скотт и Прескотт совещались недолго. Мне вручили тоненькую книжицу и велели немедленно выучить. Это были правила дорожного движения в штате Техас. Потом меня отдали в распоряжение огромного рыжего парняги в шортах, который заставил меня сесть за штурвал выданного мне броненосца и весь оставшийся день гонял меня по тихим улицам, заставляя совершать разнообразные маневры, а затем неименно приказывал мне притормозить где-нибудь у обочины и начинал объяснять мне мои ошибки. Я несколько раз чуть не врезался в разные предметы, коими были столбы, другие машины и придорожные здания, но железный человек по имени Брайан каждый раз выкручивал руль одной рукой туда, куда надо, и при необходимости жал на тормоз. Разумеется, тормоз был один на двоих, и поэтому Брайан бил, не стесняясь, прямо по моей ноге, не забывая при этом вежливо извиняться. Один раз он заставил меня подъехать впритирку к какому-то зданию. Я затормозил у окошечка, и человек в фартуке осведомился, что я буду заказывать. Брайан через мою голову всунул ему в руку несколько мятых долларовых бумажек и промычал что-то неразборчивое. В ответ человек в фартуке взял устрашающих размеров батон, разрезал его вдоль пополам и положил на одну половину громадный кусок мяса, потом положил несколько сырных пластинок, закрыл все это несколькими листами салата, сверху на салате разместил резаный кружалками репчатый лук, полоски красного перца, залил все это океаном кроваво-красного кетчупа и закрыл второй половиной батона, как крышкой гроба, в который должен был лечь мой желудок. Затем он засунул все сооружение в бумажный пакет и подал мне вместе с большой банкой колы. Второй комплект взял Брайан. В Москве я ел все вышеперечисленные предметы, но всегда по отдельности. И надо сказать, что собраные все вместе в таком количестве, и в такой комбинации, они по вкусу больше всего напоминали бутерброд с динамитом. Брайан наворачивал его за обе щеки, запивая колой. Я последовал его примеру. Впоследствии оказалось, что съеденное мной блюдо было типичным американским обедом. Обед ощущался мной в желудке как сиамский ёж повышенной колючести, проглоченный второпях, без соли, прямо со шкурой. Как только я дожевал последний кусок, неутомимый Брайан велел мне заводить и трогаться с места. Я взмолился о пощаде, но гигант был неумолим и сказал, что начальство велело ему делать со мной все, что угодно, но чтобы к вечеру этот русский умел водить машину. К вечеру я и вправду уже умел ее водить, и Брайан уже не бил меня по ногам, а только иногда слегка подправлял руль в нужную сторону. На следующее утро я, пыхтя и чертыхаясь, ехал на работу уже сам.

Два года я исправно гонял свой броневик по городу Далласу — утром из дома на работу, вечером с работы домой, а также по магазинам. В летнюю пору Даллас разогревался солнцем до такой температуры, что представлял собой кромешный ад. Гулять по улице я мог только в широкополой шляпе и шелковой рубашке, непрерывно поливаясь водой из большой пластмассовой бутылки, которую я постоянно таскал с собой, куда бы ни направлялся. Я не находил ничего удивительного в том, что именно в этом городе убили Джона Кеннеди: через полчаса хождения под жутким, палящим солнцем Далласа я сам был готов убить кого угодно, а особенно негров из парка в центральной части города, которые нагло вымогали деньги на каждом шагу. Денег я им никогда не давал, и они дико орали на всю улицу на языке, меньше всего походящим на английский. Временами мне казалось, что эти негры на самом деле черти, которым самое место в этом раскаленном аду, а притворяются они неграми, чтобы не только отравить мне удовольствие от прогулки по городу, но еще и выработать у меня расистские наклонности. Ну конечно, это были черти! Нормальный человек не может ходить по чёрному асфальту под техасским солнцем больше часа, а они паслись там постоянно. Надо же было мне угодить по рабочей визе прямиком в ад, в самое пекло!

Впрочем, гулял я нечасто, потому что был постоянно завален работой. Больше всего меня доканывало обилие всяких отчетов, форм, с многочисленными графиками, бесконечными пояснениями простых вещей, которые я должен был тщательно выписывать на компьютере и сдавать все это в распечатанном виде обоим Скотам. Куда Скотт и Прескотт девали мои печатные труды, одному черту лысому известно. Во многие отделы и лаборатории я не мог даже зайти. Не потому что кто-то меня туда не пускал, а гораздо проще. Есть у американцев такая штуковина, называется она бадж. Это магнитная карточка, которую надо прислонять к кодовому замку, чтобы он открылся. Моя карточка умела открывать только вход в отдел, гдя я работал в крохотной комнатке без окон, да еще вход в кафетерий и в местное отделение банка Bank of America, которое присоседилось прямо в нашем корпусе, для удобства сотрудников, чтобы в банк далеко не ездить.

На второе лето со мной стряслась беда. В моем броневике отказала система охлаждения воздуха в салоне, то бишь, кондиционер. Без этого приспособления в Далласе на машине могут ездить только местные, да и то по большей части мексиканцы или негры. Лично я сразу же стал терять сознание от жары и с трудом доехал до дома, весь мокрый — обливал себя водой, чтобы не упасть в обморок. Мой броненосец был черного цвета, а черная машина без кондиционера в летнем Далласе ничем не отличается по температуре от духовки, в которой пекутся пирожки. Три дня подряд я вставал в четыре утра, ездил, задыхаясь в ночной липкой духоте, на станцию техобслуживания и занимал очередь на починку. Два дня мне не удавалось этого сделать — то не было свободного мастера, то не было нужных запчастей. Я обливался с головы до ног в туалете тепловатой водой из холодного крана, набирал воды в запас и ехал на работу с настежь открытыми окнами, матерясь и задыхаясь. На третий день мне повезло, и я был безумно счастлив заплатить около шестисот долларов за замену агрегата — лучше расстаться с деньгами чем изжариться заживо.

В январе в Далласе было умеренно прохладно, градусов пятнадцать, а днем и все двадцать, а солнце палило чуть посильнее чем июньское солнце в Москве. Не зная повадок местной погоды, я с утра надел легкую рубашку, сандалии и фланелевые брюки и поехал на работу. Вечером, едва успев выйти из стеклянных дверей лабораторного корпуса, я почувствовал дикий, леденящий холод. На улице бешеный ветер крутил мелкое снежное марево. Лужи замерзли, а стекла моего броневика были сплошь залеплены липким, цепким снежным слоем, который я отдирал ногтями и щепочкой, трясясь как юродивый на паперти. Наконец я сел в заледеневшую машину и включил печку, которая стала давать тепло только когда я уже подъезжал к дому. Я спасся от пневмонии изрядной дозой коньяка, который я тут же купил в винном магазине, поехав туда, уже одетый в теплый пуховик. Я высадил полфлакона отвратительного бренди и сел в горячую ванну, честя всеми известными словами свое московское начальство. Послали меня в ад по рабочей визе, сволочи!

Вернувшись, наконец, после всех мытарств в Москву, я больше всего наслаждался тем, что избавился от Скотта и Прескотта, что меня возит по всему городу общественный транспорт, и можно не смотреть на дорогу и не проверять каждый день уровень масла в моторе, а тихо стоять в уголке и читать свежий номер "Психологического журнала". Я был безумно рад, что солнце просто светит, а не изжаривает насквозь, что за квартиру я плачу пять процентов, а не половину своей зарплаты, и что погода не меняется каждые пять минут как настроение у беременной женщины. Но больше всего я был счастлив, что я наконец-то смог возвратиться к своей любимой тематике — мотивации поведения человека в стрессовых условиях, которую в благодарность за два года барщины на далеких американских югах, наконец-то включили в институтский план и выделили моей лаборатории фонды на закупку необходимой аппаратуры и на заработную плату специалистам.

 

3. Жбуня и Чузяпка

Покормив кота и позавтракав, я решил, что доклад можно подогнать и вечером, а субботнее утро дано человеку на то, чтобы, не торопясь, сползать на рынок за недельным запасом картошки, капусты и лука. Я взял сумку-каталку на колесиках, холщовый мешок с ручками под капусту, велел коту сидеть смирно и вышел из дому. Выйдя из подъезда, я неожиданно обнаружил, что скоро предстоит идти на выборы. Опять порасклеили портретов и лозунгов. Опять надо идти в пропахшую неумытыми двоечниками школу, заходить в дурацкую кабинку, в которую тебя провожают с таким таинственно-интимным видом, словно тебе предстоит в этой кабинке покакать или даже помастурбировать. И все это, в конечном счете, ради того, чтобы опять выбрать в депутаты какую нибудь сволочь. Судя по наличию нескольких фамилий на предвыборных лозунгах, даже не одну, а несколько сволочей. Сами лозунги новизной и оригинальностью не отличались. На дальней от меня стене нашего П-образного дома красовался транспарант с надписью:

Неуклонно развивать принципы демократии и укреплять основы гражданского общества!

Недалеко от него висел другой лозунг, совсем уж старомодный:

Крепить и развивать связь народных депутатов с общественностью!

На ближней ко мне стене был глубоко процарапан в штукатурке корявыми буквами еще один лозунг:

Ебать всех!

Этот лозунг явно не относился к предвыборной программе депутатов, но он-то как раз понравился мне больше остальных за то, что был совсем не лицемерным, а напротив — предельно искренним, душевно гармоничным, а главное, чрезвычайно справедливым и крайне демократичным.

Всех, так всех — и никаких исключений. Господи, ну почему в жизни и особенно в политике всё совсем не так!

На базаре, уже затоварившись капустой, картошкой и свёклой для борща, я неожиданно увидел большую фуру, с которой одетые в телогрейки крестьяне торговали яблоками, вполне приличными на вид и весьма дешевыми.

— Откуда яблочки? — поинтересовался я у продавцов.

— Со Старожилова, с Рязанской области. — был ответ.

Мужик-продавец принял у меня холщовую кошелку и стал накладывать в нее заказанные мной шесть кило яблок.

Я неожиданно вспомнил, что давным-давно в медицинском институте со мной в группе учился паренек, как раз из этого самого Старожилова, по имени Борька Мелёшин. Борька был мужик хитрый и до чрезвычайности сволочной, как и все старожиловские крестьяне, из которых он происходил. Борька был единственным из всех студентом, у которого была своя машина — четыреста двенадцатый Москвич ижевской сборки. По причине обладания этим чудом техники Борька был весьма чванлив и говорил о себе чрезвычайно уважительно. Уважать ему себя было за что. Во-первых, он вдвоем с матерью, врачом-фтизиатром, выгнал из дому попивавшего отца, врача-рентгенолога, вдобавок отобрав у него по суду деньги и машину. В дополнение к машине Борька купил себе на отжуленные у папаши деньги мотоцикл Урал для перевозки крупнотоннажных грузов, мотоцикл Иж для приватных поездок и мотороллер Вятка для катания. Вся эта армада заправлялась краденым бензином, который воровался для Борьки шоферней из местного совхоза и заливался впрок в громадную цистерну, вкопанную в землю у него на огороде, обмениваясь на краденый из больницы спирт.

По большей части, Борька меня откровенно презирал за неумение жить, крутиться, обрастать массой знакомых, проворачить дела и твердо стоять на земле обеими ногами. Но иногда он всё же удостаивал меня разговором, в котором он общался со мной как с равным. Это было всегда, когда ему очень хотелось чем-то прихвастнуть, а было не перед кем. В таких случаях даже я сходил за человека. Я всегда с удовольствием слушал Борьку, не перебивая, и поражался всякий раз, как много простая беседа с похвальбой может открыть нового о таинстве человеческой души. Так например, однажды после летних каникул Борька нахвастал, что ему удалось поломать целку своей соседке, молодой фельдшерице Таньке из того же Старожилова, которая метила за него замуж. Жених видный: не сегодня-завтра будет врач, а врач — человек уважаемый, ему много подарков несут — и деньгами, и так. А тем более, Борька еще и спиртного в рот не берет — такому мужику и вообще цены нет. Короче, как в песне народной поётся:

Доктор делает аборты, отправляет на курорты, Мама! Я доктора люблю!

Борька с нескрываемым удовольствием рассказывал мне, как Танька ни за что не хотела давать ему до свадьбы и дала только после того как он в течение длительного времени представлял ей эту свадьбу делом решенным. Танькину попытку для верности забеременеть Борька пресёк надеванием гондона. Борька даже показал мне оставшийся гондон из той же пачки, вынув его из кармана. Я осведомился, было ли ему приятно лишить невинности юное, симпатичное создание — Танька было довольно смазливой и фигуристой девчонкой — но Борька даже меня не понял. Вероятнее всего, он испытал во время секса с Танькой чувство, не намного сильнее пощипывания уретры при мочеиспускании. Он был горд и счастлив совершенно другим — тем что он смог Таньку обмануть и таким образом воспользоваться тем, что давалось ему под совершенно определенные обешания. Именно то, что обман удался, и что никакие обещания Борька исполнять в отношении Таньки не собирался, то, что ему удалось обманом попользоваться чужим , и вызывало у Борьки столь сладостное ощущение, гораздо более сильное чем наслаждение от секса с молодой и красивой девушкой. Это сладостное ощущение было столь сильным и ярким исключительно потому что оно находилось в полном согласии с моралью старожиловских крестьян, а именно, тем ее постулатом, что обмануть легковерного дурака и попользоваться за его счет — это первейшая доблесть умного, расторопного человека, умеющего жить за счет других, и при этом еще этих других и обосрать в доказательство своего превосходства и своего житейского ума.

Борька не женился на Таньке не потому, что она ему, например, не нравилась, и даже не потому что, допустим, фельдшерица и врач — это не ровня, а по той простой причине, что Танька родит, учиться дальше не будет, да так и будет получать свою фельдшерскую зарплату в девяносто рублей.

— Вот и корми ее суку всю жизнь, на хер это надо, — жаловался мне Борька, донельзя возмущенный даже одной только возможностью такой перспективы.

Женился Борька сразу по окончании ииститута на другой односельчанке, которая работала инженером-животноводом на местной птицефабрике, могла вырасти в будущем до директора, а таскать домой дармовых цыплят могла с самого начала. Но тут Борьку постигло жесточайшее разочарование:

— Представляешь, — жаловался он мне, — ни хрена у них там на фабрике не выходит, чего-то там по технологии не соблюдают, вот цыплята и не растут. Верка каждый день домой по целой кошелке приносит, да что толку — их хоть жарь, хоть вари, всё равно — что в рот положишь, то и выплюнешь. Одни кости да плёнки!

Про любовь я на этот раз у Борьки уже ничего не спрашивал — и так всё было понятно. Цыплята не выросли, любовь не состоялась.

Вот какие сложные формы человеческих отношений открылись мне еще во студенчестве. Мораль, традиции довлели над человеком и принуждали его жесточайшим образом обкрадывать себя, свою жизнь, а также и жизнь других людей, чтобы соответствовать общепринятым внешним стандартам благополучного человека. Я немало размышлял над этим феноменом еще в студенческие годы, и эти размышления привели меня в одну аспирантуру, затем в другую, и в конце концов, в Институт психологии, где и проходила вся моя дальнешая жизнь. Впрочем, никакой своей жизни в общепринятом её понимании у меня не было. Я научился только анализировать жизнь других людей, а вся моя личная жизнь умещалась в перечни публикаций и протоколы ученого совета. Что поделать, я не совсем нормальный человек, я даже не благонравная скотина. Я просто учёный червяк, тоскливо и методично выгрызающий безрадостные знания из кислого яблока человеческой природы. Зачем?

— Что «зачем», хозяин? — удивился яблочный мужик с машины. — Все яблочки один к одному. Если что не так — всегда поменяем. Любое яблочко, какое не понравилось, заменим.

— Да всё нормально, земляк, накладывай полную. — ответил я. Это я так, про работу свою задумался и вслух чего-то сказал. Бывает. А кстати, вы там в Старожилове Борьку Мелешина не знаете? Сокурсник мой.

Мужик мгновенно переменился в лице и уронил яблоко. Оно звучно упало на металлический пол фургона и покатилось.

— Как не знать-то! Эт же наш главный врач рейонной больницы, етить его! Весь рейон от него плачет! Старый-то главврач Воронов до пенсии даже не доработал. Не дал ему Борис Геннадьевич доработать до пенсии, раньше сковырнул. С тех пор никакого житья не стало, хоть вообще лечиться не ходи! Как идешь ко врачу — так неси. А где взять? А не принесешь — ни тебе лечения, ни уходу, с чем пожаловал, с тем и уйдешь. Весь рейон на него в обиде, а ему как с гуся вода. А хирург егоный Ашманов так прямо и говорит: "Я на обиженных хуй ложу".

Я расплатился, взгромоздил кошелку с яблоками на каталку поверх картошки и повез. Вот тебе и нравственность. Вот тебе и мораль. Ничего ты тут не поделаешь. Можно приструнить Борьку, можно и еще кого-то одернуть и пристыдить, но в целом человеческую породу изменить нельзя. При наличии здравого рассудка очень скоро становится ясно, что история человечества — это история многообразных проявлений человеческих несовершенств, а роль историка сводится лишь к тому что наблюдать как шальной винторогий козёл истории скачет вкривь и вкось похотливыми прыжками, бодая справедливость и талант пониже поясницы.

— Именно-именно! — с готовностью подтвердил мои мысли гаденький дребезжащий голосок. Я нагнулся к источнику звука и обнаружил сбоку на тротуаре выпуклость с раструбом, из которого сочился гаденький дымок. А в дымке медленно прорисовывалась фигура… хмм… как бы это сказать… ну для чёрта эта тварь была мелковата. Скорее, чертёнок. Мохнатый, лилового цвета, с хвостиком и свинячьим рыльцем, выражение которого являло воплощенную пакостность.

— Здравствуйте, Михаил Аркадьевич! — продребезжал чертёнок. — Меня зовут Жбуня. А вот его — Чузяпка. Нас послал к вам господин Ченгудрексель, чтобы напомнить, что с завтрашнего дня начинается действие контракта. Завтра у вас orientation day.

Тут из гнусного дымка также плавно и легко материализовался еще один чертёнок, очень похожий на первого, но ярко-оранжевого цвета и протянул мне небольшую папку.

— Hello sir! How are you today. We brought some paper work for you. Please find some time to fill it in until tomorrow! This is for our Human Resources department, they need you to detail some parts of your prevous experience. Actually, it’s no more than twenty minutes of work. Okay? Please be on time for your orientation!

— А по-русски можно? — проворчал я. — и вообще, с какой стати вы ко мне явились? Я не алкоголик и не токсикоман! Идите, ребятки, по адресу, а меня, пожалуйста забудьте сей секунд! Мне вас только и не хватало.

— А мы как раз точно по адресу! — сказал оранжевый Чузяпка на этот раз по-русски.

— Мы просто так, без адреса не ходим, у нас времени нет! — подтвердил лиловый Жбуня и замысловато крутанул хвостом, показывая, как сильно у него не хватает времени.

— Тогда в чём дело, ребята? — я остановился и решил всерьез выяснить отношения с наглой галлюцинацией, не желавшей проходить.

— Сам ты галлюцинация! — сказал Жбуня!

— Он не галлюцинация, он гораздо хуже, — ответил Чузяпка, — он просто трепач и необязательный человек!

— Это как? — не понял я.

— А вот так! Кто подписал контракт? Разве не вы?

— Какой контракт?

— Контракт, по которому вы обязались отработать полтора года в аду по своей специальности психофизиолога. Господин Ченгудрексель послал запрос в Службу иммиграции и натурализации Преисподней. Запрос удовлетворен. У нас все быстро делается, не то что в Америке. Так что поздравляю! Вам разрешен въезд в ад, поскольку вы — обладатель рабочей визы.

Продолжение, возможно, последует, при наличии времени