Гарнизон в тайге

Шмаков Александр Андреевич

Часть первая

 

 

СКВОЗЬ ПУРГУ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Машина остановилась.

Мартьянов открыл дверцу автомобиля, сгибаясь, вылез наружу. Ноги до колен утонули в снегу. Прищурив глаза, командир залюбовался радужным сверканием снега, бескрайними просторами, лежащими вокруг. Мотор похлопывал, и синеватая струйка дыма нарушала впечатление свежести и чистоты. Однообразные выхлопы утомили за долгие часы езды, и Мартьянов сказал, чтобы шофер приглушил мотор.

Мартьянов был высок и худощав. И хотя командир получал обмундирование самого большого размера, оно было мало для его огромной фигуры. Он любил свой рост, всегда ходил, держа прямо корпус и гордо вскинув голову. Начальник штаба Гейнаров шутил: «Ты, Семен Егорович, глядючи на Петра Великого, рос…».

Черноглазый шофер, в коротком полушубке, кожаных брюках, старательно уминал снег возле машины, готовясь накинуть на колеса вторые цепи.

Мартьянов усмехнулся, безнадежно махнул рукой..

— Попробуем с двойными цепями, товарищ командир, — упрямо сказал шофер — красноармеец второго года службы.

Мартьянов достал пачку папирос.

— Закуривай, Круглов.

— Спасибо, — шофер торопливо зажег спичку. Он редко видел командира таким задумчивым, казавшимся старше своих лет. Всегда подстриженные, хотя и седоватые усы, выбритые до синевы щеки молодили Мартьянова. На скуластом, широком лице командира не угасала улыбка даже в минуты, когда он был сосредоточен на чем-то серьезном и большом. Сейчас взгляд Мартьянова казался Круглаву суровым и прощупывающим.

— Нагоняют нас, — командир указал на дорогу, по которой они только что ехали. Там появился отряд лыжников. Сначала это была сплошная живая масса. Потом обозначились ряды, и все яснее стали вырисовываться люди. Они то сгибались, то выпрямлялись.

Впервые совершается такой длительный переход на лыжах. Пока все хорошо. За отрядом лыжников двигалась артиллерия. Колеса зарядных ящиков и передков поставлены на лыжи. За артиллерией — собачьи упряжки с пулеметами. Теряясь в сверкающих просторах льда и снега, цепочкой растянулся обоз.

Идет отряд. Впереди своих подразделений — командиры батальонов и рот. Колышется живая красноармейская волна. За спинами черным блеском отливают винтовки. Восьмой день перехода, а разговоры среди бойцов не прекращаются, всех интересует одно: куда идут?

Мартьянову известно об этих разговорах. Он знает: не только бойцы, но и командиры яро спорят между собой — отрядное ли учение этот многодневный переход вниз по Амуру, или выполнение полком неведомой им боевой задачи. Но приказ Блюхера пока секретен: еще не пришло время огласить его всему отряду.

— Жмут на педали, товарищ командир, — весело замечает шофер, закончив накидывать цепи. Слова его нарушают раздумье Мартьянова.

— Опаздываем.

Шофер заводит мотор. Задние колеса швыряют снег, машина чуть вырывается, но вскоре опять останавливается. Из радиатора выбивается густой парок.

— Вот и приехали, — не то шутливо, не то с досадой говорит Мартьянов и смотрит на часы.

Командир раскрывает планшет, бросает взгляд на карту: до ближайшей стоянки — восемнадцать километров, До места следования — больше сотни. Мартьянов стучит пальцем по планшету. С минуты на минуту нужно ожидать самолета. С ним — пакет. Так было сказано в штабе Армии.

— А далековато еще ехать, — размышляет вслух Мартьянов.

Шофер, будто ждавший этого удобного случая, чтобы заговорить с командиром о том, что волнует отряд, осторожно спрашивает:

— Вы были там?

— Не был. В первый раз еду.

— А мы думали, — признается Круглов, — воевать едем. Предположение было — с японцами.

— Воевать, может, и придется, — задумчиво произносит Мартьянов, — провоцируют нас, а пока учиться надо…

Круглов внимательно смотрит на командира. Мартьянов вскидывает брови, шутит:

— Схватки будут боевые, да, говорят, еще какие! Знаешь, кто так говорил? Не-ет! А тебе знать надо…

Командир присаживается на крыло автомобиля. Закуривает.

Подходит отряд. Слышится шуршанье лыж по затвердевшему насту, скрип полозьев саней, пофыркиванье широкогрудых обозных лошадей, покрывшихся инеем, скулеж собак, красными языками хватающих снег, громкие голоса ездовых.

Объявляется привал. Комсостав собирается возле автомобиля и ждет, что скажет Мартьянов, облокотившийся на открытую дверцу. Командир окинул быстрым взглядом отряд. У козел с винтовками — красноармейцы. Кто-то неугомонный достал гармошку, кто-то пошел в пляс по кругу. Донеслась бодрящая песня:

И в дожди, и в седые туманы По холмам приамурской тайги Проходили в боях партизаны, Пели песню победы полки…

— Поют! — говорит довольный Мартьянов. — Значит, еще есть порох в пороховницах. Можно продолжать марш. — Он лихо сдвинул синеватый шлем на голове. В Мартьянове остались еще привычки от партизанских лет: резкие жесты, обрубленные фразы, часто скрепленные ядреным словом. И все же Мартьянов являлся в отряде тем человеком, чья воля поднималась над всеми. Сейчас он созвал комсостав, чтобы доложить о приказе Блюхера. Командиры ждут, когда он начнет говорить, а Мартьянов слушает, как поют красноармейцы, и терпеливо поджидает самолета, который вот-вот должен появиться.

Командир быстро закрывает дверцу автомобиля, кладет руку на кобуру и передвигает ее назад. На широком ремне, туго обтягивающем борчатку, кобура с браунингом кажется почти игрушечной.

К песце присоединяется гудящий звук, проходит еще минута, и в голубом небе над дальним мысом Амура показывается самолет. Он идет на отряд, чуть склонив правое крыло.

Песня обрывается. Все молчаливо выжидают чего-то важного.

Самолет делает несколько кругов над отрядом, летчик сбрасывает вымпел и, убедившись, что он принят, ложится на обратный курс.

Мартьянову приносят пакет. Он разламывает сургучную печать, прочитав, сжигает бумажку.

— Приказ командарма таков, — отчеканивая каждое слово, говорит он, — следуем в Де-Кастри. На новом месте будем строить укрепрайон… Обстановка, сами знаете, напряженная. Пахнет войной…

Мартьянов смолкает. Ему кажется, что командиры уже знают: дело начинается большое. Предстоит основать гарнизон в тайге, заложить город.

— Рассказать о приказе Блюхера красноармейцам…

Командиры расходятся. Остается начальник штаба Гейнаров. Поглаживая клинообразную бородку, он хитровато улыбается и показывает на автомобиль.

— Сдала Америка?

— Слабосильна, — отвечает Мартьянов, — надо бы сразу на лошадях…

Они переходят на официальный разговор.

— Овсюгов принял радиограмму: «Тобольск» затерт во льдах.

Гейнаров отстегивает ремешок полевой сумки. Тут весь «походный штаб» отряда: карты, оперативные приказы, таблица кодов, потрепанные томики Клаузевица, фотографии жены с сыном. Начальник штаба достал радиограмму и передал ее нетерпеливо ожидающему командиру. У Мартьянова сомкнулись густые брови. Радиограмма Шаева тревожна: дрейфующие льды относят пароход к берегам Японии.

Шаев назначен в полк недавно. Мартьянов не успел еще присмотреться к нему. В ПУАРМе о Шаеве отзывались хорошо, но Мартьянову не понравилось, что заместитель с первых дней сделался «отцом» в части и заслонил его, командира-комиссара. «Повернул все круто, по-своему, каждому в душу влез, — подумал неприязненно Мартьянов о Шаеве и тут же отказался от этой мысли. — Что за помполит, если он не вникает в распоряжения командира, уткнется в партийные дела и не выходит из политчасти?» И все же командир не преодолел личной неприязни к Шаеву. «Партия поставила его на ответственный участок, доверяет ему» — говорил внутренний голос, и, как бы отвечая ему, другой подтверждал: «Да, поставлен, но ты призван отвечать за всех: за Шаева, за командиров, красноармейцев, ты являешься главой войсковой части».

— Наделает Шаев лишних хлопот, чует мое сердце.

— Шаев ни при чем.

— Как ни при чем?! Ты понимаешь, что это значит? — Мартьянов боится назвать то, что может быть с пароходом.

— Война, Семен Егорович, открытый повод к войне! — заключает Гейнаров.

— Немедленно радировать, чтоб были осторожнее.

Подбегает красноармеец, вскидывает руку:

— Товарищ командир, разрешите обратиться к начальнику штаба.

Гейнаров принимает от связиста радиограмму.

— Я радировал Шаеву, что на выручку им идет «Добрыня Никитич»… Да, сведения о дрейфе льда не утешительны. Им надо приготовиться ко всяким случайностям…

— Вот то-то и оно, — тяжело вздыхает Мартьянов.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Отряд трогается. Оставив машину в обозе, впереди в кошеве едет Мартьянов. Круглов покрикивает на лошадей, подстегивает гнедого коренника и поглядывает на задумчивого командира. Шоферу кажется, что командир, как и он, разочарован.

Круглов представлял себе поход так. Отряд незнакомой дорогой заходит в тыл противнику. Неожиданный удар — и об успехах отряда заговорят газеты. Будут писать и о нем, Круглове, участнике этих событий. Жизнь неожиданно заполнится фронтовыми делами. Но ничего подобного не предвиделось.

Отряд шел дальше. Кругом была все та же местность: слева — бесконечные просторы снега, а справа — свисающая с крутого берега Амура дремучая тайга. Круглов замечал стойбища и деревни, приютившиеся на берегу, беловатый дымок от труб — и опять снег, тайга и дорога, исчезающая в снежном сверкании. Изредка встречались подводы с сеном, небольшие обозы с ящиками, тюками и мешками. Это везли в сельские кооперативы промтовары.

Повторялись изо дня в день привалы. Отряд останавливался на обеды, ночевки. Политруки успевали по своим подразделениям проводить беседы, читки радиосводок и организовывали короткие встречи с населением.

Круглов почти не отходил от Мартьянова. После дневного марша возле Мартьянова собирался комсостав, политруки, обменивались новостями походной жизни. Круглов хорошо знал, что делается в отряде, знал, кто из красноармейцев шел впереди, кому помогали, кто нес винтовку и противогаз уставшего товарища. Каждый день повторялось одно и то же. Мартьянов во всех случаях со вниманием выслушивал короткие доклады озабоченных командиров и политруков, а чаще всего уходил к бойцам и подолгу задерживался возле них. Вначале Круглову это казалось служебной формальностью, но вскоре он убедился: Мартьянов помнит все, что сообщают ему о красноармейцах и, разговаривая то с одним, то с другим из командиров, проверяет, как выполняются его распоряжения.

Круглов не сразу догадался, как Мартьянов умел отбирать для себя все новые и новые факты из однообразных, ежедневных докладов командиров. Прислушиваясь ко всему происходящему вокруг него, шофер начинал понимать, что боевая жизнь, о которой он мечтал, здесь, в отряде, что он сам — маленькая частица этой жизни. «Воевать топорами да пилами будем, с тайгой сражаться»…

А вокруг широко стлалась равнина. Из-под копыт лошадей летели снежные брызги. Небо было розовым, тени — фиолетовыми, воздух дымчатым. Круглову, сменившему руль на вожжи, казалось, что лошади топчутся на месте, и шофер часто вскидывал бич над головой, щелкал им в морозном воздухе. От скуки он наблюдал за тенью повозки, все больше и больше вытягивающейся на снегу с боку дороги. Клонило ко сну. Шофер вполголоса запевал:

По долинам да-а пр-о взгорьям Шла-а диви-и-изия впе-еред…

Ему начинал подпевать Мартьянов.

И опять Круглов возвращался к мысли о том, что если бы повторились волочаевские дни, то он непременно первым бросился бы на штурм проволочных заграждений. А Мартьянов, вспоминая былые бои в сорокаградусные морозы у сопки Июнь-Карани, громче подхватывал:

Что-обы с бо-о-ем взя-ять При-иморье-е — Бе-елой-й армии-и о-оплот.

Всходила луна. Ее огромный диск медленно поднимался над землей. Давно-давно в такую же морозную ночь, окрашенную заревом артиллерийского огня, Мартьянов послал в разведку четырех бойцов. Назад они не вернулись. Когда отряд занял Спасск, их изуродованные трупы нашли в избушке. Они, окруженные неприятелем, взорвали себя гранатами, но не сдались.

— Товарищ командир, а вы Приморье брали?

— Брал, — отвечает Мартьянов и скупо рассказывает о четырех разведчиках.

Слушает Круглов и, чего не доскажет командир, сам дорисует воображением. Забыться можно: унестись с партизанским отрядом в тайгу, громить белояпонцев, побывать в разведке, выполнить поручение командира. Если нельзя вернуться назад, значит, надо умереть, подложив под себя гранаты.

А Мартьянов опять смолкает.

— А тут ходили? — интересуется Круглов.

— Места знакомые. Берданками да дробовиками воевали. Питались сушеной рыбой. Пять-шесть человек иной раз против взвода шли…

Вспомнил Мартьянов случай с гиляком Ничахом.

— Раз белояпонцы нас окружили, измором хотели взять. Провизия у нас на исходе — ломоть хлеба на день. И вдруг к нам пробрался гиляк Ничах. Нарты белорыбицы привез и винтовку. Спас! А проводник какой, э-эх! В этих местах было. А сколько таких случаев! Разве все упомнишь. В каждой деревне и стойбище у красноармейцев и партизан — друзья. Порохом, табаком выручали, хлеба давали, лепешки из рыбы, связки корюшки….

Мартьянов обрывает рассказ, закуривает. Жадно глотает табачный дым. Он выкуривает несколько папирос подряд и прячет голову в мерлушковый воротник борчатки.

Лошади сбавляют бег. Убаюкивающе скрипит снег под полозьями кошевы. Все залито холодным лунным светом. Тело сковывает мороз.

— Прибавь газу, — в полусне бормочет Мартьянов.

— Есть!

Круглов тихонько понукает лошадей, беззвучно машет бичом. Лошади выгибают шеи. Навстречу рвется ветер, лохматит гривы, откидывает хвосты.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

…Было это так.

Мартьянова вызвали в штаб ОКДВА. Он вернулся оттуда с приказом и двумя пакетами, опечатанными сургучом. Он привык к подобным пакетам. За долгие годы службы сколько раз приходилось ему выполнять самые трудные оперативные поручения и боевые задания. Надписи на пакетах «секретно», «совершенно секретно» стали чем-то неотъемлемым в его жизни и отложили на все действия Мартьянова, на манеру общения с людьми и даже на отношения с женой отпечаток внутренней сдержанности — это была выдержка, воспитанная годами командирской жизни.

Мартьянов только появился в приемной Блюхера, как дежурный предупредил:

— Вас уже ожидает командарм…

Мартьянов, подтянувшись, прошел в кабинет, торопливо прикрыв за собой массивную дверь. В этом кабинете он бывал несколько раз. Запомнилась обстановка его: дубовые стулья, два кожаных кресла возле письменного стола, на столе выделялся лишь серого мрамора прибор с большими гранеными чернильницами, рядом — маленький столик с телефонными аппаратами, в простенке — писанный маслом портрет Ворошилова. Тут не было ничего лишнего, и это, как казалось Мартьянову, подчеркивало простоту командарма.

Мартьянов знал, что Блюхер — бывший рабочий, прошел суровую революционную и боевую школу, прежде чем занять пост командующего Особой Краснознаменной Дальневосточной Армией. Больше всего он уважал в командарме его прошлое. Оно было близко и понятно Мартьянову. И то, что Блюхер возглавил первые красногвардейские, а потом партизанские отряды на Урале, совершил легендарный таежный переход на соединение с регулярными войсками Красной Армии через тылы казачьего корпуса генерала Дутова, — поднимало в глазах Мартьянова еще больше славу и авторитет командарма.

«Военным самородком» считал командарма Мартьянов и уважал его, как человека, вышедшего из народа.

Блюхер выглядел слегка грузноватым, но стоило ему выйти из-за стола, как перед Мартьяновым очутился очень подвижный и подтянутый человек. Едва касаясь паркетного пола, он легко шагнул навстречу Мартьянову. Прервав официальную фразу командира мягким приветствием, Блюхер крепко пожал его руку.

Блюхер казался ниже среднего роста возле высокого Мартьянова. Командарм жестом указал на кресло. Мартьянов выждал, когда опустится в кресло командарм, и сел. Сильная складка губ Блюхера дрогнула, он был чем-то озабочен. Однако заговорил он совершенно спокойно. Спросил:

— Не надоело полку в насиженном месте?

— Засиделись, — ответил Мартьянов, пытаясь предугадать то главное, о чем будет говорить Блюхер. Неспроста тот завел разговор: время-то тревожное, обстановка напряженная, враг не дремлет.

Серые глаза Блюхера внимательно посмотрели на Мартьянова.

— Опять зашевелились враги, пока еще тайно. Надо быть готовыми предупредить неожиданное нападение. Хочешь мира — укрепляй оборону…

Мартьянов мысленно согласился с командармом: неизбежны провокации и военная развязка. Так начались грозные события на Китайско-Восточной железной дороге в 1929 году, так могут японские империалисты и сейчас развязать новую войну. КВЖД научила многому. Хочешь покоя в доме — закрывай надежнее двери в сени.

— Замкнуть границы, — продолжал командарм в том же спокойном тоне, но решительно и твердо. — Такова воля нашего правительства и приказ наркома.

Блюхер весь подтянулся, встал. Поднялся Мартьянов и прошел за командармом к нише в стене. Блюхер аккуратно отдернул занавеску. Взял указку и обвел ею условные знаки на карте, разбросанные в продуманной последовательности вдоль границы. Лицо командарма, усыпанное едва заметными оспинками, оставалось по-прежнему озабоченным.

— Ваш пункт назначения здесь. — Он задернул занавеску. — В документах, которые вручит начштаарм, найдете все необходимое для руководства… 23 февраля отряд должен быть в указанном месте, а накануне, в 14 часов, вы получите самолетом официальный приказ и огласите его…

— Понятно, товарищ командарм! — Мартьянов тоже весь подтянулся. Ему показалось, что командарм окинул его добрым, приветливым взглядом. Блюхер хорошо знал командира полка и полк, с которым был тесно связан давними годами боевой дружбы. Она началась при штурме Волочаевки. Командарм мог надеяться на полк и его людей: в полку умели ценить и хранить свои традиции, завоеванные кровью и храбростью в тяжелых боях. Он тоже был почетным бойцом этого полка, занесенным в списки его первой роты постановлением Совета Министров Дальневосточной Республики.

Блюхер хотел рассказать, как началась подготовка к дислокации полка, которому выпала новая честь — проложить трудный путь и совершить первыми в ОКДВА лыжный переход, но счел это преждевременным и смолчал. Следом за полком должна была дислоцироваться в низовье Амура стрелковая дивизия и другие войсковые соединения. Таков был приказ наркома Ворошилова.

— Желаю успеха! — улыбнулся командарм в пшеничные усы и протянул руку.

Мартьянов пристукнул каблуками, повернулся и вышел. Он готов был немедля приступить к выполнению боевого задания.

Разговор у начальника штаба был короткий. Вручая пакеты, тот предупредил:

— Вскройте в пунктах их обозначения. Пока переход ваш назовем отрядным учением. Готовьте к нему рядовой и начальствующий состав. Повторяю, пока только учение. Разговоры могут помешать делу…

Мартьянов обиделся и хотел сказать, что излишне предупреждать его, бывалого в таких операциях человека, но начштаарм продолжал:

— Полк расчлените на два отряда: один тронется на лыжах вниз по Амуру, другой из Владивостока перебросим пароходами к пункту назначения…

Он протянул руку в рубцах. На кисти не хватало указательного пальца, мизинец был смят: следы жарких боев. И хотя эту обтянутую сухожилиями руку Мартьянов видел много раз, но сейчас посмотрел на нее с особым уважением. Заметив продолжительный взгляд командира, начштаарм смущенно сказал:

— Память о Перекопе…

Мартьянов крепко сжал протянутую ему руку и дружески потряс ее.

Начштаарм пожелал успеха, строго и вместе с тем тепло улыбнулся. Обида Мартьянова заслонилась другим чувством, чувством все той же ясной ответственности за порученное дело. Он хотел что-то спросить, но что́ — хорошо не знал и торопливо вышел из кабинета. От здания штаба Армии до военного городка он проскочил на автомобиле, не заметив уличного движения, не слыша, как шофер затормозил машину и открыл дверцу.

Мартьянов недоумевающе взглянул на Круглова, почти выскочил из автомобиля и направился к зданию штаба полка.

— Гейнарова и Шаева ко мне! — проходя мимо дежурного, сказал он.

Гейнаров вошел в кабинет почти следом за Мартьяновым, вскоре прибежал Шаев. Они совещались около часа. Затем дежурный по части получил приказ объявить тревогу.

В казармах зазвенели телефоны. Голоса дневальных повторили распоряжение дежурного, и все мгновенно пришло в движение, подчиненное строгому расчету и системе. Те, кто находился в казармах, могли на ощупь выхватить свою винтовку из десяти винтовок, стоящих в пирамиде, взять из ящика свой подсумок из десятка одинаковых подсумков, одеть свой противогаз.

— Тревога объявлена! — доложил дежурный и выбежал.

Мартьянов посмотрел на часы, стрелки которых не только отсчитывали время, но теперь и проверяли подвижность огромного и слаженного организма, каким являлся полк.

Мартьянов остановился у окна, откуда был виден весь «насиженный городок»: многоэтажные кирпичные казармы, мастерские боепитания, домики с палисадниками. Пересекая плац, в казарму бежал начальник связи Овсюгов, тонкий, суховатый и костистый. Он застегивал на ходу борчатку, поправлял шлем, сбившийся набок. «Должно быть, не дообедал», с сочувствием подумал Мартьянов. Около склада появился старшина Поджарый. Из мастерской боепитания выскочил Шафранович и, направляясь в казармы саперов, кому-то махал рукой. Он во время тревог всегда растерянно метался, словно оказывался захваченным врасплох. Мелкими шагами, часто перебирая ногами, от столовой начсостава бежал командир батареи Шехман; за ним спешили еще несколько командиров. У квартиры комбата Зарецкого стояла женщина с накинутой на голову шалью и что-то кричала и жестикулировала. Зарецкий часто оборачивался и тоже взмахивал рукой. Мартьянов в женщине узнал жену комбата. У казармы Зарецкий встретился с командиром пульроты Крюковым, и оба мгновенно скрылись в подъезде.

Мартьянов опять посмотрел на часы. Прошло уже три с половиной минуты.

— Полк поднят по тревоге! — доложил вбежавший дежурный.

— Подразделениям ждать указаний! Начсоставу собраться в клубе! — приказал Мартьянов и сам направился туда.

Командиры собрались в зале и ждали, что им скажут: такая-то рота, батальон показали лучшее время сбора по тревоге. Между рядами стульев, тяжело ступая, прошел озабоченный Мартьянов, остановился у переднего ряда, повернулся:

— Получен приказ сформировать отряды и оставить городок…

Командиры поняли: это была не учебная тревога. Никто не удивился и никто не ждал теперь, что Мартьянов скажет, чье подразделение показало лучшее время сбора по тревоге.

— Готовьте людей к многодневному походу…

Начались приготовления к отрядному учению.

Вскоре сформированные отряды покинули казармы. Впереди одного из них на автомобиле уехал Мартьянов, второй возглавил Шаев.

…Сейчас, когда отряд прошел уже больше восьмисот километров, Мартьянов, взглянув на расшитые меховые варежки, с благодарностью подумал об Анне Семеновне: «Где-то кроличью шкурку нашла. Тепло в варежках, руки не стынут. Ничего не сказала, а сунула в карманы борчатки». Мартьянов похлопал расшитыми меховыми варежками и попытался представить, чем занята сейчас жена.

«Госпиталя-то ведь тоже нет. Выехал. Теперь уже опустел городок. Скучно ей без дела. Наверное, сидит за книгой. Скоро ли свидимся вновь?»

И тут же решил: «До лета не встретимся».

Мартьянову уже представлялось, какой будет эта встреча, как приютит их тайга, как быстро полк освоит новое место, создаст городок.

В личной жизни у Мартьянова было не все спокойно: угнетала отцовская тоска. Знала об этом лишь Анна Семеновна. Теперь бы у Мартьянова был сын, такой же большой, как Круглов. Разбросала гражданская война людей по белому свету, разлучила жен с мужьями, матерей с детьми; жаловаться некому и спрашивать не с кого. И встала перед глазами прошлая жизнь.

О детстве своем Мартьянов не любил вспоминать. Да и было ли у него детство, если с ранних лет заботами взрослого жил? Как только Сенька окреп, появилась силенка, отец дал в руки топор. Был отец его — Егор Мартьянов — шпалотесом, всю жизнь сам спины не разгибал, тесал шпалы и сыну завещал шпалотесом быть. До рекрутов Сенька только и знал топор да шпалы.

Мечтал Сенька о грамоте, но не для бедняков она. Отец рассуждал так: был бы хлеб с квасом, да зипун с плеч не сваливался, и без грамоты прожить можно. Подрос Сенька. Отец в первый раз Семеном назвал и добавил:

— Выколосился ты, жениться пора…

Потом призыв в царскую армию. Грамоте обучался в окопах, когда на германскую взяли, по этикеткам на махорке. Врагов бил храбро. Лишь позднее понял, что немцы такие же солдаты, как русские, — из крестьян, из рабочих, может, шпалотесы, как и сам. За проявленную храбрость в унтеры пожаловали. Унтеры в почете были: впереди солдат шли, за веру, царя и отечество умирали сами и на смерть других вели.

Но войне рвались шрапнели, винтовочные выстрелы не смолкали за брустверами. Не сразу свыкся Семен с боевым гулом войны. Казалось, каждый снаряд, проносившийся над окопами, просвистевшая над головой пуля несли смерть ему, Мартьянову. Сколько солдат погибло рядом, а он уцелел. Оттого дороже стала жизнь, больше задумывался над нею. И тут помог Мартьянову товарищ — рабочий с Путиловского завода, рядовой солдат. Стал учить его грамоте, по буквам складывать слова, по словам — фразы. Так осуществилась мечта Семена. Под артиллерийскую канонаду сочинял, потея, с трудом первые письма домой.

Были те письма такие же серые, скучные, как солдатская окопная жизнь. Одна печаль, обречение и одиночество иссушили человека и его письма. Сколько жен, отцов, матерей получали их в те дни! Каждый дополнял эти фронтовые письма своей теплотой, любовью, думал, что они ею полны.

Семен начинал свои письма, как заученную молитву, одинаково:

«С нижайшим почтением, с любовью низкий поклон от белого лица до сырой земли родному отцу-батюшке и матушке, дорогой жене Агафье Федоровне, сыну-первенцу Григорию Семенычу и всей родне по поклону…»

И ставил прыгающими буквами одну и ту же роспись:

«Унтер-офицер Преображенского полка Семен Егоров Мартьянов».

А потом еще сбоку приписывал:

«Лети, письмо, касаткой взвивайся, в руки никому не давайся».

И словно гора с плеч долой, опять слушал и смотрел, как в небе шрапнель рвется, рядом стонут и умирают раненые солдаты.

Казалось, нет конца такой жизни. Окопы, снаряды, вошь — сегодня. Окопы, снаряды, вошь — завтра.

Научился понимать строчки в книге, царапать каракули букв, а путиловец о другом заговорил. И Мартьянов здесь же, в окопах, впервые понял, во имя чего воюет, что у солдата храбрость, бесстрашие, вера, отечество — одни, а у офицеров — другие. Понял и сорвал свои зеленоватые погоны, плюнул, втоптал в черную, смешанную с человеческой кровью землю и сказал:

— Товарищ, ты мне жизнь открыл…

Дезертировал с фронта Семен, с трудом добрался в свое село Мартьяновку. Грязная, измятая шинель висела на нем мешком, за спиной — пустая солдатская котомка, бренчала на ремне манерка. Обросшее лицо его с ввалившимися глазами покрылось дорожной пылью. На пригорке, откуда было видно село, остановился, перевел дух. Месяц до своих мест шел. Вдохнул широкой грудью запахи чернозема и расправил усталые плечи.

Вошел в Мартьяновку, как на кладбище. Полсела — дома с забитыми окнами. Подошел к своей избе — стекла в рамах выбиты. Стукнул калиткой. Из окон испуганно вылетели воробьи. Обошел избу и долго сидел на крыльце, охваченный тяжелыми думами.

Дул теплый ветер с полей, нес он запахи полыни, перезрелого, прошлогоднего жнива, запахи земли. По пустому двору плыли тени облаков. Около скворешницы трудились скворцы. В природе шла весна. Скучал человек по земле, скрываясь в тайге… Скучали поля по человеку.

И тут на крыльце своего осиротевшего дома, придавленный горем и одиночеством, вспомнил Семен путиловца, вспомнил и уже знал, куда надо идти ему. Подтянул туже ремень, поправил солдатскую котомку и пошел на станцию, к деповским рабочим…

Густые, высокие травы нарядили землю, насытили воздух медовым запахом. Огороды заросли лебедой, дороги — ромашкой. А в полях ни души. Только звонкий жаворонок распевает в небе, да сороки беспокойно стрекочут в кустах.

Идут к селу партизаны, впереди — унтер-офицер Мартьянов. По-прежнему пусты и тихи улицы Мартьяновки с забитыми ставнями домов. Вырезано и разорено озверевшими семеновцами все бедняцкое село. Запустение вокруг красноречивее всего напоминает об убитых женах, детях, незасеянных полях, о травах, склонивших свои головы в ожидании острых, звенящих кос…

Молчат партизаны. Обветренные лица угрюмы, ненавистью полны глаза. Самый старый из партизан, с седой бородой, выходит вперед:

— Разве скажешь, что́ тут… — он ударил кулаком себя в грудь. — Семен, веди нас!

И в тайгу уходит партизанский отряд Семена Мартьянова.

…А дорога тянется. Снег под полозьями кошевы поскрипывает то протяжно и сильно, то чуть слышно. Позади идет отряд. Он заставляет жить настоящим. Пережитое лишь встает близкими и далекими воспоминаниями.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В селении оживленно готовились к встрече Красной Армии. На коньке избы сельсовета развевался флаг. На стене — портреты вождей. Григорий Бурцев, сын председателя сельсовета, стоял на лестнице и украшал портреты еловыми ветками. Сам председатель, Афанасий Бурцев, расчищал сугробы вокруг избы.

— Дядя Афоня, еще елки принести? — интересуются ребятишки.

— Давайте.

— А для чего наряжаешь?

— Так надо.

— Праздник, что ли?

— Большой! — отвечает Бурцев.

Покой селения нарушился: в каждом доме шли торопливые приготовления к встрече отряда. Жена Афанасия Бурцева ранним утром замесила квашню и напекла калачей. Вынесла их остудить в сени. Минги — дочь старого гиляка, настряпала большой оловянный таз лепешек из тертой рыбы. Минги сегодня веселая и счастливая: она увидит Красную Армию. С утра девушка достала праздничный фартук, обшитый красным сукном, свою новую оленью дошку и меховой кафтан для отца.

Минги в этот день вынула из ушей толстые серьги и спрятала их в ящик. Она хотела быть такой, как девушки-комсомолки, которых видела на картинках в журналах. Только черные косы она никогда не снимет. Минги устроилась перед зеркальцем и перебрала синие ленты из китайской канфы, вплетенные в две длинные косы.

Старый Ничах весь вечер сидел в фанзе. Он думал о жене — матери Минги. Белояпонцы изрубили ее на куски и бросили в прорубь. Будь жива жена — не узнала бы его и дочь. Он теперь совсем другой человек: новая жизнь принесла в фанзу радость. В сарайчике у него теперь пестрая корова, а у Минги — живая музыка в ящике. Дочь называет эту музыку незнакомым для него словом «патефон». Минги невестой стала, хоть свадьбу гуляй. Жених есть, Кирюша Бельды — первый охотник и рыболов в стойбище.

В этот день Кирюша Бельды побывал во многих фанзах. Он говорил своим друзьям: как пройдут косяки кеты, он тоже будет в Красной Армии. По такому необычному случаю Кирюша Бельды был укутан в теплые меха, в медвежью шапку с длинными, по пояс ушами, обут в новенькие ровдужные олучи. Забежал он и в фанзу Ничаха, вкрадчиво взглянул на Минги, ловко сбил на затылок шапку, подтянул олучи.

— Праздник будет большой, дядя Ничах, — важно сказал он, присел на корточки и закурил.

Дорогих гостей дождались к вечеру. Неожиданно погода изменилась. На реке встречный ветер-низовик поднял колючую поземку. Февральский мороз еще больше крепчал. Усталым отряд подходил к селению. Поскрипывал снег под конскими обмерзшими копытами, гулко потрескивал лед на реке. Обоз приотстал от отряда и вытянулся: задние подводы терялись вдали, как в дымовой завесе. Лошади фыркали, наклоняли головы и обламывали о концы оглобель свисающие с ноздрей сосульки.

Бойцы, сняв лыжи, поднимались с реки на берег к селению. Их подбадривал Мартьянов. Когда красноармейцы поравнялись с ним, зычно крикнул:

— Подтянись! В колонну по четыре-е!.. Команде музыкантов вперед!

К Мартьянову подбежал старшина музвзвода.

— Медные глотки хрипят… Ветер, мороз… — Он не досказал.

— Глотки труб подогрейте спиртом…

Старшина ухмыльнулся и убежал. Музыканты заиграли марш «Красная звезда». Отряд вошел в селение стройно. За спинами покачивались в такт шагам винтовки, на плечах — связанные ремнями палки и лыжи. Мартьянов шел впереди. За ним важной четко шагал знаменосец Поджарый, развернув боевое полковое знамя и высоко подняв древко. Возле знамени ассистентами шли командир роты Крюков, краснознаменец Колесников и несколько красноармейцев.

Низенькие домики, одинокие избы, разбросанные фанзы были засыпаны снегом. Из труб поднимался дым. Здесь, на берегу, было тише, чем на реке. Тайга, подступив близко к селению, прикрывала его от ветра. Отряд проходил мимо сельсовета. На крыльце стоял Афанасий Бурцев в дубленом полушубке огненного цвета, в собачьей папахе; сын его Григорий — в новой суконной тужурке и в кубанке, улыбающийся Кирюша Бельды — с красным бантом на груди, возле них толпа народа. Все с любопытством глядели на красноармейцев.

Старый Ничах еще не выходил из своей фанзы. Он сидел на глиняных теплых нарах, под которыми проложен дымоход, и курил трубку. Встряхивал головой. На спине его вздрагивала черная с проседью коса. Узкие глаза старика совсем сощурились. В фанзе был полумрак. Маленькое оконце, затянутое рыбьим пузырем, слабо пропускало свет. Ничах докуривал трубку. Он ждал Минги. Дочь убирала посуду.

— О, чо! — воскликнул он, вынув изо рта трубку и прислушиваясь к глухим ударам барабана.

— О, чо! — воскликнула Минги. Она выпрямилась и посмотрела радостно на Ничаха. Он встал. Минги быстро накинула на себя дошку и выбежала из фанзы. Старик вышел не торопясь. Если бы это было прежде, он не простил бы Минги ее непочтительности. Дочь должна выходить из фанзы за отцом.

Минги, задыхаясь, прибежала к сельсовету и замерла от удивления. Ничах медленно шел за ней. Он закрыл руками уши: непривычная музыка гремела и было немножко страшно слушать ее.

«Вот она какая — Красная Армия! Как кета на нерест, густо идет». Старый Ничах видел партизан, но о Красной Армии только слышал, о Красной Армии Минги читала ему книги. «Много людей, и все, как один человек, на шапках у всех красные звезды, не потому ли Красная Армия?» Ничах не понимает этого, но он спросит у Минги. Она умная и все знает.

От радости на глазах Ничаха слезы. Не поймет он почему, но только хочется ему петь сейчас, стать молодым, много знать, как дочь.

А отряд проходил мимо сельсовета. Вытянувшись и взяв под козырек, председатель Бурцев кривит:

— Здравствуй, Красная Армия!

— Здрас-те! — отвечают бойцы.

Пожилая женщина пробивается вперед и смотрит на колонны. Скоро и ее сын наденет красноармейскую шинель. Хочется ей увидеть похожего на Григория красноармейца, чтобы на минутку представить, будто это ее сын шагает.

— Тетка Агаша, пусти, — просят ребятишки.

— Шмыгайте, пострелы, — отвечает она и сторонится.

Все счастье в жизни Агафьи Бурцевой — ее сын Григорий, живая связь с далеким прошлым, ее первая любовь. Годы покрыли морщинками лицо, а душой Агафья совсем молода, полна сил и здоровья. Мягкая и приятная грусть теплится в ее добрых глазах.

Ребятишки осмелели совсем. Они уже скачут на палках, как кавалеристы, возле музыкантов. Старшина музвзвода поворачивает голову, косит глаза на ребят. В короткие паузы успевает прикрикнуть:

— Цыц, не мешайте!

Кирюша Бельды, вытянувшись, приложив руку к шапке, кричит:

— Ур-а-а!

Красноармейцы отвечают на его приветствие. Могуч и силен человеческий голос. Мартьянов останавливает отряд и открывает коротенький митинг. Он поднимается на крыльцо к председателю Бурцеву, приветствует собравшихся, а потом говорит:

— Передышка — это не отдых, товарищи, а напряженная подготовка к схватке. Нас стараются задушить — не выйдет, понимаете, не выйдет у них.

— Правильно! — не вытерпев, вставляет Бурцев.

Агафья не слышит слов. Взгляд ее останавливается на Мартьянове. Пораженная, она закрывает глаза, прижимает руки к груди. Чего не подскажет сердце, когда вокруг праздник. «Боже мой», — шепчут ее губы. Счастье пьянит разум Агафьи. Это он, погибший Семен, стоит рядом с сыном и Афанасием Бурцевым. Агафья приоткрывает глаза. Она не обманывается. «Нет, нет, это обман, — вновь шепчет она. — Семен умер, когда был голод и тиф». Так говорили те, кто видел тогда ее мужа. «А вдруг не умер, жив? Не может этого быть!»

Агафья подается всем телом вперед. И опять ее не обманывают глаза. Сын похож на отца. У него такие же густые, нависшие брови, светлые глаза. Только сын ниже ростом и еще не широк в плечах.

Она вслушивается теперь в голос Мартьянова, и в нем звучат далекие, но знакомые ей ноты. Она припоминает, узнает их.

«Семен, мой Семен!» — готова крикнуть Агафья, но Мартьянов продолжает говорить, и женщина еще сильнее сжимает руками грудь, чтобы сдержать себя.

— Японию кризис точит, как червяк древесину. Она ищет выхода в войне. Уже захватила Маньчжурию. Теперь на нас зубы точит. Были здесь японские интервенты, знают, чем богата тайга, Амур. Аппетиты широкие у господ буржуев: захотелось иркутских омулей отведать да Байкала кусок отхватить. Не удастся.

У Агафьи сдавило сердце, перехватило дыхание: показалось, Мартьянов мельком взглянул на нее и узнал. Сразу стало страшно и больно под его пристально-прощупывающим взглядом. Закружилась голова. Агафья услышала стук в груди — сильный и громкий. Она сделала несколько шагов назад и исчезла в толпе. Ее душили слезы радости. Она не знала, что делать. Вот если бы можно так легко, как думается, начать жить снова с Семеном и забыть годы жизни с Афанасием, Бурцева сейчас бы это сделала.

Никто не заметил ухода Агафьи, никто не видал, как от сельсовета бежала женщина с накинутым на плечи шерстяным платком, кисти которого волочились по снегу…

Не ускользнуло это только от взгляда Мартьянова. Шерстяной платок, усыпанный яркими цветами, походка женщины напомнили что-то близкое и забытое им. Да мало ли одинаковых платков на женщинах увидишь, походку за близкую признаешь, а человек-то окажется чужой, незнакомый. И Мартьянов продолжал говорить:

— Красная Армия с каждым днем крепнет. Партия заботится о ней. Кто ваши призывники? — заканчивая речь, обратился Мартьянов к народу и хотел сказать: «самые лучшие люди у вас», но его перебил Бурцев.

— Мой сын, моторист! — он хлопнул Григория по плечу. — Кирюша Бельды — лучший охотник, рыболов! — указал на нанайца. — Ударники наши! — Бурцев запнулся, осмотрел стоящих вокруг ребятишек, молодежь, стариков и громче сказал:

— Пойдем все, если надо будет. Красная Армия наша…

У Минги радостно забилось сердце. Она тоже пойдет, если надо будет. Председатель Бурцев правильно сказал. Глаза девушки, черные, узкие, восхищенно загорелись. Минги посмотрела на знамя. Какое оно красивое! Легкий ветер колыхнул полотнище, и с него, словно лучи солнца, сверкнули золотые буквы: «За беспримерную доблесть в Волочаевском бою». Что-то родное и знакомое было в этих словах для Минги. У нее есть пластинка. Она часто проигрывает на патефоне «Партизанскую песню». И губы ее невольно шепчут:

Штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни.

И вдруг над толпой поднимается гибкий голос Минги. Песню подхватывают другие голоса, словно вплетаясь один в другой. Песня увлекает, становится звучнее. Ее поддерживают красноармейцы. Тенора сливаются с молодыми басками, баритонами, дискантами; каждый из них находит свое место, и песня льется дружно. Старшина Поджарый стоит, не шевелясь, высоко подняв знамя над колонной. Но вдруг песня стихает.

Расталкивая толпу, к Мартьянову пробирается старый гиляк. Он кричит:

— Семенча! Семенча!

Тринадцать лет Мартьянов не слышал этого голоса, но сразу узнал.

— Друг, Ничах!

— Узнал, я думал — твоя забыл, — обрадованно говорит Ничах. Мартьянов сбегает с крыльца и обнимает старого друга Ничаха.

Толпа плотнее смыкается, только недвижим строй красноармейцев. Мартьянов тащит Ничаха с собой на крыльцо и говорит:

— Проводником был. Партизанский отряд спас. Японские интервенты на Чогоре фанзу у него разорили, жену в проруби утопили. А за что? Ничах белорыбицу партизанам привез.

Мартьянову не пересказать сейчас всего, что сделал старый гиляк. Встреча с ним всколыхнула былое…

— Мы дома, — говорит Мартьянов и приказывает расположить отряд на ночевку.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ничах пригласил Мартьянова.

— Чай пить пойдем, моя рада тебе. Давно чай пил вместе… Моя борода белая стал. — Гиляк с уважением похлопал суховатой рукой Мартьянова.

— Сейчас, Ничах, сейчас!

— Ты самый большой начальник? — поинтересовался гиляк. Ему хотелось, чтобы Мартьянов был самым большим начальником. И когда командир слегка улыбнулся в ответ, у Ничаха заблестели глаза.

— Так, так! Семенча дела знает. Большой начальник, Семенча! — Ничах причмокнул губами. Это было признаком внутреннего удовлетворения. Потом, приподняв брови, беспокойно сказал:

— Худой разговоры по ветру пускай. Моя не знает, кто говори, японса на Амур придет.

— Нет, — успокоил Мартьянов, — ноги коротки.

— Японса не пускай на Амур…

— Не пустим.

Ничах удовлетворенно кивнул головой. Потом, спеша, заговорил о том, что был Ничах беден, как зима теплом, а белка орехом, а сейчас у него все есть. Семенча сам увидит.

Мартьянов, не перебивая, слушал его. Незаметно они дошли до фанзы Ничаха.

Их встретила Минги. Она успела расстелить на полу камышовые циновки, расшевелить в очаге огонь.

— Дочка? — спросил Мартьянов, взглянув на Минги, одетую в светлый халат:

— Дочка! — с гордостью ответил гиляк.

— Большая выросла… Я тебя на руках держал, — здороваясь с девушкой, сказал Мартьянов. — Комсомолка?

Минги отрицательно покачала головой и застенчиво, но уверенно ответила:

— Буду.

Мартьянов по-отцовски потрепал ее по плечу и стал раздеваться.

Потом они сели на циновки и заговорили о жизни. Ничах, протягивая гостю фарфоровую чашку, низко склонил голову:

— Пей, Семенча, наша встреча хороший!

И Мартьянов брал чашку и пил с Ничахом за старую и новую дружбу.

— Чепчи давай! — просил у дочери Ничах.

Минги подавала в медном тазике лепешки, на блюдцах сало сохатого, копченую рыбью мякоть без костей. Мартьянов оглядывал фанзу. Все было просто здесь, близко ему, но от него не ускользнуло то новое, что входило в фанзу и боролось со старым. На стенах были наклеены аккуратно вырезанные из журналов картинки. Среди них выделялся большой портрет Ленина в обрамлении ярких птичьих перьев. Возле него — полочка с книгами, на табуретке — патефон. В углу фанзы, на кане, стоял деревянный божок, почерневший от времени. Это было уродливое изображение человека, коротконогое, с раздутым животом, с опущенными руками, в остроконечной шляпе, с глазами и ноздрями, выжженными раскаленной проволокой. Около него — божки поменьше, с обрубленными куцыми туловищами — остатки старой жизни, которые хранил Ничах.

— Веришь еще? — показывая на божков осторожно поинтересовался Мартьянов.

Ничах отрицательно покачал кудлатой головой.

— Зачем же они?

— Моя говорит с ними о жизни, — сощурил глаза Ничах.

Минги добавила:

— Боги отца слушают мой патефон, — и рассмеялась, обнажив белые зубы.

Ничах ничего не ответил на дерзкую выходку дочери. Он выпил вторую чашку водки.

— Чибисгу!

Минги подала отцу старый музыкальный инструмент, почти такой же черный и замусленный, как божки. Ничах стал играть. Чибисга жужжала по-комариному — однообразно и монотонно. Ничах запел:

— Ой-де! О-лай!

Это была песня о дружбе. И Мартьянов, не зная содержания ее, понимал, о чем может петь старый друг.

Смолкла песня. Минги завела патефон. И полились родные Мартьянову слова и звуки «Партизанской песни». Слушали ее в фанзе, как гимн, торжественно и молча.

Вошел Кирюша Бельды.

— А-а, призывник! — протянул Мартьянов и осмотрел внимательнее невысокую фигуру парня.

— Ты большой начальник? — спросил нанаец.

— Семенча, Семенча! — торопливо подтвердил Ничах и указал на Мартьянова. Тогда Кирюша Бельды твердо сказал:

— Я три года — Осоавиахим. Хочу ходить к тебе добровольцем.

— Жди своего призыва.

Кирюша стал уверять, что может служить в Красной Армии сейчас, он умеет метко стрелять.

— Белку бью в глаз.

— Неплохо! Осенью приходи, будешь красноармейцем.

Мартьянову стало хорошо от всего, что он увидел в стойбище, услышал сейчас в фанзе Ничаха. Он заговорил о будущем: о радио, об электрической лампе в фанзе, о постройке чистых больших домов без очагов, без окон, затянутых рыбьим пузырем, без божков.

Давно он не говорил с такой легкостью. С тех пор, как партизанил в здешних краях, заметно изменилась жизнь, люди. Светлое будущее открывалось теперь перед ними. Мартьянов не только ясно видел это будущее и верил в то, что говорил, — он хотел, чтобы его словам поверил старый гиляк.

Ничах сидел неподвижно. В глазах его поблескивала слеза. Старый гиляк верил всему, о чем убежденно говорил его русский друг Семенча. Да, будет в тайге город, будет новая жизнь, если рядом с Ничахом такие сильные люди, как Мартьянов!

…В часы, которые командир провел у гостеприимного Ничаха, отряд успел освоиться со стойбищем. Красноармейцы, ознакомившись с жителями, расспросив их о жизни, рассказали о себе. Младший командир Сигаков с двумя красноармейцами пилил дрова возле фанзы вдовы Бельго. Растроганная вдова благодарила и угощала их кедровыми орехами. Лепехину допризывник Григорий Бурцев помог собрать женщин-нанаек. Лепехин, по образованию агроном, рассказал им об огородничестве, о том, как надо выращивать овощи на севере. В это же время в школе кто-то разучивал с подростками-школьниками и молодежью красноармейские песни.

В фанзах и домиках бойцы за чаем беседовали о колхозах, работе машинно-тракторных станций, строящихся заводах и электростанциях.

Председатель сельсовета Бурцев рассказывал о себе. Рядом за столом сидели красноармейцы и шофер Мартьянова — Круглов. Бурцев партизанил в этой тайге. Места знакомы, исхожены им в те годы.

— Много крови пролили, а за что? За жизнь лучшую. Отвоевали ее и живем теперь спокойно. А вспоминать прошлое поучительно. С врагом дрались, с врагом драться придется. А враг, он враг. Особенно белояпонцы — звери. Бывало, партизана убьют или зарубят, да еще надругаются.

Бурцев откашлялся.

— Вот товарищ Мартьянов речь держал…

У Агафьи, хлопотавшей на кухне, из рук выпала тарелка.

— Счастью быть, — вставил Афанасий и спросил: — Что это ты, Агафья, посуду бьешь?

Жена промолчала, вынесла к столу чугунок щей.

— Разливайте, — и торопливо убежала за перегородку.

Бурцев, наливая поварешкой щи, продолжал:

— Говорил, что захватили Маньчжурию. Что ж, пусть попытаются нос сунуть. Тропы таежные знаем, винтовку тоже. Вместе с сыном пойдем…

«Он гордится сыном, как своим, — думала Агафья, — он вырастил его. Он отчим Григорию, а родной отец здесь, рядом, в стойбище». Ей хотелось выйти, к Афанасию и объяснить, почему у нее валится из рук посуда, но что-то непонятное ей самой удерживало ее. Агафья спрашивала себя: смеет ли она говорить об этом сейчас, когда Мартьянов в соседней фанзе? Как ей сказать, что это потерянный ею первый муж? Как примет ее слова Афанасий? Сердце подсказывало: говорить о встрече не следует.

В то же время Агафья ждала, чтобы кто-нибудь заговорил: о Мартьянове. Каждое слово о нем волновало, заставляло замирать сердце. Но никто не говорил о Мартьянове. Агафье было досадно, обидно. Она подала на стол нарезанный толстыми ломтями осетровый балык, принесла из сеней подмерзшие калачи и присела рядом на лавку.

— Кушайте на здоровье, касатики.

Бурцев передохнул, поинтересовался лыжным переходом отряда.

— Тринадцать суточек в пути, товарищ Бурцев, — сказал Сигаков. — Первый день тяжело шли, еще втягивались, а сейчас как по маслу пошло, только лыжи свистят. Командир у нас хороший. Одно слово скажет — за ним пойдешь.

— Человек он бывалый, — вставил Круглов. — Волочаевку брал. Здешние места исходил.

— Мартьянов-то? — отозвался Бурцев.

— Да, особенный он человек, — продолжал Круглов, — я больше всего с ним бываю. Другой раз начнет говорить — заслушаешься. А другой раз лучше не спрашивай, слова не добьешься. Вот уж тут по Амуру ехали — вспоминал, как партизанил…

Как ждала Агафья этих слов! Но сейчас, приятно волнуя ее, они поднимали в душе женщины тревогу. Ей хотелось спросить: есть ли у Мартьянова жена, дети, как он живет? Надо узнать все о Семене, что-то решить, что-то сделать…

Но Мартьянов представился Агафье в эту минуту большим, а сама она — маленькой, незаметной в жизни. Между ею и Мартьяновым вставала огромная стена: ею были 18 лет прожитой врозь жизни, изменившиеся взгляды, привычки. «Мы совсем чужие», — думала она, и решение не говорить ни сыну, ни Афанасию о встрече укреплялось в ней. «Пусть одна перестрадаю. Зачем мучиться всем?».

А Круглов рассказывал:

— Начнет говорить о себе — жалость прохватит. Когда на германскую уходил, семью в деревне оставил. Была жена, сын, а вернулся — ни деревни, ни семьи… Как-то и говорит мне: «Круглов, у меня сын был тебе ровесник, потерял я его в гражданскую…».

Агафья сжалась, быстро встала и ушла за перегородку. «О сыне вспоминает, жалеет, а я молчу. Нужно сказать, сказать ему: сын жив — и показать сына. Пусть что будет, то и будет». И в то же время она понимала, что так только думает, но не скажет, не сделает этого.

Бурцева была растеряна, придавлена этими горячими мыслями о прошлом и настоящем. «Ну, хорошо, ты выйдешь сейчас и скажешь, что отец Григория — командир Мартьянов, что он твой потерянный муж и тебя потянуло к нему», — терзал ее внутренний голос, а другой предупреждал: «Афанасию будет тяжко и больно. Он уважает тебя и любит Григория, как родного сына». «А ты, ты, — твердил этот же голос, — разве ты ждала его возвращения? Ты похоронила его навсегда». Агафья бессильна была решить что-либо.

От сознания этого ей сделалось сразу мучительно больно.

«Нет, нет!» — сорвалось у нее с губ. А что означало это «нет», она так и не понимала. Агафья повернулась к окну. Лицо ее, залитое бледным лунным светом, и воспаленные глаза выражали прежнюю нерешительность. Теперь она определенно знала, что ничего не сможет сделать, и тихо заплакала. После слез ей стало легче. Расстроенная Агафья не могла уловить, о чем говорили за столом, долго ли там сидели. Она пришла в себя, услышав, как несколько раз хлопнула дверь. Агафья выглянула-из-за перегородки: комната уже опустела.

…Была полночь, когда Мартьянов собрался обойти отряд и распорядиться о подъеме красноармейцев. Он вышел из фанзы с Ничахом. По небу плыли облака. На снегу ползли густые синие тени. С Амура дул ветер, было видно, как он гнал по голубому полю седую поземку.

Ничах поежился.

— Ветер плохой, снег крути, крути. Пуржить будет.

— Пурга не страшна, — ответил Мартьянов, глядя на луну с желтым кольцом. — За две недели перехода отряд ко всему привык, все испытали люди.

— Шибко большой пурга будет, — повторил Ничах. Старый гиляк был прав.

Мартьянов, внешне спокойный, а в душе встревоженный, обошел отряд, переговорил об этом с Гейнаровым. Решили марш продолжать, не задерживаясь в стойбище.

— В семь подъем, в восемь выходим, — предупредил командир и возвратился снова в фанзу Ничаха, чтобы отдохнуть.

Утром все жители стойбища провожали отряд.

Ничах, прощаясь с Мартьяновым, напомнил о пурге. Когда командир взмахнул лыжными палками, гиляк снял шапку. Кирюша Бельды крикнул:

— Красной Армии счастливого пути!

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Дорога была сжата горами. Она уходила в глубь тайги. Тихо дремали ели, пряча вершины в облачном небе. Торчали из-под снега пни и серые камни. Таежное молчание нарушала речушка Сомон. Она то сердилась и ворчала, выбиваясь из-под снега, то снова пряталась под его теплым покровом. Красноармейцы заглядывали в речушку, поправляли сползавшие с плеч винтовки, вытирали вспотевшие лица. Чистые воды Сомона распаляли жажду.

На западе пылала вечерняя заря. Темно-синие склоны гор побагровели и ожили, потревоженные ветром. Лес зашумел. Лохматые ели, кряхтя, покачивались морщинистыми стволами, покрытыми седым мхом и лишайниками. С треском отломилась сухая ветка, одна, другая. Тайга постепенно наполнялась потрескиванием и скрипом.

Отряд шел молча. За ним тяжело двигался обоз. Лошади брели в снегу и поминутно останавливались. Ездовые все громче и громче покрикивали на фыркающих лошадей.

— Расфыркались к непогоде.

Круглов ехал один в кошеве. Мартьянов в коротком дубленом полушубке шел на лыжах. Он был обут в ичиги, и ноги его казались тоньше и длиннее. Полевая сумка била по боку. Он то и дело отбрасывал ее назад. Незаметно Мартьянов уходил от отряда все дальше и дальше. Заметив это, он, останавливаясь, поджидал колонну. Мартьянов видел уставшие, раскрасневшиеся лица бойцов. Ему приходилось все чаще объявлять привалы.

Обеспокоенный Поджарый предупреждал красноармейцев:

— Воду не пить…

Красноармейцы собирались группами на привале. Пулеметчик Харитонов выкрикивал:

— Лепехина сюда!

Юркий Лепехин весело запевал:

Вот Малеев, он вороной Настоящей стал у нас: У Сомона на привале Позабыл противогаз.

Приплясывая, он обегал круг, задорно откинув голову.

— Самокритикнул, — замечал голос.

— Полезно-о. Шутка — минутка, а заряжает на час.

Рядом журчала речушка. Испить бы один глоток — и жажда утолена. Но красноармейцы отворачивались, неистово били в ладоши и дружно, как бы глотая воду, глухими голосами вторили:

— Ас-са! Ас-са!

Лепехин, то пригибаясь, то выпрямляясь, раскинув руки крыльями, плясал «лезгинку».

Мартьянов подходил к красноармейцам.

— Товарищ командир, в круг…

Он отмахивался, но младший командир Сигаков уже протягивал ему гармошку.

— Походную…

Мартьянов брал гармошку, широко растягивал меха. Аккорды были сочны и звучны. Боец без песни, что без ружья.

Заметно выделялся заливистый тенорок Лепехина. Первые слова песни усиливали дыхание гармошки. Песню дружно подхватывали.

Нас побить, побить хотели-и, Побить собиралися-а-а…

Лепехин отходил в сторону, садился под ветвистую ель к пулеметчику Харитонову.

— Люблю тайгу. В деревне вырос я, а деревни сибирские по рекам да лесам ютятся. Привычка — вторая натура человека, — Лепехин задумался. — В народе я вырос, а народ, знаешь, любит песню, тоже привычка. Особенно хорошо поется вечером, вот как сейчас.

Лепехин умолк, прислушался к песне, она становилась все громче, а потом, заломив шлем набекрень, откинув винтовку, начал декламировать:

Бесшумною разведкою тиха нога, За камнем               и за веткою найдем врага… Раз,       два! Все      в ряд, Впе-ред,              отряд!

— Ты сам сочиняешь или готовые рассказываешь? — спросил его стоящий в стороне красноармеец.

— Слушай, не перебивай, это товарищ Маяковский сочинил, — проговорил сосед.

Когда война-метелица Начнет опять, Должны уметь мы целиться, Уметь стрелять.

— Должно, Маяковский в Красной Армии служил, здо-орово написал…

— У каждого человека свое, — заметил Лепехин.

— Они про Маяковского — ты про песни, — отозвался Харитонов.

— Про песни, — подтвердил Лепехин. — Народ без песни не живет. Песня, знаешь, с жизнью срослась. Пришлось мне быть в Казахстане. Казахи там живут. Вот народ — всегда поют, и в горе и в радости…

А красноармейская песня, вспугнув птиц, все нарастала и нарастала. Стаи ворон и сорок поднялись над тайгой и кружились над отрядом.

— И вот, значит, в ту минуточку тихо було. Где, кто шевельнулся бы, нема, — рассказывал Поджарый. Красноармейцы любили слушать булькающую речь старшины.

— Сижу это я на бережку, только глянул на воду, — ба-а, плыветь кто-то! Сумерки таки, что трудно опознать: мабуть зверь який, мабуть человек. Думаю, дай подпущу чуток ближе. Вскинул винтовочку, да як гаркну: «Кто плыветь?..» Я ж думал, это бисов сын, а мне как хрюкнет в ответ. Ба-а! Бисова дочь, это ж чуха плыветь пудов на двадцать…

Взрыв смеха заглушил последние слова Поджарого.

— Вот угадай наперед. Плюнул я, знать сорочки на мене не було, когда матка рожала…

Слышалась команда Мартьянова. Отряд поднимался и шел дальше. Нарушая ритм песни, красноармейцы все еще продолжали петь. Мартьянов любил песни, когда они пелись сильно, мощно. Весело поется — бодро идется. И слышалась команда:

— Отставить петь.

Спускалась ночь. Она надвигалась с востока и была уже близка. На западе поблекли яркие краски. Небосклон был объят бледно-розовыми облаками, и чем выше они поднимались к зениту, тем становились темнее и зловещее. Все медленнее и тяжелее шли бойцы по засугробленной дороге. Позади отряда шагал Поджарый. Он часто вытирал рукой потное лицо и подбадривал красноармейцев.

— Успевай, хлопцы, успевай!

— Далеко еще?

— Идти до той горки, за якую солнце пало.

— Плечи режет. Отдохнуть бы…

— Полпути прошагали, хлопцы, — уверял Поджарый, сам не зная, сколько еще идти, — теперь скоро. Мыларчик, не тянись!

Лепехин, шедший в центре отряда, слышал, как от головы колонны доносилось: «Не растягивайся!» — и передавал по цепочке:

— Подтя-ни-ись!

Позади слышалось:

— Отстал.

Лепехин узнавал, кто отстал, сходил с дороги, давал пройти вперед другим.

— Ты чего? Давай подружку, — брал у товарища винтовку, забрасывал ее за спину и добавлял: — Иди вперед, — и шел за ним.

В стороне стоял Сигаков и спрашивал:

— Кто отстал?

— Нет отстающих, — отвечал Лепехин. К нему подходил младший командир, брал вещевой мешок, подсумки, набитые патронами.

— Ну вот, теперь легче будет. Расстегни крючок шинели, выше подоткни полы, — советовал и уходил.

Был еще привал. Политрук Макаров, он же отсекр партбюро, созвал коммунистов и комсомольцев, но его окружили и другие бойцы.

— Последний день перехода, — говорил он. — Еще одно усилие — и мы у цели. Вы знаете, что значит завершить марш без одного отстающего? Это значит на отлично выполнить приказ Блюхера. Наш переход — дело чести и славы. Таких переходов еще не было в истории нашей армии…

Бойцы молчали. Они слушали Макарова и нарастающий шум тайги. Порывы ветра были предвестниками пурги. Пурга началась, как только спустилась ночь. Колючий снег бил в лицо откуда-то сверху и засыпал дорогу.

Мартьянов шел в голове колонны. Ноги его плохо нащупывали дорогу. Он сбивался в сторону, проваливался в снег, опять нащупывал твердую корку дороги, шел вперед и вскоре снова сбивался в сторону.

Отряд продвигался с большим трудом. Красноармейцы втягивали головы, наклоняли их вперед. Так лучше было защищать лицо от ударов снежного вихря. Бойцы затрачивали громадные усилия, чтобы передвинуть отяжелевшие ноги, но шли.

Мыларчик запнулся и упал. Его подняли слова Макарова: «Впишем героическую страницу… Впишем… Впишем». И Мыларчик шел дальше, не видя соседа впереди и сзади, будто был один среди воя тайги, в этом снежном месиве, залепляющем лицо.. Удары ветра иногда были так сильны, что его качало. Мыларчик боролся с пургой, с усталостью, твердя: «Впишем… Впишем…» Это была команда. Ее подавал внутренний голос. Команда вливала силы, и боец шел.

Около Мартьянова пыхтел Гейнаров и беспрестанно докладывал:

— Отстающих нет, но люди устали.

— Привал делать нельзя: присядет боец и не найдешь, заметет снегом. Идти, понимаешь, идти…

И отряд продвигался вперед. Мартьянова нагнал Сигаков..

— Товарищ командир, разрешите прокладывать лыжню…

Мартьянов по голосу узнал младшего командира. Он пригляделся и различил за спиной Сигакова три винтовки.

— Тебе и так тяжело.

— Ничего-о! Далеко до бивуака?

— Километров десять… Отстающие есть?

— Пока нет, — отозвался Сигаков и подумал: «Чтобы не было отстающих, надо разгрузить пулеметчиков». Он задержался и обратился к первому красноармейцу:

— Давай помогу.

Красноармеец устало отвел руку:

— Пулемет носит пулеметчик. — Голос был глуховатый, но твердый.

— Харитонов! — выкрикнул младший командир.

— Я Харитонов!

Сигаков не видел его лица, но знал, что оно сейчас гордое и строгое; таким был Харитонов во все дни перехода. Командир хлопнул бойца по плечу, выражая свою радость. Они с минуту шли молча, нога в ногу. Патом Сигаков обогнал Харитонова и скрылся во мгле.

Над лесом все сильнее бушевал ветер, потрескивали сучья. Казалось, ветер падал с высоты ночного неба невидимым грузом, беспощадно хлестал идущих и сбивал их с дороги.

От бойца к бойцу передавались слова Мартьянова:

— Свя-азь!..

— Держа-ать!..

— Голос-о-ом!..

Человеческие выкрики смешивались со стоном леса. Раздавался оглушительный треск. Еще такой удар ветра, и лес, как срубленный, казалось, грохнется на землю. Мартьянов знал: сейчас самый опасный момент, потеряй связь с соседом, сбейся в сторону и погибнешь в тайге — завалит, занесет снегом.

И опять по цепочке слышалась его команда:

— Свя-азь!..

— Держа-ать!..

В эту секунду налетел мощный порыв ветра. Волна шума прокатилась по тайге. А за ней раздался новый удар, сильный, как шквал. Ломая сучья, упало несколько деревьев.

Поджарый зло ворчал:

— Откуда этакая напасть!

В этот момент до старшины донесся крик ездового Жаликова. Кони его вязли в снегу, валились набок. И когда об этом передали Мартьянову, он выделил группу бойцов на помощь обозу. Люди помогали поднимать лошадей, перетаскивали грузы, тянули сани. Это были самые напряженные минуты. Темнота, глубокий снег, пурга, оглушающий, рев и стон тайги словно испытывали мартьяновокий отряд.

Взошла луна. Ее свет лишь разжижил густую, жирную темноту. Все стало серо-молочным. Идущие бойцы походили на движущиеся силуэты.

Лепехин почти задыхался. С каждым шагом идти становилось труднее. Ремни двух винтовок перерезали плечи, и больно ныли отекшие руки. Казалось, еще несколько шагов — упадешь в снег и не встанешь. Это была крайняя степень утомления, почти бессилия. И Лепехин пытался отвлечь себя, думать о другом, чтобы меньше чувствовать боль и усталость.

Он слышал возгласы товарищей, различал стук винтовок и рев тайги, но все это воспринималось им безразлично. Он передавал команду по цепочке и передвигал ноги потому, что ее передавали другие бойцы и шагали впереди и сзади него. В таком состоянии человеку легче идти вперед, чем остановиться или сделать какие-то иные движения: повернуться, снять винтовку или мешок, достать из него хлеб, чтобы подкрепиться.

Так шел каждый из бойцов отряда, затерявшегося в тайге и пурге, одолевая каждый шаг с большим трудом.

А над отрядом неистово бушевала стихия.

Мысль неотступна: «Вперед, только вперед!». Мартьянов воспитал свой характер на преодолении трудностей. Он чувствовал, что рядом с ним шагает начальник штаба, и ему самому становилось легче от этого. Прибавлялись силы. Единственное, что беспокоило командира — есть ли отстающие, и он спрашивал об этом Гейнарова.

— Нет! Отряд подтянулся, — глухо доносился ответ.

И, преодолевая сопротивление пурги, медленно, тяжело отвоевывая каждый шаг, Мартьянов шел вперед, а за ним, борясь с неистовством природы и ночи, шагал отряд…

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Кругом дремала тайга. На востоке брезжил слабый рассвет: По небу плыли разорванные тучи. Они низко нависли над тайгой. Все еще не верилось, что пурга кончилась. Деревья, измученные ветром, отдыхали. Отряд, запорошенный снегом, спал. В козлах были расставлены винтовки, лыжи, лыжные палки, аккуратно сложена амуниция.

Дымили костры, утонувшие в глубоком снегу. Фиолетовыми лентами кверху поднимался едучий дымок. Дневальные, низко склонив тяжелые головы, боролись со сном, хотя утренний мороз щипал лица. Сигаков пытался считать до ста, но сбивался, как только переходил на шестой десяток. Веки смыкались, и сразу же голова падала вниз, и тело вместе с нею летело в бездну. Младший командир вскидывал голову. Не дремать! И снова начинал считать: «Раз, два, три… двадцать… сорок пять…» Сигаков старался шире раскрыть мутные глаза, но проходила еще минута, и веки опять смыкались. Тогда он вскакивал и начинал приплясывать. Он смотрел на соседние костры и видел, как Лепехин, назначенный дневальным, ходил среди бойцов. Сигаков тоже начинал обходить бойцов и смотрел на спящих. Сон отступал, как темень ночи перед утром, хотя голова была тяжела, как гиря, и тело охвачено ноющей усталостью.

Между козлами и кострами, словно на болоте кочки, расположилось по пять-шесть человек: кто сидя, кто полулежа, навалившись на плечо или спину товарища, засунув руки в карманы или в рукава полушубков, застегнув наглухо шлемы, намотав вокруг шеи шарфы, спрятав ноги в меховые мешки. Измученные бойцы спали. Одни из них были совсем неподвижны; другие взмахивали руками, даже во сне продолжая марш; третьи невнятно бормотали.

— Не замерз? — тормоша Харитонова, спрашивал Сигаков. — А то погрейся у костра.

Пулеметчик невнятно бормотал, повертывался на другой бок, поджимал под себя ноги, и Сигаков слышал, как он богатырски храпел. Так бы и прикорнул рядом, обнял его и крепко заснул. Нельзя! И младший командир ходил у костра, подбрасывал ветки в огонь. Посидит, поглядит, как пламя сначала лизнет голубоватым огоньком мох, потом ярко-красными жилками вспыхнет смола, лопнет кора и выбросит вверх сноп звездочек, потом встанет и снова начнет обходить спящих бойцов…

Мартьянов тоже не спал. Он не мог спать. Тело его ныло от усталости. «Еще час не больше и все пройдет. На рассвете сильно клонит ко сну. Только бы не было ознобившихся бойцов. Переход закончили хорошо, и вдруг кто-нибудь из спящих промерзнет, скоробит у огня полушубок, сожжет спальный мешок».

Каждые пятнадцать-двадцать минут командир обходил раскинувшийся в тайге отряд, осматривал красноармейцев, будил спящих. Он останавливался почти против каждого.

— Это связист мой. Умаялся, — Мартьянов наклонялся над Мыларчиком, трогал его за плечи.

— Не застыл?

— А-а?.. — отзывался боец и сквозь сон выкрикивал что-то невнятное. Мартьянов поправлял воротник его полушубка, подтягивал спальный мешок.

Он перешагнул через Мыларчика. Мартьянов сделал еще шаг вперед, остановился около скорчившегося красноармейца. Он узнал в нем Воронина — весельчака и плясуна.

— Погрейся, застыл, небось. Ноги-то свои талантливые отморозишь, понимаешь, — смеясь, говорил он. Воронин сонными глазами обводил командира, вставал и, покачиваясь, шел к костру.

Так Мартьянов, переходил от одного к другому. Каждому находил свое слово, как заботливый отец. Невольно каждый из них напоминал ему родного сына. У костра он шутил с младшим командиром:

— Клюешь, Сигаков?

— Клевал, товарищ командир.

— Как же избавился, расскажи.

— Вначале считал до ста — не получалось. Стал ходить — сон отшибло.

— У меня тоже наклевало, теперь можно уху варить… Никого не заморозил?

— Подогреваю.

— Подогревай, подогревай, чтобы тепло было, — Мартьянов задушевно смеялся. — Но что-то холодновато около тебя? — и возвращался к своему костру.

Полушубок командира, промокший от пота, теперь промерз и шуршал. Мороз покалывал спину, как иголками. И Мартьянов, сидевший у костра лицом к огню, глотая едкий дым, повертывался и отогревал спину.

Напротив устроился Гейнаров и, широко раскрывая рот, зевал. Он вытянул ноги к огню и постукивал ими. Подошвы сырых валенок чуть пожелтели. От них струился пар и дымок, распространяя запах пригорелой шерсти.

— Горишь, Михаил Павлыч.

— И впрямь душок пошел, — отдернул ноги Гейнаров и, зевнув, добавил: — Светает.

— Светает, — Мартьянов раскинул в стороны руки. — Ну, переход закончили… Понимаешь, и легче мне. Трудное начало сделано.

— Благополучно. Без отстающих. Это первый самый большой переход. Были на 500 километров. Да, хорошо прошли, — голос Гейнарова, хотя и усталый, зазвучал бодрее. — А теперь почти 1000 отшагали.

Мартьянов оживился:

— Кто в тайге километры считал. Расстояние от стойбища до стойбища на глазок определялось, да и то на версты, версты на сажень. Сажень же, сам знаешь, опять по человеку, — он чуть присел, — вот такая бывает… — снова поднялся, — и эдакая… Разве саженью нашу землю измеришь?

Мартьянов замолчал. Гейнаров стал насвистывать под нос.

— Переход суворовский. А пурга? Какая пурга была, Михаил Павлыч!

— Пургу не предусматривал даже Клаузевиц. Он восхищался быстрыми переходами Фридриха Великого в семилетнюю войну Пруссии с Австрией. Я хотел бы слышать его голос о нашем марше. В отдельные дни мы отмеривали 80—90 километров. Я тоже скажу, пруссаки неплохо шли, но как ни хорошо шагали, а за нами, русскими, им не угнаться. Наши бойцы Шли с полной выкладкой. За 13 дней пройдено почти 1000 километров! Клаузевиц от этой цифры в гробу перевернется…

Мартьянов слушал рассеянно. Он слабо знал военную историю, хотя Гейнаров упорно и настойчиво просвещал его. Командир разбирался в ней плохо. Он думал сейчас тоже о расстоянии, которое прошел отряд, но по-своему, просто, без сравнений. Последние слова заставили его встрепенуться.

— Масштабу карты тоже верить нельзя, — сказал он, — карта при царе Горохе составлялась. Здесь нет никакой синей извилины на бумаге, а в действительности — речка. Я так думаю, Михаил Павлыч, сегодня радиограмму пошлем в ОКДВА и без ошибки заверим Блюхера: 900 километров позади…

— Можно! — отозвался Гейнаров и продолжал высказывать свою мысль: — Когда Наполеон шел на Москву, он растерял около ста тысяч солдат, это без битв, только в переходе. А у нас не потерян ни один боец. Нет ни одного помороженного.

Начальник штаба вздохнул.

— Наши битвы впереди. Они начнутся сегодня. Вот тут бы не растерять бойцов, Семен Егорович.

Гейнаров замолчал. Он подумал: «Что идти? Ноги втянулись — шагай да шагай. Вот строить — это другое дело! На стройке необходим навык, а его нет».

Как развернется строительный фронт, он ясно не представлял, хотя первоначальные планы и наметки строительства знал. Что-то огромное представлялось ему по этим планам и тем срокам, которые давались командованием Армии. Он привык оперативно действовать за долгие годы службы. Взяты вводные, ясна обстановка. От него, начальника штаба, требовалось только решение задачи, и он давал его. Теперь нужно было выработать в себе привычку давать вводную обстановку, зная только общее решение. Таким решением для Гейнарова являлся приказ Армии о перегруппировке военных сил, формировании укрепленных районов, создании новых гарнизонов.

— Наши трудности впереди, — сказал он вслух.

Мартьянов не сразу понял его. Он пошевеливал головешки в костре. Вместе с дымом поднимались искры и рассеивались в воздухе. Спросил:

— Ты о гарнизоне?

Гейнаров молча кивнул головой.

И обоим стало ясно: думают они об одном. Одно тревожит, волнует их. Это — будущее. Оно начинается сегодня. Они должны будут оба приложить все умение, перенести всю людскую энергию на создание этого гарнизона. Первые дни покажутся особенно трудными, ночи — короткими. Это понимал каждый из них.

К костру подошел Поджарый.

— Ну, как? — спросил Мартьянов.

— Подчасков сменил. Все в порядке, — четко ответил старшина. Мартьянов назначил его дежурным последнего привала. Поджарый присел на корточки и, вытянув руки к огню, потирал их. Он неторопливо заговорил:

— До чего крепко опят. Подхожу, то ли дух есть, то ли нема уже. Думаю, что такое? Вертаю хлопчика, а он не шевельнется.

— Ознобившихся нет? — почти в один голос, перебив рассказ Поджарого, спросили Мартьянов и Гейнаров.

— Ознобленных нема, — так же неторопливо ответил старшина.

Поджарому хотелось поделиться впечатлениями, которые он получил при обходе отряда. Сунув почти в пламя руки, морща лицо и щуря глаза от дыма, он поправил головешки. Костер вспыхнул ярче.

— Приподнял я одного хлопчика, да и усадил в снег… Сидит, як кукла. Я гутарю: «Что с вами?», а он отвечает с просони: «Жимай, ребята, пустяк осталось до Тихого океана».

Гейнаров рассмеялся, не столько над тем, что и как рассказывал старшина, сколько над своей мыслью: «Ноги теперь втянулись — шагай да шагай. Во сне переход продолжают».

Смех его был короткий и одинокий. И странно, перестав смеяться, он подумал: «Смешного ничего нет, просто устала голова». Гейнаров вскочил и, постукивая нога об ногу, серьезно сказал:

— Тихий океан… Какой же он Тихий, старшина? Самый бурный, самый опасный!

— А в народе издавна поговорка живет: «В тихом омуте черти водятся», — добавил Мартьянов.

— Пройдемся, — предложил Гейнаров, — теперь наша очередь.

Мартьянов вынул часы и наклонился над костром.

— Да, скоро! — сказал он. — Очередь Поджарого дневалить.

Они широко расставили ноги, откинули полы полушубков и, захватив струю горячего воздуха, плотнее запахнулись.

— Хватит запасу? — пошутил Мартьянов.

— Должно хватить, — в тон ему ответил Гейнаров.

Они пошли к отряду.

— Утро вечера мудреней: вчера еще шли, а сегодня начинай закладку города, — сказал Гейнаров, — все обмозговывай, дело перед тобой прямо историческое развертывается. А жизнь какова? Стояли на зимних квартирах. Оседло жили. Приказ. Переход на новое место и начинай все сначала. Я с женой только расцеловаться успел. И всегда так — внезапно. Сегодня здесь, а через две недели в необитаемой тайге город строить надо. Вот она, жизнь армейская, Семен Егорович.

Мартьянов хотел сказать, что он не успел и попрощаться с Анной Семеновной, но промолчал: от этого легче не будет.

Они подошли к отряду. Огонь костров почти совсем потух. В глубоких снежных ямах с почерневшими краями шипели и трещали головешки. Над кострами висели, покачиваясь, прозрачные ленты дыма.

Больше синел снег. Чернее казались плывущие разорванные тучи. Восток заметно белел. Над спокойной и тихой тайгой вставал новый день.

 

ЗДЕСЬ БУДЕТ ГОРОД

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Бивак раскинулся в центре выгари. Кругом торчали обгорелые пни. В двадцать втором году здесь были пожары. Японские интервенты жгли лес. Не в силах захватить его, они в злобе уничтожали все, что было вокруг. Выгари на десятки километров — немые свидетели их кратковременного хозяйничания в тайге.

Над поляной-выгарью поднялось солнце, залило щедрым светом серебристый снег, плотную стену леса, отряд, потухающие костры с рыжеватым дымом, поднятые оглобли саней, лошадей, привязанных у коновязей, и малиновое полотнище, полыхающее над головами красноармейцев. Знамя держал старшина Поджарый.

Ослепительно сверкал снег. Мелькали перед глазами мужественные лица, малиновые петлицы на шинелях, звездочки на шлемах. Прекращались говор и беготня красноармейцев. Мартьянов, взобравшись на огромный, пень, тепло посмотрел на всех отцовскими глазами. Командир снял шлем. Его темно-русые волосы перебирал ветер.

— Товарищи, мы пришли сюда…

Он говорил приподнято, возбужденно. Перед ним стояли не только красноармейцы, его подчиненные, а сыны, дорогие сыны его родины. Перед ним была молодость страны — сильная, здоровая, крепкая.

— Командарм Особой возлагает на нас надежды, партия ждет от нас больших побед. Покажем свое мужество, зрелость.

Комсостав, слушая Мартьянова, обменивался короткими фразами.

— Шахматы поставлены, игра начинается.

— Какие шахматы?

— Так говорил Наполеон перед Бородинским сражением, я только повторяю…

— Ты, Шехман, слово просто не скажешь, все у тебя шуточки-прибауточки.

В разговор клином врезался язвительный голос Шафрановича:

— Сказал Наполеон и проиграл сражение, насморком страдал.

Шехман сдержался, но неприязненно подумал о Шафрановиче.

Между тем Мартьянов успел уже сказать, что прежде всего надо расчистить площадку от пней, сжечь их, уничтожить следы давнишних преступлений белояпонцев и на страх «империалистическим акулам» создать здесь форпост.

…И работа началась..

— Казармы будут на солнцепеке, — рассуждал Сигаков, — какой вид откроется из окон вот в эту сторону!.. Здесь будет плац, спортполе, и мы с тобой, Лепехин, выйдем на него первыми футболистами и забьем мяч в ворота противника.

— Самое подходящее место, — подтвердил красноармеец.

Работа захватила всех. Быстро повалить дерево оказалось не так уж просто, как представлялось вначале. Нужны были навык и уменье. И бойцы овладевали ими не сразу. Шуршали пилы, звенели топоры. Трещали сучья, падали ветки, осыпалась хвоя. Мартьянов ходил от одной бригады к другой.

— Ну, как?

— Ничего, товарищ командир, идет дело.

Мартьянов становился под дерево и рассказывал, как надо его подрубать. Рядом раздавался неистовый вскрик: «Берегись!» Лепехин отскакивал в сторону, прижимался к толстому дереву. Со свистом падала могучая ель и вместе с нею лавина снега.

— Осторожнее… К силенке нужна еще смекалка.

К Мартьянову подошел Гейнаров. Глядя на работающих красноармейцев, сказал, что начали хорошо. Издалека донеслась песня.

— Поют. Беседа дорогу коротает, а песня — работу.

Мартьянов возвратился к утреннему разговору.

— С женой, говоришь, расцеловаться успел, а я и этого не сделал. Анна Семеновна знает мой характер, не обижается. И правда, жизнь наша походная. Армейское бытье, я не променяю ни на какое. Жизнь-то какая, а?

— Всегда напряженная, не завянешь, — добавил Гейнаров.

— Иногда я думаю, Михаил Павлыч: где начинается и кончается человеческая жизнь? Границ ей нету!

— Жизнь безгранична, а наша — сплошное действование и борьба, Семен Егорович.

— Н-да! Ты всегда мудрено говоришь. — Мартьянов помолчал. — Я вот ценю в жизни труд. От него начинается настоящая жизнь.

Гейнаров согласился и, указывая на красноармейцев, добавил:

— Они на нас не будут похожи. Они смелее вступают в жизнь, а мы ведь робко начинали. Нам дали сейчас большую задачу — укрепить этот район. И мы начинаем оборону со строительства на голом месте. Примитивно делаем, Семен Егорович, как подскажет собственная смекалка… Они, если им будет дано такое же задание, начнут выполнять его по-другому, технику применят…

— Техника будет с пароходами. Сейчас были бы люди, понимаешь?

Вокруг все больше и больше вспыхивало костров. К небу поднимались столбы густого рыжего дыма, и длинные мохнатые тени от него метались по снегу.

С металлической лентой в руках бегал инженер Шафранович. За ним бойцы-саперы таскали измерительный прибор на треноге. Вымерялась первая строительная площадка, намечалась распланировка объектов, и все это возникало в бесконечном количестве установленных веток и прокладываемых визирок, понятных только саперам.

Красноармейцы осторожно тянули на веревках бревна, охапками переносили ветки, волокли коряги, сначала передвигаясь на лыжах, затем по утоптанным дорожкам.

Мартьянов успевал корчевать пни и наблюдать за другими работами.

— Следить за каждым бойцом, беречь, — предупреждал он Гейнарова. Ближе к обеду командир то и дело обращал внимание на духовой оркестр, замечал старшине музвзвода, что у него большие перерывы в игре.

— Дуть легче, чем топором рубить. Играй без перерыва, — Мартьянов улыбался.

Музыканты, разместясь на куче пней, в четвертый раз переигрывали свой репертуар. А тут же под звуки оркестра рвались пироксилиновые шашки, взлетали изуродованные корни, щепа. На постах и в дозорах несли службу охраны красноармейцы. Они всматривались в синие дали, прислушивались к каждому шороху… От бивака вместе с гарью и дымом к ним доносился запах борща с кухни. Это был верный вестник обеденного перерыва.

После обеда на расчищенных площадках установили палатки. В тайге возник полотняный городок — начало большого нового города.

Приближался вечер, быстро сгущались сумерки. Посинели горы. Мерцая, зажглись в небе звезды. А работа еще не прекращалась. На поляне пылали костры, их огненные языки, извиваясь, тянулись кверху, словно хотели оторваться от земли. Вздрагивая и колеблясь, пламя костров окрашивало палатки, снег, людей в багряный цвет.

Семену Егоровичу было приятно смотреть на поваленные вековые деревья и поблескивающие пни. Вот он, первый трудовой день в тайге! Его можно перевести на цифры, сказать, что повалено две тысячи четыреста восемь деревьев, но цифры не раскроют человеческих усилий, об этом красноречивее всего расскажут усталые лица бойцов.

И все же цифры нужны были. Каждому хотелось их знать. У палатки, где разместился штаб, Мартьянов приказал сколотить щит и вывесить показатели бригад.

До отбоя не смолкал лагерь. Полотняный город затих в глубокую полночь…

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Утром Мартьянов собрал в своей палатке командиров, коротко изложил им содержание приказа штаба ОКДВА о строительстве объектов.

— Это только наметка нашей работы, — сказал он, — а нужен каждодневный план. Понимаете?

Мартьянову хотелось услышать, что скажут командиры о строительстве.

— Я развернул перед вами лишь общую программу, — повторил он. — С чего же начнем, товарищи?

— Надо строить казармы, — сказал Гейнаров.

— Казармы подождут, следует заняться оборонными объектами, — вставил Шафранович.

— Не забывайте командирские семьи. Необходимо начать строительство городка, — предложил комроты Крюков.

— Семьи наши живут в тепле, — заметил Гейнаров, — надо строить казармы.

— В первую очередь, склады. Артимущество, фураж, продовольствие под открытым небом. Будут прибывать грузы. Начнется оттепель — все испортится. Склады строить и огневые точки, — настаивал Шафранович.

Гейнаров снова предложил строить казармы, Шафранович настаивал на оборонном строительстве.

— Все сразу строить нельзя, рабочих рук не хватит, — заметил Мартьянов. Ему не нравилась эта разноголосица.

— Страна, рабочий класс, крестьянство не простят нам медлительности. Милитаристы Японии не дремлют. Передышка должна быть использована на укрепление обороноспособности, — и Шафранович снова предложил сначала строить огневые точки.

Мартьянов взвешивал каждое предложение. Нужно было безошибочно решить, с чего же начинать. В приказе штаба ОКДВА были указаны сметы, определены сроки строительства объектов, расписан их характер, приложены наметки и планы, но не было сказано, с чего начинать в первую минуту. Выходило, надо было строить все сразу. Он дал высказаться командирам вволю. «Горячо поспорят — горячо примутся за работу». Мартьянов рассуждал так: «Нет пыла в словах — нет отняв работе».

— Нам предлагают заняться-оборонной стройкой, — начал Макаров. — Кто насмелится оспаривать? Мы посланы создавать укрепрайон.

— Что предлагаешь? — нетерпеливо спросил инженер.

— Я предлагаю, товарищ Шафранович, начать с казарменного строительства. Гейнаров прав. Быстро построим казармы — сделаем половину того, что указано в приказе командарма, Для огневых точек необходим цемент, железо, аммонал, бетономешалки. Этого еще у нас нет, но есть топоры, пилы, гвозди.

— Можно развернуть подготовительные земляные работы, — не унимался Шафранович.

Мартьянов насторожился. Он почувствовал в споре борьбу. Он встал и загородил своей фигурой свет лампы. Палатка погрузилась во тьму.

— Наспорились до затмения, — пошутил Шехман.

Говор между командирами мгновенно смолк. Стало слышно, как ветер надувает двойные стенки парусиновой палатки. Они то похлопывают, то шуршат, будто сухие листья.

— Что скажет Петр Первый, — шепнул Шехман, — Петербурх закладываем.

Макаров легонько подтолкнул его: мол, слушай.

— Инженеру Шафрановичу к утру представить план и расчеты первых работ, будем строить казармы. Воспользуйтесь сметой и планами штаба ОКДВА, — сказал Мартьянов и сел.

Палатка осветилась бледным светом фонаря и вскоре опустела.

* * *

На нарах лежали исписанные чертежи инженера.

— Мы без алгебры разберемся. Ишь, наставил крючков! Я по Малинину-Буренину обучался, — ворчал Мартьянов. Он отложил чертежи Шафрановича.

— Посыльный! Инженера ко мне.

Шафранович не замедлил явиться.

— В ваших летописях разберусь позднее, — Мартьянов ткнул пальцем в пояснения и чертежи, разбросанные на нарах. — Начнем с дела. Сооружайте времянку. Через пятнадцать дней первое бревно должно быть заложено в раму, понимаете?

Это были предельно короткие сроки для строительства хотя бы временной лесопилки.

— Товарищ командир, это невозмо-ожно! — протянул Шафранович и развел руки.

— Доводы, невозможник?

— Во взводе недостает рабочих рук, инструмента, — торопливо перечислял инженер, — много отнимет времени заготовка леса… Не хватает плотников.

— Даю добавочно одного из батареи Шехмана.

— Невозможно-о!..

— Подумайте, инженер. Лесопилка может оказаться узким местом… Задание выполнить к сроку!

Мартьянову не хотелось попусту тратить время. Лесопилку Шафранович начнет строить и выстроит в срок, но еще не прибыл локомобиль, пилорама: необходимое оборудование находилось на перевалочной базе в Троицком. Его предстояло привезти оттуда, и Мартьянов дал указание снарядить бригаду.

…Лесопилку выстроили вблизи горной речушки. Весной сюда можно сплавлять лес. Сейчас же на месте будущего лесозавода стоял неуклюже срубленный сарай с длинным навесом. Над его крышей поднималась железная труба, торчал медный гудок. В дверях еще не было косяков, и вход завешивался брезентом. Из трубы валил густой дым, над гудком пробивался пар.

Шафранович задание выполнил в срок. На шестнадцатые сутки тайгу огласил протяжный гудок. Это был радостный день. Гудок извещал о первой победе. Командиры и красноармейцы быстро вскочили с теплых постелей, оделись и выбежали из палаток.

Гудок долго ревел над утренней тайгой. Эхо его перекидывалось из распадка в распадок, то слабея, то усиливаясь, пока не смолкло совсем. И тогда люди разошлись по палаткам, возбужденные и довольные своим успехом.

К Мартьянову пришел Шафранович и доложил, что лесопилка пущена. Командир, не глядя на него, сорвал листок с календаря, смял его, и бросил в угол палатки.

— Прекрасно! Срок выдержан… — замолчал, посмотрел на небритого инженера, как бы ожидая, что скажет тот. Шафранович протирал очки.

— В следующий раз небритым ко мне не являться, — строго сказал командир.

Шафранович подтянулся. В воспаленных глазах его сверкнуло недовольство, мелко задрожали тонкие губы.

Он прибыл в часть после окончания Военно-инженерной академии. Мартьянов успел подметить в нем странность: инженер еще не выполнил ни одного распоряжения, чтобы не оговориться, не высказать своей точки зрения, не намекнуть, что он — инженер и характер поручаемой работы ему более известен. И всегда в таких случаях Мартьянов говорил: «Выполняйте, рассуждать будете потом».

— Назначаю вас начальником лесопилки. Участок работы большой. Докажите, что можете работать.

Шафранович скривился, приподнял покатые плечи, но ничего не сказал. В эту минуту послышался голос Гейнарова. Он шел сюда с командиром роты связи Овсюговым.

— Вы свободны.

Инженер удалился.

— Да! Странный человек, — оказал Мартьянов.

— Шафранович? — входя, спросил Гейнаров. — Странный! — согласился начальник штаба.

— А что «Тобольск» сообщает? — Мартьянов взглянул на командира роты связи.

— В сорока милях от нас во льдах застрял, за ночь отнесло на полмили назад, — быстро ответил Овсюгов.

— А штаб Армии знает об этом? — обратился Мартьянов к Гейнарову.

— Радировал, — коротко ответил тот.

— Зарежут нас! — Мартьянов резко махнул рукой.

Гейнаров озабоченно проговорил:

— Фураж на исходе. Пятидневку еще продержимся на строгом пайке. Овес есть, не хватает сена…

— Еще испытание! — прервал его Мартьянов. — Лошади отощают, подвозка бревен приостановится, стройка задержится… Но, что бы ни было, а темпов не снижать! Мы ограничены сроками. Понимаете?..

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Северная зима словно испытывала выдержку и выносливость людей гарнизона. В тайге то поднималась пурга и бушевала несколько дней, то стихала, но сразу крепли морозы. Тогда звонко потрескивал лес, дым от костров и труб поднимался тонкой струйкой и растворялся в синем небе.

Дежурные не жалели дров и беспрестанно топили печи, названные «окопками». Здесь все напоминало фронтовую жизнь. Не было еще ни столовой, ни клуба, баня помещалась в землянке. Воду грели в огромных котлах, привезенных из соседнего леспромхоза. Мартьянов следил за чистотой: подразделения мылись каждую пятидневку.

Палатки раскинулись в ложбине в несколько рядов. Это был полотняный город на снегу. У каждой палатки висели надписи: «Штаб», «Амбулатория», «Первый взвод», «Артвзвод», «Взвод связи», «Пульрота», «Музвзвод», «Ленуголок», — указывающие на подразделения гарнизона в тайге. Комбатр Шехман внес частицу своего творчества в сооружение этого города. В палатке, где обедали командиры, он повесил плакат «Столовая начсостава». Тропку до красноармейских палаток он назвал «Проспектом командиров». Над ним шутили:

— Где же проспект?

— Не спешите, товарищи, — отвечал Шехман. — Здесь будет «Проспект командиров». Жители будущего города — наши сыновья в каком-то году вздумают отпраздновать юбилей. И представьте одного из них выступающим с воспоминаниями. Взглянув на пожелтевшие фотографии, он расскажет, как возник этот город и почему улица называется «Проспектом командиров». Кто знает, быть может, к тому времени и Красной Армии, и командиров, и красноармейцев не будет, а заменит нас всенародная милиция.

— Ты фантазер, Шехман!

— Фантазия — качество высочайшей ценности, учит Ленин. С нею и жить легче, и работать спорее. Вы здесь видите просто тропу, а я — «Проспект командиров», гуляю по его асфальту, залитому неоновым светом.

— Правильно, Шехман! Тут будет «Проспект командиров», — откидывая козырек и входя в палатку, подхватил Мартьянов, — только сроки-то чересчур длинны, сократи-ка их…

Его кряжистая фигура распрямляется, и на скуластом лице пробегает улыбка. Все встают, приветствуя старшего командира.

— Продолжай, жизнерад… Тебя на выстрел слышно. Артиллерист! Голос-то натренировал, хорошо говоришь…

Когда Мартьянов подходил к палатке, он услышал горячий спор. Понравилось Мартьянову, что Шехман смело заглядывает вперед. Думал, войдет к командирам и так же горячо скажет: «Наш город не будет похож на Ленинград, Москву, Хабаровск, Владивосток. Таких городов еще не знает никто.. Тут тебе — заводы, порт, подвесная дорога через Татарский пролив на Сахалин, как огромный виадук».

— Мы тут такое бабахнем, что многим и во сне не приснится, верно, Шехман?

— Об этом и я говорил.

— Человек с любовью все сделает, только сроки-то длинноваты… — Ласковый тон Мартьянова быстро меняется, — такой передышки нам не дадут. Международное положение тревожно…

— А внутреннее? — спрашивает Овсюгов.

— Внутреннее тоже! — густым голосом продолжает Мартьянов. — У лошадей выходит фураж — овес, сено. Выдаем полнормы на день. Радировали в штаб Армии. Ответили: «Сено отгружено пароходом». А пароходы здесь, как утки, раз в году появляются, — и, обращаясь теперь только к Овсюгову, приказал:

— Надо запросить еще Хабаровск, — и другим тоном ко всем командирам: — Что делать? Лошади с ног валятся!

Разговор сразу смолкает. Все задумываются: положение действительно тревожное.

— Парохода ждать, — несмело говорит Шафранович.

— Парохода еще декаду не будет, — ответило сразу несколько голосов.

— Меньше работать на лошадях…

— А темпы строительства? Нельзя.

— На Амур… В колхозы… — предложил отсекр партбюро Макаров.

— Дельно-о, дельно-о! — обрадовался Овсюгов.

— На Амур пошлем… А сейчас? — спросил Гейнаров.

— Сейчас будем траву из-под снега выкапывать… — спокойно заметил Мартьянов.

— Прошлогоднюю траву?

— Ничего-о! Не удивляйтесь, Шафранович.

Мартьянов поднялся и вышел из палатки.

Конец апреля, а кругом двухметровый нетронутый снег. Солнце припекает. От тайги пахнет хвоей. На солнцепеке купаются вороны, играют бурундуки, а ветер северит. Весна поздняя, недружная. Медленно темнеют снега, бессильны ручьи по склонам, а дороги испорчены: не пройти без лыж, не проехать на лошади. В тайге бездорожье. Паводки. Распутица. Отрезаны от Амура на месяц, на два.

— Э-эх, положеньице! — до хруста сжав кулаки, Мартьянов направляется на стройку: там, среди бойцов, ему легче.

* * *

Старшина Поджарый прочитал приказ.

— Як, хлопцы, думаете?

— Думай — не думай, дело делай, — сказал хрипловатый голос.

— Снег-то глубокий, — протянул кто-то во второй шеренге.

Там стояли бойцы Шафрановича.

— От нашей работы растает, — ответил тот же хрипловатый голос.

— Правильно гутаришь, Харитонов, — заметил старшина и, улыбаясь, продолжал: — Быстренько начнем, быстренько кончим, хлопцы. Взять шанцевый инструмент…

…Две роты на косогоре рылись в снегу, как кроты в земле, выкапывая прошлогоднюю траву. Сухие стебли, почерневшие от осенних дождей, рубили топорами и всю эту массу полусгнившей травы ездовые делили между собой, посыпали солью, мукой и кормили ею отощавших лошадей.

— Ешь, родной, — приговаривал ездовой Жаликов. — Ничего… Ты хотел, чтобы все сразу было? Нет, так не бывает. На край земли мы попали. Изворачиваться надо. Трудности, брат, большие.

Красноармеец давал лошади кусок хлеба и сахар от своего пайка. Лошадь хрустела сахаром, и тягучая слюна свешивалась с ее губы. Жаликов подставлял ладонь, и лошадь, словно понимая его, слизывала сладкую слюну с руки. Большие, коричневые глаза ее просили корма. Жаликов гладил лохматую морду лошади. Он, как и другие возчики, выполнял полнормы в день. Лесу явно не хватало, а строительство не останавливалось. Плотники, занятые на объектах, теперь перекатывали своими силами бревна из тайги к лесопилке.

Когда лесопилка замирала на несколько часов, у Мартьянова, нервно подергивалась губа, и он бежал на лесопилку.

— Как же это получается?

— Произошла ошибка, — сконфуженный Шафранович опускал голову.

— Вы, инженер, часто ошибаетесь. Учтите: одна ошибка — ошибка. Когда же это повторяется два-три раза, это уже не ошибка, а стиль работы. Понимаете?

Шафранович хотел что-то сказать, но Мартьянов перебивал:

— Человек познается в делах, — и строже: — философией займетесь, когда город построим…

Глядя на Шафрановича, командир вспомнил, что отсекр партбюро Макаров, докладывая о политико-моральном состоянии гарнизона, заметил, что больше всего о трудностях рассуждает Шафранович. Мартьянову хотелось сейчас сказать об этом, но он только пристально посмотрел на инженера. Тот легким броском руки опустил державшиеся на лбу дымчатые, мутные очки. Они спрятали его глаза.

Мартьянову не нравилась в Шафрановиче манерность, заносчивость, самоуверенность много мнящего о себе человека. Встрепанные, вечно торчащие волосы, роговые очки, поднятые высоко на носу, придавали его лицу какое-то птичье выражение. Это раздражало Мартьянова, он мысленно прозвал инженера филином. Семену Егоровичу казалось: этот человек, как заржавленный болт, сдаст — не выдержит трудностей.

* * *

Пятую ночь Мартьянов не смыкал глаз. Не спалось: Макаров ушел на Амур.

— Михаил Павлыч, что же делать будем?

Гейнаров молчалив эти дни, а если и говорит, то торопливо повторяет одни и те же слова, как бы убеждает:

— Работать, работать, Семен Егорович. Пять дней кротами были — снег рыли, будем шестые рыть…

— Радиограмма есть?

— Сообщают: фураж отгружен.

— Как подкузьмили нас пароходы! Это черт знает что…

Поздний час. Гарнизон спит, только горят фонари в палатке Мартьянова да в караульном взводе. Медленно плывут по снегу синие тени облаков. Ночь тиха.

И вдруг откуда ни возьмись человеческие голоса и собачий лай. А над всем этим чуть гнусавый, сильный голос каюра.

Мартьянов и Гейнаров вскакивают с нар. Выбегают из палатки. Навстречу по голубому склону горы опускается длинный обоз собачьих упряжек. Нарты нагружены сеном. В ночи нарастает собачий лай, громкие окрики каюров.

— Живем, Семен Егорович! — кричит Гейнаров.

На них со свистом мчатся нарты.

— Та-а! Та-а! Гей, гей, нарта бежит!

Мартьянов машет рукой. Нарты разворачиваются. Бегут люди в оленьих дошках, шапках-ушанках.

— Ай, лоча большой!

— Алмал!

Снова знакомый голос друга.

— Семенча!

Подбегает старый Ничах.

— На, на, все тебе…

Мартьянов обнимает его.

— Спасибо, дорогой!

— Сердце у меня, как глаза, открыто… За Красной Армией, как за тайгой, спокойно: ни ветра, ни бури…

Старый гиляк, что-то вспомнив, бежит к нарте.

— Семенча, это подарок Минги.

Ничах протягивает два туеска — с брусникой и черемшой.

— Кирюха! — кричит гиляк.

Возле него появляется каюр Бельды. Он держит в руках связку сушеной корюшки.

— Наши гостинцы, — и Ничах низко кланяется.

— Не забуду, — растроганный Мартьянов обнимает друга.

Подходит Макаров в борчатке, с расстегнутым шлемом. При лунном свете видно его усталое лицо, заросшее густой щетиной.

— Ну как? — озабоченно спрашивает Мартьянов.

— Приказание выполнено…

— Я не об этом… Устал? Иди отдыхай…

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Прилетел начальник ПУАРМа товарищ Мезин. Самолет посадили на ледяное поле бухты. Овсюгов, обеспокоенный приемом самолета, не спал всю ночь. Он установил дежурство у площадки, жег костры, словом, проявил излишнее усердие сам и создал чувство напряженности у связистов, находившихся на площадке.

Мартьянов прибыл к месту посадки, как только самолет появился над бухтой и делал круги, чтобы пойти на снижение. Едва самолет подрулил к берегу, командир крупными шагами направился к машине. Не доходя шагов десять, Мартьянов четко отрапортовал начальнику политического управления ОКДВА, стоящему возле серебристого крыла самолета. На Мезине было коричневатое кожаное пальто с каракулевым воротником, шапка-ушанка с квадратными очками пилота, через плечо на ремешке свободно свисала кобура с наганом.

— Чуточку качнуло перед посадкой, — громче обычного произнес Мезин после того, как выслушал рапорт и пожал руку Мартьянову. Он несколько раз тряхнул головой, словно освобождаясь от неприятного ощущения воздушной качки, и добавил: — Крепкого чайку бы сейчас, — и скосил с прищуром глаза на Мартьянова.

— Будет, товарищ начальник ПУАРМа.

Мартьянов ждал, что Мезин сразу же спросит о делах гарнизона, о том, как они обосновались в тайге, и был несколько удивлен и обескуражен столь простой и обычной просьбой. «Чаек, так чаек», — подумал он и тут же послал нарочного в столовую начсостава.

Они медленно поднялись на берег.

— Где же твой гарнизон? — спросил Мезин, осматривая даль бухты, причудливо изрезанной каменистыми высокими берегами и закрытой со всех сторон грядой шлемообразных гор.

— В шести километрах отсюда.

— Какая неоглядная ширь и все закрыто тайгой!

Круглов, волнуясь, нетерпеливо поджидал прихода начальства. Он вытянулся в струнку, как только Мартьянов с начальником ПУАРМа подошли к машине.

— Бегает?

— Ползает по-пластунски, — шутливо отозвался Мартьянов и рассмеялся. — Я предпочитаю санки и лошадь…

— Привычка партизанских лет?..

— Нет, гораздо удобнее, без канители.

Мезин, прежде чем сесть, постучал бурками с толстой подошвой о дверцу, стряхнул снег, а потом, пригнувшись, залез в машину. Скрипнули пружины сиденья. Круглов захлопнул дверцу.

…У столовой начсостава — большой палатки их встретили Гейнаров и Макаров. От приготовленного обеда начальник политуправления ОКДВА отказался. Выпил с наслаждением три стакана крепко заваренного, горячего чаю и сразу весь раскраснелся.

— Накануне забегал к вашим женам, — он ухмыльнулся. — Что сказать вам? Живы и здоровы. Просили передавать приветы и прочее…

— А что прочее? — смеясь, спросил Макаров.

Мезин развел руками.

— Догадывайся сам, — в том же полушутливом тоне продолжал он. — Без жен-то, поди, скучновато? Потерпите малость. Потом слаще встреча будет, — и спросил, как устроились люди.

— Прижились, словно тут, в тайге, всегда были, — поторопился сказать Мартьянов.

— Посмотрим…

Начальник политуправления ОКДВА быстро поднялся из-за стола.

— Ну, а теперь можно с гарнизоном ознакомиться, — и, переходя на деловой тон, спросил: — Жалоб много? На что сетуют люди?

Макаров, который впервые так близко встречался с начальником политуправления Армии, заметил, как дрогнули у него под глазами мелкие морщинки, три поглубже — собрались на переносье. И Мезин показался ему много старше своих сорока пяти лет. «Нелегко, видать, ему в эти напряженные годы», — подумал отсекр партбюро.

Мартьянов поспешил сказать о нехватке фуража для лошадей, инструмента и техники, о недостатке рабочих рук на стройке.

Начальник политуправления Армии сочувственно кивнул головой, процедил непонятное слово сквозь зубы и резким движением передернул кобуру.

Макаров сказал, что они еще не получали газет с материалами семнадцатой партконференции ВКП(б), а принимаемые радиограммы путаны, с большими пропусками.

— Черт знает что! — сердито произнес Мезин. — Сено на самолетах не перебросишь, а газеты-то доставлять можно. Головотяпство! — и заскрипел бурками, направляясь к выходу из палатки-столовой.

В широкой долине с редким сухостоем хорошо видно, как расположился палаточный гарнизон. Ближе к опушке, на темноватом фоне елей, то там то здесь проступали желтоватые срубы будущих казарм.

— Поднимается! — указывая на них рукой в меховой перчатке, сказал Мезин. И, хотя он не назвал прямо, что поднимается, Мартьянов сразу подхватил:

— Будет город!

— Городу быть и положено! — подтвердил начальник политуправления Армии.

Они прошли по палаткам. Мезин осмотрел пока еще скудное, почти походное красноармейское жилье и отметил про себя внутренний порядок в чуточку пожелтевших от «окопок» палатках. Потом все заглянули на объекты: там кипела дружная работа. И опять Мезина удивило умение красноармейцев обращаться с топорами и пилами, та профессиональная хватка, с какой трудятся на стройке только квалифицированные рабочие. «Быстро освоились с плотничьим делом», — подумал он и спросил у Мартьянова, как красноармейцы занимаются боевой и политической подготовкой.

— Пока нажимаем на строительство…

— Вместо политучебы ограничиваемся политинформацией, — добавил Макаров.

— Не перегружаете себя политикой, обращаетесь с нею на «вы»? Так, так! — быстро произнес Мезин. А что означало это «так» трудно было понять: то ли осуждение, то ли недоумение, что за строительством оказалась забытой политическая учеба, без которой немыслима жизнь гарнизона. Однако это «так, так» не понравилось Мартьянову и насторожило Макарова.

Весь день Мезин осматривал гарнизон. Начальник политуправления Армии будто спешил заглянуть в самые потаенные уголки, взять все на заметку. Он расспрашивал то одного, то другого командира, встречавшихся на объектах.

У Мартьянова испортилось настроение в предчувствии выводов, которые мог сделать Мезин. Макаров все больше и больше убеждался, как много еще прорех и недоделок.

Мезинское «так, так» они вновь услышали, когда начальник политуправления Армии ознакомился с временными огневыми точками, с зенитными установками, наблюдательными постами, средствами связи, готовностью подразделений по тревоге занять предусмотренные планом обороны места, скрытые и незаметные для постороннего человека.

Вечером Мезин попросил созвать коммунистов гарнизона.

Все собрались в штабную палатку. Теснясь, они расселись на скамейки. Слабо мерцали несколько электрических лампочек, берущих свет от движка, постукивающего вдали. Лица всех были напряженными: коммунисты еще не знали, по какому поводу их собрал начальник политуправления Армии.

Мезин рассказал об итогах семнадцатой партконференции, о директивах к составлению второго пятилетнего плана народного хозяйства СССР. Он начал говорить несколько медленно, подбирая для этого слова, глубже раскрывающие смысл и значение решений партконференции. Казалось, то, что он рассказывал, относилось не только к жизни всей страны, но прежде всего касалось каждого присутствующего. Начальник политуправления Армии изложил основные политические и хозяйственные задачи новой пятилетки так подробно, как будто сам участвовал в их составлении. Он действительно являлся делегатом конференции, обсуждавшей и принимавшей директивы о новой пятилетке. И эта глубокая заинтересованность человека в том, что обсудила и решила семнадцатая партконференция, делала и всех слушающих коммунистов соучастниками составления большого плана, который теперь следовало претворять в жизнь.

Молчание слушающих лишь изредка прерывалось сдержанным покашливанием да далеким похлопыванием движка. Прошло почти полтора часа, но внимание не ослабевало. Завершая доклад, Мезин, как показалось Макарову, особенно громко произнес:

— Величественные задачи новой пятилетки, нет сомнений, увенчаются и новыми героическими подвигами нашего народа.

Макаров почувствовал, как он сам и все коммунисты ощутили прилив той энергии, какая всегда исходила от документов партии, как бы концентрирующих в себе ум и волю великого коллективного творца. «Нет ничего сильнее правды! А с правдой — всегда победа!» — подумал он и невольно поднялся. За ним поднялись все собравшиеся, и палатка дрогнула от дружных аплодисментов.

Потом докладчику посыпались вопросы. Коммунисты спрашивали о строительстве Магнитогорского и Кузнецкого металлургических заводов, об Уральском гиганте тяжелого машиностроения — о Тагилстрое. Их интересовал Челябтракторострой, заводы Харькова, словно каждый из них был связан невидимыми нитями с этими величайшими социалистическими стройками.

Спрашивали о коллективизации сельского хозяйства и безработице в Европе и Америке, о новых научно-исследовательских центрах и хозрасчете. Коммунистов, как истых хозяев, интересовало все, что делалось и будет делаться в стране. Мезин отвечал обстоятельно, не спеша, обдумывая ответы. Лицо его побагровело и покрылось мелкими капельками пота; он то и дело обтирался белым платком.

Коммунисты разошлись поздно. Мезин еще задержал в палатке руководство полка, несколько командиров рот и политруков.

— Поняли? Вывод сделали, а? — спросил он строго и тут же продолжал свою мысль: — Стройку нельзя противопоставлять политической подготовке. Политика — второе солнце для наших людей. Надо уметь делать то и другое. Подумайте, как лучше и разумнее совместить эти две важнейшие ваши задачи. — Он передохнул, обвел всех острым, внимательным взглядом. — Я доложу свое мнение товарищу Блюхеру. Думаю, Реввоенсовет подскажет вам правильное решение…

Все молчали. Мартьянов, немножко успокоившийся во время доклада начальника политуправления Армии, вновь почувствовал, как около уха бьется противная жилка — верный признак напряженного состояния. Он слышал ее удары, как тиканье часов, и незаметно придавил висок рукой, чтобы заглушить их, но все равно слышал, как билась жилка. Мезин в упор посмотрел на Мартьянова и словно догадываясь об его душевном состоянии, заговорил мягче:

— Я знаю ваши трудности, но о них ли говорить сегодня? С ними надо бороться, а не расслаблять волю разговорами. Освоились с обстановкой вы неплохо, занялись по-серьезному строительством, но, — он повысил голос, — больше напряжения во всем. Еще раз темпы, темпы! Помните, в каком окружении живем. Вот все, что я хотел сказать. Не смею задерживать более командиров и политруков. До свидания, товарищи!

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Вскоре после посещения Мезиным гарнизона Мартьянов получил указания из Армии проводить занятия «по минимуму», по «свернутому плану» с тем, чтобы выдержать первоначальные сроки строительства, а потом уже пройти программу «максимум» по боевой и политической подготовке и выравнять специальные и стрелковые подразделения по всем показателям учебы..

Он строго придерживался этих указаний. Красноармейцы днем работали на объектах, а вечером занимались учебой при слабом освещении фонарей «летучая мышь».

Газеты появлялись в гарнизоне по-прежнему с опозданием на месяц. Читались они до тех пор, пока печать их не стиралась совсем, а страницы не расползались по сгибам на четвертушки. В дальних углах палаток было темно. Красноармейцы садились вокруг «окопки» и читали при свете горящих дров. Тут же, около печки, по выходным дням бойцы поочередно брились затупившимися бритвами.

Перед сном в полотняном городе звенела гармошка, переходя от одного игрока к другому. И удивительно, одна и та же же гармошка играла по-разному: то с подвыванием и подергиванием вытягивала «Страданье», то веселую сибирскую «Подгорную», то комкала переборы с протяжными напевами в «Саратовской», то, наконец, дрожала горячо и страстно в «Цыганочке».

Мартьянов почти все время находился вместе с Гейнаровым. Они сошлись без лишних слов о дружбе, никогда не говорили о ней, хотя чувствовали обоюдную привязанность друг к другу. Часто бывало так: оба, молча работали в штабной палатке, каждый занятый своим делом, просиживали часами, не перекинувшись словом, но в минуты отдыха или ночью непринужденно текли споры, и не тосковал раскрытый портсигар на столе около лампы. Их сближала десятилетняя совместная служба и та разница в характерах, какая бывает часто у людей, дополняющих друг друга.

Мартьянов, чуть мечтательный, резкий, кипучий, всегда сдерживался слегка флегматичным, суховато-официальным Гейнаровым.

Мартьянов был вечно занят делом, ему не хватало времени. Гейнаров, расчетливый в своих действиях человек, делал только то, что долго вынашивал и ясно представлял. Он почти не ошибался. Если молчал, значит, был занят какими-то мыслями; работая, он не слышал, что делается вокруг. Зато Мартьянов, что бы он ни делал, всегда все слышал, чувствовал и видел на «винтовочный выстрел».

Это противоречие в характерах командиров не портило их дружбы, а только дополняло ее и усиливало.

Иногда Мартьянов спрашивал:

— Михаил Павлыч, где твой дом?

— Дом? Там, где твой полк.

— А мой — где твой штаб…

* * *

Шли дни. Жизнь в тайге установила свои порядки. Мартьянов просыпался до подъема красноармейцев. Он выходил из палатки а умывался снегом. Лицо и руки сначала обжигало холодом, но потом по всему телу расходилось тепло. Появлялся Гейнаров с накинутой на плечи шинелью, говорил:

— Холодновато сегодня.

— А ты попробуй-ка, понимаешь. За-а-калочка!

Мартьянов, набрав горсть снега, бросал в Гейнарова. Тот скидывал шинель и, оставшись в трикотажной сиреневой рубашке, вздрагивая, умывался снегом.

— Сутулишься ты, — замечал Мартьянов и шутил: — Не отдать ли в приказе, чтобы с шомполом за спиной ходил?

— Штаб сутулит, — отвечал Гейнаров, обтираясь махровым полотенцем, — переводи на строевую службу…

Мартьянов весело продолжал:

— Упражнение для сутулых: ноги на ширине плеч, руки вверх, поднимаясь на носках и слегка прогибаясь назад… Делай, ра-аз!

Из соседней палатки выскакивал Шехман. Сняв рубашку, он обтирался снегом и при этом подпрыгивал. Увидев старших командиров, он кричал:

— Гутен морген, доброе утро!

— Как снежок, морген? — смеялся Мартьянов.

— Зер гут, — отвечал Шехман и убегал в палатку, показывая пунцовую спину.

У дежурной палатки появлялся горнист и играл подъем.

Гарнизон мгновенно оживал. Палатки наполнялись говором, кашлем. Разносились команды старшин рот. И хотя команда подавалась одна, Мартьянов различал старшин по голосу и уже знал, что Поджарый вывел роту на утреннюю прогулку первым, Макеев — вторым.

Топали красноармейские сапоги по дороге. Слышались возгласы команды. Утренний туалет Мартьянова кончался.

— Скорее завтракать и можно начинать день.

Гейнаров привык к этой фразе Мартьянова. Они шли завтракать. Красноармейцы, возвратившись с прогулки, постукивали котелками, попарно умывались сзади палаток.

Восток становился багряным. Тайга синела, как далекие горы. Только контуры ее были все еще очерчены в нежно-фиолетовый цвет, и стаи ворон беспокойно кружились, оглашая криком распадки.

— Денек прибывает. Раньше вставали затемно.

— Да, — отзывался Мартьянов, — чем длиннее день, тем лучше для нас — больше сделаем…

Он небрежно кивал в сторону моря:

— Не нравятся мне вчерашние радиосводки. Японские военные круги беснуются… прозевали. Под носом у них перестроилась Красная Армия. Границы замкнула. Забавно рассуждают: на месяц опоздали. Теперь вспышку-то откладывать приходится. А мы крепче будем. Вот только деньки коротки. — И вдруг, словно вспомнив что-то, заговорил чаще: — Михаил Павлыч, ты вот вчера рассказывал об Амвенском мире. Наполеон его придумал. Башка была-а! Создал передышку, чтобы подтянуть силы и выступить против Англии. Говоришь, не удалось присоединить Англию к Франции, но ведь он ничего не проиграл? Хорошо придумано! Каждый час для нас дорог, за передышку драться надо…

— Узел событий завяжется вокруг КВЖД, — заметил Гейнаров. — Здесь может вспыхнуть война.

— Дорогу мы не отдадим. Дорога наша мужицкими мозолями построена. А все-таки, я так думаю, война вспыхнет здесь, около нас, на Востоке.

— О Западе тоже надо помнить, — многозначительно произнес Гейнаров. — Пока живы господа капиталисты, каждый день порохом пахнет.

— Ты понимаешь, — горячо сказал Мартьянов, — интересное время: мирное и тревожное, почти военное. Я вот люблю, когда ум и мускулы напряжены, готовы к схватке. Внутри словно огонек гражданской войны теплится, понимаешь? — Он вдохнул утренний воздух и досказал:

— Наша сегодняшняя жизнь чем-то напоминает партизанские дни: там борьба и тайга и здесь тайга и борьба. Замечательно!

Они подошли к палатке. Каждый раз, глядя на дощечку «Столовая начсостава», привешенную Шехманом, все улыбались. Навстречу выходили командиры, здоровались. Обменивались мнениями о работе на объектах, делились планами, рассказывали о недостатках.

— Лесопилка косяки не пилит.

— Опять Шафранович, — возмущался Мартьянов.

— Лесозаготовщики не справляются с заданиями.

— Что-о? — переспрашивал Гейнаров. — Я ведь вчера добавил пять человек.

— Не хватает топоров, пил… Аммонал на исходе.

Вопросы сыпались, как на докладе. Мартьянов отвечал односложно.

— Товарищи! Побольше думайте о передышке, поменьше о трудностях. Настойчивости прибавьте, понимаете, настойчивости… Дело размахнули с вами большое. Вся страна на нас смотрит.

Вот он, трудовой день! Мартьянов начинает его до завтрака. Сидя за свежесколоченным столом, еще пахнущим елью, он говорит Гейнарову:

— Сначала заглянем на объекты: я на южный, ты на северный сектор. Передышечку бы нам побольше! Как она необходима! А радиограммки вчерашние, Михаил Павлыч, нехорошие: понимаешь, от них так и несет грозой. Прошла бы эта туча стороной, тогда сделаем много…

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

С борта парохода «Тобольск» получили радиограмму. Мартьянов торопливо стал собираться на маяк.

— Иду на лыжах. Приготовлены?

Дежурный принес лучшую пару норвежских лыж.

— Проверим бегоушки, — и протер ладонью лыжи, — не то…

Появилась мазь, тряпка. Мартьянов зашел в палатку, сел около печки и стал старательно натирать лыжи мазью.

— Вот так надо! Лыжи и винтовка любят ладку и смазку, понимаешь? — Его глаза ласково и строго смотрели на дежурного.

— Я мазал, товарищ командир.

— А нужно натирать, Мыларчик, — Мартьянов протянул лыжу красноармейцу и спросил: — Ну, как? — вынул табакерку, железную коробку из-под папирос, и закурил. Мартьянов заметил, что красноармеец что-то мнется. Догадался.

— Что, табак вышел?

— На исходе оказался, товарищ командир.

— Отсыпь немножко… Скоро будет в достатке, пароходы прибывают. Табаку нет — терпимо, фуража не хватает — хуже.

— Ага! — сказал красноармеец, с наслаждением затягиваясь дымом от толстой папироски, похожей на рог. — Это-о не беда-а, зато город свой строим, — произнес он с гордостью.

Мартьянов с большим уважением взглянул на Мыларчика. Да, здесь, в тайге, закладывается огромное начало, понятное не только ему одному, а родное и близкое многим. Значит и красноармейцы живут строящимся городом. Мартьянов, не признаваясь самому себе, иногда думал о том, что хозяйственные работы утомляют бойцов. Столько трудностей в их жизни! Ему хотелось, чтобы все полюбили строящийся гарнизон так, как любил он, зажглись его желанием творить и отдали бы свои силы созданию города. Мартьянов был убежден, что смысл жизни сегодня заключается в строительстве фундамента социализма. И слова Мыларчика оказались созвучными с мыслями Мартьянова.

— Беда не беда, но нехорошо, — ответил он красноармейцу.

— Ничего-о! — с той же уверенностью сказал Мыларчик.

Мартьянову захотелось поближе узнать собеседника, и он спросил, откуда тот родом.

— Я-то? Тутошний, нижнеамурский, — запнулся и досказал: — бесколхозный еще…

— Будешь в колхозе, к этому все идет. О городе говоришь, а в городе-то жил? Ну ничего, еще поживешь, — торопливо проговорил Мартьянов.

— Я мечтаю, товарищ командир, ну, вот и вижу город…

— Мечта! Хорошая штука — мечта, Мыларчик. Без нее в жизни нельзя, понимаешь? Мечта человека в люди выводит, путевку в жизнь дает. Мечта — очень необходимая нам вещь. Сила в ней большая заложена.

— Еще бы! — докуривая цигарку, промолвил растроганный боец.

Мартьянов вышел из палатки и, насвистывая, стал пригонять ремни лыж к валенкам. Кобура и планшетка сползали, и он то и дело отбрасывал их за спину. Закрепив ремни, командир, легко, помахивая лыжными палками, минуя палатки, направился к бухте. Вслед ему долго смотрел дежурный Мыларчик. И когда фигура Мартьянова скрылась за поворотом, красноармеец с теплотой произнес:

— Этто-о командир!

Мартьянова не оставляли мысли, поднятые разговором с красноармейцем. И, оглядывая горы, залитые косыми лучами низкого солнца, он снова думал о городе, об его будущем. «Неизвестно, что таится в недрах здешней земли. Быть может, уголь, нефть, руда, золото? Золото! К чему оно? Важнее уголь, нефть, руда». В сравнении с ним золото тускнело в глазах Мартьянова. Люди — живая сила, строительный материал — железо, бетон, лес — были таким золотом, цену которого хорошо знал Мартьянов. Побольше бы этого золота в его руки.

«Обнаружится здесь руда, уголь, нефть, — размышлял командир, — и по склонам гор задымят трубы, воздвигнутся заводы, возвысятся копры, поднимутся вышки. В бухте можно сделать прекрасный порт. Порт — это будущее города».

Мартьянов пытался представить себе, каким будет порт. Дикие, крутые берега оденутся гранитом, вокруг вырастут постройки. В седловине горы разместятся пакгаузы, склады. Бухту опояшет железная дорога. Чтобы сделать закрытые от моря причалы и пристань, вот здесь, где он идет на лыжах, придется построить мол.

Но больше всего Мартьянов думал о людях. «Скоро будет Шаев. Как-то он завернет дело?.. Не заупрямился бы! Были у него такие помполиты. Ох, много возни с ними: говоришь им одно, а они делают другое, в результате — вечные споры. Начать бы работать рука в руку».

Мартьянов ждал своего заместителя, но готовился осторожно принять Шаева. Подходя к маяку, он подумал о лоцмане Силыче. Мартьянов знал его по отзывам и характеристике штаба ОКДВА. Лоцман работал на маяке с тех пор, как десант японских интервентов высадился на берег с корабля «Мацмай-Мару» и две роты солдат несколько месяцев жили и хозяйничали здесь: жгли тайгу, вывозили лес на острова, помогали белой России громить революцию, уничтожать красных. С этим-то человеком и должен был говорить Мартьянов, возложить на него ответственную задачу — встретить пароходы и впервые завести их в зимнюю бухту.

 

СЧАСТЬЕ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Лоцман Силыч хорошо знал дикие берега лимана, рифы, подводные камни, отмели, легкие дуновения ветра с Охотского моря — предвестника страшных штормов. Не помнил он, сколько судов водил за свою жизнь. Бывало, подойдет судно к маяку, поприветствует угрюмые скалы, хмурую тайгу короткими гудками и ожидает его, лоцмана Петра Силыча. А у него внизу, у причала, как застоявшаяся лошадь, пофыркивает катер. Вскочит Силыч на борт катера, крикнет рулевому, не поворачивая головы: «Отчаливай!» Сынишка, стоящий за штурвальным колесом даст сигнал мотористу-брату «полный вперед», и, резвясь, побежит катер по бархатно-зеленым волнам бухты, как игривый конь по полю. Радостно Силычу: вся семья на катере, только жена на маяке. Гордость подмывает стариковское сердце, и мысли такие наплывают: «Что капитан сейчас передо мной? Ничто! Поднимаюсь на палубу я, и меня встречает команда, как самого лучшего и уважаемого хозяина здешнего моря. Вверяет свое судно капитан мне и в распоряжения мои не вмешивается. Стоит, покуривает трубку и приговаривает: «А знаток ты, Силыч, большой. Незаменимый ты лоцман у нас на лимане». Хоть и радостно слушать такие слова капитана, а отвечает ему сердито: «Не мешай, капитан, дело мое сурьезное. На мель судно сядет или бок проткнет о камень, кто отвечает? Я отвечаю. Твоя голова в стороне. С меня спросят».

От мыслей таких хмелеет голова Силыча. Есть чем жизнь вспомянуть, о чем людям порассказать. Поседела голова лоцмана, поредели волосы, а он по-прежнему водит суда по лиману. Только зрение стало не то, глаза бывалую остроту потеряли, и в душу вкралось сомнение. Это самое страшное за всю жизнь, что довелось испытывать Силычу, боялся, что свое имя опозорит и почетное звание хозяина морей падет. И Силыч, чтобы оставить за собой славу лучшего лоцмана, стал подумывать: не оставить ли работу по старости? Мысль эта неотступно преследовала Силыча.

Минутами мысль была настолько сильна, что лоцман садился за стол, писал заявление об отставке, и каждый раз оно оставалось недописанным. Так прошли последние два года его жизни.

Наступила на маяке зима 1932 года. Морозы рано сковали бухту, скрепили лед далеко в лимане. Зима была глубокоснежная, по всем приметам Силыча, предвещала хорошую охоту. А как любил он поохотиться в тайге! Бывало, только ударят заморозки, стихнут в море шторма, последние пароходы распрощаются с маяком, а Силыч уже готов выйти в тайгу. Как не идти на охоту, если сразу станет пусто на душе у Силыча. Тоска, как ветер на чердаке, свободно разгуливает и все воет. Воет день и ночь. Тогда и маяк лоцману кажется осиротевшим. Потух его единственный глаз — притихла бухта. Жизнь маяка замерла на всю зиму. Чтобы скрыть свою кручину, Силыч запасался боевыми припасами, едой, прихватывал с собой старшего сына и уходил на охоту. Была, не была охота, а коротал лоцман зиму в тайге. Так подкралась к нему 19-я зима на маяке. Не ждал Силыч перемены в своей жизни. Готовил на смену сына, чтобы славу отцовскую держал. Редко, но все же о смерти подумывал, приглядывал место для могилы. И вдруг приключилось с Силычем на старости лет небывалое, голова у лоцмана кругом пошла.

Пробыл два месяца в тайге, вернулся на маяк, а тут появились новые люди — все до одного военные. Приходит вчера человек к нему, командир красноармейский, и говорит:

— Ты — лоцман на этом маяке?

— Как видите, — отвечает Силыч.

— Поглядывай за горизонтом, хозяев ждем.

— Чего ждать зимой в море?

— Хозяева на днях прибудут…

Встрепенулся Силыч. Невдомек ему, о ком ведет речь командир. Заинтересовался. Спросил:

— О чем говоришь-то?

Командир улыбнулся, пошутил:

— Зверь в тайге появился, бродит. Предупредить надо, чтобы врасплох не захватил.

— Не пойму, — признался Силыч.

— Газет не читаешь. Следить за газетами надо.

— Правду говоришь, командир. Газеты зимой — редкость. На полгода оторваны от Большой земли.

— Теперь по-другому заживем. Завтра тебе телефон поставят бойцы. Совсем хорошо будет. За горизонтом поглядывай. Что увидишь, звони, Мартьянова спрашивай.

— Мартьянова? — Силыч прищурил черные, как угли, глаза и пристально посмотрел на командира.

— Да, да! Звякай, старина, и проси к телефону Семена Егоровича. Давай лапу…

Мартьянов сдернул перчатку и протянул свою жилистую руку. Силыч не сразу ответил рукопожатием. Он стоял в раскрытых дверях и смотрел на уходящего командира.

Не утерпел Силыч, поделился мыслями со старухой, так он называл жену, уже постаревшую и молчаливую. Весь век мало говорила она с Силычем, больше молчала да рожала ему сыновей. Безропотная, хозяйственная, невзыскательная, так и провела свою жизнь с Силычем на маяке, видела счастье и не видела. Вся отрада у нее — сыновья да муж.

Силыч не посвящал ее в свои дела: «С бабой разве можно совет держать». Но все-таки приходили минуты, когда он запросто перед нею «душу свою выкладывал». Мало скажет жена, но все же обмолвится словечком, а оно, как весеннее солнышко, обласкает сердце, сделает светлее голову.

В молодости Силыч обижался на жену, что не разговорчивая была, а сейчас смирился: «постарела, что со старухи потребуешь». Сыт, обут, в сторожке тепло, сыновья вымахали больше отца с матерью — и требовать Силычу нечего.

…Ночь была бесконечно длинна. Однообразно тикали ходики. Силыч вставал и поддергивал несколько раз цепочку, где вместо груза висели гайки. Он подходил к окну и смотрел на море. «За горизонтом поглядывай, хозяев ждем».

— Что они, хозяева-то, с неба свалятся? — ворчал старик. — Некого ждать с моря зимой.

Отходил от окна. Ложился на деревянную кровать и кряхтел, ворочаясь с боку на бок. Мысли не давали спать. Промучился Силыч до утра, встал спозаранку и растревожил жену:

— Топи печь, гречушные блины заводи.

— К празднику берегла муку.

— Не ворчи, старуха, думы блинами, как червяка в животе, заморить хочу. Измучили они меня.

Утром на маяк пришли красноармейцы с младшим командиром Сигаковым, установили телефон и ввели дежурство. Силыч все еще ничего не понимал. Завязывал разговор с красноармейцами, но бойкий связист отвечал:

— Скоро сами узнаете.

— Я хозяин здесь. Хочу знать, что делается на маяке!

— Приказано лишнего не говорить.

— Хозяева-а нашлись! Ну и делайте все сами, — ворчал лоцман.

Два дня бушевали обида и непокорное самолюбие в Силыче, как непогода в море. Не один раз вызывал Мартьянов лоцмана к телефону.

Дежурный связист объяснял:

— Не идет. Ворчит.

— Арестую, если просмотрит пароходы.

И связист передавал Силычу:

— Арестует, если пароходы просмотришь…

«Много вас, хозяев, на маяке найдется. Хозяйствуйте над тайгой, а в мое корыто нос не суйте», — думал Силыч. Но сообщение о пароходах подкупало сварливого лоцмана: «Как так всю жизнь встречал пароходы, а тут пропущу?»

На третий день Силыч взял бинокль и пошел на берег. Долго вглядывался в горизонт, но голубой простор льда ничего не раскрывал. К полдню небо нахмурилось, как густые большие брови, нависли над морем тучи. Видимость уменьшилась. Привычный глаз Силыча и то еле различил далекий сероватый дымок. К вечеру он мог уже видеть: во льдах пробивался ледокол, а за ним в кильватере шли четыре товарных судна. Куда они путь держали, Силыч не знал, но чтоб провести пароходы по лиману, покрытому льдом, нужно было от лоцмана много осторожности, опыта, памяти и острого зрения. Глаза у Силыча пошаливали и начинали обманывать. Забыв недавнюю обиду, лоцман уже думал о другом: сможет ли он провести суда по лиману? Греха на лоцманскую душу принимать не решался. И он торопливо побежал к маяку. Задыхаясь, бросился к телефону.

— Пароходы отказываюсь вести, глаза ослабли, курса взять не смогу.

— Какого курса? — спросил Мартьянов. — Лоцман, понимаешь ли ты, что говоришь?

— Дайте отставку. Преступления на душу брать не хочу.

— Зажигай маяк и створные огни, понимаешь? — и повесил телефонную трубку.

Долго Силыч кричал в трубку, что он хозяин здесь и командовать собой не позволит. Телефон молчал. Это было гораздо внушительнее, чем повелительный тон Мартьянова. Силыч бросил трубку.

— Товарищ, аккуратнее обращайтесь. При таком ударе печенки у телефона отшибете…

— Указчик нашелся. Хозяева-а!

Силыч выругался и выбежал из дежурки.

Было уже темно. Далекие просторы лимана исчезли. Море погрузилось во тьму. От маяка в направлении к мигающим огням пароходов тянулась грива подводных рифов. Что будет, если ледокол сядет тяжелым корпусом на острия подводного камня? «Не мешай, капитан, дело мое сурьезное. Как на мель судно сядет или бок проткнет о камень, кто отвечает? Лоцман Петр Силыч ответ держать будет…»

— О-о, мать честная!..

И желтые косяки света разрезали темно-синюю даль лимана. Силыч зажег маяк. Опасения лоцмана были напрасны. Пароходы не пришлась вести по лиману. В тайге, в распадках долго перекатывались отрывисто-короткие гудки, наполняя ночь сиплыми звуками. Пароходы вошли в бухту и отдали якоря.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мартьянов готовился принять официальный рапорт от заместителя, ругнуть за опоздание, но все повернулось по-иному. Он только выслушал короткий и деловой рассказ Шаева о жизни экипажа. Поднявшись на борт парохода, командир встретился с помполитом. Шаев, невысокий, толстоватый в бекеше, вышел ему навстречу из каюты, покачиваясь, схватил пухлыми пальцами его руку, крепко сжал и потряс.

— Заждались пароходов! — начал Мартьянов.

— Хватили горя в пути. Впрочем, кто горя не видал, тот и счастья не знает, — Шаев добродушно рассмеялся.

Они стали спускаться с парохода вниз, на лед. Там их ожидал автомобиль. Круглов почтительно поздоровался с комиссаром, взяв аккуратно под козырек, и быстро открыл дверцу. Командиры сели, и автомобиль покатил по бухте, поднимая за собой снежную пыль.

— Сейчас смешно, — рассказывал Шаев, — а в море не до смеху было. Я понимаю теперь, как это происходило. Когда производилась погрузка пароходов, в воротах Владивостокского порта остановили японского консула. Хотел попасть на пристань. Задержали и вежливо предупредили: «Сюда нельзя въезжать на машине». «Я прогуляюсь пешком», — ответил. «Место-то неинтересное для прогулки: нефть, дым, шум», — говорили ему. «Я люблю наслаждаться портовым пейзажем». Ему вежливо предложили любоваться бухтой с Ласточкиного гнезда. Обиделся, но уехал восвояси… А часа через два, когда грузили ящики с «леспромхозовским инструментом», — Шаев лукаво подмигнул, — в тупик, где шла погрузка, загнали состав порожняка и задним вагоном разбили несколько ящиков. Из них вывалились винтовки, ручные пулеметы, диски… Поднялся переполох. Там же стояли снарядные ящики, мог произойти взрыв…

— С расчетом действовали, — поспешил вставить Мартьянов.

— Вот именно. Красноармейцы бросились к этому месту и закрыли его своими телами. В это время с площадки одного вагона спрыгнул подозрительный человек. Красноармейцы задержали. Оказался японским подданным, служил в консульстве. «Значит, пронюхали, — подумал я, — будет дело. Это только цветочки, а ягодки впереди». И получилось так, как подумал, но случилось это уже не в порту, а когда пароходы были в море…

Автомобиль на подъеме забуксовал. Круглов выскочил, повертелся около машины и побежал вниз за песком. Шаев предложил пройтись. Подниматься на берег было скользко и трудно. Помполит расстегнул бекешу, сдвинул на голове шлем, подставив ветру крутой, высокий лоб.

— На пароходе разучился ходить. — Он остановился, повернулся и посмотрел на бухту.

С высокого берега вид резко менялся. Пароходы, стоящие в отдалении, казались маленькими. Отчетливо обозначились берега с множеством закрытых заливов.

— Удобная бухта.

— Замечательный порт будет.

Слева перед ними протянулась горная цепь, уходившая на запад. За ней еще выше громоздилась другая, третья… Когда командиры поднялись на крутизну, перед Шаевым раскрылась вся местность с резко изрезанным рельефом. Он увидел постройки, раскинувшиеся на склоне, спросил:

— Поселок?

— Наш город, — с гордостью ответил Мартьянов.

— Не вижу.

— Будет.

— А-а, будет… Понятно… — Шаев усмехнулся.

Замолчали. Их догнал автомобиль, но командиры не сели в машину. Шаев продолжал начатый разговор.

— Идут пароходы в море сутки, другие. Спокойно. Вдруг дежурный командир взвода Аксанов вбегает в каюту и докладывает, что замечена странная полоска на воде. Я поднялся на капитанский мостик и увидел: за нами шла подводная лодка. Эге, значит, следят. Чего только не передумал! На всякий случай — всех в трюм. Палуба чиста, никаких подозрений. Промелькнула мысль о Цусиме. Коварный враг, все сделает. А лодка приостановится, покажет перископ и опять за нами, как тень, следует. Что делать? Приказываю капитану в бухту зайти. Зашли. Простояли два дня. Тронулись дальше. Лодки нет, значит, только следила.

Мартьянов слушал внимательно быстрый говорок помполита и наблюдал за ним, как бы изучал, стараясь глубже понять его. Шаев, высоко поднимая ноги и покачиваясь, шел частым шагом. «И верно, после парохода нет твердости в ногах», — отметил Мартьянов. Помполит расстегнул бекешу и придерживал ее полы руками, заложенными в крест на поясницу, чтобы свободнее шагать. Он учащенно дышал.

— Тяжеловато?

— Одышка. Похожу больше — пройдет..

Мартьянову понравился ответ. Он сам любил держать «телеса под нагрузкой», как выражался часто, и уважал это стремление в других.

Шаев передохнул:

— Даем полный вперед. Начались льды гуще и гуще. Потом совсем — стоп. В дрейф попали. Что за день пройдем, за ночь потеряем — назад отнесет. Шлю радиограмму за радиограммой то в штаб ОКДВА, то во Владивосток: «Высылайте ледокол на помощь». А ледокол у черта на куличках. К берегам Камчатки загнали. Капитан — в тревоге. Что ни день, то лицо его тусклее. «Относит, говорит, нас к берегам Японии». Каково! Сами в лапы к зверю ползем.

Мартьянов поймал себя на мысли, что они с Гейнаровым не представляли, сколь сложна была обстановка, лишь опасались за Шаева: мол, наделает им лишних хлопот. Не умея хитрить, по простоте своей, он признался:

— Дела-то сложнее были, чем мы представляли по радиограммам.

— В радиограммах всего не скажешь, да и нельзя было, — отозвался Шаев, полуобернув голову и пристально посмотрел на Мартьянова прищуренными глазами.

— Ледокол задержал, выходит?

— Ледокол. О нем ни слуху ни духу… Пресная вода выходит. Сократили ее употребление. Норму ввели: по литру на человека, по два — на животину. Мало. Проходит еще несколько суток. Норму воды снизили до стакана. Начали дохнуть лошади. Одну, другую, третью… за борт спустили. Дело швах, а дрейф продолжается. Берега сначала были синие, потом побурели, стали почти рядом. Уже виднелись какие-то строения на берегу, лес. Среди красноармейцев разговоры пошли. Шило в мешке не утаишь. Собрал коммунистов и комсомольцев в кают-компанию, объясняю истинное положение. Говорю, ждем «Добрыню Никитича». Заметили дым на горизонте. Дымит, значит, ледокол идет. Опасность к японцам попасть миновала, а воды нет. «Добрыня Никитич» тоже без запаса пришел. Капитан предлагает идти обратно в Советскую гавань, я — вперед. Решаем идти дальше, к берегам своего Сахалина. У Александровского рудника организовали доставку воды. Как, спрашиваешь? Хитро придумали. Проложили узкоколейку от рудника до парохода и вагонетками возили. Набрали воды — ожили, а потом прямым курсом сюда. Вот так и опоздание набежало…

Шаев замолчал.

— Спасибо тебе! — растроганный рассказом Мартьянов потянулся к его руке и крепко сжал ее своими твердыми и длинными пальцами.

Подошли к городку.

— Знакомься да включайся в стройку. Вон как размахнулись, — вскинув голову, командир блеснул глазами.

— Вижу, — улыбнувшись, гордо ответил Шаев, — вижу, товарищ Мартьянов!

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Блекли звезды, занималась заря. Смолкли лебедки, и в бухте стало совсем тихо. Тоненькой лентой струился пар и дым из полосатых коротких труб пароходов. Звуки склянок в утреннем воздухе гудели плавно и долго. Бригады кончали работу. Пароходы были разгружены досрочно.

Утомленным возвращался Шехман с напряженного дежурства. Теперь все было похоже на сновидение. От свежести утра, его тишины острее ощущалась усталость. Дальние сопки подернулись красноватой позолотой. Вставало солнце. И казалось, все излучало свет. Первой закончила разгрузку бригада Сигакова. «Напористый младший командир, распорядительный и настойчивый. У него сказано — сделана».

Шехман возвратился в командирскую палатку еще до подъема. Подбросил в печку дров, разделся, чтобы прилечь до сигнала дежурного, а потом сходить в столовую.

На койке зашевелился Шафранович, приподнялся на локтях. Он достал из-под подушки папиросы и закурил. Шехман протянул руку к его коробке.

— Пожалуйста! — вежливо пригласил инженер. — Устали после дежурства? Изнурительно не спать ночь. У вас подтянуло щеки.

— Трудно — легко не бывает. Отдохну и опять как свежий огурчик…

— А я вот не сплю… Бессонница! Измотаешься за день, переутомишься — нет сна.

— Время сейчас суровое, что делать-то?..

— Видим мы только работу, отдыха нет, — пожаловался Шафранович.

— Рано думать об отдыхе, Давид Соломонович, — подчеркнул Шехман, — еще ничего не сделано.

— Борис, вы говорите не то, что думаете.

Они замолчали. Шафранович первый прервал молчание.

— Рабо-ота! — растягивая, начал он. — Работа-ать хорошо, но для жизни человека этого мало…

— Что же еще нужно? — зевая, спросил Шехман.

— Личная жизнь забыта, Борис, личная…

— А работа разве исключает личное?

— Рабо-ота? — опять протянул Шафранович. — Она высушивает личное. Работа — определение физики. Она требует затраты энергии, большой затраты! Вот вы с дежурства устали, думаете лечь поспать, чтобы снова тратить энергию… Подождите, не перебивайте. Это не грубо. Беда наша в том, что мы не научились еще правильно распределять энергию и ее тратить. Все отдаем работе и мало — личному. Жизнь наша не принадлежит нам: ею будет пользоваться будущее поколение…

— Это не ново. Об этом хорошо сказал Горький. Ну, дальше?..

— Наша заслуга в том, что мы закладываем фундамент, как любит говорить Мартьянов.

— Дальше! — нетерпеливо сказал Шехман. — Сытый голодного не разумеет. Я только с дежурства…

— Послушайте, — попросил Шафранович, — мы чернорабочие в жизни, мы жертвуем свое личное. Наше поколение — жертвенное поколение…

— Вон куда гнешь! — Шехман приподнялся на локтях и горячо заговорил: — В этом вся красота, Шафранович, вся прелесть!

— Да, быть может, да! Это нужно! Я понимаю, а мириться все-таки трудно. Человек живет один раз; вторую жизнь ему природа не даст.

У Шехмана отогнало сон.

— И не надо!

— Зачем же так тратить жизнь?

— Это эгоизм! — вскипел Шехман.

— Я-это знаю и не скрываю. Разве я не прав? Неужели никого больше не грызет этот же червяк? Он грызет, только все отмахиваются от него, обманывают себя, напускают равнодушие, — Давид Соломонович поднялся с нар, потушил папироску и, приоткрыв дверку печки, бросил окурок в пламя. Сидя на корточках, он продолжал: — Но ничего — время камни точит. Настанет минута, когда люди пожалеют о своей жизни. Захочешь личного и ты больше, чем я. Я его видел. Но оно уйдет. Как обидно будет сознавать это!

— Вы простудитесь и заболеете, — Шехман посмотрел на удивленного инженера и после продолжительной паузы с издевкой добавил: — и умрете. Дорожите своим личным…

— Вы невозможный человек, Борис.

— Я? Нет, возможный! Вся короткая моя жизнь прожита недаром.

— От этого не сделается краше старость. Не понимаешь? Не притворяйся, боишься признаться, — и с волнением продолжал: — Я хочу сказать: жить надо по-настоящему. Работа не волк, в лес не убежит, а жизнь уходит, ее не удержишь.

— Ну-у? — сердито сдвинул брови Шехман.

— Личное должно быть у каждого из нас.

— У меня личное — общее. Мое личное все, что видят глаза и делают руки здесь, в тайге, Шафранович.

— Политика, Борис, политика! Мы вот и говорить просто разучились. Говорим больше лозунгами да приветствиями. Все это хорошо было в первые годы советской власти, а сейчас уже не годится. Другие времена, другие запросы. Теперь изнутри человека надо видеть, а не снаружи.

— Согласен, — прищурил глаза Шехман.

— Об этом я и говорю. Если уже затронули Горького, то он часто говорил: «Человек — это звучит гордо». Значит, прислушивайся к человеку; его звучание — его личное. Я ведь понимаю нашу неизбежность отдаваться работе, кипеть, сгорать на ней. Эпоха наша переходная, классовые бои, интервенции, шпионаж, диверсии… Это требует напряжения. Но все это, пойми, — политика и лозунги! Я разве об этом толкую? Я говорю о внимании к человеку.

— Вы простудитесь и можете преждевременно расстаться со своей жизнью. — Шехман рассмеялся.

Шафранович сел на нары и стал обуваться.

— Это не софистика и не любовь к пустоцветному разговору, а мысли…

— Плохие мысли, затхлые, Давид Соломонович.

— Мысли о личном праве человека на жизнь, Борис.

Шехман порывисто поднялся с койки, накинул полушубок и молча вышел из палатки. Шафрановича охватило чувство смущения и злобы. Он ничего не ответил на грубость Шехмана. Он только повторил про себя: «Время камни точит».

Горнист протрубил подъем. Сначала у дальних палаток, потом ближе и, наконец, словно нарочно, остановился напротив, долго и назойливо играл одни и те же пронзительные ноты. Шафранович оделся. Торопливо закончил свой туалет и пошел завтракать. При входе в столовую начсостава он столкнулся с Шехманом. Инженер постоял мгновенье, криво посмотрел на усталую походку Шехмана и с горечью произнес:

— Молод, вот и горяч! Побольше поживет — остынет.

* * *

На вечерней поверке объявили приказ. Дежурный по гарнизону комроты Крюков выстроил красноармейцев в две шеренги, а сам стал посредине; правый и левый фланг окутала темнота. Около дежурного с фонарем «летучая мышь» вертелся писарь. Был объявлен перекур. Комроты Крюков не видел лиц, а лишь огоньки папирос, вырисовывающиеся цепочкой огненных точек, то вспыхивающих, то затухающих.

Обычно старшины проводили проверку по подразделениям и шли докладывать дежурному по гарнизону в штабную палатку. Но сегодня был особый приказ, и поэтому зачитывали его перед строем в присутствии командиров подразделений.

— Равня-айсь! — раздалась команда.

Огненная цепочка погасла, стало стихать покашливание.

— Смирно-о!

Комроты Крюков медленно, растягивая слова, начал:

— Объявляю приказ по гарнизону, — и, наклонившись к писарю, добавил:

— Посвети, ничего не видно…

Вытянутая рука подняла фонарь выше.

— …За досрочное выполнение задания командования по разгрузке пароходов объявляю благодарность перед строем командиру батареи товарищу Шехману…

Шехман сделал три шага вперед, повернулся лицом к строю и взял под козырек.

— …Младшему командиру товарищу Сигакову и бойцам его отделения, — повышая голос, читал Крюков. Из строя один за другим выходили красноармейцы. Скрипел снег под валенками, когда они повертывались. И снова слышался голос комроты:

— …Особо отмечаю геройский поступок шофера товарища Круглова, спасшего груз и машину. Объявляю ему благодарность перед строем и награждаю именной мелкокалиберной винтовкой…

Фонарь опустился вниз. Наступила пауза. Потом раздалась команда: «Вольно-о!» И сразу же над строем всплыл оживленный человеческий говор. Стали расспрашивать о Круглове. Многие еще не знали, что произошло за короткий зимний день в гарнизоне, и узнали это только из приказа.

— Можно разойтись!

Огонек фонаря, покачиваясь, стал удаляться. Красноармейцы расходились по своим палаткам.

Разговоры долго не смолкали.

Лепехин был озадачен приказом на Круглова. «Где же тут героизм? — спрашивал он себя. — Доведись до меня — и я так сделаю. Конечно, надо спасать машину, надо спасать груз. Не стоять же на льду, сложа руки, и смотреть, как тонет машина с грузом?»

— Хэ-э! — вздыхал он и, не то спрашивая, не то восклицая, добавлял: — Каково?! Героический поступок!

По дороге в палатку Лепехин встретил Мыларчика.

Они остановились.

— Я с ним в одной палатке живу. Парень с виду ничего особенного. Только специалист, технику свою знает. Всю ночь про мотор будет говорить. И вот на…

— Я видел, как он спасал. Смело-о! — сказал Мыларчик. — Ехал я с ним. Вдруг как хлобыстнусь головой об ящик. Машина враз остановилась. В чем дело? Спрыгнул на лед. Саженях в двадцати передняя машина в воду ухнула. Выскочил Круглов и кричит: «Что зыришь, машина тонет. Живей выгружать!» Лед кругом так и трещит, а Круглов бросился в воду, залез на машину и давай ящики сбрасывать. «Оттаскивай, — кричит, — не давай тонуть!» Вмиг ящики растащили. А лед все трещит. Машина по ось села. Тот шофер до смерти перепугался. Стоит ни жив ни мертв. Круглов прыгнул в кабинку и как загазует. Саженей пятьдесят льду проломал, а выдернул машину. Когда понагрузили ящики, Круглов и спрашивает другого шофера: «Трухнул?». «Ага», — отвечает тот. «Никогда, — говорит, — не теряйся: смелость города берет». Сел в машину и айда!

— Все?

— Нет, не все! Ты вот скажи мне, почему это сделал Круглов, а не другой шофер?

— Характер у него такой.

Они замолчали. Мимо проходил Шаев. Он почти наткнулся на них:

— Что стоите? Отбой слышали? Спать пора. — И Шаев скрылся в темноте.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

За три месяца жизни в тайге Гейнаров уже втянулся в новую работу. Казалось, строить теперь даже легче, чем решать тактические задачи. На строительстве нужно только умело расставить людей по объектам, обеспечить строительным материалом, проинструктировать их. И все же работа двигалась медленно. И когда Шафранович настойчиво добивался у него норм выработки, Гейнаров неизменно отвечал: «Наши нормы — строительство города». Раньше, в первые дни, все только казалось трудным. Сейчас трудности стали больше увлекать начальника штаба. Прошло три месяца. Не верится. Скоро опять штаб, тактические выходы в поле…

Строительство перейдет в ведение управления начальника работ. Еще три-четыре месяца и приедет Татьяна. Можно будет погладить рукой ее всегда причесанные пепельные волосы, заглянуть в глаза и переговорить обо всем, что думаешь и делаешь. Взгляд ее мягкий, ласкающий: посмотрит и усталость как рукой снимет. Хорошо-о!

Татьяна выедет летом, но сюда приедет в разгар весны. Приморская, северная весна наступает позднее. И опять как это будет хорошо! В жизни Гейнарова сольются ве́сны — личная и таежная. Жена — это половина всей жизни Гейнарова. И вот ощущение — не хватает этой половины. И захотелось взглянуть на Татьяну, на сына, прижать, поцеловать их, увидеть близко свое счастье…

— О жене подумал и жизнь нашу по-другому увидел, — сказал Гейнаров. — День в палатке, ночь в палатке. Уже три месяца под парусиновым потолком…

— Как же по-другому бытовать? — буркнул Мартьянов. Они лежали на нарах и смотрели в палаточный купол. Там, как зарницы на небе, вспыхивали бледно-желтоватые языки света от догорающих дров в печке.

Гарнизон спит. Кругом тихо. Слышно, то шипит, то посвистывает в «окопке» сырое полено. Раздается поскрипыванье. Проползает ломаная тень человека с винтовкой. Это проходит ночной патруль, и шаги его стихают.

Гейнаров приподнялся на локтях, присел. Он с минуту молчал. Мартьянов наблюдал, как он поглаживал отросшую треугольником бородку, а потом стал обуваться.

— Ты куда?

— Проверить посты…

— Не спится и мне.

Гейнаров приподнял фартук палатки. Вышел. Зеленоватый косяк лунного света упал на нары и исчез. Мартьянов, одеваясь, видел, как Гейнаров, ожидая его, закурил. На парусину упала неуклюжая и смешная тень от его трубки. Мартьянов улыбнулся и вышел следом за ним.

…Они поднимались на лыжах по просеке. Вокруг бесшумно спала тайга. Освежающий мороз, зеленоватый свет луны и таежная тишина действовали успокаивающе: ни Гейнаров, ни Мартьянов не заговорили о женах.

С горы далеко видна окрестность: перекаты, седловина, долины. Мартьянов, словно через прессованное стекло, видел линии и контуры ломанными, как будто опущенными в зеленоватую морскую воду. Он остановился и стал вычерчивать лыжной палкой на затвердевшем снегу кривые линии и кружки. Гейнаров присмотрелся. Это были грубые кроки местности, которую охватывал глаз Мартьянова. Командир еще несколько минут расставлял условные топографические знаки, пока на снегу не возникла схема.

— Задачу можно решить так. Здесь вот мощные пулеметные гнезда построим. Здесь забетонируем площадки для дальнобойных орудий, а тут за укрытием — артсклады… Линия связи пойдет вот так, понимаешь? Тогда здесь будет пункт управления, все централизовано, широкий горизонт наблюдения. Это командная высота…

Гейнаров только тактически оценил решение. Оно было правильным. Он ничего не мог добавить. На этот раз они поменялись обязанностями: командир сделал то, что нужно было сделать ему, начальнику штаба, и Гейнарову ничего не оставалось, как одобрить мысли Семена Егоровича.

На этой высоте они были несколько раз днем. Прикидывали, спорили, опровергали друг друга. Решение не принималось. Сегодняшняя ночная рекогносцировка помогла решить задачу. Теперь легко набросать план, составить к нему расчет, и можно будет начинать непосредственно строительство оборонных объектов. Наступал серьезный этап. Три месяца были подготовительными к нему.

— Я счастлив, — заметил Мартьянов, — найдено решение.

— Хорошая догадка — верный ключ к счастью.

Мартьянов повернул голову к Гейнарову, подумал над его словами:

— Верно говоришь! Народная поговорка тоже учит: «Счастье у каждого в руках». Я много раз это испытывал. И скажу тебе, только смело схвати его, счастье-то, а схватишь — умей удержать, понимаешь?

— Бывает так, Семен Егорович. Но счастье хорошо только сейчас. Что мне пользы от прошлого и будущего счастья? Оно нужно сегодня?

Мартьянов в первый момент не знал, как ответить Гейнарову. Командир закурил, оглядел вокруг проступающие из-под снега каменные глыбы, темнеющую внизу тайгу, залитую холодным лунным светом, синее, бархатное небо, серебристо мерцающие звезды и диск луны, и подумал, как огромен мир, раскинувшийся перед ним. Все, что он видит вокруг себя, над собой, что таит земля под его ногами, — все, что даже еще неизвестно, принадлежит человеку, создано для него. Человек поднимается над миром, как солнце над землей, как он, Мартьянов, сейчас поднялся на эту гору над спящим внизу гарнизоном. Он здесь решает, как волею человека через год-два-три преобразуется могучая темнеющая тайга. Не в этом ли самое большое счастье — видеть, что будет здесь в будущем? Не в том ли, что ради этого будущего он готов отдать свою жизнь и энергию сотен людей, носящих красноармейские шинели? Счастливо жить — это творить будущее!

— Нет! — после долгого раздумья возразил Мартьянов. — Не то сказал ты. Счастье, которое я держу в руках, — полсчастья, понимаешь? А я хочу, чтоб дыханье захватило! — Мартьянов повторил последние слова и указал лыжной палкой вниз. — Там сейчас темно: нет огней. А вот когда появится электрическое зарево и вместо тайги будет город, разве я не буду счастлив? Все мы будем счастливы! Я думаю, счастье вместе с человеком растет. Больше становится человек — ширится и его счастье. Вот как, по-моему, Михаил Павлыч…

— Да, да! — словно нехотя согласился Гейнаров и, нажав на палки, скользнул на лыжах по отлогому скату. Мартьянов тоже шагнул за ним. На душе Мартьянова стало просторно и хорошо.

До возвращения в палатку они успели обойти посты. Караулы были в порядке.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Шаев частенько ходил по строительным объектам. Он присматривался и прислушивался к красноармейцам. Чаще всего они говорили о махорке, вспоминали девушек. Слушая их, можно было подумать, что все девушки — красавицы. Красноармейцев не смущала погода, туманы, посматривая на небо, они шутили:

— Испортился бог, сыростью исходит.

Вечерами бойцы собирались у костров, читали вслух газеты и книги. В выходные дни сражались в шахматы, пешки, домино, Шаева спрашивали:

— Почему нет писем?

— Почта прибудет с открытием навигации по Амуру.

— А почему? — допытывался Мыларчик.

— Наркомпочтельщикам так вздумалось, — смеялся помполит.

— Забюрократились они. Можно ведь и самолетиком доставить.

— Погода нелётная! — серьезно сказал Шаев. — Не получаете писем — больше пишите сами.

Словоохотливый Мыларчик не унимался. Он достал сумку и показал письма. Шаев рассматривал увесистые, пузатые конверты, заклеенные мякишем хлеба.

— Товарищ комиссар, старшина говорит: полагается десять писем в месяц отсылать. Верно это, а?

— Как-нибудь отошлем, — улыбался Шаев.

Он задерживался с красноармейцами, рассказывал им о событиях в Японии, Маньчжурии, о том, что делается в нашей стране. Потом шел дальше.

«Тайга отступает», — думал помполит, выбравшись на расчищенную площадку. На этом месте еще недавно шумели престарелые березы и ели, гуляли свободно лесные звери, а теперь под натиском красноармейцев все отступило вглубь. Поблизости обредела тайга. Было видно, как сквозь одинокие стволы деревьев поднимались срубы казарм и служебных помещений гарнизона.

Был полдень, когда Шаев возвратился обратно в палатку. На одном из объектов он встретил командира взвода Светаева, назначенного редактором многотиражки. С ним помполит хорошо познакомился в долгие дни плавания на пароходе. И с первых дней встречи между ними установились хорошие, скрепленные обоюдным пониманием служебные отношения.

Сейчас они шли и разговаривали о темпах строительства, о выполнении заданий лучшими бригадами, о необходимости осветить опыт передовиков стройки на страницах газеты и шире показать социалистическое соревнование.

— Организую Доску почета, — сказал Светаев.

— Неплохо, — согласился Шаев. — Важно показать опыт передовиков. Возьми бригаду Шехмана или отделение Сигакова. У Шехмана образцовый порядок на объекте, у Сигакова хороша организация труда. Все учтено, ни минуты простоя. Спросил я, как он работает. «Рационализируем, говорит, товарищ комиссар, по очереди, то я, то бойцы». Молодчина! — и, словно вспомнив, неожиданно спросил: — Как разместился в сезонке? — и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Штаб в палатке, политчасть тоже. Только редакции да санчасти помещения-«гиганты» выстроили…

— Неплохо, товарищ комиссар, — смеясь, ответил редактор. — Только тесовая шкура моего «гиганта» сохнет от печки, образуются трещины в стенах и потолке, и оттуда сыпятся опилки. Весь шрифт ими забит, но все же во времянке много лучше, чем в палатке: краска не застывает.

— То-то газета разборчивее стала. Читаешь и не приходится догадываться, что напечатано. А на здание ты не обижайся. Свои строители, жаловаться некому. У тебя еще терпимо, вот врач Гаврилов душу Шафрановича проклял. Да, видно, душа-то у него в толстой оболочке, не прошибешь. — Он взглянул прищуренными глазами на Светаева и продолжал уже совсем о другом: — Пройдем-ка на плац, там занимаются курсанты.

Каждый день в послеобеденные часы учебные подразделения и рота связи занимались боевой подготовкой. На наскоро сделанном небольшом плацу проходили строевые занятия. Роты и взводы то расчленялись, то соединялись в один движущийся квадрат.

— Раз, два, три… Нале-ево! Напра-аво! — доносились оттуда слова команды.

Ряды, колонны поворачивались и шли в указанном направлении.

Помполит и редактор вышли на плац в тот момент, когда учебные подразделения кончали занятия и направлялись по палаткам. На плацу продолжали вышагивать только связисты. Занятия велись повзводно… Первым взводом командовал Аксанов, вторым — Ласточкин. Оба они еще год назад были курсантами-одногодичниками, с хорошей характеристикой окончили полковую команду, получили звание командиров и одним приказом были назначены в роту связи. С ними учился и Светаев. Только он получил назначение на политработу. Все трое были друзьями. Сблизила их курсантская учеба и жизнь.

— У связистов строевая выучка лучше.

— Рота-а смирно-о! — подал команду Аксанов. Он замещал командира роты.

Светаев восхищался звучностью голоса, четкостью и быстротой, с какой Аксанов подошел к помполиту и отрапортовал. «Какая выправка, — подумал он о друге, — на лице не дрогнул ни один мускул. Строевик».

Шаев поздоровался с красноармейцами и сказал, чтобы рота занималась в том же темпе и порядке. Занятия продолжались. Рота повзводно то расчленялась, то смыкалась: стройно шла развернутой шеренгой в несколько рядов, потом вытягивалась в колонну по два и по четыре, отрабатывая на ходу повороты.

Аксанов командовал с такой смелостью, тактом, словно от рождения был командиром. Это не ускользнуло от Шаева.

— Вот она, золотая молодежь, наша смена! — пошутил помполит. — Глядишь, и сердце радуется.

— Рано в старички записываетесь.

— Не в этом дело, Светаев, главное в другом. Мы, старые большевики, идем в ногу с вами. Отдаем вам свой накопленный опыт, учимся у вас новым знаниям. Это помогает созданию настоящей дружбы старого и молодого поколения командиров, которой еще не знала и не узнает ни одна армия. И если уж говорить, то в этом источник нашей силы и будущих побед. — Он смолк, а потом встрепенулся. — В пять часов заседание партбюро, замешкался я. — И Шаев торопливой походкой направился к штабу.

Светаев стоял еще несколько минут и смотрел, как маршировали красноармейцы. Но занятия у связистов кончились, и ротный запевала затянул:

Нас поби-ить, поби-ить хотели-и, Побить собира-али-и-ся-а…

Колонна, стройно покачиваясь, уходила с плаца, а сбоку шагали командиры взводов — Аксанов и Ласточкин. Светаеву было приятно в эту минуту оттого, что он видел, как ковались в друзьях профессии командиров. Помполит сказал про Аксанова: «Овладел». Он-то, Светаев, знает, каких трудов стоило приобрести Аксанову эти командирские навыки! Так думал Светаев, провожая глазами уходящую колонну и сам направляясь в палатку. Ему хотелось видеть здесь в тайге особых людей: мужественных, выносливых, стойких, правдивых. И, хотя эту оценку он не мог еще полностью дать Аксанову и Ласточкину, но видел, что характеры их становятся здесь, в гарнизоне, с каждым днем тверже. Стойкость он находил в каждом слове и действии Мартьянова и Шаева. Ему нравилось, что у них мечты и жизнь были нераздельны и действенны. И сам он, немного романтик, называл мечту союзницей своей жизни.

Он зашел перед обедом в редакцию. Наборщики кончали набирать последние оригиналы очередного номера. Редакционной статьи на тему о строевой подготовке еще не было. Разговор с Шаевым подсказал другую тему. Светаев взял томик Ленина, перечитал несколько страниц и начал писать передовую о социалистическом соревновании, об опыте работы младшего командира Сигакова.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Апрель был уже на исходе. В полдень солнце пригревало совсем по-весеннему. Утром и вечером землю еще сковывали морозы. Дули холодные амурские ветры. Лед в бухте Де-Кастри был еще крепок, и автомашины перевозили цемент, железо, лесоматериалы, ящики от пароходов, стоящих на рейде.

Неожиданно загрохотал треснувший лед. За ночь бухта очистилась. На берегах появились шумные птичьи базары. Усилился туман. Он окутывал землю днем и ночью. Все вокруг было тусклым и седым. От обильной влаги в воздухе почернели строения. В первых числах мая снова выпал снег. Это напугало Мартьянова. Фураж был на исходе, а он надеялся на подножный корм.

Снег не переставал идти несколько дней. Он лежал покрывалом двухметровой толщины. Среди прибрежных обледеневших камней глухо ворчали мутные волны. Падающий снег растворялся в них. Ревел ветер. Вокруг все вымерло. Птичьи базары попрятались в скалах, и бухта казалась совсем безжизненной.

Мартьянов все чаще и чаще выходил на берег. Пароходов с фуражом и продовольствием в бухте не было. Полученные радиограммы сообщали: пароходы ушли в открытое море. Наступило время весенних штормов. Лоцман Силыч говорил, что теперь пароходов не жди.

Выпавший снег быстро стаял. Зато туманы стали еще молочнее, море — злее и ворчливее. Седая, тяжелая влага, падающая на землю, словно разъедала человеческий организм. При очередном медосмотре красноармейцев, врач обнаружил цингу.

— Что делать теперь?

— Вы врач, и я должен у вас спросить, что теперь делать? — Мартьянов кусал суховатые губы. Гаврилов без того высокий, еще приподнялся на носках.

— Нужен чеснок, лук, — проговорил он, — квашеная капуста, огурцы… Витамины-ы!

— Я это знаю. А если их нет? Море-то воюет с нами, а там, — Мартьянов вскинул руку к карте, и она сползла к Владивостоку, — головотяпят или вредят, понимаешь? — и зло махнул рукой.

Врач ссутулился, промолчал. Оставалось радировать в штаб ОКДВА. Оттуда ответили: при перемене погоды доставят противоцинготные средства на самолете.

До половины мая над тайгой висели низкие, пухлые туманы. Солнце изредка пробивалось сквозь эту пелену, и глазам открывалось море, накатывающее черные неприветливые волны. В один из таких дней в бухте показался пароход. Он пронзительно и долго ревел, пугая зверей и птиц. Мартьянов облегченно вздохнул: спасены. Но когда спустились в трюмы для разгрузки, то вместо картошки в мешках нашли грязь. Оказалось, погрузили мороженую картошку, и, оттаяв, она испортилась. Заактировали, и картошку, не вывозя на берег, сбросили в воду.

Оставалось ждать самолета. Мартьянов возвратился с парохода больным и разбитым. Но надо было с той же твердостью руководить строительством, разбросанным по тайге, а ночами, склоняясь над планами обороты, вникать в чертежи бетонных укреплений. И Мартьянов, напрягая волю, еще глубже уходил в работу. Казалось, трудности больше закаляли его, делали этого человека в глазах коллектива настойчивее и тверже.

* * *

К Гаврилову пришел Сигаков. Он попросил порошков от усталости. Странное состояние душевно угнетало его. Не хотелось двигаться, тянуло полежать на койке и не шевелить ноющими ногами. Неприятны и тяжелы были эти ощущения. Человек становился каким-то безвольным. Подвижный и горячий на работе, командир почувствовал себя скованным. Сигаков хотел пересилить себя, но не мог. Гаврилов осмотрел командира отделения, нахмурился, отошел к столу и стал что-то записывать в книгу. Затем доктор подал Сигакову продолговатый листок бумажки и тот прочитал: «На пятнадцать дней в лагерь цинготников». Выйдя из околотка, он изорвал бумажку и направился на стройку.

Сигаков боролся с недугом. Лицо его пожелтело и стало неузнаваемым. Глаза лихорадочно блестели. Красноармейцы, глядя на него, молча работали, стараясь выполнить вместо одной две нормы, словно этим хотели помочь командиру. В минуты отдыха они бродили по тайге, выискивали в пожелтевшей прошлогодней траве размягченные ягоды клюквы, брусники и приносили их Сигакову. Каждая съеденная ягодка возрождала его надежды на выздоровление. Осунувшееся лицо командира озарялось слабой улыбкой.

Вечером, когда сумерки спустились на землю, бригада подпиливала последнюю ель. Можно было сказать, что норма дня выполнена. Сигаков чувствовал себя совсем разбитым. Тело охватила нестерпимая усталость. Он отошел в сторону и сел на пень. Нужно было собраться с силами, чтобы, возвращаясь, скрыть свое состояние. Но силы ему изменили. Нахлынули тяжелые мысли. От них стало совсем душно. Он расстегнул шинель, потом вытер на лице капли пота. В горле жгло, во рту все пересохло. Сигаков учащенно дышал, хватая воздух широко раскрытым ртом: организм отказывался бороться с болезнью.

Звенела пила да вполголоса переговаривались красноармейцы, Сигакову же казалось, что лес протяжно шумит и стонет. Он сидя задремал.

Ель подпилили и стали валить. Дерево сначала нехотя качнулось в сторону, потом — обратно, наконец, скрипя, поползло вниз. Оно наткнулось на другое дерево, сломало его, перевернулось само и рухнуло набок…

Лепехин услышал за шумом падения человеческий вскрик и сразу все понял.

— Там командир! — Он бросился к куче веток, которые придавила ель, и в отчаянии прокричал:

— Что наделали-то?!

— Ничего-о… — расслабленным голосом ответил Сигаков. Он с трудом поднялся с земли, сшибленный плечистой елью, и ощупал голову.

— Малость хлопнула, пожалуй, шишка всплывет.

Ему хотелось сказать что-нибудь похожее на шутку, рассеять испуг у бойцов, хотя удар сучком по голове был сильный: череп словно раскалывался.

— Живой, живой, а я думал… — задыхаясь от радости, говорил Лепехин, подбегая к командиру.

— Не везет мне, Лепехин, — опираясь на плечо бойца, сказал Сигаков, — должно, слягу. Как ни боролся, а не переборол болезни.

Это был последний день его работы на стройке. Сигаков остался в палатке. Утром он соскочил с нар, как только раздался сигнал подъема, но долго не мог обуться. Красноармейцы уже оделись, а командир все сидел. Красный и вспотевший, он натягивал левый сапог на правую ногу.

Лепехин застыл в недоумении. Потом он осторожно сказал:

— Товарищ командир, не на ту ногу сапог натягиваете, — и помог обуться.

— Спасибо, Лепехин, — поблагодарил Сигаков. Он сделал несколько шагов, наткнулся на стойку. Красноармейцы стояли и молча смотрели на командира. «Внезапно ослеп. Нет, нет!» — Сигаков гнал от себя эту чудовищно-страшную мысль. — Не может быть? Как ослепнуть, если только начал жить и все впереди?». Он судорожно раскинул руки. Одна из них ударилась о вторую стойку. Он не видел. «Значит, все исчезло, пропало?».

Широко открытые глаза Сигакова дико блуждали. Он странно повертывал голову, на все смотрел, но не видел ни стоящих перед ним испуганных красноармейцев, ни мигающего огня в печке, ни предметов в палатке, залитых матовым светом дня. «Не сдаваться, не сдаваться! — мысленно твердил он. — Надо умолчать о слепоте».

— Помогите сесть на нары. У меня закружилась голова…

Его усадили. «Ну, а что дальше?» Ему надо обязательно что-то сказать, иначе его заподозрят в слабости, в растерянности, в страхе.

— Сегодня на казарме должны быть положены последние венцы. Наша бригада была всегда первой…

Подавленные красноармейцы молча оставили палатку.

…Вскоре прибежали взволнованные и испуганные Шаев и врач. Случай с Сигаковым встревожил их. Значит, не доглядели, плохо следили.

Сигаков сидел в том же положении на нарах, в каком его оставили бойцы отделения. Он повернул голову к вошедшим, но глаза его, мутные, воспаленные, смотрели поверх их голов.

— Что же это ты? — с волнением проговорил Шаев.

— А, товарищ комиссар, — обрадовался Сигаков, — маленечко захворал…

Врач стал подробно расспрашивать, добираться до истоков болезни. Сигаков рассказал, не скрывая, как изорвал его бумажку и пошел работать. Он назвал, что и как у него болело, наконец, вскользь заметил, что вчера посадил шишку: на голове. Он пытался при этом улыбнуться, но лицо исказила болезненная гримаса. Врач прощупал затвердевшую опухоль мягкими, быстрыми пальцами, пробормотал под нос по-латыни.

— Что-о? — нетерпеливо спросил Шаев.

— Первый случай в моей практике.

— Какие надежды?

— Медицина существует не для надежд, а для лечения больных. Все будет хорошо. Первопричина всего — цинга. Она расслабила и истощила организм. Витамины, витамины, еще раз витамины. Остальное поправит молодость… Дайте мне вдоволь витаминов. Сейчас цинга, а у цинги родная сестра — куриная слепота. Я прошу помочь мне.

— Об этом можно поговорить в другом месте, — строго заметил Шаев.

— Я использую удобный случай, — сдержанно сказал Гаврилов. — А вам, молодой человек, — обратился он к Сигакову, — прописываю жить в лагере до полного выздоровления. Надеюсь, теперь не изорвете моего предписания?

Сигаков тревожно спросил:

— Доктор, это пройдет?

— Будешь зрячим.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Во второй половине мая погода изменилась. Показалось солнце. Прилетел гидросамолет. С гидросамолета выгрузили лук, чеснок, противоцинготные средства. В столовой их подавали и с первым и со вторым. Цинготных увозили в лагерь, организованный на берегу Амура в нанайском стойбище. Больных заставляли сопротивляться болезни: двигаться, пить настой хвои, есть клюкву, бруснику, кислую капусту, пить чай с лимонным и черничным экстрактами.

А строительство продолжалось. Его не могла приостановить цинга, хотя количество больных росло. В гарнизоне все больше и больше появлялось красноармейцев на костылях. Они гуляли по утрамбованным дорожкам в оградке барака, постукивали деревяшками.

Приближались к концу сроки строительства первой очереди. Уже должны быть закончены типовые казарменные помещения, госпиталь, баня, штаб и дома для начсостава. Через два-три месяца приедут семьи. Их по палаткам не разместишь. В бухту все чаще и чаще стали заходить пароходы. Привозили «технику», о которой мечтал Гейнаров: бетономешалки, деррик-краны, грузовики, тракторы, нефтяные двигатели, динамомашины, трубы, провода, изоляторы, — все, что нужно было для большой стройки. Не хватало только рабочих рук.

Правда, с пароходами прибыли первое партии завербованных рабочих, кое-кто из них приехал с женами и детьми. Людей вроде прибавилось, а рабочей силы на стройке по-прежнему не хватало. Зато стало больше забот.

Начальником УНР назначили Шафрановича. Инженер метался, часто приходил к Мартьянову то с одной неотложной просьбой, то с другой, словно у него, начальника гарнизона, всего было вдоволь и он мог легко удовлетворить любую просьбу Шафрановича.

Рабочих размещали в палатках и в наскоро сколоченных из теса бараках, организовали для них небольшую столовую, походный ларек с продовольствием и промтоварами первой необходимости.

Жизнь гарнизона с приездом завербованных осложнилась. Надо было теперь зорче нести караульную службу, строже соблюдать устав внутренней службы, чтобы не пошатнулась воинская дисциплина среди красноармейцев, разбитых на отдельные бригады по объектам стройки.

Мартьянов похудел, глаза стали мрачными. Его раздражала каждая мелочь. Но нужно было сдерживаться, и он крепился.

На пристани валялись разбитые, разбухшие бочки цемента — они напоминали Мартьянову распухшие, отекшие, красноватые, мягкие, как глина, ноги красноармейцев; поржавевшие крючья, железо были похожи на почерневшие во рту зубы; весенний шелест ветра походил на странный со свистом и шипеньем разговор больных. Будто все, что находилось в гарнизоне, было подвержено заболеванию цингой, поражающей крепкие атлетические тела красноармейцев. Самое страшное было в том, что, взяв пальцами верхние зубы, больной почти без боли ощущал, как они, словно пни с подгнившими корнями, шатались в деснах; ткнув в икры ног, он видел отпечатки пальцев. Мартьянову легче было пережить болезнь самому, чем видеть пораженных цингой людей.

Мартьянов пытался не говорить об этом. Он видел, что Шаев старался делать все, чтобы приостановить болезнь. Было созвано специальное партийно-комсомольское собрание, обсудившее вопрос о мерах борьбы с цингой. С докладом выступил Гаврилов. Он говорил о том, что лечиться от цинги можно без лекарств и врачей. Это больше всего удивило и понравилось Мартьянову. Нужно только питаться ягодой, есть, как птицы, почки с деревьев. Мартьянов сплюнул, ощутив во рту какую-то кислоту и горечь. Потом врач говорил о даурской и приморской розе, как лечебном средстве. Мартьянов же, рассеянно слушавший его, так и не понял, как можно лечиться цветами.

Пришлось организовать лагерь для цинготников. Однако Гаврилов почти каждый день приносил сводку, в которой увеличивалось количество больных, говорил о специальных витаминах, лекарствах, ожидал их с самолетами. Он настаивал, чтобы немедленно выслали в гарнизон болгарский перец, баклажаны, шпинат, зеленый горошек, томат. Чего только не просил врач у Мартьянова!

Однажды в палатку к Мартьянову забежал Шаев. Он только что обошел строительные объекты. Мартьянову показалось, что помполит тоже подавлен тяжелой обстановкой.

— Скоро ли наше испытание кончится?

Впервые, отвечая на волнующий его вопрос, Шаев назвал Мартьянова по имени и отчеству.

— Скоро, Семен Егорович, скоро!

Он сказал это уверенным, спокойным голосом. С лица его, словно ветром, смело озабоченность и напряженность. Помполит снял шлем и сел к столику Мартьянова.

— Огромен и тяжел наш труд, — начал Шаев. — Переживешь трудность, Семен Егорович, вздохнешь легче и счастливее… И цингу в дугу согнем! Едят лук в партийном порядке. Теплее будет, солнце снег сгонит — на подножный корм красноармейцев пошлем. Пять дней работать, а на шестой — бруснику собирать на лужайке…

Мартьянову хотелось еще слушать глубокий, ровный голос Шаева, но помполит замолчал.

— Говори, говори.

— Семен Егорович, — немного погодя сказал Шаев, — давай на открытую, по-честному: что ты думаешь делать дальше?

Мартьянов не ждал такого вопроса.

— Я не люблю, когда вмешиваются в мои дела, понимаешь?

Помполит встал. Прошелся по скрипучему настилу палатки. Из дальнего угла сказал:

— А ты не ошибаешься? — и, не давая командиру ответить, быстро заговорил: — Мы привыкли говорить — помполит, помполит! А что такое помполит? Разве он может оторвано работать от тебя? Ты разделяешь — вот помполит, а вот я… — Шаев подошел к столу. — Характер-то твой революция выработала. Это хорошо! А вот партизанщина еще в тебе осталась, Семен Егорович, это плохо. Что ни год, то что-нибудь новое в характере надо прибавить, отточить, острее сделать. Жизнь заставляет обновлять характер, отшлифовывать его…

Мартьянов покраснел, привстал, зло бросил, что он не ученик…

— Учителем не собираюсь быть, а хочу по-партийному поправить тебя и буду впредь делать. Это мне, Семен Егорович, и по штату положено…

Разговор оборвался. Мартьянов накинул полушубок и вышел из палатки, за ним Шаев.

Они шли по высокому берегу бухты. Сиреневые тени ложились в кустах. Зыбучие волны бесшумно обмывали камни. Медленно гас закат. Небо было чистым, в зените зеленоватым. Только на западе, словно падая, задержались над тайгой большие прозрачно-розовые облака, похожие на крылья птиц. Над морем вставал туман.

— Смотришь на море и думаешь: какой простор вокруг! — заговорил Шаев совсем в ином тоне. — От этого и мысли большие, ясные приходят. Жены бы скорее приезжали, дела для них здесь много. Их присутствие подтягивает. Смотрю на командиров — заросли они, редко бреются. Начальник штаба у тебя на дикобраза похож, бороду отрастил…

Мартьянов ничего не ответил. Он пытался разгадать, к чему клонится весь разговор. «Начал об одном, — подумал он, — а сейчас о другом. С подходцем. Как сверчок, внутрь лезет». В то же время ему нравилось, что Шаев начинал именно так, а не по-иному.

— Знаешь, Семен Егорович, что я скажу? От бороды и недисциплинированность начинается. Это мелочь, и тебе кажутся смешными мои слова…

Но Мартьянову было не до смеха. Слова Шаева разили.

— Из мелочей большое складывается. Каждая мелочь оставляет после себя след, одна тянет другую… Сегодня бороду не побрил, завтра у гимнастерки пуговица отлетела, можно ее не пришивать. Сапоги не почистил. И не узнаешь, кто ты — боец, командир или завербованный на стройку сезонник…

Они говорили несколько минут. Мартьянов отвечал то коротенькими односложными фразами, то в свою очередь задавал вопросы. Они долго ходили по берегу, определяли, где лучше всего построить пристань, пока, наконец, не сошлись на одном — начать строить ее за изгибом небольшого мыса.

Когда расходились по палаткам, в пожелтевшем небе зажглись звезды. Фосфорический свет их ярко мерцал в вышине. Поднялась луна. Бледно-зеленоватым светом залила полотняный город, тайгу. Затрещал агрегат. У палаток вспыхнули красноватые электрические лампочки.

— Вот он, наш город! — сказал Мартьянов.

— Сейчас здесь тихо, однообразно, а будет настоящий город со своим уличным шумом, со своей жизнью. А знаешь, Семен Егорович, когда-нибудь будет приятно вспомнить вот этот тихий вечер и наш первый с тобой разговор.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Плохая погода затянулась до конца мая. С открытием навигации по Амуру в гарнизон забросили свежие фрукты, всякие вина, овощи. Заболеваемость цингой уменьшилась. Наступила весна. Солнечные дни. Тайга сразу ожила, зазеленела и заблагоухала. Люди, опьяненные теплом, лесным запахом, ходили возбужденные, чувствовали себя облегченно после надоевшего ненастья.

Над тайгой блестели дымчатые струйки пара. Похоже было, что земля и тайга объяты прозрачным пламенем и от него воздух полон духоты. В такие дни солнце не скупилось на тепло. Оно вселяло радость в людей.

Аксанов возвращался с объекта. Торопясь, он шел по деревянной узкоколейной дороге. Навстречу ему бежала девочка в пестреньком платье, с растрепанной белокурой головой. Она держала букет подснежников. Белые, белые цветы! Первые цветы в тайге!

— Цветы! — восхищенно произнес Аксанов.

— Цветочки, — ответила она слабеньким голосом и испуганно свернула с дороги.

Аксанов остановился. Вытянул руку, приглашая девочку подойти ближе. Ему захотелось попросить у нее один подснежник и приколоть его на гимнастерку. Он стоял перед девочкой и молчал, неожиданно охваченный воспоминаниями. Девочка удивленно смотрела на командира. Маленькие ручонки ее вертели небрежно набранный букет.

«Белые цветы — первые цветы моей весны, моего счастья», — подумал он.

— Тебе цветок, дяденька командир? — нерешительно сказала девочка и протянула несколько подснежников.

Аксанову стало неудобно перед девочкой за нахлынувшие чувства. Он быстро зашагал по узкоколейке.

Белые цветы! Первые цветы весны. Тогда был тоже белый цвет. Черемуха пылала белым огнем, горела молодость в первом пламени любви. Белая душистая черемуха! Несколькими годами позже тоже белый цвет. Пышные хлопья мягкого снега. Хрустально-белые снежинки. На черном воротнике пальто они были похожи на подснежники, которые держала в руках девочка. Нежно падали снежинки в тот тихий зимний вечер. Аксанов пристально рассматривал их причудливые формы и говорил Ольге: «Жизнь красива, как снежинки на твоем воротнике…» И сейчас эти белые цветы. Они многое напоминали впечатлительному Аксанову. Придя на квартиру, он тут же сел за письмо к Байкаловой.

«Ольга!

Нет, Оленька! Странно и неловко начинать все сначала, говорить о потерянной любви, — писал он. — Может быть, это неверно. Ну, что ж? Пусть будет так! Скоро пять лет, как мы не встречались с тобой. Тогда мы были моложе, видели жизнь, но многое в ней недопонимали. Теперь другое. И, став старше на пять лет, я уже не могу начать так, как раньше.

Я знаю: ты стала другой. Нет тебя, которую я знал, есть новый, выросший, повзрослевший человек. Помнишь ли ты меня, любишь или забыла и годы развеяли память о встречах со мной, выветрили чувства, остудили любовь?

Все эти пять лет я искал твой адрес. После нашей разлуки связывался десятками писем с твоими подругами и моими друзьями. Мне все хотелось узнать, где ты и что с тобой. В одном из писем я получил адрес, узнал о тебе и сразу успокоился. Что я искал тогда, что нужно было мне, я еще ясно не сознавал. И вот я увидел белые цветы… Их держала в руках маленькая девочка. Я не забуду эти белые цветы! Они подарили мне человеческую весну, возродили мое счастье…

Ольга! Будто был перерыв в нашей дружбе и не был — не поймешь. Только все в моей жизни передвинулось на передний план, накапливает силы для атаки, а какой — не знаю. Буду ждать твоего ответа. Здесь тайга, суровая, дикая. Мне казалось, что я огрубею, стану по-таежному суров и дик, забуду личную жизнь. Служба, казармы, походы, красноармейцы в серых шинелях. Но все получилось не так, как ожидал. Я привык на выходах, забравшись на хребет сопки, смотреть на синюю полоску сахалинских «Альп», где проходит граница моей родины, и представлять огромную жизнь вокруг.

Я стал понимать то, чего раньше не воспринимал. Что бы ни сделал теперь хорошего мой товарищ, знакомый мне и незнакомый, я наполняюсь радостным чувством, словно это я сделал. Я горжусь хорошими делами человека! Раньше же мне хотелось все делать только одному, больше, я даже боялся — у меня отнимут и то, чего я еще не успел сделать. Это была зависть к тому, что делали другие. Мое самолюбие всегда оказывалось уязвленным… Я много миражировал. Ты знала меня таким. Жизнь отрезвила меня. Теперь вся жизнь принадлежит мне, а я — ей. Я вспоминаю интересный разговор, который был у меня с комиссаром Шаевым. Это человек прямой натуры и исключительной воли — наш хороший учитель и чуткий товарищ. Мы говорили о счастье. Он вначале слушал, а потом сказал:

«Счастье — это не случай, не удача, а привычка человека. Его уменье горячо радоваться всему, что создает человек. Это ощущение жизни всей нашей родины. Поэтому счастье товарища и мое счастье — оно принадлежит мне, как явление общественное, коллективное».

Это были для меня новые слова. Они раскрывали предо мной жизнь с незнакомой мне стороны. Это были умные мысли, высказанные с жаром, лаконично и сдержанно. Я запомнил их. Все хорошее легко запоминается. А самое главное я понял, что мое счастье значительно шире, чем я его представлял.

Я счастливее, чем думал. Это было равносильно открытию. Я все увидел по-иному. И тогда я спросил себя: а вот если любишь (я не назвал имени, но подразумевал тебя) — это мое счастье? И ответил: мое, любовь не мешает, счастье от этого становится полнее и красивее…

Ольга! Я говорю, что чувствую и переживаю сейчас. А тут еще захлестнула весна. Природа действует на меня своими красками, своим пробуждением. Во мне живет художник, краски в природе и на палитре — моя стихия. Белые цветы в руках девочки только дополнили то, что я носил в себе. Цветы только воскресили в памяти и подняли любовь к тебе…

Скоро я еду в отпуск. Бесспорно, встречу тебя. Поговорим о прошлом, настоящем. Я скажу, что нашел свое счастье, которое искал и не видел. Ты расскажешь о своей жизни. Возможно, и ты уже нашла свое счастье?..»

Аксанов окончил письмо и в конце поставил: «Твой Андрей». Он перечитал написанное, тяжело вздохнул и слово «твой» зачеркнул. Аккуратно свернув написанные листы вчетверо, вложил в конверт, вышел из квартиры и направился в тайгу.