И все же Мишенев решил разговорить Андрея. Он пригласил его пройтись, посмотреть город.

Они шли в сторону университета. Здесь, в каменистых громадах, размещались банки. В оконных витринах, на черном бархате, сверкали бриллианты, золото, жемчуг.

Шпили готических церквей и островерхих башенок купались в жарком солнце. Под ногами горел золотистый гравий.

Ближе к университету, в глубине, чернели узкие фасады высоких домов с черепичными крышами, отгороженные один от другого высокими плитняковыми стенами.

Они вышли на театральную площадь, направились дальше, мимо ратуши и старой католической церкви, по узеньким улицам, мощенным брусчаткой. Бросались в глаза древние гербы. На башнях отливали латунью и медью стрелки часов, на протяжении многих десятилетий отсчитывающих минуты городской жизни. В крошечных скверах журчали фонтанчики, украшенные цветами и мифологическими скульптурками. На одной тихой улочке, похожей на каменное ущелье, мемориальная доска напоминала, что здесь жил и работал французский философ Дени Дидро.

Высокое плоскогорье в древней части города главенствовало над всей Женевой. Дома с толстыми стенами, узкими и длинными, стрельчатыми окнами с решетками, массивными проржавленными воротами, покосившиеся башни с черными, зловещими впадинами бойниц, крепостные стены из поросшего мхом тесаного гранита, истертые плиты тротуаров, особенно у арок и ворот с висячими железными фонарями, — все уводило в далекое средневековье.

Андрей остановился перед тысячелетней каменной громадой собора святого Петра. Сюда не доносились ни шум трамваев, ни треск автомобилей. Все было окутано полумраком.

— Как на кладбище! Жутко! Да и в лавре нашей тоже жутко. Не бывал?

— Нет, — отозвался Герасим, — внутри не был!

— Жаль. Вот обратно будешь возвращаться, обязательно сходи.

Потеплели глаза у Андрея, по-доброму шевельнулись рыжеватые усы.

— Тогда, на границе, принял тебя за чиновного. Породу эту не терплю. — Он хлопнул себя по шее рукой: — Вот где сидят у нашего брата!

— Не все такие.

— А черт их разберет! На лбу не написано.

— Боялся, значит, меня?

— Остерегался… Скоро ли съезд-то начнется? Надоело ждать.

— Что верно, то верно, — поддержал Герасим.

Вышли на набережную, посидели на каменном парапете, посмотрели, как женевцы кормят прирученных чаек. Здесь, на открытом воздухе, за столиком кафе, Андрей и Герасим выпили по два высоких стакана гренадина. Дешево и сердито!

В озере уже начинало отражаться розоватое небо. Зажглись на набережной цветные фонарики. Где-то пели.

— У нас сенокос в разгаре, — сказал Герасим, вспомнив родную Покровку.

— А у нас сады фруктовые. Аж голова кружится от запахов, — похвастался Андрей.

…В Сешерон добрались они поздно. Поели хлеба с медом и сыром, выпили молока, приготовленного хозяйкой, и улеглись в постели, натянув на себя пледы.

Сквозь жалюзи струилась прохлада, принося с собой запахи свежей рыбы и смолы. Озеро совсем стихло. Не было слышно даже обычно усыпляющего шороха прибрежной волны. Все объяла ночная тишина. Последнее, что удержалось в сознании Герасима, — двенадцать ударов далекого соборного колокола, оповещающего Женеву о наступлении полуночи.

…Не только Мишенев — никто не знал о дне открытия съезда и где он будет проходить. Лишь догадывался Герасим Михайлович, что внезапный отъезд Гусева связан с этим волновавшим всех вопросом.

Когда стало известно, что — в Брюсселе, делегаты отправились туда маршрутами через Францию, Германию, Люксембург. Мишенев ехал маршрутом Базель — Мюльгаузен — Кельн. Железная дорога пролегала долиной Рейна.

Поезд мчался то мимо причудливых старинных замков, то вырывался к берегам, то терялся в живописных ущельях изумительного по красоте ландшафта центральной Европы.

Герасим Михайлович не отходил от окна. Облокотись на спущенную раму, он подставлял лицо освежающему потоку. Теплый сквознячок гулял по вагону, принося с долины медовые запахи.

В мучном, пустующем складе с окном, затянутым плотной материей, начал свою работу Второй очередной съезд РСДРП. Это было в четверг, 30 июля 1903 года.

Мишенев щелкнул крышкой карманных часов и отметил время: без пяти минут три.

Открыть съезд Организационный комитет поручил старейшему пропагандисту марксизма, ветерану русской социал-демократии Георгию Валентиновичу Плеханову.

— Мне хочется верить, — сказал он, — что, по крайней мере, некоторым из нас суждено еще долгое время сражаться под красным знаменем, рука об руку с новыми, молодыми, все более и более многочисленными борцами…

Звучный голос Георгия Валентиновича чуть дрожал от волнения. Привычным движением руки Плеханов провел по густой, окладистой бородке. Выпрямился. Посмотрел в зал — и внимательный взор его вдруг зажегся страстью оратора. Слова о том, что российские социал-демократы могут смело повторить сказанное Александром Герценом: «Весело жить в такое время!», произнесены были убежденно, с гордостью — они всколыхнули всех делегатов. Эту мгновенную реакцию Плеханов ждал и сразу уловил. Он приосанился, красиво откинул голову, и голос зазвучал совсем твердо:

— Хочется жить, чтобы продолжать борьбу. В этом и заключается весь смысл нашей жизни…

Мишенев всматривался в человека, знакомого по статьям, оставлявшим заряд большой силы и ума, испытывая при этом чувство восторга и одновременно — трепета. Плеханов будто обращался к нему, молодому борцу, и он готов был ответить Георгию Валентиновичу: «Да, смысл жизни я вижу в борьбе. Прекрасное всегда трудно дается».

— Двадцать лет тому назад мы были ничто, теперь мы уже большая общественная сила, — продолжал звучать и покорять голос Плеханова. — Мы должны дать этой стихийной силе сознательное выражение в нашей программе, в нашей тактике, в нашей организации. Это и есть задача нашего съезда, которому предстоит, как видите, чрезвычайно много серьезной и трудной работы.

Каждое слово его казалось отточенным, плотно ложилось в законченную фразу. Георгий Валентинович чуть подался вперед. Глаза, сосредоточенно смотревшие на делегатов, выдавали внутреннее удовлетворение, какое охватило Плеханова. Его легко можно было понять: Георгий Валентинович переживал радостное ощущение новизны: партия рождалась «Искрой», а съезду предстояло закрепить ее программой и уставом.

Мишенев испытывал волнующее, приподнятое состояние: он вместе со всеми будет определять пути революции, которая должна принести людям избавление от угнетения истлевающего мира, на его обломках создать новое коммунистическое общество.

И эта, еще недавно казавшаяся неизвестной, даль будущего, теперь виделась ему близкой. «Сегодня нас еще мало, — думал он, — но завтра, послезавтра будет больше».

Плеханов покорял не только речью, мягко звучащим голосом. У него было одухотворенное, умное, очень интересное лицо, отражающее все оттенки душевного состояния. Песочного цвета жилет и белоснежная манишка, светло-серый в клеточку костюм придавали его внешности особенную строгость и притягательность.

— Но я уверен, что эта серьезная и трудная работа, — говорил он, — будет счастливо приведена к концу и что этот съезд составит эпоху в истории нашей партии…

Когда Плеханов закончил речь, ему дружно зааплодировали. Делегаты поднялись и запели «Интернационал». У всех счастливо сверкали глаза. Лицо Мишенева было восторженно. Он посмотрел на Владимира Ильича, которого не видел со дня последнего разговора. Ленин тоже был взволнован и так же, как все, переживал торжественный момент открытия съезда. Цель, ради которой делегаты съехались в Брюссель, — у всех одна.

За столом бюро Герасим увидел и Петра Ананьевича. После Киева они еще не встречались. Красиков выглядел строже и озабоченнее. Клеон!..

Мишенев приподнял голову, и взгляд его встретился с серьезно-прищуренными глазами Петра Ананьевича. В короткий перерыв между заседаниями, они дружески пожали друг другу руки, обменялись впечатлениями, довольные яркой речью Плеханова.

Герасим, улучив момент, когда Георгий Валентинович оказался один, осмелился подойти к «первому марксисту в России», как называли его в Уфе. Он сказал, что с Урала, лично не знаком с Натальей Александровной, но слышал самые лучшие отзывы о ней, как враче и пропагандисте марксизма. Косматые брови Плеханова удивленно приподнялись.

— Да. Приятно слышать…. — промолвил Георгий Валентинович.

Неожиданное упоминание о Наталье Александровне вернуло Плеханова в родной Липецк, где прошли его детство и юность. Перед глазами встал отцовский флигелек… Как далеко все это теперь от него — и Липецк, и Наталья Александровна!

Георгий Валентинович качнул головой.

— Да, да! — сказал он. — Всему на свете своя пора, своя череда.

…На мгновение как бы оказался в Петербурге, на Казанской площади, шестого декабря 1876 года. Тогда под Красным знаменем землевольцев он громко, размахивая руками, читал речь о том, что правительство в России очень дурно и никуда не годится, что лиц правительственных следует бить палками: они гноят в тюрьмах и ссылают на каторгу передовых людей России, таких, как Чернышевский. Наташа была рядом и слушала его.

Кто-то отчаянно крикнул: «Казаки!» Все смешалось. Поднялся гвалт. Плеханов услышал испуганный голос Наташи. Полицейские взяли ее. Десять дней она находилась в доме предварительного заключения, пока не освободили «как жену студента, попавшую на площадь зрительницей, не участвовавшей в беспорядке».

С той декабрьской демонстрации за Плехановым началась старательная слежка. Его считали главным зачинщиком. И он вынужден был скрываться под разными именами, затем покинуть Россию. Георгий Валентинович вполне понимал свою вину перед Натальей Александровной и теперь.

— Вы напомнили мне о пережитом, — сказал после некоторой паузы Георгий Валентинович. Он поправил манжеты, учтиво поклонился. Подошел Красиков, шепнул что-то неприятное. Плеханов недовольно посмотрел на Красикова, сомкнул брови:

— Хватит вам, молодой человек, шутить над стариком! Это все Засулич Титаном да Прометеем навеличивает меня. Ей по-женски простительно…

Георгий Валентинович тяжеловато повернулся и, прихрамывая, направился к выходу…

Противники Ленина старались поссорить его с Плехановым. И Герасим Михайлович уже начал понимать, почему, собственно, лидер экономистов Мартынов без конца нападает на книгу «Что делать?».

— Если это верно, если пролетариат стихийно стремится навстречу буржуазной идеологии, — разгоряченно ораторствовал тот, — если социализм вырабатывается вне пролетариата, то распространение социализма в рабочей среде должно вылиться в форму борьбы между идеологией пролетариата и его собственными стихийными стремлениями…

«Через пень-колоду», — быстро записал себе Ленин, насмешливо прищурился, переглянулся с Плехановым. Опять склонившись, убористым почерком что-то приписал, подчеркнул жирной чертой и как председатель заседания поспешил дать слово Георгию Валентиновичу, подававшему об этом знаки.

— Можно ли путать божий дар с яичницей?.. — сказал Плеханов.

В зале прокатился смешок, стихли разговоры, вызванные речью Мартынова.

— Ленин писал не трактат по философии истории, а полемическую статью против экономистов, которые говорили: мы должны ждать, к чему придет рабочий класс сам, без помощи «революционной бациллы», — разъяснил Плеханов. И сердито бросил: — Но если вы устраните «бациллу», то остается одна бессознательная масса, в которую сознание должно быть внесено извне. Если бы вы хотели быть справедливы к Ленину, — подчеркнул Георгий Валентинович, — и внимательно прочитали бы всю его книгу, то вы увидели бы, что он именно это и говорит…

Легким прикосновением к крахмальному воротничку Плеханов поправил сбившийся галстук, резко сдвинул темные брови и энергично досказал:

— Прием Мартынова напоминает мне одного цензора, который говорил: «Дайте мне «Отче наш» и позвольте вырвать оттуда одну фразу — и я докажу вам, что его автора следовало бы повесить».

Раздался громкий смех, одобрительно захлопали. Владимир Ильич добродушно усмехнулся.

Плеханов все больше завоевывал симпатии Мишенева мудростью и полемичностью речей. Покорял его своим гибким умом, логикой, отточенностью фраз, их ясностью. Именно таким себе и представлял Плеханова ранее Герасим Михайлович.

Георгий Валентинович гордо откидывал красивую голову, обдавал собеседника то снисходительным, то высокомерным взглядом. Это нарочитое подчеркивание своего превосходства пугало, а иногда и отталкивало людей. И тем не менее Мишеневу продолжал нравиться Плеханов. Георгий Валентинович превосходно поддразнивал противников, шутил, старался разрядить нагнетавшуюся Мартыновым и Акимовым обстановку, когда велись споры о программе партии.

Со свойственным ему умением, Плеханов прямо-таки «высек» антиискровца Акимова, как зарвавшегося гимназиста. Он был беспощаден, и, называя такого рода людей «умниками», сражал их полной иронии фразой.

— Вообще Акимов удивил меня своей речью. У Наполеона была страстишка разводить своих маршалов с их женами; иные маршалы уступали ему, хотя и любили своих жен. Акимов в этом отношении похож на Наполеона — он во что бы то ни стало хочет развести меня с Лениным. Но я проявлю больше характера, чем наполеоновские маршалы; я не стану разводиться с Лениным и надеюсь, что и он не намерен разводиться со мной…

Плеханов склонился в сторону Владимира Ильича, выжидая утвердительного ответа. Прокатился дружный смешок делегатов. Ленин, тоже смеясь, покачал головой, дескать, нет, он не собирается порывать с ним добрые отношения.

…В отель делегаты возвращались после заседаний усталыми, но радостно-возбужденными.

— Гарантия прав пролетариата. Это очень правильно! — подчеркнул Ленин плехановские слова. — Только гарантия прав, а не иначе!

Долго, очень долго еще обсуждали этот вопрос собравшиеся у подъезда отеля искровцы. Времени было достаточно. Над вывеской отеля «Золотой петух» зажгли газовый фонарь. Владимир Ильич пошутил:

— Не по этой ли вывеске, товарищ Мишенев, назвались Петуховым?

— И Муравьевым значусь, Владимир Ильич, — усмехнулся Герасим Михайлович.

— А наблюдали вы: муравьи всегда прямую дорогу ищут, зигзагов не любят, — и Ленин сделал зигзагообразный жест.

Окна кафе были раскрыты. Несколько угрюмых брюссельцев, собравшись тут, слушали романс Даргомыжского «Нас венчали не в церкви». Пел Гусев. Владимиру Ильичу всегда нравился его приятный баритон, а сегодня особенно.

Ленин стоял и рассказывал товарищам:

— Мы пели этот романс с сестрой, и мама любила нас слушать. Была у нас нянюшка Варвара Григорьевна — милейшая пензенская женщина. После наших дуэтов с сестрой она, расчувствовавшись, говорила: «Ах ты, алмазный мой», — и уводила из гостиной…

Гусев закончил романс и тут же запел: «Нелюдимо наше море». На лице Владимира Ильича проступила улыбка. У него заискрились глаза. Он прищелкнул пальцем. Повторил вполголоса за Гусевым: «Но туда выносят волны только сильного душой».

— Как это верно! — воскликнул он. И, обращаясь к делегатам, подметил: — Только сильного душой и вынесут волны в нашей борьбе. Не правда ли?

Ленин со всегдашней стремительностью махнул шляпой, пожелал «спокойной ночи» и торопливо зашагал от шумного отеля.

Улица была безлюдна. Свинцово отливала пустынная мостовая, тускло освещаемая луной, едва пробивающей серые сумерки.

Узенькие улицы Брюсселя и его площади были однообразно скучны. На всем лежали следы тумана и копоти, все было окрашено в серо-монотонный цвет, ничто не радовало глаз. Благонравные брюссельцы не так были просты и благосклонны к чужестранцам, как швейцарцы. Тут чаще, чем в Женеве, попадались патеры в черных одеяниях. «Свободную» Бельгию бдительно охраняла королевская полиция, строго и подозрительно наблюдая за приезжими. Вот и сейчас прошел полисмен в накидке и бесцеремонно с ног до головы оглядел компанию у подъезда.

Герасим Михайлович постоял еще с минуту и вошел в отель. По широкой нарядной лестнице он поднялся на второй этаж. В светлом оживленном зале, в углу, подальше от окна, увидел мрачного и задумавшегося Крохмаля.

«Откалывается, все больше находится в кругу мартовцев», — сознавать это Мишеневу было больнее всего сейчас, когда требовалось единство. Не он ли, Крохмаль, пригласил его к себе на квартиру и свел с уфимской социал-демократической группой? Теперь становится совсем чужой…

Крохмаль вяло слушал, неохотно и односложно отвечал. Он не желал открываться.

— П-плеханов выстегал Мартынова с Акимовым, как мальчишек. З-за что? Они в-высказали свою точку з-зрения. Я з-знаю, ее придерживается М-мартов и другие делегаты. П-почему же тогда в-все должны исповедовать в-взгляды Ленина? П-почему?

— Потому что они выявляют истину.

— И-истину! — с иронией усмехнулся Крохмаль. — Ее следует еще д-доказать.

— Нельзя, Виктор Николаевич, будучи ущемленным в самолюбии, менять свои принципы. Плеханов поэтому резко, но совершенно справедливо отводил никчемные нападки от Ленина.

Крохмаль махнул рукой, считая, что Мишенев говорит не по своему твердому убеждению и разумению. Он не терял надежды, что сумеет переубедить, как ему представлялось, человека, еще не совсем окрепшего в своих взглядах и воззрениях. Достаточно лишь пробудить в нем сочувствие к Мартову, нуждающемуся в человеческой поддержке. И он сказал:

— Мне жалко Юлия Осиповича. Столько лет его с-связывала дружба с Лениным, а теперь она р-рушится на наших глазах…

— И рухнет, — вскинул на Крохмаля взгляд Герасим. — Мартов не понимает или не хочет понять, что партия — прежде всего организация. И успех ей принесет только железная дисциплина, только единство.

И хотя Виктору Николаевичу явно не нравилось, каким тоном отвечал Мишенев, с прежним расположением мягко возразил:

— Ну, з-зачем же так к-категорично судить об Юлии Осиповиче? Все далеко не так просто, все много сложнее, чем кажется нам…

— Не вижу сложности в том, что ясно, — отрезал Герасим Михайлович.

Крохмаль на мгновение задумался: «Не так уж податлив этот «скороспелый искровец»… Но спокойно продолжал в нужном направлении разговор:

— Ленин з-заражен д-диктаторством и не терпит инакомыслящих. А ведь можно найти общий язык, пойти на у-уступки друг другу.

— Да нет уж! — усмехнулся Герасим Михайлович. — Лучше разрыв, чем уступки и соглашения.

— Серьезно? Зачем же так! Ленин у-уверовал в свою непогрешимость, а ведь он тоже может ошибаться.

— Разумеется. От ошибок никто не застрахован. Но одна ошибка — это ошибка. Две — тоже еще можно считать ошибкой, но цепь их — уже линия. Ленин борется за единство наших рядов.

Крохмаль долго молчал. Его, привыкшего к бравированию, совершенно сбил с толку этот без году неделя революционер.

— Устал я от всего, — откровенно признался он.

Белый фланелевый пиджак, выделявший его среди других, мешковато топорщился на спине, а глаза от бессонной ночи были воспалены, взгляд опустошен.

— Как утомительны эти б-бесплодные схватки… А я, между прочим, тюрьмой покупал для себя право высказывать с-свои убеждения, — сердито сказал Крохмаль.

— Тем обиднее видеть эти шатания, — отпарировал Герасим Михайлович.

Час был поздний. Кафе пустело.

— Какая тяжелая атмосфера царит у нас на съезде! — устало покачал головой Крохмаль. — Эта ожесточенная б-борьба, эта агитация д-друг против д-друга, эта резкая полемика, это н-не товарищеское отношение!..

— Позвольте, позвольте, — остановил его Мишенев и невольно повторил ленинские слова: — Я думаю совсем наоборот: открытая, свободная борьба. Мнения высказаны. Решение принято!

Герасим Михайлович приподнялся на носках.

— Только так я понимаю наш съезд! А не то, что бесконечные, нудные разглагольствования, которые кончаются не потому, что люди решили вопрос, а потому, что устали говорить…

Крохмаль надменно посмотрел на Герасима Михайловича и обернулся к подошедшему Гусеву.

— Не совсем так, — сказал он. — Выбили ш-шпагу из рук, обезоружили…

— Спорьте, спорьте, — включился в разговор деликатно Гусев. — В политике жертвы неизбежны!

Его поддержал Мишенев:

— Замечательные слова произнес Владимир Ильич: «Наша партия, — сказал он, — выходит из потемок на свет божий и показывает весь ход и исход внутренней партийной борьбы…»

Дюжие полисмены, вышагивающие по каменным плитам вблизи отеля «Золотой петух», остановились у раскрытого окна, и делегаты оборвали разговор. Два дня назад одного товарища они в чем-то заподозрили и вызвали в полицейское бюро опроса, затем направили дело в суд. Это грозило неприятностями — давало королевской полиции повод вникнуть в суть дела и обнаружить съезд.

Мишенев, Гусев и Крохмаль, не выказывая беспокойства, поодиночке оставили кафе.