ТАЙГА ПРАЗДНУЕТ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Сегодня у Силыча большой праздник. Сын принимает присягу. Хмельно бродят радостные мысли. Лоцман встал рано, вышел из сторожки, оглядел тайгу. Безветренное утро было чуть холодноватым. В распадках еще лежал синеватый снег, в бухте плавали черноватые льдины. Море казалось мрачным, тайга — серой. Низко нависли густые туманы. Моросил мелкий дождь. Земля казалась седой. В тайге каркали вороны.
Прежде чем возвратиться в сторожку, Силыч поднялся на башню и обтер тряпками стекло огромного фонаря-прожектора, осмотрел сирену. Открывалась навигация — и куда тоска-разлука девалась. Целыми днями Силыч возился у механизмов, осматривал подстанцию маяка, обтирал легкие налеты ржавчины на металлических деталях, кропотливо проверял и подкручивал ослабшие гайки.
Силыч спустился с башни, обошел ее, любовно осмотрел. Заметил сынишку на крыльце, крикнул, что сейчас придет. Затем неторопливо мыл руки, побрякивал носком умывальника.
— Чистый рушник дай-ка.
Жена подала холщовое, вышитое цветными нитками полотенце с длинными кружевами. Силыч, вытерев досуха руки, пошел к столу. Сыновья уже ожидали отца.
— Наливай чаек, старуха.
Силыч взял чуть подгоревшую шаньгу. За ним к тарелке погнулись сыновья.
— Сегодня ваш брат присягает, — заговорил Силыч. — Без взысканиев служит, сказывал командир, отличник, — и посмотрел на жену. — Петька старательный, в отца.
После завтрака лоцман начал собираться в гарнизон. Жена долго рылась в большом, обитом жестью сундуке. Она достала суконный френч и солдатские брюки мужа, пахнувшие табаком и затхлой сыростью давно не ношенной одежды.
Лицо лоцмана было торжественно, одевал он брюки и френч, медленно и осторожно. Это был костюм, в котором Силыч вернулся на маяк из партизанского отряда после изгнания интервентов с Амура. Заглянув в тусклое зеркало, висевшее на стене, Силыч натянул выцветший картуз с большим козырьком. Когда все было готово, он важно сказал:
— Ну, поехали праздничать, — и, махнув среднему сыну, вышел из сторожки.
Силыч шел неторопливо, выбирал места посуше, боясь выпачкать смазанные дегтем сапоги. Рядом с ним шла жена, подвязанная белым в горошек платком, с накинутой на плечи цветистой шалью, в широкой синей юбке. Всю жизнь Пелагея провела на маяке, никуда не выезжала.
— Ты подтянись-ка, старуха, — заметил Силыч, оглядывая жену, — праздничать едешь!
Пелагея вскинула голову, старательно расправила измятые кисти шали. Она не представляла, что это будет за праздник. Пелагея мелкими шажками спешила за мужем. Он крупно шагал вниз по откосу.
За ними шел Артем в кожанке и галифе. У Артема из-под клетчатой кепки лихо торчал конопляный чуб, задорно блестели синие глаза, над верхней губой несмело пробивался первый пушок. Артем гордился усиками, отец уже называл его женихом.
Силыч спустился вниз и остановился у причала. На воде покачивался катер. Волны шлепали о железные борта, и чуть скрипели старенькие снасти на палубе. Лоцман, прищурившись, посмотрел на последние льдины, уносимые в море, на далекий синеватый берег и, кашлянув, сказал:
— Садимся.
Поддерживая за локоть жену, он помог ей перешагнуть с причала на сыроватую палубу катера и тут же распорядился:
— Быстренько заводи машину, да полный вперед.
Силыч прошел в будку и встал за штурвал. Он легко развернул катер и направил его в разрез волн, насвистывая старую песенку про Ермака.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Это утро принесло Поджарому много хлопот.
— Всем сапоги назеркалить! А звездочки? У кого нет, два шага вперед, арш!
Вышла половина бойцов.
— Ай-ай! — покачал старшина головой. — Ну, хлопчики, дело наше негарно. Вы ж мене зараз разорите! Звездочек нема. Их надо целую бричку для вас.
Поджарый добродушно ухмыльнулся. Его праздничное настроение передавалось красноармейцам. Старшина обошел строй, осмотрел обмундирование, прикинул, не малы ли гимнастерки, не велики ли брюки, у всех ли подворотнички нашиты.
На Поджарого смотрели выбритые, покрытые здоровым румянцем лица. На всех были надеты новенькие гимнастерки. В стороне стояли старослужащие. Их можно было отличить от первогодников по сапогам, исцарапанным сучьями, выцветшим фуражкам. Они со вниманием наблюдали за старшиной, улыбались, глаза их словно говорили: «Это нам известно».
Обветренные лица, возмужалые рослые фигуры красноармейцев радовали Поджарого.
— Беда! Вымахали, як километры, обмундирование не подберешь.
Старослужащие рассмеялись.
— Цы-ы! Який смех! Старшинке целое горе.
— Комроты идет, — подсказал чей-то голос, и старшина молниеносно скомандовал:
— Равняй-йсь! Смирно-о!
Начальник связи Овсюгов остановился и взял под козырек.
— Товарищ командир роты, бойцы наряжены в летнее обмундирование. У двух гимнастерки не по росту, чуточку руки длинны…
— Звездочки? — сдерживая улыбку, спросил Овсюгов.
— Будут у всех.
Начальник связи поздравил красноармейцев с праздником и добавил:
— Бойцов отпустить до распоряжения начгара.
— Разойдись! — прогремел басок старшины. — Быть готовым строиться к параду.
За красноармейцев Поджарый был уверен. «Все в порядке, выйдут на парад, як на праздник». Его охватили бурные, праздничные чувства: «Сам начгар назначил в ассистенты… Какая честь!» Старшина шел в штаб с таким чувством, какое бушевало в нем, когда Поджарый в бою под Джалайнором нес на плечах станковый пулемет. Он был пулеметчиком во взводе Крюкова. Командир взвода простуженным голосом приказал ему занять новый огневой рубеж. Когда стреляют кругом, думать много не приходится — тут надо решать. Поджарый, не огибая болота, пошел напрямик: «Так ближе». Ноги вязли по колена в замерзающем болоте. Трясина становилась жиже. Поджарый поздно понял свою ошибку «Это будет рубеж». Он расстегнул ремень и рванул на себе шинель. На руках остались только рукава: «Вот и добре». Поджарый раскинул шинель и установил пулемет. Пулемет погряз в трясине и образовал подобие окопа с естественным бруствером. «Шрапнелью не выбьешь из такого гнезда». Он долго держал свою позицию. Мерзли руки, он обогревал их о горячий кожух пулемета, а после боя вынес пулемет обратно. Как вынес — сам не знает, помнил лишь одно: надо было приказ выполнить. Из госпиталя вышел, остался на сверхсрочную службу. С тех пор в армии…
Ассистенты собрались в штабе. Знамя еще было завернуто, и его держал Колесников.
— Подразделения выстроены на плацу для принятия красной присяги, — доложил дежурный по части Ласточкин. Он был счастлив: дежурство его совпало с майскими торжествами.
— Развернуть знамя, — приказал Мартьянов.
— Развернуть знамя! — звонко повторил Ласточкин.
Ассистенты с боевым орденским знаменем полка вышли из штаба.
Пасмурное утро теперь почти разгулялось. Последние клочки разорванного тумана таяли в лазурном небе. Дали подернулись синей поволокой. С высокого неба выглянуло солнце, заблестели лужи, засверкали оставшиеся косяки хрупкого снега.
«Теперь и денек подбодрит», — обрадовался Мартьянов. Он и так с опозданием приказал строить подразделения, выжидая, когда земля очистится от тумана.
Четырехугольники подразделений подходили к плацу. Парадом командовал Гейнаров. Подтянутый, весь подобранный, он отбежал от музвзвода и, остановившись против колонны красноармейцев, подал ясно и сильно:
— Под знамя-а! Смирно!
Стройно вступил оркестр. Ком роты Колесников со знаменем и ассистентами торжественно прошел мимо застывших шеренг и занял свое место на правом фланге около трибуны, обитой кумачом и украшенной гирляндами из пихты.
Сзади трибуны, на скамейках, сидели приглашенные: гости, семьи начсостава, рабочие-строители. В переднем ряду находился Ничах. Рядом с ним — Силыч со своей семьей. Тут же Бурцев с женой, рыбаки из соседних колхозов.
— Не узнаю Петеньку, не узнаю… — говорила Пелагея. Она протиснулась вперед и долго, не отрываясь, глядела на колонну красноармейцев. — Да где же он? — приставала она к Силычу, и тот гордо пояснял:
— Во втором ряду! Слева третий, чуть фуражка набекрень. Выше всех голову держит.
— Петруша-а, милый! — вскрикивала она.
Силыч сердито взглядывал на жену, но заметив на ее лице слезы, шептал:
— Чего разревелась? — и чувствовал сам, как по щекам его сбегают теплые слезы.
— Расстроила и меня-то, старая, — дружелюбно ворчал он и повторял вместе с бойцами простые, но могучие слова:
— Я, сын трудового народа…
Пелагея в волнении тянулась рукой к Артему, прижимала сына к себе. — Брат-то, брат-то какой у тебя красавец…
А Мартьянов читал присягу. Голос его звучал спокойно, уверенно. Каждое слово слышалось отчетливо и звонко. Силыч смотрел на застывшие ровные шеренги бойцов, на винтовки и отливающие сталью штыки, устремленные на восток, смотрел и думал, как величественна и сильна теперь Красная Армия.
Ничах видел Кирюшу Бельды и радовался: «Штык его не дрогнет, глаз не моргнет, рука крепка». Голова клонилась, черная коса спадала с плеч. «Какая тяжелая коса…» Ничах впервые почувствовал, что коса лишняя и ненужная. Он откинул ее за спину и чему-то улыбнулся. Теперь он сделает так, как хочется Минги. «Кирюша Бельды без косы и самый сильный человек в стойбище».
Ничах, вытянув шею, беззвучно шевелит губами. Точно завороженный, он смотрит на поблескивающие штыки.
Партизан Бурцев замер, не шевелится. Брови его нависли. Только простреленная губа мелко и часто дрожит. «Крепче держи винтовку, Григорий, тебя вырастил партизан», — будто говорит его взгляд. Бурцеву кажется, что он и сам находится в ровной шеренге бойцов и тоже держит на изготовке винтовку. Строгий, нахмуренный, он про себя повторяет слова присяги:
— Я обязуюсь по первому зову…
Рядом с Бурцевым стоит Агафья. С каким нетерпеливым волнением ждала она этой минуты, этой второй встречи с Мартьяновым. И опять почти та же обстановка: перед нею люди, и там среди них — сын и отец. Агафье боязно, как и тогда при встрече в стойбище. Хочется смотреть на Мартьянова, увидеть около него Григория и страшно: вдруг он узнает и заметит ее здесь. И Агафья прижимается к мужу, слушает Мартьянова с замирающим сердцем. Выдержит ли оно такое испытание?
Мать охватывает бурная радость за сына, но чувство это сейчас неотделимо от того, что переживает Агафья, думая о Мартьянове. Она повторяет слова присяги, не вдумываясь в их смысл. Она не может не повторять: их произносит Мартьянов. И кажется, что ему вторит в эту минуту весь мир.
Григорий Бурцев стоит во втором ряду и хорошо видит отца и мать. Отец поднял руку, мать прижалась к нему. «Видят ли они его? Отец видит». И Григорий становится еще серьезнее, ему хочется быть еще важнее. Он бросает взгляд на винтовку. Его штык вровень со штыками товарищей. Григорий устремляет взгляд на горизонт, затянутый дымкой, на тайгу и небо и произносит слова присяги громче всех. Грудь его высоко вздымается. Григорий вникает в каждое слово, повторяемое за Мартьяновым, и не испытанные им раньше чувства наполняют его уверенной решимостью. Ему хочется сказать вслух, что он будет достойным воином и никогда не пощадит ни своих сил, ни самой жизни, борясь за дело социализма и братство народов.
А Мартьянов все говорит и говорит. Теплый первомайский ветер ласкает крепкие лица красноармейцев, расправляет огненно-красное знамя. Все присягающие видят золотые буквы: «Доблестные волочаевцы, свято храните свои боевые традиции».
* * *
Агафья смотрела на колонны, находила Григория и опять, словно кто-то подталкивал ее, вкрадчиво бросала взгляд на трибуну, где был Мартьянов.
Бурцева не видела, но пыталась представить лицо, глаза, набегающие складки на лбу Мартьянова и понять, как у него на душе: плохо или хорошо, счастлив ли он. Когда-то Агафья узнавала это с первого слова. А сейчас, слушая Мартьянова, она не могла угадать этого. Значит, совсем отвыкла от человека.
«Теперешняя, другая жена понимает ли его?» — подумалось ей. От такой мысли сразу стало больно и обидно.
«Что со мною делается? — пыталась она разобраться во всем. Что же будет?» — спрашивала, прижимая руку к сердцу и чувствуя, как оно учащенно бьется. Ничего подобного она еще не испытывала, чувство ревности было ей чуждо. Она только знала боль утраченной любви, жаловалась на свою нескладную судьбу, но ревности не испытывала.
И робость, которая еще так недавно заставляла Агафью прятаться за мужа, теперь покинула ее. Бурцева незаметно отошла от мужа. Женщина, еще не зная, куда пойдет, смело направилась ближе к трибуне, где стояли семьи командиров. «Какая же из них жена Семы?» Бурцева остановилась около Клавдии Ивановны, пристально осмотрела ее. Шаева была в светлом в полоску, платье, в белой панамке. Агафья подумала: «Хороша, но не она». Рядом с Шаевой стояла Анна Семеновна. Взгляд Бурцевой на минуту задержался на ней, но Агафья тоже решила, что эта хрупкая, бледноватая женщина в шерстяном платье со стоячим воротничком не могла быть женой Семена.
Бурцева оглядела еще нескольких женщин. Но среди них не нашла той, которая, по ее представлению, могла быть достойной Мартьянова.
Склонив низко голову, как бы прячась, она заторопилась к Бурцеву. Она не слышала, как красноармейцы закончили принимать присягу, и очнулась, когда заиграл горн, ударил барабан и духовой оркестр грянул праздничный марш. Колонны вздрогнули, подтянулись, потом, мерно покачиваясь, стали проходить мимо трибуны и мимо Мартьянова.
…После парада гостей знакомили с гарнизоном. Они будто изнутри рассматривали разнообразную, в то же время цельную жизнь красноармейских казарм. Ничах интересовался занавесками на больших окнах. Его удивляли вышитые на них яркие цветы. Он дотрагивался до занавесок и убеждался, что цветы неживые.
— Красиво, шибко красиво!
Дежурный по части Ласточкин пояснял, что казармы украшали жены командиров, их боевые подруги.
— Цо, цо! — чмокал гиляк и многозначительно повторял: — Подруги!
Гости с любопытством осматривали казармы, ленинские уголки, красноармейскую столовую, клуб. Так незаметно прошел день.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Бурцевы встретились с сыном в казарме. Григорий показал им свою кровать, тумбочку с тетрадями и книгами — все его теперешнее имущество, самое необходимое и простое. Афанасий придирчиво окинул кровать, но нашел ее в должном порядке. Агафья заглянула в тумбочку, перебрала хранившиеся в ней вещи сына, вспомнила, как собирала Григория в армию… Тогда сын аккуратно укладывал приготовленные ею несколько пар белья, голубую сатиновую рубашку, холщовое полотенце, портянки, а потом, вскинув голову, спросил: «Мам, а надо ли это?» Вопрос захватил ее врасплох. Она думала о другом: собирая сына, она вспомнила, как провожала Семена. Собирала она его вот так же вечером. Семен складывал в сундучок приготовленное ею белье, а потом хлопнул, крышкой, сел на него и посадил жену рядом. «Вернусь, опять заживем с тобой, — обнимая Агафью, проговорил Семен. — Береги Гришку, вырастет — кормильцем будет…» Голос глуховатый, чуть дрогнувший, будто вновь услышала в эту минуту она и не вольна была сдержать слезы.
— Мам, что с тобой? — спросил Григорий и дотронулся руками до плеча матери.
— Агафья, не разводи сырость, — строго сказал Афанасий и предложил выйти из казармы.
— Успокоюсь, успокоюсь сейчас, — заверила она. — Вспомнилось мне старое…
— А ты не тряси старьем-то, — строго заметил Афанасий, — вокруг новь красна, гони старье-то от себя.
— Гоню, Афанасий!
— Аль на старый хмель хоть воды взлей, пьян будешь? — вдруг посуровев, спросил Бурцев.
— Зачем так, Афанасий! — тихо сказала Агафья и сразу вся сникла. Боль сильнее прежнего защемила ее сердце, боль по утраченному.
Чтобы смягчить сказанное, Бурцев поправился.
— Ну, ладно! Я ведь обиду чинить не хотел…
Афанасий Бурцев вырастил Григория, как родного. До сих пор сын не знает, что жил с отчимом, а настоящий отец, пропавший без вести на войне, находится тут, совсем рядом. Как поступить ей: сказать об этом или умолчать? Зачем возвращаться к прошлому?
А глаза Григория будто заглядывали ей в душу и ждали ответа. «Он взрослый теперь, поймет, не осудит», — рассуждала Агафья. Она скажет, как ждала Семена, не верила слухам, отгоняла от себя черные мысли. Вернулись сельчане, подтвердили: голод да тиф прихватили Семена, не добрался он до своих мест. А годы те тяжелые были — шла революция. За ней началась гражданская война, сорвавшая людей с насиженных мест. Многие обездоленные солдатские семьи ушли из родных деревень и сел. Ушла и Агафья на рыбные промыслы. Говорили, что жизнь на Амуре легкая и сытая. А тут повстречался, Афанасий Бурцев. Помог. Приютил. И вот связала свою жизнь с ним. Уговорились сразу: будет Григорий родным сыном Афанасию и фамилию Бурцева носить станет…
— Что было, все прошло, сынок, — произнесла мать, схватила руку Григория и крепко прижала к груди. Она нежно, преданными глазами посмотрела на Афанасия и только для него сказала: — Видать, и впрямь старый хмель опьянил, а теперь протрезвела, — и тихо, довольно засмеялась.
Григорий облегченно вздохнул.
— Давно бы так, — сказал Афанасий, кулаком расправил усы и спросил у сына: — Расскажи-ка нам о себе…
— Красноармейская жизнь на виду, тятя, — начал Григорий, — тут как дома: стройка и служба связи. Технику изучаем. Интересно-о!
— Время ныне такое, Григорий. Всюду нужны знания.
Они шли мимо плаца, где утром присягали красноармейцы. Теперь там было пусто и неуютно, по краям площадки лежали выкорчеванные пни, напоминая, что здесь был лес.
Бурцевых нагнал Ласточкин. Он передал, что всех гостей через час собирает Мартьянов, и попросил явиться в клуб без опоздания.
— Спасибо, — отозвался Афанасий, — обязательно будем.
— Я не смогу. Устала, — и Агафья сослалась на головную боль. — Идите с сыном…
— Воля твоя, — согласился Бурцев, — а мы с Григорием послушаем товарища Мартьянова…
Агафья сказала, что будет ждать их на площадке, где проходил парад. Она осталась одна, наедине со своими думами и чувствами.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Наступил вечер. Вкрадчиво спустились на землю майские сумерки. Мартьянов пригласил Ничаха к себе. Они сидели за столом и говорили о старой и новой жизни. Гиляк изредка посматривал на отражение в самоваре, потирал губы, покручивал усы, поправлял реденькую бородку, и Мартьянов чувствовал, что это доставляло Ничаху наслаждение.
В комнате стало темно. Вспыхнула лампочка. Ничах прищурил глаза и наклонил голову.
— Маленький пузырь! Хорошо, хорошо, — от удовольствия он причмокнул. — Зажигать спичка не надо, Семенча. Сам вспыхивает, как солнце утром. Светло! В твоей фанзе ночь не бывает. В твоей фанзе — день. Я помню, Семенча, ты говорил, что другую жизнь стойбищу надо. Будет другая жизнь! Такая молодая, как моя Минги. И правда…
— Да, да! — задумчиво подтверждал Мартьянов. — Я помню…
Пришел Гейнаров с женой и с сыном Володькой, заглянул Шаев с Клавдией Ивановной. Помполит был одет по-майски — в белой гимнастерке и казался моложе своих лет в щеголеватом костюме. Клавдия Ивановна в шелковом светлом платье была мила и изящна. Супруги своим приходом сразу внесли оживление в разговор, который вели Мартьянов с Ничахом. Семен Егорович протянул руки Клавдии Ивановне.
— Хорошо придумали, что заглянули, а я, мужлан, не догадался пригласить, понимаете?
— Я догадалась, — сказала Анна Семеновна, довольная и тоже празднично одетая. В шерстяном с глухим, стоячим воротничком платье, плотно облегающем ее слегка располневшую, но не утратившую красоты фигуру, жена казалась Семену Егоровичу моложе своих лет. Он разгладил коротко подстриженные усы.
— Возле вас, красавиц, и я бравым становлюсь, — и широко, счастливо улыбнулся. — В старину нас учили, что нижний чин должен быть покорным перед начальством, грозою для штатских и лихим кавалером для девок. Вот так-то, понимаете? — и Семен Егорович безудержно рассмеялся.
Мартьянов симпатизировал Клавдии Ивановне. Анна Семеновна не ревновала мужа, а, наоборот, в душе радовалась и всегда хотела, чтобы она чаще бывала у них и Семен Егорович больше находился бы в ее обществе. В эти минуты, разговаривая на отвлеченные темы, он отдыхал. Мартьянов верил каждому ее слову. И Шаева умела оправдывать это доверие. Она никогда не отказывалась от поручений и просьб, как другие, хотя занята была не меньше. Это высоко ценил Мартьянов.
Позднее всех забежал Шехман.
— Я мимоходом, — сказал он, хотя шел к Мартьянову сыграть партию в домино и знал, что раньше полуночи не уйдет от командира.
— У тебя мимоход-то нарочитый да с длительной остановкой, — заметила Анна Семеновна.
— Будь гостем, — добродушно и повелительно сказал Семен Егорович.
Анна Семеновна подошла ближе и тихо спросила:
— Не женишься еще?
Шехман стал отмахиваться руками.
— Смотри, упустишь девушку, — сказала она.
— Отлив чувств у меня. Наверно, никогда не женюсь…
— Так думаешь?
— Недоступная она, — откровенно признался Шехман.
— Вот это и хорошо: верной женой будет.
— Опять зашушукались сердцееды, — дружелюбно заметил Семен Егорович.
Гости расселись за столом, уставленным жареными утками, подстреленными Шехманом накануне праздника, пончиками, напеченными Анной Семеновной, разнообразными консервами. Мартьянов произнес тост:
— За праздник в тайге, за наш город!
Все привстали и молча выпили бокалы с красным вином, приналегли на закуску. Но это было минуту-две. Мартьянов, кашлянув, вспомнил, как отряд полтора года тому назад пришел в тайгу, как заложили тут город, жили в палатках, были без фуража, как бойцы подпрягались к лошадям и помогали возить бревна на стройку.
Встал Гейнаров. В летней гимнастерке, он казался еще тоньше и стройнее, и предложил выпить за друга Ничаха. Все чокнулись с гиляком и выпили за его здоровье.
Поднялся Ничах и сказал, что он желает выпить за Красную Армию. И опять, стоя на ногах, все выпили. Потом вспомнили партизанские дни. Подняли бокалы за молодую жизнь стойбища. Словно пловцы, оттолкнувшиеся от берега, поплыли разговоры в разном направлении. Заговорили сразу обо всем. Каждому хотелось высказать что-нибудь свое и в то же время выслушать товарища. Но больше всего говорили о нападении хунхузов на КВЖД, о запрещении советского импорта в Англии, о процессе вредителей на электростанциях. События внешнего мира, тревожные и зловещие, вызывали беспокойство.
— Какой же стервец Ван-дер-Люббе, — презрительно сказал Гейнаров.
— Политический авантюрист и провокатор! — Шаев достал папироску, спросил разрешения у женщин закурить. Ему согласно кивнули головами. — Ван-дер-Люббы на все способны…
Мартьянову хотелось говорить о строительстве, и он упомянул о выпуске займа и новой домне, заложенной в Сталинске. Ничах рассказал о колхозном базаре в Хабаровске, куда он ездил на пароходе. Женщины суетились вокруг стола, молча слушали разговоры. Мартьянов, поглядывая на их длинные платья, рассмеялся. Сказал, что они для тайги не подходят.
Но о чем бы ни начинали говорить, разговор неизменно возвращался к войне.
— Нынешние радиограммы, — вставила Анна Семеновна, — без содрогания читать нельзя. Вновь нависла угроза…
— Нависла? — иронически протянул Шаев. — Война, Анна Семеновна, никогда еще не приостанавливалась, пока существует человечество. Она прерывалась только передышками — короткими или продолжительными.
Ничах внимательно слушал, чмокал губами и беспрестанно сосал трубку, ковыряя ее клыком молодой кабарги. Шаев развивал свою мысль.
— Нынешняя война вспыхнет, как пламя. Таких, как первая империалистическая война, человечество больше не увидит. Время позиционных, затяжных войн ныне миновало. Тактика теперешних поджигателей проста — мгновенный удар.
— Еще бы, — заметил Гейнаров. — Растягивать войну опасно! Народ умным стал, может повернуть ружья назад.
— Поэтому и подготовка к войне идет лихорадочная, — продолжал Шаев. — Объявлений теперь не жди. Не те времена. Война начнется втихую и кольцеобразно.
— Это интересно? — отозвался начальник штаба.
— Подожди, Михаил Павлыч, не перебивай меня. Линия огня будет везде — и на позиции, и в тылу. Такой будет война! Да она уже есть. Агрессия Японии в Китае и Маньчжурии это ярко доказывает…
— О другом, о другом, — перебила Клавдия Ивановна мужа. — Тебе только волю дай — доклад о международном положении сделаешь.
— А почему бы нет, если интересно? — удивился Шаев и откинулся на стуле. Но Анна Семеновна уже заводила патефон.
Вальс танцевали две пары: Шаевы и Анна Семеновна с Шехманом. Мартьянов умел только выбивать русскую и кружиться в польке. На второй пластинке была мазурка. Шаев махнул рукой и хотел сказать: «Заведите что-нибудь другое», но из-за стола ухарски выскочил Гейнаров, по-озорному схватил свою молчаливую жену и понесся с нею по скрипучему полу в стремительном темпе. Пока расставляли стулья к стенкам и отодвигали стол, пластинка кончилась.
Гейнаров подпрыгнул и привстал на колени перед раскрасневшейся и задыхающейся от танца женой.
— Повторить! — попросили несколько голосов.
— Вот тебе и штабист, кавалериста в трубу загонит, — смеялся довольный Мартьянов. — Это настоящий танец. Зарядка! Мазурку надо танцевать, а не эти западные кривляния. Фокс-тро-ты! Тьфу, слово-то какое, плевать хочется…
— Хорошо! — проговорил Ничах, привстал с табуретки, устало проковылял на кривых ногах в дальний угол. Он присел у своего мешка и долго не мог развязать его старческими, непослушными пальцами. Ничах невнятно бормотал и трудно было разобрать, что именно хотел выразить гиляк.
В комнате стихло. Все наблюдали за Ничахом, а он, вытащив свой музыкальный инструмент из мешка, любовно и внимательно осмотрел его.
— А, чибисга! — воскликнул Семен Егорович. — Сыграй, дружище, свою песню, сыграй, пусть послушают все…
Ничах присел на корточки и нежно дотронулся до чибисги, прислушался к ее жужжанью, а потом запел. Это была длинная песня. Он не пел ее, а рассказывал. Чибисга тонко жужжала. Похоже было, словно рассерженная пчела билась на оконной раме.
Песня Ничаха начиналась с того, что много-много лет назад жили на земле люди и не видели солнца, не знали счастья. Его украли злые духи Ыкиз. Они были очень жадны, и не было от них бедным людям житья. Ыкиз украли солнце и спрятали его в глубоком ущелье, где вечно воет пурга, трещит мороз и землю окутывает ночь. От этого земля сделалась черной, как шкура медведя. И люди, потеряв свет, были угрюмы, темны и враждовали между собой. Всех темнее и тяжелее была жизнь нивхов. В стойбищах гуляли злые духи Шамана. Горе и неудача преследовали живших в тайге нивхов. Смерть бродила по фанзам, и божки были бессильны бороться с нею.
Так жили много, много лет люди. Но вот на небе появилась заря счастья. Родился среди людей могучий вискала. Он был силен и ловок. Чистые глаза его отражали зарю счастья, видели вокруг себя всю землю, руки его могли поднимать горы, но стали поднимать упавших духом людей. Он умел делать все, что хотел. Голова его знала столько, сколько знали все живущие на земле люди. И никто не мог равняться с ним ни силой, ни умом. Он был самым большим человеком на свете. Имя его было Вал, что значило Свет. Он любил бедный народ, жил среди него, был его другом и отцом. Он умел говорить правду, за которой все шли и становились такими же сильными и умными, как Вал.
— Пора, — сказал Вал, — пойдемте на Ыкиз, разобьем их и вернем на землю солнце.
И все пошли. Все верили, что вискала Вал победит Ыкиз. Началась борьба. Долго бились храбрые вискала: убитых заменяли живые и шли вперед… Они бились до тех пор, пока не победили злых и жадных Ыкиз, не прогнали их с земли, не нашли спрятанное ими в ущелье солнце.
Солнце надо было поднять, чтобы оно могло светить всем людям. И тогда вискала по имени Пилькар, что значит Великий, поднял горящее солнце высоко над головой, и оно озарило светом всю землю. Пришла на землю радость, исчезли ночь и горе. Жизнь стойбищ озарилась светом, наполнилась теплом. Стали нивхи могучи и велики, как племя вискала…
Старый Ничах отложил свою чибисгу в сторону, встал и сказал:
— Хочу слушать вашу песню.
— Кто же были вискала? — спросила Клавдия Ивановна. — Богатыри?
— Большевики, — ответил Ничах.
— Порадовал, друг, песней, — вставил Мартьянов. — Что же, споемте и мы! — и он первый затянул родную «Партизанскую песню». Ее подхватили женские голоса, потом мужские, и самым последним присоединился к ним надтреснутый голос Ничаха.
И всем казалось, что песня не партизанские дни вспоминала, а рассказывала о сегодня, о гарнизоне.
ГЛАВА ПЯТАЯ
О утра Мартьянов выехал на южную точку — там завершались бетонные работы. С наступлением тепла бетонировали круглосуточно. Накануне получили шифровку от командарма. Блюхер интересовался, нельзя ли ускорить темпы строительства. Значит, обстановка на границе становилась все напряженнее и напряженнее: мирная передышка сокращалась, враг подступал к самому горлу. Только так можно было прочитать между строк второй смысл этой телеграммы командарма.
Лошадь шла мелкой рысцой по мягкой дороге, взбиравшейся в гору. Иногда подкова, ударяясь о камень, резко звякала, и задумавшийся Мартьянов невольно вздрагивал.
На изгибе дороги, выходившей к безымянному ручью, лошадь неожиданно насторожила уши, всхрапнула и сразу встала. Мартьянов натянул ослабшие поводья, привстал на стременах, озираясь по сторонам.
В просвете деревьев, внизу, глазам командира открылась необычная картина.
У ручья лежал медведь. Свесив морду над водой, зверь лениво выгребал лапой рыбу. Водяные брызги горели, как светляки, на его клочкастой бурой шерсти. Медведь долго рассматривал рыбу, лениво бьющуюся в его лапе, подносил ее к морде и обнюхивал. Рыба, как согнутый лук, выпрямлялась, била хвостом по морде и, распоров брюхо о когти, падала в воду.
Зверь облизывал кровь с лапы, снова свешивал морду над ручьем и наблюдал за красными пятнами на воде. Около медведя лежала его добыча, недоеденные рыбьи головы и хвосты.
Медведь был сыт. «Вот оно, таежное утро», — подумал Мартьянов и решил чуточку задержаться. Его захватило любопытство: чем же кончится эта медвежья рыбалка?
Кругом было удивительно тихо. В воздухе пахло сыростью и хвоей. Журчал ручей, шелестела молодыми пахучими листьями осина, да всплескивалась рыба-горбуша, прыгая через коряги и камни. Горбуша шла вверх, против течения, метать икру. Дряхлые ели приподнимали отяжелевшие от влаги ветви. Над тайгой вставало солнце. В молодой траве гудели желтобрюхие шмели.
Медведь, пригретый солнцем, растянулся на берегу ручья.
В синем небе появилась стая ворон. Они делали круги все меньше и меньше, медленно опускаясь по одной на землю. Вороны сначала боязливо и осторожно прыгали к рыбе, потом жадно набросились на кучу, каркая и хлопая крыльями.
Медведь поднялся на задние лапы и, широко раскрывая пасть, огласил тайгу ревом. Вороны испуганно взлетели. Лошадь под Мартьяновым, вся сжавшись, приподнялась на дыбы. В горах отозвалось эхо. Медведь прислушался и, когда оно стихло, опять огласил тайгу ревом. Лошадь захрапела и нетерпеливо стала бить копытом, сдерживаемая туго натянутыми поводьями.
Зверь повернулся и ушел в глубь леса тяжелой походкой, ломая валежник, оставляя на сучьях клочки линяющей шерсти. Теперь тишину тайги нарушали вороны, дерущиеся на куче рыбы, да редкое кукование кукушки — монотонное, как тиканье часов…
— Картинка-а! — выдохнул Мартьянов и тронул поводьями лошадь, все еще настороженную, похрапывающую и пошедшую вперед быстрым наметом.
ДОТ строилась в глубине заливчика. Спускаясь к строительной площадке, Мартьянов видел, как бойцы вязали арматуру на потолке, похожем издали на перевернутый вверх дном большой короб. Работы уже заканчивались. Арматурщиков поджимали плотники, следом производившие опалубку верхней части огневой точки.
«Значит, к вечеру могут забетонировать». Темпы, которыми велись работы, нравились Мартьянову. «Самое главное — выдержать их и дальше, а тогда, — и он прикидывал, — сроки окончания будут соблюдены в точности и можно будет порадовать командарма выполнением последнего приказа».
Мартьянов спешился, привязал коня к сосне, ослабил подпруги и направился к точке. Его заметили. Навстречу торопливо шагал Шафранович. «Тут. Это хорошо. Значит, почувствовал ответственность за дело. Может быть, заменять его преждевременно, хотя Шаев и настаивает», — подумал он и выслушал рапорт инженера.
Мартьянов поговорил с молодыми бойцами, работающими на вязке арматуры. Все они были красноармейцы первого года службы, не знакомые ему в лицо.
— Откуда призван? — обратился он к одному из них.
— Из Магнитки, — отозвался боец.
— Я из Тагила, — подхватил другой.
— Уральцы, значит.
— Уральцы, — ответило враз несколько голосов.
— Магнитку строили?
— Строил, — с гордостью произнес тот, которого спросил первым, — я, товарищ командир, в ударной бригаде бетонщиков Галлиулина работал. Мировые рекорды по замесам бетона давали.
— Из знаменитостей, значит? — рассмеялся Мартьянов, довольный ответами красноармейца, и пристальнее осмотрел его. Внешне боец ничем особенно не выделялся от других. — Как фамилия?
— Анчугов! — подтянувшись, ответил красноармеец.
— Служба и работа нравится?
— По душе, — просто сказал тот. — А с бетоном-то я ладно попотел на Магнитке…
— Наука по́том и берется.
— Я не жалуюсь, товарищ командир, бетонное дело знаю.
— Учи других, — сказал он бойцу. — Работайте дружнее, быстрее — приказ командарма Блюхера выполним.
Мартьянов захотел осмотреть ДОТ изнутри. Шафранович, согнувшись, нырнул через небольшое темнеющее отверстие вниз. Сразу дохнуло специфическим запахом твердеющего бетона: сыростью. Электрическая лампочка слабо освещала внутренность небольших отсеков. Мартьянов остановился возле одной из боевых амбразур. Сквозь узковатую щель довольно широко просматривался залив. На мгновенье представилось, как эта совсем безобидная смотровая щель может со временем стать огнедышащей, готовой встретить непрошеного гостя ливнем металла.
Подумалось: «Лучше бы этого не было». Он, старый воин, знает, как все это страшно и чуждо человеку, но пока социалистическое государство будет существовать в единственном числе, вокруг него будет бесноваться империализм и провоцировать войну.
— Вот что, Шафранович, — закуривая, произнес Мартьянов, — как работает-то красноармеец Анчугов?
— Хорошо!
— Поощрения есть? Нет? Почему? Дело свое любит, других учит. Таких красноармейцев надо ценить, отмечать…
Они направились к выходу. Мартьянов вылез из ДОТа, счистив взмахами рук сероватую цементную пыль, полуутверждающе спросил:
— Значит, к ночи забетонируете?
Мартьянов отвязал лошадь и, держа ее в поводьях, пошел с инженером до соседней огневой точки. Оттуда доносился грохот и скрежет камнедробилки.
— Бетонируют, — пояснил Шафранович.
Там, в их присутствии, остановилась бетономешалка, и сразу все смолкло. Инженер бросился к агрегату.
— Заклинило шестерню, ослабли болты, — пытался он объяснить причины остановки.
— Профилактика где? — строго спросил Мартьянов. — Научен уже горьким опытом на лесопилке. Эдак техника подведет тебя, Шафранович. Опять простой. Устраняй быстрее повреждение.
Мартьянов сел на лошадь, пришпорил ее и поскакал, быстро скрывшись за поворотом лесистой дороги. Когда он выбрался на большак, пустил коня легким шагом. Командир обернулся, всматриваясь в берега залива, подернутые голубой дымкой. Дорога тянулась в гору и, чем выше поднимался Мартьянов, тем шире становилось море, суживались берега залива. Как обманчивы эти красивые берега! Каждый квадратный метр воды в секторе обстрела, где бы ни показался противник. Пусть он внезапно вынырнет из моря, струя горячего свинца брызнет ему на голову.
Последняя очередь оборонной стройки заканчивается. Скоро можно будет рапортовать Блюхеру о досрочном выполнении плана. Если сегодня закончат бетонировать, то внутренняя отделка отсеков, установка боевых механизмов займет декаду-полторы, и огневая точка готова, можно будет ее обстрелять. Вот только бы не подвел Шафранович. А, пожалуй, Шаев прав: инженера надо заменять. Теперь Мартьянов перенесет все внимание на строительство средней школы, бани, водопровода, Дома Красной Армии. В городке он разобьет прекрасный, естественный парк. Закончит оборудование стадиона. Это все необходимо. Потом он может подумать об отпуске.
Мартьянов натянул поводья, и лошадь остановилась. Он был на перевале. Отсюда открывался широкий вид на море — влево, а вправо, как на ладони, был весь городок, выстроенный за полтора года. Он вдруг понял, как быстро преобразилось это таежное и глухое место. Хотя Мартьянов руководил всеми работами, но не замечал размаха, который приняло строительство. Взглянуть глазами постороннего человека на строительство времени не было да и в голову ему не приходило.
Мартьянов сильнее ощутил огромную ответственность, которая лежала на нем, и заглянул смелее в будущее рождающегося города. Он не мог его оторвать от настоящего. Оно было ближайшей программой, ее он осуществлял сейчас. Им овладело чувство внутреннего восторга и гордости, но это было одно мгновенье. Он вспомнил, что ему нужно объехать еще северный район гарнизона, и пришпорил лошадь.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ядвига Зарецкая стала внимательнее присматриваться к окружающему. Каждый день приносил ей что-нибудь новое, интересное, был он похож и не похож на прошедший, всегда казался значительнее его. Внутренняя жизнь гарнизона, которая вначале не занимала ее совсем, сейчас представлялась более многообразной и содержательной.
Раньше Ядвига знала — есть казармы, даже заглядывала в них. Но замечала только, что живут в казарме красноармейцы, одетые в казенное бязевое, желтовато-шершавое белье, одинаковые брюки, гимнастерки, сапоги, вечно пахнущие жирной мазью.
Теперь Зарецкая стала замечать, что бойцы не похожи друг на друга, не все койки одинаково и аккуратно заправлены и что живут красноармейцы такой же жизнью, как и она: жадны к знаниям, волнуются, любят, скучают, увлекаются музыкой.
Ядвига уже не любила мужа, хотя Зарецкий по-прежнему казался ей сильным и умным. От сознания этого превосходства в муже Ядвиге было еще больнее. Но это происходило до тех пор, пока она сама не стала активно вникать в жизнь гарнизона. Тогда ей стало ясно, ради чего Бронислав забыл ее, жену. Она поняла тогда: с мужем они были разные люди; жили вместе, но не знали друг друга, их отношения походили на обязанность. Поэтому и жизнь их протекала черство, раздраженно и была лишена самого большого — искренней привязанности.
Вот почему Ядвига могла сказать мужу перед его отъездом:
— Бронислав, я буду говорить для тебя неожиданное. Не удивляйся. Я убеждена: мы уже разошлись с тобой, хотя еще спим в одной кровати. Подожди, не перебивай… Разве ты этого не замечаешь? Странно? Ничего странного! Ты ведь не видел меня, хотя я старалась быть перед твоими глазами, всячески приспосабливалась к тебе. Ты не замечал этого. Больше — ты охлаждал меня безразличием и иронией… Ты был эгоистом: любил себя, хотя говорил, что любишь меня. Раньше я плакала. Теперь у меня нет слез. Слезы мои были, как щелочь, едки, но ничего не изменяли. Подожди, не перебивай, дай высказать все. Первый и последний раз с тобой так разговариваю… Да я уже и кончила. Говорить-то не о чем. Ты понимаешь, я говорю о разрыве…
Она знала, что Зарецкому тяжело и больно это слышать. Ей стало жалко его. Но муж ничего не ответил.
И вот муж уехал и будто канул в пропасть. Его молчание окончательно надломило ее надежду на то, что муж одумается и их отношения изменятся. А тут рядом появился другой человек, предупредительный, веселый. Ласточкин все больше и больше нравился ей.
Теперь, когда Ядвига смотрела на случившееся, как на неизбежное в ее жизни, она чувствовала себя свободнее, легче.
Хотелось сейчас одного — внести ясность в отношения с Ласточкиным, откровенно поговорить с ним обо всем, что ее беспокоило.
— Только сейчас, когда встретила тебя, я поняла, что значит жить любя. Говорят, любовь ослепляет. Неправда! Она мне раскрыла глаза. Я теперь знаю жизнь и люблю ее. О женах, которые встречаются с другими, говорят плохо. Я никогда не обращала на это внимание. Пусть говорят. Я знаю, что делаю, Николай, но я не хочу обмана, я против обмана…
Когда Ядвига говорила об обмане, она запнулась, подумала и торопливо продолжала:
— Обманывают трусливые. Я не обманывала мужа не потому, что боялась, а потому, что все чего-то ждала. Но муж избегал настоящей любви. Ему не хотелось иметь ребенка. Ребенок помешает учебе, говорил он. Вначале я соглашалась с ним. Я все делала, чтобы вокруг него было тихо. Создала ему уют и покой, пока не поняла, что большего ему и не надо в наших отношениях.
Ядвига смолкла, хрустнула пальцами, склонила голову и застыла, как изваяние. Ласточкин был подавлен ее рассказом: он не ожидал такой исповеди Ядвиги. Он не задумывался над тем, настолько ли глубоки и серьезны его чувства к этой женщине, как ее к нему.
Зарецкая как бы очнулась и продолжала:
— Ты видишь, какой муж. Меня ничего не удерживает. Я могу уйти хоть сейчас, но мне жалко его. Ведь к учебе он готовился годы, ради учебы забыл меня. И все же я никогда, никогда не вернусь к нему. Понимаешь, никогда! Такой разрыв он переживет легче, а может быть, это неправда и так думаю только я? Все равно, пусть. Я поступлю так.
Николай, тронутый ее исповедью, стал целовать ее. Ядвига хотела остановить Николая, но, задохнувшись от его жгучего и пьяного поцелуя, сказала:
— Ты сумасшедший, люблю тебя…
ОТЧИЙ КРАЙ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Аксанову разрешили отпуск. В ожидании, когда разгрузят пароход, он днями бродил по берегу, поднимался в горы, смотрел на море и много думал. Он перебрал свои прожитые годы, понял и по иному оценил холодное, сжатое письмо Ольги. Конечно, другого ответа он не заслужил. Аксанов сам виноват, что заронил в сердце девушки неуверенность и сомнения, не проявил чуткого и бережливого отношения к ее чистому и впервые пробудившемуся чувству. Он теперь готов был исправить ошибку — и вновь добиться прежней дружбы с Ольгой.
Вначале, как только приехал в гарнизон, Аксанов думал: будет трудно в тайге. Сейчас привык к гарнизону, все здесь было знакомо и дорого; он чувствовал себя нужным и близким людям. На глазах Аксанова в тайге заложили город, начали оборонную стройку.
Он вспомнил, что недавно по дремучей тайге, неисхоженному можжевельнику, пробиралась геологическая партия, изучающая побережье. А в Москве, в кабинетах Госплана, уже делались наметки строительства железной дороги, порта мирового значения, рыболовных заводов и поговаривали о подвесной дороге через Татарский пролив, соединяющий материк с Сахалином…
Аксанову казалось, что за эти полтора года и люди изменились: окрепли физически, стали смелее, выносливее. У многих появилась заметная медлительность, свойственная людям тайги. И все это Андрей пытался объяснить тем, что люди здесь часто шли на ощупь, у них была передовая линия борьбы с суровой стихией.
Разгрузка парохода продолжалась два дня. Потом Аксанову предстояло дней пять проплыть морем и не меньше проехать по железной дороге до своего родного края.
* * *
В день отъезда Аксанов встретился с Шаевым. Как всегда, помполит торопливо шагал, помахивая фуражкой. Заметив командира взвода, он набросил фуражку на голову и ответил на приветствие кивком, не по-уставному.
— Значит, завтра едешь? — спросил Шаев и проникновеннее произнес: — Завидую, от души завидую тебе… Сколько тебя ждет интересных встреч.
Помполит был в хорошем настроении, и все лицо его светилось радостью.
— Пересечь полстраны — это, братец ты мой, больше, чем прочесть десяток самых интересных книг о нашей жизни и людях. Когда я в пути, то всегда испытываю волнение… Да-а! Ты с Урала? — вдруг спросил Шаев. И Аксанов ответил:
— Челябинец.
— Челябинец! — с каким-то удивлением повторил помполит. — Знавал их по гражданской. В Самарском отряде их было много. Смелые и боевые ребята: если гулять, так гулять, с врагом биться, так до последнего патрона, а потом врукопашную до победного конца…
Шаев сверкнул глазами.
— Будешь проезжать Волочаевку, поклонись памятнику павшим бойцам. Это должно стать правилом каждого из нас. Боями на сопке Июнь-Карани началась история нашего полка…
Тон, каким произнес помполит последние слова, невольно заставил Аксанова подтянуться. Он готов был уже сказать «есть», но Шаев взял его под руку и мягко спросил:
— Поди, с зазнобушкой мечтаешь встретиться?
— Угадали, товарищ комиссар…
— Немудрено угадать — все на лице написано, — добродушно сказал он. — Хороша дивчина — женись, а нет — не спеши. Даже в сердечных делах нужна трезвость и выдержка. Ну, пожелаю тебе всего лучшего.
Они крепко пожали друг другу руки.
Разговор с помполитом как доброе напутствие Аксанов запомнил надолго и не раз вспоминал с благодарностью.
Поезд мчался через мосты и туннели. Рябоватые дальневосточные сопки убегали назад. В окне мелькали станционные постройки, села, поля. Теперь каждая минута приближала Аксанова к Уралу, к родным, к Ольге.
«Какая она теперь?» — думал он и все чаще возвращался в мыслях к девушке, к их прошлому. Десять лет назад Аксанов встретил маленькую с шоколадного цвета глазами Олю Байкалову. Они учились в одной школе. Черноголовый подросток со своей резковатой грубоватостью чем-то сразу стал мил для Оли Байкаловой, ловившей на себе пристальные взгляды Аксанова. Так зародились еще неясные — любовь и волнения, надежда и мечты у смуглолицей школьницы.
Аксанов, окончив девятилетку, ушел работать на завод. Новая жизнь захватила его, понесла, но Ольгины глаза да свисающие черные косички запомнились.
Потом была другая жизнь. Байкалова после окончания школы работала учительницей в степной деревне. Ночами под окном она слышала крики, а однажды, разбив стекло, в комнату влетел кирпич. Ольга, забившись в угол кровати, плакала. Ей было страшно. И тогда из глубины ночи всплывал он, черноголовый, грубоватый, втянувший ее в общественную работу, без которой жизнь в деревне казалась неполной и скучной. И Байкалова мысленно обращалась к нему, Андрею, старалась как бы услышать от него совет, поддержку. В такие минуты сильнее щемила тоска и горше казались слезы…
Дальше случилось так. После трех лет их разлуки Байкалова вернулась в тот город, где они учились. Оба они значительно повзрослели. У Аксанова от переносицы взметнулась стрелкой первая морщинка, морщинка раздумий. Это бросилось в глаза Байкаловой. Как они встретились, она не помнит. Ее сердце потянулось к Андрею с новой силой.
Там, в тишине сада и полумраке, Аксанов пришел к ней, смял ее, маленькую и нежную, в своих крепких объятиях и ушел, оставив Ольгу одну в жизни…
Андрей Аксанов тоже помнит. Он ушел. Ольга была хороша, но она не могла его увлечь настолько, чтоб изменить свою жизнь: жениться на Ольге. Он, захваченный работой на заводе, думал о предстоящей учебе в вузе. Аксанов хотел быть инженером. Это требовало жертв… Призыв в армию заставил Андрея на время забыть об учебе.
Три года армейской жизни были уже позади. Он ехал в отпуск посмотреть, что сделано без него в родном городе, что стало с Ольгой за эти годы.
«Та ли она сейчас?» И это больше всего волновало и беспокоило Аксанова.
А паровоз мчит состав вдаль, одевает кудрями дыма рябоватые сопки. Бегущие колеса выстукивают однообразную песню, а им вторит гудение рельс.
Аксанов сдержал слово. Когда проезжали Волочаевку, он вышел из вагона, устремил взгляд на сопку Июнь-Карани, снял фуражку и мгновенье постоял недвижно, чтя память тех, кто погиб в боях. Памятник величественно возвышался на сопке, залитой яркими лучами майского солнца.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Большой открытый перрон вокзала, ярко освещенный, заполнили суетливые пассажиры. Напрасно Аксанов искал сестру и брата, товарищей. Родных и знакомых не было. По перрону спешили носильщики, бегали с чайниками пассажиры. Андрей сдал вещи в камеру хранения и вышел на привокзальную площадь. За сквериком позванивал трамвай. Раньше трамвая не было. Аксанов не узнавал своего города. Прильнув к стеклу, он видел, как слабый свет трамвайных вагонов выхватывал из полумрака многоэтажные корпуса, там, где раньше ютились низенькие деревянные домишки. Почти беспрестанно слышались гудки автомобилей.
Аксанов вышел в центре города, у площади Революции. «Продмаг открыт до часа ночи», — прочитал он. — Значит, еще рано? Дома не спят. Наверное, они не получили телеграммы? Возможно, опоздали на вокзал? — размышлял он. — Выйдут встречать, а я уже буду дома. Придет ли Ольга?» Он тоже дал ей телеграмму. Андрей пытался представить, какой была бы их встреча на вокзале.
С замиранием сердца он поднялся по железным ступенькам крыльца и остановился. В комнате горел яркий свет. Высокий, с лысиной, мужчина сидел на стуле. Он курил. Это был дядя Максим. Приподнявшись на носках, Андрей через занавеску, затягивающую окно, рассмотрел, что стол был заставлен тарелками с едой. «Значит, ждут», — и он тихо постучал в дверь.
В квартире сразу забегали. На занавеске, как на экране, Андрей видел всех. Дверь открыл братишка.
— Андрюша! — закричал он и бросился к нему.
— Здравствуйте! — стараясь быть спокойным, произнес Андрей.
— Вот ты какой! Капля воды — отец! Сколько радости-то теперь было бы, — сказал дядя и чмокнул Андрея в губы.
Сестра нерешительно стояла в стороне.
— Ну, здравствуйте!
Андрей разделся и прошел из кухни в комнату. Он с умилением рассматривал картины, висевшие на стене. Они были его работы. Вон на той, где изображено море, неправильно даны скалы. Теперь он нарисовал бы камни на берегу по-другому. Там не хватало сепии. Андрей знает теперь, какими должны быть краски моря и его берега!
— Мать на работе?
— Что-то запаздывает. Должна вернуться. Наверно, с работы на вокзал забежала…
Сестренка крутилась у стола. Она зачем-то переставляла тарелки, чайную посуду, хотя все было на своем месте. Это заметил Андрей. «Тоже волнуется от радости. А я? Разве картины рассматривать надо?»
— Ну, как живем-то? — стараясь не волноваться, спросил Андрей. Сердце его все еще билось, и ему казалось, что это видят и слышат все. Он одернул гимнастерку и присел. К нему пододвинул стул дядя.
— Живем ничего. Хлеб-соль есть. Рабочему человеку больше ничего и не надо. Заработки ноне не плохи.
«Говорит совсем спокойно», — опять подумал Андрей, а дядя спросил:
— Ты совсем, аль на побывку?
— В отпуск. На месяц без дороги.
— Благодать. А как там Василь Константиныч Блюхер поживает? Не довелось встречать? Вот человек, скажу тебе, — душа-а!
Дядя Максим торопливо погладил лысину, важно расправил седые торчащие усы.
— Не встречался, значит, а меня должен помнить Василь Константиныч-то. Я его по восемнадцатому году знаю. Тяжелое времечко было — вокруг дутовское казачье, Челябинск захватить могли. Так вот, на помощь нам Ленин из Самары вооруженный отряд подослал с комиссаром Блюхером…
Дядя Максим важно кашлянул, посмотрел улыбчивыми глазами на Андрея.
— Нам, деповским, кто партейный был, строгое задание — встретить отряд и провести поезд на Челябинск. Ну, в Златоусте сменяем бригаду. Я разыскиваю комиссара, Василь Константиныча, и говорю ему: так, мол, вот так — дела плохи, за Миассом казаки. Почесал он затылок и говорит: «Обманем. Повезете нас как демобилизованных, с фронта, значит». И приказал на вагонах и платформах мелом расписать: «Демобилизованные». — Дядя Максим откинулся назад на стуле. — Обманули ведь казаков! Пропустили наш поезд до Челябинска. А нам больше и ничего не надо. Блюхера-то предревкомом назначили. Заглядывал частенько к нам, в депо, по разным делам. Снова встречались. Советовался. Верно говорят: кто спрашивает — находит дорогу. А потом Василь Константиныч дутовцев громил. Показал им, почем сотня гребешков…
Дядя Максим заразительно рассмеялся, потом вдруг смолк и сделал озабоченное лицо.
— А у тебя там, на Дальнем Востоке-то, стычек не было?
— Все было, дядя! — неохотно отозвался Андрей. Ему хотелось поговорить о другом. Варенька взглянула на брата, прислонившегося затылком к дверному косяку, и уловила его настроение.
— Дядя Максим, дай отдохнуть ему…
— А мы сейчас передышку устроим.
Дядя Максим открыл бутылку, лукаво посмотрел на нее, хитровато подмигнул, придвинулся к столу и теплее сказал:
— Ну-ка, проверим красноармейскую выносливость.
— Заранее сдаюсь…
— Не научился? — удивился дядя Максим. — Плохо, плохо! А я думал, красный командир компаньоном будет, — с легкой обидой произнес он.
— Разве встречи ради.
— Варюха! — оживленно сказал дядя. — Замени-ка рюмки-то стаканчиками…
Андрею не терпелось спросить об Ольге. Он посмотрел на сестру и понял, что она тоже хочет рассказать о ней, но выжидает удобного случая. Но Андрей спросил:
— Как работаешь-то, дядя?
— Как? Работал 35 лет смазчиком, теперь отдохнуть не мешает. На пенсии. Триста целковых в месяц получаю от Советской власти.
Андрей поинтересовался:
— А как с партией-то у тебя?
— У меня? — дядя Максим сморщился. — Неважно! Прорабатывают на собраниях. Читать газеты и политграмоту заставляют, а у меня глаза, Андрюха, дурят. А у тебя как?
— А я принят в члены, — с гордостью поведал Андрей.
— По такому случаю грех не выпить, — дядя Максим протянул стакан, чтобы чокнуться.
Раздался стук в дверь. Торопливой походкой вошла мать и просто спросила:
— Не приходил?
— Не приезжал, — протянул братишка, сделав грустное лицо.
— Не случилось ли чего в дороге? — озабоченно проговорила она и, заметив шинель на вешалке, припала лицом к серому сукну.
Андрей вышел навстречу. Мать бросилась к нему и замерла на груди.
Андрей провел мать к столу, усадил на стул.
— Я-то, старая дура, трухнула. Дорога. Все передумаешь…
Семья уселась за стол.
— Ну, выпьем за встречу! — произнес дядя Максим. — Вот так, командир, пьют! — он выпил, крякнул, перевернул стакан вверх дном и постучал по нему пальцем, понюхал ломтик черного хлеба, закусил соленым огурчиком.
— Прошла, как надо, словно поезд по «зеленой улице», без задержки, — и опять рассмеялся.
Андрею необычайно вкусным казалось все, что он пробовал: соленые огурцы, капуста, помидоры, пироги, пельмени.
— До чего вкусно все, — глядя на мать, проговорил он, — соскучился я по домашней еде…
— Завтра оладушек напеку твоих любимых, — заботливо ответила мать, не спуская с сына полных нежности глаз.
— Не терплю, Андрюха, остановки в пути, — сказал дядя Максим. — Нальем по махонькой, — и, не дожидаясь, закинул голову назад, опрокинул стаканчик с водкой. — Под праздник угодил. Тракторный скоро пускаем. Построили не завод, а махину — глазом не окинешь, разве с аэроплана…
Старик быстро захмелел.
— Андрюха, а Василь Константинычу от меня привет не забудь. Это человек! Ну, блюхеровец мой, подтяни-ка, — и он затянул песню, больше всего нравившуюся ему:
Дядя Максим угомонился как-то сразу. Попросил, чтобы ему постелили на лавке. Укладывая его, Андрей накрыл старика шинелью.
— Про Василь Константиныча не забудь…
— Не забуду, дядя.
…На Андрея долго и влюбленно смотрели теплые материнские глаза. Она рассказывала о многом, хотя говорила сбивчиво, односложно, отрывистыми фразами.
Постель Андрею мать накрыла на своей кровати, а сама легла на диване. В доме давно спали, а у матери все еще не иссякали разговоры.
— Ольга нынче кончает университет. Изредка забегает, когда приезжает на каникулы. Хорошая девушка, умная, — шептала мать. — Стара я уже. Маленьких ребятишек на улице увижу, — сердце от радости замирает. Бабушкой быть надо, внучат иметь…
Андрей слышал, как она тяжело вздыхала, хотела спросить у него что-то, но не решалась. «О-ох, и хитрая же ты, мама!» — хотелось сказать ему.
Засыпая, Андрей слышал, как сквозь сон братишка кому-то рассказывал:
— Дальневосточник-брат приехал… Большим взводом командует… Японцев не боится нисколько…
Андрей улыбнулся словам братишки. В голову лезли разные мысли. Они были по-таежному дремучи. Его сковывал крепкий, здоровый сон.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Дядя Максим был прав: пуск тракторного завода действительно превратился в большой праздник. Тысячи челябинцев, не только рывшие котлованы и укладывающие кирпич за кирпичом в стены гигантских корпусов, но и те, кто на заводах других городов изготовлял станки и оборудование, чувствовали себя именинниками.
Андрей с волнением читал «Челябинский рабочий». Газета посвящалась пуску тракторного — событию, справедливо названному «триумфом генеральной линии партии». Чувство, не сравнимое ни с чем в жизни, захватило впечатлительного Аксанова: в этот день с самого утра он находился в каком-то торжественном угаре.
«Большевики Челябинска сегодня пускают величайший в мире тракторный завод», — сообщали газетные строчки, набранные крупным жирным шрифтом.
В газете публиковались приветствия строителям и монтажникам, давались их портреты. С теплым словом обращался к ударникам стройки Демьян Бедный:
В то время как Аксанов с увлечением читал газету, появился дядя Максим. Он укоризненно покачал головой, платком протер потную лысину, вкрадчиво и таинственно сообщил:
— На праздничек-то пожаловал Михаил Иванович Калинин…
— Когда? — удивился Андрей.
— Не спи долго. Встречал. Старик успел, а молодой прозевал. Как же это, ай-яй!
— Почему же не предупредил меня? — с обидой сказал Андрей.
— Да я и сам-то толком не знал, — дядя Максим откинулся. — Гляжу, идут люди с флагами на вокзал. Ну и я увязался. — Он опять склонил голову над газетой, лежащей на коленях у Аксанова. — Молодец Василь Константиныч! — ткнул пальцем и взял газету.
Дядя Максим отошел к окну и полез в карман за очками. Он подолом рубахи протер стеклышки в тонкой металлической оправе, потом аккуратно приладил душки за ушами, сел на стул и, не читая, заметил:
— Знает, где корни пустил. Не забыл нас — строителей мирового гиганта.
— Какой же ты строитель, дядя Максим?
— Самый первый, Андрюха. Лопатой землю не рыл, не хвастаюсь, а поездов столько с разными материалами Тракторострою доставил, что не счесть.
Старик опять ткнул пальцем в газету.
— Приятно узнать, что пишет-то Василь Константиныч, — и стал громко, с выдержкой читать приветствие Реввоенсовета ОКДВА ударникам Тракторостроя.
— «…ЧТЗ — пущен. В короткий срок выстроен и оборудован по последнему слову техники завод мощных тракторов. — Дядя Максим склонил голову и посмотрел поверх очков на Андрея. — Пуск ЧТЗ знаменует дальнейший расцвет СССР — могучей, индустриальной страны, независимость от капиталистического мира…»
Дядя Максим передохнул.
— Верно, Василь Константиныч, нос буржуям утерли. Был бы жив товарищ Ленин — порадовался бы за нас. Мечтал о ста тысячах тракторов, чтобы крестьян повернуть за комунию. А теперь они будут.
— Читай дальше, дядя Максим, — попросил Андрей.
— «…В то же время ОКДВА ясно представляет себе, какую громадную силу содержит социалистическая индустрия — в том числе тракторные заводы и особенно ЧТЗ — в деле обороны страны.
В случае военного нападения извне ЧТЗ превратится в могучую крепость обороны, даст Красной Армии надежную технику для отражения врага».
Дядя Максим отложил газету на подоконник.
— Правда твоя, Василь Константиныч. Так и будет, — сказал он уверенно. — А не подойти ли, Андрюха, на праздничек, не послушать ли Калинина? Большого человека послушаешь, — сам подрастешь…
День был солнечный, безоблачный, со свежим ветерком. Трамвайная линия, построенная месяц назад — к Первому Мая, соединяла гигант индустрии с центром города.
Трамвай не успевал перевозить желающих попасть на торжества: люди висели на подножках, чудом прицеплялись сзади, но упорно ехали на ЧТЗ. Делегации заводов и учреждения шли организованно — колоннами, украшенными портретами и транспарантами, расцвеченными алыми стягами с золотистой бахромой и кистями. Не умолкали песни, звучала музыка самодеятельных оркестров.
Улица Спартака, прямая и казавшаяся бесконечной, пролегая то городом, то заводским поселком, по-праздничному приоделась. На домах были флаги, на заборах расклеены плакаты, лозунги. Вдоль шоссе, ведущего к заводу, большие панно отображали путь побед, пройденный строителями. Приподнятость духа, радость отражались на лицах людей, медленным потоком идущих к ЧТЗ.
В три часа заводская площадь была запружена делегациями. Все бурлило, ликовало здесь. Люди будто сильнее почувствовали свою близость, родство душ, спаянных общим чувством торжества.
Аксанов вместе с дядей Максимом и Варенькой, поизмятые в трамвайной давке, облегченно вздохнули, когда вывалились вместе с другими из новенького, пахнущего краской вагона. Но в воротах завода их снова притиснули, и вся эта человеческая живая волна вынесла их к большущей деревянной трибуне. На шпиле ее алел флаг, по бокам ровными рядами сбегали стяги помельче. В солнечных лучах они походили на продолговатые языки пламени. Площадь и проезды тоже были залиты кумачом, ласкаемым ветром.
Раздались звуки фанфар. В образовавшемся живом коридоре, четко выбивая шаг, ближе к трибуне подошли бойцы местного гарнизона.
Вот послышались крики «ура», вспыхнули бурные аплодисменты. Снова образовался живой коридор. К трибуне подъехало несколько машин. Михаил Иванович Калинин бочком вышел из автомобиля, быстрым движением руки поправил клетчатую кепку и мелкими кивками и поворотами головы, приветствовал рабочих, неистово бьющих в ладоши, неумолчно кричащих «ура». Калинин поднял левую руку и, опираясь правой на тросточку, прошел к трибуне.
Оркестр, заглушая рукоплескания и возгласы, заиграл «Интернационал». Движение толпы стихло. Все смолкли. Звуки гимна владычествовали над людьми.
Аксанов глядел на Калинина. Михаил Иванович стоял, слегка подавшись вперед, сняв кепку. Ветерком взлохматило его седые волосы на голове.
Калинин стоял недвижно. Лицо его чуть задумчивое, добродушное, такое простое и располагающее, казалось, было одухотворено радостью и счастьем тех, кто тысячью глаз устремился в эту минуту к нему. Он, должно быть, чувствовал этот внимательный взгляд людской массы, привык уже к дыханию и взору толпы. Лицо его светилось негасимой, благодарной улыбкой.
Непритязательная, темно-серая рубашка, перехваченная в поясе узким ремешком, потертая кожаная тужурка с широкими хлястиками на рукавах ничем не выделяли Михаила Ивановича из общей массы, а лишь подчеркивали близость с нею. Таким и представлялся Андрею облик Всесоюзного старосты — выходца из народных низов.
— Нашинский, — услышал он гордый возглас и понял, что мысли дяди Максима были о том же, о чем думал и он в эту минуту. — Рабочих кровей человек.
Смолк духовой оркестр. Из репродукторов, установленных вокруг трибуны, послышалось внезапное покашливание, смешанное с гудением, а потом зычный голос председателя Уралоблисполкома. Митинг открылся.
Аксанову был хорошо слышен как естественный голос оратора, так и усиленный репродукторами, на какое-то мгновенье запаздывающий и звучащий, как эхо в тайге.
— Классовый враг и оппортунисты не смогли помешать ударникам, самоотверженно бьющимся за социализм. Ими выполнен пролетарский долг перед государством. Завод построен. Завод начал работать. Ваша задача — быстрее освоить новое производство, овладеть техникой…
Слушая оратора, Андрей невольно оглянулся на панно, приковавшее его внимание. Фигура рабочего с устремленной вперед рукой смотрела сейчас с высоты здания цеха на участников митинга и тоже призывала к овладению техникой. «Да, это — теперь главное в жизни коллектива завода». Аксанов знал, что американская фирма «Катерпиллер» отказала в технической помощи, рассчитывая, что без нее русские не смогут создать производство мощных тракторов. И вот завод, равного которому нет в мире, построен и начал производить эти мощные тракторы. Очередное русское чудо!
Дядя Максим слушал внимательно. Довольный, он покручивал усы, часто поворачивался к Андрею и многозначительно подмигивал: мол, просчиталась Америка со своими спецами. Он достал папироску, закурил и, оттопырив нижнюю губу, пускал в усы клубы табачного дыма.
Слово предоставили Калинину. Он подошел к микрофонам, установленным в кольцеобразных держателях, положил на трибуну руки и наклонился вперед. Какое-то время он молча оглядывал участников митинга, будто, собирался с силами. Потом Михаил Иванович откинулся назад.
— Вы закончили строительство и пустили один из крупнейших гигантов сельскохозяйственного машиностроения. Сегодняшний день для всех — большая радость. Вместе с вами радуются трудящиеся всего Советского Союза.
Дядя Максим подтолкнул локтем Андрея, а сам, не спуская глаз с Калинина, беззвучно шевелил губами, как бы повторяя про себя слова оратора.
— Не случайно, что на открытии этого завода присутствуют тысячи челябинских рабочих, сотни рабочих и крестьянских депутатов со всего Советского Союза, присутствуют представители Красной Армии и других общественных организаций…
Аксанову показалось, что Михаил Иванович взглянул именно на него, произнося эти слова.
— Что это значит? — задушевно спросил оратор. — Почему открытие завода принимает такой торжественный характер? — Михаил Иванович помолчал, выждал и помолодевшим голосом ответил: — В первую очередь, это происходит потому, что построить такой первоклассный завод вообще трудно, в особенности трудно построить такой завод в Советском Союзе: мы достигли громадных успехов, но еще недостаточно технически вооружены…
Донеслось нарастающее гудение самолетов. В небе появились тяжелые многомоторные самолеты и развернулись по кругу над заводом. В реве воздушных моторов совсем стал неслышен голос Калинина.
— Вынесло их не ко времю, — заворчал дядя Максим, — окаянные, мешают слушать, — и поднес к уху ладонь.
Михаил Иванович прервал речь, недовольно вскинул голову, посмотрел в небо, придерживая кепку рукой, а потом наклонился ближе к микрофонам и продолжал свою мысль о том, что новая техника требует четкости и организованности.
Рев моторов не смолкал. От самолетов что-то оторвалось, и вот, как снежные хлопья, в воздухе закружились сброшенные листовки.
— Листовки, листовки! — восторженно закричали школьники.
Казалось, нарушилась торжественность момента, но это только казалось. Михаил Иванович лукаво рассмеялся, потеребил клинообразную бородку.
— Мы еще не научились сочетать стройную организацию, дисциплину с передовой техникой. Зачем далеко ходить. В воздухе наша авиация демонстрирует свои достижения, но вместе с тем шумом своих моторов мешает дам слушать, а мне говорить.
Сбросив листовки, самолеты прошли чередой над заводом, и вскоре гул их совсем затих.
— Я думаю, что те кадры, которые будут осваивать этот завод, рабочие, преимущественно молодежь, технический персонал, партийцы, приложат все усилия к тому, чтобы выполнить волю нашей партии — в этом году дать стране две тысячи гусеничных тракторов! — с уверенностью заключил Михаил Иванович, и слова его слились с искренними приветствиями и исступленными восклицаниями собравшихся.
— Ура-а! Калинину! — сняв кепку и размахивая ею, вместе со всеми азартно кричал дядя Максим. — Да здравствует Всесоюзный староста! Ура-а!
Калинин поднял руки, похлопал ими над головой и осторожно отошел от трибуны. Аксеновым овладела неудержимая радость, захватившая сейчас многотысячную толпу людей, взбудораженную и согретую проникновенной речью Калинина.
— Праздничек-то, праздничек-то какой, Андрюха! — счастливо сказал дядя Максим, когда смолкли набегающие волной бурные взрывы рукоплесканий.
У микрофона появился директор завода. Он зачитал рапорт Центральному Комитету партии о завершении строительства завода и вступлении его в строй действующих предприятий. Аксанов заметил, как двое рабочих, стоящих в первых рядах, еще выше подняли древки, натягивая алое полотнище. «Воля партии и правительства выполнена, — прочитал Андрей, — Челябинский тракторный гигант пущен в срок!»
Вдруг опять раздался моторный гул. Открылись ворота механосборочного цеха, и оттуда вышла стройная колонна серых тракторов, стрекоча гусеницами по металлическим плитам. Когда первая машина с флагом поравнялась с трибуной, лучший ударник, сидевший за рулем, на мгновение обернулся, окинул взглядом участников митинга и подал знак трактористу второй машины, что он поворачивает свою головную.
Мимо трибуны прошли, прошумели тринадцать первых мощных челябинских тракторов «Сталинец-60». Вслед им грянул оркестр. Музыка победного марша слилась с человеческими рукоплесканиями.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Город кипел весельем, несмотря на поздний вечерний час. Вся страна праздновала сегодня большую победу, о которой невольно заговорил весь мир: об этом оповестило радио в последних известиях. Кругом было столько неистраченной силы и энергии, веры в свое дело, что Аксанову казалось — они неиссякаемы и вечно молоды в народе.
Вместе с Варенькой он побывал в парке культуры и отдыха. В чудесном, пахучем, сосновом бору, среди заброшенных каменоломен, овеянных романтикой, Андрей еще больше ощутил праздничное настроение людей, величие того события, которое произошло в городе. В канун великой революции в каменоломнях тайно собирались рабочие-железнодорожники, бывал тут и дядя Максим. Сейчас парк, как и весь город, был иллюминирован тысячью разноцветных огней. И Аксанов видел, что у всех на душе, как и у него, было светло и радостно.
Он возвращался домой приятно усталым, счастливым: вдоволь потанцевал с сестрой, успел переговорить обо всем, что больше всего волновало. Варенька, простодушно-доверчивая и откровенная, спрашивала его о дружбе с Ольгой, искренне удивлялась, как это Андрей мог допустить, чтобы отношения между ними испортились, стали натянутыми.
— Она такая хорошая, — доказывала Варенька. — Правда. А вы, все ребята, вечно требуете чего-то невозможного, непонятного…
Совсем неопытная, никого еще не любившая, Варенька несколько наивно представляла отношения между молодыми людьми, проще, чем они складывались в жизни. Ее представления больше всего складывались по прочитанным книгам, они вызывали в ней восторг, восхищение, мечты, наполняя сердце девушки трепетным волнением.
Андрей не хотел огорчать сестры, разочаровывать ее представления. Да и сам-то он тоже довольно смутно разбирался в сложности людских чувств и их отношений, больше рассуждал о них, чем пережил, испытал.
— Варя, — отвечал он, — мы с Ольгой давно не виделись, у нее была одна жизнь, у меня — другая. Может, она встретила и полюбила кого-нибудь, нашла в нем больше достоинств, а третьим я не хочу быть, понимаешь, не хочу.
— Ну что ты выдумываешь? — невозмутимо продолжала сестра. — Я уверена, Ольга любит тебя по-прежнему. — Она плотнее прижалась к брату и совсем доверительно сказала: — Мы с нею об этом говорили…
— Когда?
— Года два назад.
— За два года могло все перемениться.
— А Ольга все же любит тебя, честное слово, — с прежней уверенностью повторила Варенька.
Андрей махнул рукой, подумал: «А может быть, сестра и права?»
Остаток пути до дома они шли молча, занятые думами об Ольге.
* * *
Незаметно прошел отпуск. Надо было покидать отчий край и ехать в родную ОКДВА. Аксанов рассчитал все по дням и даже по часам. Задерживаться уже было нельзя, и он оформил проездные документы так, чтобы еще успеть заехать на пару дней в город, где училась Байкалова. Ему не терпелось повстречаться с Ольгой. Что бы ни ожидало его при свидании, Андрей хотел увидеть Байкалову, узнать, какой она стала теперь.
В родном доме обо всем было переговорено, выслушано. Аксанов успел за это время побывать с дядей Максимом на рыбалке в заповедных местах на Миассе и на озере Кисегач. Все это было хорошо в первые дни приезда, а потом начало утомлять Андрея. Он все больше и больше думал об Ольге. Разговор с Варенькой не прошел бесследно и подогрел желание встречи.
Аксанов не признавался, но он стал скучать о своем радиовзводе, о красноармейцах, о Ласточкине, Милашеве, Светаеве, Шехмане и все острее чувствовал, что ему недостает общения с ними.
Дядя Максим подметил это настроение.
— Тянет, успел душой прирасти к взводу-то. Это-то похвально, Андрюха.
— Угадал, Дядя Максим.
— А я по глазам вижу, заскорбел ты. Я тоже такой — дома вроде хорошо, а меня завсегда в поездку тянуло. Бывало, засвербит на душе, а возьмешь сундучок-то в руки — легче вздохнется. Такова уж наша мужиковская натура — не бабья, к печи не прилеплены. Гулять — гуляй, а дело, молодец, не забывай, — учит мудрость.
Дядя Максим краешком уха слышал вздохи матери о Байкаловой, ловил на лету кое-какие слова, но разговора с Андреем на сердечную тему не заводил. Старик придерживался своей житейской философии: любо — сойдутся, а нет — вздохами не поможешь.
Андрея он считал серьезным и вдумчивым и был уверен, что не надо ему ни подсказывать, ни учить, все образуется само по себе, как надо молодым людям.
Сборы в дорогу были недолгие. Мать напекла Андрею самого вкусного и любимого — пирожков со свежей морковью и с черемухой, зажарила курочку и дала уйму всяческих советов, будто сын впервые пускался в такую дальнюю дорогу. Андрей принимал советы матери, как должное, заверял, что обязательно так и сделает.
На вокзал провожали всей семьей, кучкой стояли у вагона, махали руками и платками, когда тронулся поезд. Дядя Максим, шагая по перрону за вагоном, твердил:
— Будет встреча с Василь Константинычем — низко кланяйся от меня…
Аксанову было грустно расставаться с родными, но впереди открывалось много заманчивого, волнующего: встречи с Ольгой, с друзьями, возвращение в таежный гарнизон.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Снова вагонная сутолока. Снова проносящиеся мимо железнодорожные будки и полустанки, окрашенные в цвет охры, леса и горы, поля и бескрайние степные просторы, стоянки на узловых станциях, шумных, вечно заполненных пассажирами, удары дребезжащего колокола и кондукторские свистки.
Аксанов больше всего находился на площадке тамбура, где предупредительные трафареты воспрещали пассажирам стоять и переходить из вагона в вагон во время движения поезда. Здесь воздух был свежее, чем в вагоне. Лишь изредка сюда врывались клубы паровозного дыма — чадного и угарного.
О чем бы ни думал Андрей, мысли его вращались по замкнутому кругу — отчий дом, Ольга Байкалова и таежный гарнизон.
Он почти не замечал окружающего. Из забытья его выводил неожиданный толчок вагона при внезапном торможении или встречный поезд, проносящийся мимо с шумом и свистом.
В Иркутск поезд пришел утром. Аксанов забежал к военному коменданту вокзала, сделал остановку, сдал вещи в камеру хранения и направился в город. На землю упала обильная роса. Дома, ряды тополей вдоль тротуара, аккуратно подстриженные, серебристо поблескивали в лучах яркого солнца. Город казался принаряженным. Над рекой заметно таял легкий, прозрачный туман, у берегов копошились рыбаки с рулетками в руках, ловя на блесну умного и осторожного хариуса, любящего быстрину и прохладу Ангары.
Аксанов шел по набережной. Его лицо обдавало утренней свежестью, от волнения разгорелись щеки. Он посмотрел на часы и ускорил шаги. В этой половине города еще было тихо и безлюдно. По дороге легкой рысцой проехал извозчик, звучно простучали по торцу колеса и подковы лошади, и снова на улице стало тихо.
Аксанова обогнал запоздавший на лекцию студент, в потрепанном пиджачке, с натянутой на уши кепкой, и скрылся в калитке университета. Андрей остановился и долго читал объявления, написанные от руки, расклеенные на телеграфных, столбах, а сам думал: «Может быть, лучше вернуться, пока не поздно». Встреча с Ольгой пугала его и радовала.
Аксанов оглянулся, одернул складки гимнастерки у ремня, но войти в калитку университета не решался. Ему сделалось неловко за свою нерешительность, и он еще раз согнал складки гимнастерки назад и направился к зданию. В длинном полутемном коридоре, вымощенном большими неровными каменными плитами, он заметил женщину.
— Вызовите мне… Байкалову, — любезно обратился к ней Аксанов.
Женщина, обтиравшая пыль со стены, остановила внимание на кобуре, повернулась на табуретке:
— Пройдите в ректорскую, — и указала на боковой коридор.
…Снова набережная. Улица не кажется теперь пустой и бесшумной. С реки доносятся гудки, отходящего с пристани парохода.
— Когда я проходил тут полчаса назад, подумал: не вернуться ли мне? — сказал Андрей. На него непонимающе и удивленно посмотрела Ольга.
— Да, да! — подтвердил он. — Признаться, была такая мысль. — Андрей заглянул в карие глаза Ольги. — А сейчас мне от твоей улыбки тепло и хорошо.
Байкалова молчала. Она тоже была взволнована и не знала, с чего начать разговор. Щеки ее покрыл румянец. Она прижалась к Аксанову. Он держал ее крепко под руку. Она чувствовала, как упруги его мускулы. «Сильный, мускулистый, — думала Ольга. — Скажу ему правду — отвернется». И радость ее становится боязливой, приятное чувство ожидания и встречи сменяется болью. А он идет вперед крупными и легкими шагами. В ногу с ним шагает Ольга. Ему хорошо, и больше ничего не нужно. Вот так бы идти вместе всю жизнь!
Андрей опять заглянул в глаза Байкаловой. Ольга сначала закрыла их, а потом улыбнулась.
— Что с тобой? — спросил он.
— Я хотела сказать тебе, Андрей, у меня за эти годы была своя жизнь… — Байкалова не нашла нужных слов и молча на него посмотрела.
— У меня тоже пополнилась биография…
Ольга, охваченная волнением, прижалась плотнее к нему.
— Не рассказывай. Потом.
Она боролась со своим желанием сказать все сейчас, тогда станет сразу легче и можно будет взглянуть на Андрея открытыми, небоязливыми глазами. И в то же время Ольга боялась потерять его и уже заранее чувствовала себя одинокой, раздавленной чем-то невозвратным.
— Что с тобой? — снова повторил Аксанов, не понимая грустного выражения Ольгиных глаз.
— Лучше бы ты не приезжал… — высказала она вслух свою мысль.
Андрей остановился и заглянул в растерянное лицо девушки.
— Я не понимаю тебя, Ольга.
— Мне нездоровится, Андрей, — слукавила Байкалова и еще плотнее прижалась к нему. — Пойдем быстрее.
* * *
Студенческое общежитие находилось в бывшем монастыре. Молодые люди медленно взобрались на гору.
— Устала я.
Глядя на раскрасневшееся лицо с тонкими бровями, густыми ресницами и вздернутой пухлой губкой над полуоткрытым ртом, Андрей сказал:
— Ты не изменилась, Ольга, ты такая же милая.
— Не говори мне этого, — оборвала сердито Байкалова.
Он понял, что сказал лишнее, и ему стало неудобно.
Они взошли по массивным ступенькам крыльца из плит серого камня, поднялись по деревянной лестнице на второй этаж.
В комнате Аксанову стало не по себе: стесняли и душили стены с крутыми сводами, уходящими в церковный куполообразный потолок. Он оглядел голландку со сломанной дверкой, подернутую копотью, чуть побуревшие, развешанные по стенам над кроватями лубочные картинки и фотографии; заметил на табуретке корки черствого хлеба, прикрытые газетой, разбросанные книги на столе, осколок зеркала и коробку пудры, и ему стало обидно за комнату девушек-студенток.
Аксанов опустился на табуретку и глубоко вздохнул. От вешалки к нему шла Ольга. Она шагала всей ступней, бережно неся округлившуюся фигуру. Это бросилось в глаза Андрею и кольнуло каким-то предчувствием недоброго. Лицо ее горело, кудряшки коротко подстриженных волос сбились на лоб. Задумчивые тени на лице говорили о глубоком волнении. Аксанов пристально смотрел на Байкалову. Ольга подошла совсем близко. Мягкие ладони ее рук привычно, как когда-то, погладили его руки, цепкие пальцы нежно легли на плечи.
Аксанов быстро привстал.
— Ты новая и прежняя, Ольга, — заговорил он. — Прежнюю, я люблю, ей верю, новую принимаю боязливо. — Андрей мягко коснулся рукой щеки Ольги.
Она опустила голову и, отойдя от Андрея, села на кровать.
— Да, я не та, Андрей. Эти годы дали глубокую трещину в моей жизни. Ты пришел слишком поздно со своим письмом… — Ольга запнулась и долго молчала. Было тяжело произносить самое страшное. — Ты прав, старая Ольга для тебя ближе и милее, а новая?
Голова Байкаловой упала на подушку. Аксанов вмиг очутился у кровати. Он услышал, как тяжело дышала Ольга, почувствовал, как мелко вздрагивала ее рука, которую он держал.
— Только не плакать. Договорились?
Андрей понял: в жизни Ольги произошло что-то страшное для него, непоправимое. Занятый этими мыслями, он молчал. Ольга решилась теперь же обо всем сказать. Она приподнялась, с грустью посмотрела на Андрея.
— Я полюбила другого и обманулась в нем, — твердо и решительно выговорила она.
Аксанов резко отстранился. Он пришел в себя не сразу.
— Ольга, — тихо проговорил Андрей, — как же это получилось?
— Не все ли равно для тебя, — тихо отозвалась она. Байкалову душили слезы. Ее охватила жалость и горячая обида на себя и на Андрея. Она бросилась лицом в подушку.
— Ольга… — подавленно и опустошенно произнес Андрей и выбежал из комнаты.
Байкалова вскочила с кровати, сбросив на пол подушку. Она хотела крикнуть: «Остановись, выслушай меня и скажи, виновата ли я?» — но только бросилась к двери, потом повернулась и подошла к окну.
В городе продолжалась своя жизнь. Дымили фабрично-заводские трубы. С запада надвигалась свинцовая туча. От нее ползли по городу длинные тени. Будет дождь. Может быть, потому ей особенно душно в эту минуту. Ольга взглянула вниз. По тротуару торопливо шел Андрей, энергично размахивая руками.
— Милый, если бы ты знал: одна я виновата во всем, одна я…
Теперь она вволю могла поплакать, облегчить свои душевные страдания.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Пароход неслышно шел вниз по течению. Теплый вечерний воздух был насыщен медово-сладким запахом. Его источали берега Амура. Широкая река казалась спокойной и величавой. Левый берег тянулся нескончаемыми лугами, окаймленными вдали синеватой лентой хребта. Правый утопал в душистой цветущей зелени. В воздухе носились тучи мелких мошек, речных мотыльков и стайки комаров. Иногда над пароходом пролетали чайки, и, заметив всплеснувшуюся рыбу над спокойной гладью, стремительно снижались за добычей.
Размеренно шлепали лопасти пароходных колес. Уже поблекли яркие краски на западе. Берег затянулся сумерками, стал лиловым. В воздухе почувствовалась прохлада. В быстро наступивших сумерках река словно сузилась.
На фокмачте вспыхнула сигнальная лампочка, зажглись боковые красные и зеленые огни. От бортов на воду легли и переливчатой чешуей отражались квадраты освещенных окон. Мигающее отражение звезд засверкало в зеркальной реке.
На верхней палубе собрались пассажиры. Одни вполголоса беседовали между собой; другие прогуливались, наслаждаясь упоительно-ароматным вечерним воздухом; третьи, облокотившись на стропы, любовались спокойным Амуром. Около капитанского мостика стояла молодая женщина. Накинув на плечи жакет, она задумчиво смотрела вперед. Вдали, на правом берегу, показались огни. Пароход подходил к новостроящемуся городу Комсомольску.
На палубе началось оживление. Около женщины остановился Аксанов. Он заприметил ее утром, но женщина вскоре ушла в каюту. Что-то знакомое было в ее облике. Облокотившись на стропы, Андрей бессмысленно смотрел в сумерковую даль и напрягал память, пытаясь вспомнить, где он мог видеть раньше эту женщину.
Потом его вдруг осенило, и Аксанов нашел некоторое внешнее сходство этой женщины с Байкаловой. Да, было что-то общее у них в посадке головы, в ее поворотах, во всей четко очерченной фигуре.
Об Ольге, после встречи с нею, Андрей заставлял себя не думать. Он сжимал нервы и сердце в кулак, чтобы не выдать ничем своих тяжелых переживаний. Но попробуй освободись от них, если даже незнакомая женщина, встреченная на пароходе, напоминала Андрею все об одном и том же — об Ольге.
Однако не только внешнее, уловимое Аксановым сходство было в этой незнакомой женщине. Нет, что-то более знакомое, а что́ — он так и не мог припомнить.
Андрей взглянул на задумавшуюся женщину, пытаясь заговорить с нею, произнес:
— Как легко дышится.
Женщина молчала. Она не слышала его слов.
— Совсем недавно здесь ничего не было, — продолжал он, думая, что она пристально всматривается в огни Комсомольска, — кроме небольшого рыбацкого села Пермского. Я знаю, как рождался город.
Женщина оглянулась и, как показалось Аксанову, быстро смерила его острым взглядом и удивленно спросила:
— Вы, кажется, говорили о Комсомольске?
— Да-а! Я знаю историю этого города.
Она кивнула головой в знак того, что готова слушать. Аксанов обрадовался. Разговор о Комсомольске отвлекал его от размышлений о себе.
— Здесь тоже был фронт, но без орудийных залпов и винтовочных выстрелов. Здесь не ходили танки, не разрывались снаряды, а земля вся изрыта. Год назад сюда прибыло 800 комсомольцев с инструментом, продовольствием, материалами. Не прошло и дня, как раскинулись палатки, родился полотняный город со своими названиями улиц — Одесская, Ленинградская, Московская, Киевская…
— Откуда вы все это знаете? — искренне удивилась женщина.
— Командиру стыдно не знать того, что делается под носом. У него лучше спрашивать, что он не знает. Вы перебили меня. Можно рассказывать дальше?
— Продолжайте, пожалуйста.
Аксанов был благодарен незнакомой женщине.
— Это был фронт: сражения, победы, жертвы. Враг отступал не сразу, а медленно, упорно сопротивляясь и не желая сдавать своих, веками принадлежащих ему позиций. Врагом была дикая, неприступная тайга. Кто мог думать, что человек примет бой в краю, где в мае еще зима, лето чахлое, сырое и людьми распоряжается цинга? Комсомольцы, обогревшись ночами у костров, днями шли в атаку по колено в воде и принимали бой: корчевали, рыли заступами вечномерзлый грунт, взрывали камень, дробили и закладывали фундамент города. Их подгоняла мечта, они видели свой город с гранитными набережными, хотя кругом были пни, котлованы, груды щебня и камня. Чего не сделает мечта и желания человека? Как не вспомнить прекрасные слова Чернышевского о том, что будущее надо любить, как настоящее, стремиться к нему, работать на него и приближать его…
Он передохнул и указал рукой на мелькающие огни Комсомольска.
— Здесь, как на фронте, были свои дезертиры. Пользуясь темнотой ночи, они устраивали побег, бросали комсомольские билеты, оставляли линию огня. Там, где бывает фронт, бывают жертвы, герои и трусы. Комсомольцы сражались, как герои…
Молодая женщина, смотря на приближающиеся огни ново-то города, зачарованно слушала вдохновенный рассказ командира. Она будто видела Комсомольск, каким его представляли строители-комсомольцы, и думала о будущем этого города. Командир замолчал.
— Говорите же, — сказала она слегка раздраженно, — я хочу слушать.
— Вы не в Комсомольск? — спросил он.
— Это к вашему рассказу не относится.
Аксанов извинился. Она подумала, что незаслуженно обидела человека.
— Мне нужно знать об этих местах. Что вы можете рассказать о районе Комсомольска?
— Собственно, что вас интересует? — насторожился Аксанов.
— Все.
— Однако вы очень многим интересуетесь, — он вежливо улыбнулся и пошутил: — Много будете знать — скоро состаритесь.
Женщина тряхнула головой, поправила:
— Вы хотели сказать, многое нужно знать нам, чтобы много и иметь…
Аксанову стало неудобно за свою шутку. Он опять переспросил:
— Вы не в Комсомольск?
— Нет. В этих краях мне предстоит работать; край-то природно богат, но технически отсталый. Сколько возможностей таится в нем?
— Вы не геолог?
— Безразлично. А хотя бы?
— Тогда вы не ошиблись. Район не исследован — это верно, район богат — это правильно, район технически отсталый — это факт! Прошлый год мне пришлось знакомиться с одной работой. И знаете, много любопытнейшего мог бы открыть геолог… — Аксанов уловил, как возросло внимание женщины. — В одном из южных направлений топотряд обнаружил подземные ключи с синевато-жирным блеском воды…
— Это признаки нефти, — нетерпеливо вставила женщина и резко повернулась к собеседнику.
— Вот видите. А дальше эти ключи образовывали ручьи, и внизу, по течению, были замечены желтоватые налеты, похожие на ржавчину…
— Окись железа.
— Я не знаю этого, но скажу, вода была с запахом, ну… — Он запнулся, стараясь найти подходящее сравнение.
— С запахом горящей спички? — подсказала женщина. — Это признаки сернистых соединений.
— Да, да! Надо думать, вы геолог?
Женщина громко и непринужденно рассмеялась, глубоко вздохнула.
— Поймали.
Они замолчали. Аксанов был доволен. Впервые за всю дорогу он разговорился, и ему стало сразу легче.
Незнакомка подставила голову тихому ветру и закрыла глава. Скоро она будет опять счастлива. Ее встретит Федор. Как она соскучилась, истосковалась по «неуклюжему великану». Так Аня в шутку звала мужа. Грудь ее высоко поднималась от нахлынувшего волнения. За годы учебы в университете ей так надоело одиночество, «безмужняя жизнь».
— Федька милый! — прошептала она.
— Что? — нерешительно спросил командир.
— Это я о Федоре, моем муже. Познакомимся.
Произошло это настолько быстро, что Аксанов сразу не сообразил, как лучше поступить в этом случае, и смущенно произнес:
— Аксанов.
Женщина, словно проверяя себя, осмотрела фигуру командира.
— Анна Портнягина.
— Черт возьми! — совсем растерялся Аксанов. — Неужели передо мной жена Светаева?
Портнягина несколько смущенно и в то же время гордо подтвердила.
— Не ожидали?
Аксанов хлопнул себя ладонью по лбу. Вот откуда знакомые черты лица: Светаев показывал ему фотографию жены.
— Вот это подарочек привезу Федору.
Пароход пришвартовался к берегу. С борта на песок сбросили деревянный трап-сходни. Здесь еще не было благоустроенной пристани. Отлогий берег весь завален грузом: бочками с цементом, ящиками, пиломатериалами.
Огни города сверкали вдали. Казалось, это светила тайга, окутанная сумерками теплого вечера. Оттуда доносились стук и грохот бетономешалок, шум и скрежет огромного строительства.
* * *
На утро пароход остановился в Мариинске. Пассажиров, прибывших в Де-Кастри, ожидал катер, чтобы перебросить их через широкое, мелководное озеро Кизи. Оно было грязновато-мутное, перекатывало желтые волны. С противоположного берега, куда лежал путь, дул ветер, гоня нависшие серые тучи.
Настроение у Портнягиной чуточку испортилось, она приуныла. Аксанов успокаивал:
— Тут иногда бывает, повернет ветерок с Охотского моря — и вот такая сырость…
На ногах у Портнягиной были белые брезентовые туфли. Она приоделась в светленькое платье, а тут вдруг дождь, грязь. Нет, ей не хотелось бы встречаться с мужем в такую слезливо-кислую погоду после столь длительной разлуки!
Последнюю ночь на пароходе Аня почти не спала: размышляла о Федоре. Каждый из них за это время о многом передумал, за многое переволновался. Заживут они теперь совсем молодоженами. Она почти ощущала горячие объятия мужа и смущенно чувствовала себя и теперь во власти его нежности.
Пассажиры погрузились быстро. Катер покачивало, как щепку на волнах. Портнягина сидела охваченная размышлениями. Она ясно представляла долгожданную встречу с мужем. Не хотелось ни о чем говорить. Федор, ее Федор, при встрече всегда целовал ее в щеку, в лоб, а потом касался губ. Как хорошо постоянно, чувствовать возле себя любимого человека, быть вместе с ним, а не испытывать мучения разлуки, за время которой о чем только не передумаешь и, конечно, больше о плохом. Все вызывает сомнения, все кажется нарочито сделанным, как бы назло, даже доброе дело человека.
Вскоре катер доставил их к полустанку Кизи. Они торопливо сошли на береговые мостки и устремились с чемоданами к небольшой избушке. Отсюда можно было поговорить по телефону с гарнизоном, вызвать подводы.
Аксанов свободно и легко вздохнул. Подступающая к озеру тайга дохнула на него запахом сырости и хвои. Аксанов раскинул руки, втянул в легкие чистый воздух, к которому примешивался тонкий запах дымка и пригоревшей гречневой каши, разогреваемой в красноармейском котелке.
Из избушки вышел дежурный связист и, увидев Аксанова, лихо козырнул.
— С приездом, товарищ командир взвода.
— Спасибо, Смагин.
Красноармеец подскочил к нему, чтобы взять чемодан и свертки. Андрей указал на Портнягину.
— Помоги жене редактора.
Аксанов позвонил в штаб полка, попросил выслать подводы и срочно передать Светаеву, чтобы выезжал встречать жену.
Прошло два часа. Тучу прогнало. Небо очистилось. Трава засверкала. И приумолкнувшие кузнечики, пригретые солнцем, весело застрекотали. Озеро тоже заметно приутихло. Спокойные волны почти бесшумно набегали на берег, оставляли пену и, шипя, гасли на песке.
Аксанов успел переговорить с красноармейцами, узнать ротные новости и как бы окунуться в знакомую, близкую ему жизнь.
По дороге загромыхали двуколки. Андрей вместе с Портнягиной устремились навстречу. Светаев их увидел, соскочил и побежал к ним.
— Аня, дорогая, как же так, без телеграммы? — проговорил Федор, обнимая и целуя жену.
— Зачем телеграфировать, связист сопровождал.
— Ну, здравствуй, Андрей, — освобождаясь от объятий жены, сказал Светаев.
— Здравствуй, редактор таежного гарнизона, — ответил Аксанов, — принимай активного военкора, — и они крепко пожали и потрясли друг другу руки, а потом по-мужски, неуклюже чмокнулись и дружески обнялись.
ЛЮДИ ЯСНОЙ ЦЕЛИ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Все чаще стали мелькать газетные сообщения о задержке японских шхун в запретных зонах. На них оказывались рыбаки без неводов и снастей, зато с теодолитами, фотоаппаратами, с топографическими картами издания 1920 года. Иногда под циновками в каютах находили запасы оружия и схемы, нанесенные на кальку умелой рукой топографа.
Это были разведчики японского генерального штаба, подтверждающие спешку военных приготовлений Араки. Такие шхуны задерживались пограничниками на побережье от бухты Посьет до Камчатки и Анадыря. Японские краболовы и кавасаки с ивасями терпели внезапные аварии. Они заходили в наши заливы, бросали якоря и становились на ремонт.
Радисты ловили в эфире сигналы зафрахтованных японских судов, наскочивших на риф или севших на мель у советских берегов. Нота за нотой летели в Москву. Шли дипломатические переговоры, а в это время на бортах пароходов появлялись любители-фотографы. Они бесцеремонно из иллюминаторов закрытых кают наводили сильные объективы на сопки, горные цепи, и рука оператора с лихорадочной быстротой и нервозностью накручивала ручку съемочной камеры.
Все это «рыбаки» успевали делать в непродолжительные часы «вынужденных» стоянок на глазах сторожевых пограничных катеров.
Но сопки, бухты, тайга были тихи и молчаливы.
Ничто не выдавало настороженной жизни бухт и тайги. Только дежурные наблюдательных пунктов передавали телефонограмму за телефонограммой в штаб обо всем, что замечал их пристально-внимательный глаз на море. В такие часы замолкали учебные стрельбы, обрывались подожженные бикфордовы шнуры в котлованах строек, чтобы случайно не раздался взрыв, а по дорогам приостанавливалось всякое движение. В эти часы вынужденного перерыва с красноармейцами устраивались «политбои», изучались уставы, проводились срочно беседы. В гарнизоне ждали ответа на посланное донесение в ОКДВА, хотя и не все знали, каких огромных усилий стоило штабу Армии ответить короткой радиограммой — наблюдать за заходом в бухту непрошеных гостей и терпеливо ждать, когда они уберутся восвояси.
— Срывают сроки выполнения задания командарма, — негодовали красноармейцы.
— Нужна выдержка и спокойствие, — отвечали командиры и политруки.
Как бывает в таких случаях, припоминали все, что связано с событиями. Говорили:
— Один начальник укрепрайона не вытерпел и предупредил гостей. Не послушались — открыл по ним огонь. Осложнение в международном масштабе…
— И что же?
— Посадили на скамью ревтрибунала.
— Вот дела-то какие. Живем, как на вулкане…
* * *
Шаев вышел из политчасти. Через час во все концы Союза полетят телеграммы за его подписью. «Прошу принять срочные меры…» Те, кто получит его телеграммы, забегают, сделают все, что нужно, и немедленно ответят: «Меры приняты».
Помполит прошел мимо дежурного.
— Товарищ комиссар, фуражку забыли.
Он не любил носить фуражку, махнул рукой, пошутил:
— Всегда голову подставляй солнцу. Дурные мысли света боятся.
Шаев, насвистывая, сошел с крыльца. Сияло полуденное солнце, под деревьями поджались густые, бархатные тени, будто свернувшись синим клубочком. Хотелось подойти, присесть на траву и погладить их рукой. Тайга разомлела от жары. Спрятались птицы, не поют: забрались в густую траву и дышат прохладой. Только стрекочут кузнечики, кажется, кто-то невидимый стрижет траву ножницами.
В дежурной комнате штаба раздался звонок телефона. Шаев слышал, как дежурный принимал телефонограмму с маяка.
— Что передают?
— В наших водах замечено судно, держит курс норд-ост. Опознавательные знаки не разобраны… — доложил дежурный.
— Опять рыбаки без неводов?!
— Сторожевой катер вышел навстречу…
— Хорошо, хорошо!
Шаев совсем собрался уйти. Но теперь ему захотелось дождаться новой телефонограммы с маяка.
Дежурный записал в суточный журнал сводку.
Помполит зашел в палисадник и сел на скамейку. Он разглядывал яркие цветы на клумбах, словно видел их впервые, Он только сейчас заметил, что клумба в средине была сделана в виде значка ГТО. У физкультурника, выложенного из битого кирпича, стекла, фарфора, были слишком коротки и толсты ноги.
…В дежурной комнате задребезжал звонок. «Скоро, очень скоро», — подумал Шаев и услышал, как, повторяя, дежурный записывал телефонограмму.
— При приближении нашего катера судно отошло за условный знак направлением зюйд-вест… Товарищ комиссар, удрали! — крикнул дежурный.
— Пакостливы, как мыши, а трусливы, как зайцы. Тьфу!
Растерев плевок сапогом, Шаев зашагал от штаба. Пойти домой? Никого нет! Клавдия Ивановна в клубе или ушла в лес за ягодами. Не вернуться ли в политчасть? Еще полдня свободного времени. Это так необычно много, что Шаев даже растерялся.
Сергей Иванович заметил ребятишек, играющих возле дороги, и подошел к ним. Увлеченные игрой, они не обратили на него внимания. Тогда Шаев присел на пенек и прислушался к тому, что они говорили. Его поразили их рассуждения.
— А если переплыть море, что там? — загадочно спросил один из них у загорелого веснушчатого мальчика, должно быть, вожака.
— Япония, — ответил тот. — Вечная задира — все драться лезет.
— Там кто живет?
— Танаки, — важно ответил веснушчатый.
— А знаешь, Вась, когда я буду большим, построю лодку, переплыву море и проведу политзанятия с ними, чтоб не дрались, — с серьезным видом проговорил первый.
— А я буду большим, — заговорил третий, кудлатый, — летчиком сделаюсь, перелечу к ним и газеты наши сброшу…
Шаев встал, подошел к ребятишкам. Они сразу смолкли.
— Вы что тут делаете?
— В политзанятия играем, — ответили дружно.
Сергей Иванович узнал в веснушчатом сынишку Крюкова, а в меньших — двойняшек политрука Серых. Он нежно потрепал ребятишек, взъерошил им волосы на голове.
— Дорогие мои ребята, — проговорил он взволнованно, — конфет нет при мне. За такую игру вы заработали по шоколадке.
Шаев решил обойти казармы и ускорил шаги. Он шел и думал, что вот ребятишки и те живут общими интересами. «Политзанятия провести с ними, чтоб не дрались», — повторил Сергей Иванович слова малыша, и ощущение полноты жизни захватило его. Можно ли было посягать на эту красоту человеческого существования, осквернять ее войнами?
Шаев зашел в караульное помещение, обошел посты и теперь направился в казарму связистов. Издали он услышал, как красноармейцы разучивали песню, пели ее еще бессвязно и недружно.
Окна казармы были раскрыты. На подоконнике стояли банки с цветами: георгины склонили свои пышные головы, а астры раскланивались, тронутые легким ветром. «Работа женсовета, — отметил он, — создает уют, облагораживает». Сзади казармы, на площадке, собрались красноармейцы: одни играли в волейбол, другие дружно над чем-то смеялись.
Шаев заходил к связистам утром или вечером. И всегда его раздражал лай и скулеж собак в питомнике. Сейчас здесь было тихо. Собаки, разомлевшие от жары, уткнув морды в землю, лежали в траве.
Шаев прошел на площадку.
Волейболисты в трусиках, вспотевшие, задрав голову и вытянув руки, ловкими и быстрыми ударами направляли мяч.
В стороне от волейбольной площадки по столбу с перекладинами лазил медвежонок, пойманный командиром отделения Сигаковым. Медвежонок, как циркач, ловко забирался наверх и смешно спускался.
Помполит, отвечая на приветствия красноармейцев, раскланивался то в одну, то в другую сторону.
— Вырастет — убежит. Сколько зверя не корми, а он все в лес смотрит…
— Убегал, товарищ комиссар, поймали…
Шаев сел на скамейку к красноармейцам.
— Ну, как живем, что нового у вас?
Это было неизменное начало самых непринужденных разговоров. Красноармейцы любили помполита, говорили с ним, как с другом, забывая о его высоком чине.
Шаев обвел глазами сидящих. Взгляд его остановился на красноармейце с большими черными бровями. О чем он думает сейчас? О службе? Учебе? Или о жене? Он запомнил этого красноармейца. Он тоже был у него. Жена просила выслать справку, жаловалась в письме, что одной плохо жить. Красноармеец настоятельно просил разрешить ему привезти сюда жену. Она живет недалеко от гарнизона. Он сказал красноармейцу: «Сейчас нельзя, а чуть позднее можно будет — люди гарнизону нужны».
— Что пишет жена?
— Просится сюда.
— Лучше ей будет здесь?
— А то как же! Все вместе — и горе пополам делить легче, — досказал красноармеец.
Помполит усмехнулся.
— Дома и стены помогают. Жена сейчас неплохо живет. Квартира есть, муку дают, жить только без тебя скучновато, а? Приехала бы она сюда, работа найдется, а где поместили бы ее? Квартир-то нет!
Красноармеец соглашался.
Из раскрытых окон доносилась песня. Теперь ее уже пели слаженней, чем вначале.
— Готовятся к олимпиаде, — сказал Власов, заметив, что помполит прислушивается.
Красноармеец передернул черными бровями, добавил:
— Комвзвода хороший…
— Ну, а как твои дела? — спросил он Мыларчика.
— «Солнышком» овладел, могу показать… — боец подбежал к турнику, снял ремень и, сделав несколько махов вперед и назад, быстро завертелся на турнике.
— Ловкий он у вас парень, — сказал Шаев, любуясь гимнастической выучкой красноармейца.
— Душа у него только частнособственническая, — вставил сосед, совсем еще безусый красноармеец.
И Шаеву рассказали, что у Мыларчика при осмотре сундучков нашли сорок осьмушек махорки.
— Накопил, в деревню хотел увезти.
— Там папирос хоть отбавляй…
— Верно! Я получил письмо. Пишут, высший сорт курят…
— Жалко ему было отдавать…
— О чем спорить? — сказал Шаев. — Что было, то прошло.
— Правильно, товарищ комиссар, — слезая с турника, заговорил Мыларчик. — Я теперь уже осознал свою ошибку…
Шаев в душе радовался.
— Ну, а что пишут из дома?
— Кулаков ликвидировали.
— Я, товарищ комиссар, — начал Мыларчик и сел к Шаеву, — много думаю, как сделать специальный прибор, чтоб всех кулаков сразу разглядеть можно было. Думаю, думаю и придумать не могу.
Вспыхнул и погас дружный смешок.
— Думать-то не над чем. Этот прибор уже изобретен, описан в книгах и называется ленинизмом. С его помощью не только кулаков разглядишь, а весь мир поймешь — что к чему? Одни люди жили и живут богато, другие бедно. Почему? Буржуазия вечно воевала и воюет с пролетариатом. Почему? Япония провоцирует нас на войну. Почему? Как занимаешься по политподготовке-то?
— На удочку.
— На удочку сейчас рыбу не поймаешь, умная стала. На «хорошо», на «отлично» надо заниматься! Тогда и прибор изобретать не надо.
— А еще я интересуюсь вопросом… Кулаков мы ликвидировали, живут они в определенном месте. А как кончат там жить, куда их денем?
— Пойдут в колхозы работать, Мыларчик, тружениками станут…
— А в колхозе кулачье снова не замутит?
— Не замутит, — вставил Власов. — Мы теперь сила-а! Да и правильный курс на индустриализацию взяли.
— Верно, верно, — одобрил Шаев, — говори…
— На индустрию нажимать и надо было. Я вот так думаю. Понаделали бы нам вместо одного котелка три: для супа, каши и чаю, а пушек пообождали бы. Ели бы мы суп из одного котелка, кашу из другого, пили чай из третьего, а воевать-то понадобилось бы, чем воевать стали? Ложками да котелками? Нет! Новых пушечек, пулеметов, винтовок понаделали нам, хорошо! Можно из одного котелка все похлебать, лишь бы спокойным быть, уверенным, не с голыми руками драться… Так и в стране. Индустрия есть — колхозы есть, частной собственности и нос приткнуть некуда. Она за коровку, за лошадку, за десятинку земли держалась, а теперь все это колхозное… Была у пуза толстого, стала у брюха тонкого…
— Ну, а конец-то, конец-то где у тебя? Хорошо начал, — страстно заговорил Шаев, — а не кончил…
— Я все доказал.
— Доказчик, да недосказчик, — сострил Мыларчик. Лицо его приняло хитроватое и простодушное выражение.
— Еще один вопросик можно подкинуть?
Шаев ухмыльнулся, покрутил головой.
— Подкинь.
— Мы, беспартийные, как будем чистить коммунистов?
Все дружно рассмеялись.
— Как сказано в Постановлении ЦК. Читал? Не взирая на лица, на открытых собраниях, с участием всех желающих. И чем больше будет присутствовать народу на чистке, тем лучше проверят. Понял?
— Внял, — отозвался Мыларчик, — буду, значит, готовиться. А беспартийных нельзя будет прочистить?
— Партия проводит чистку только своих членов и кандидатов.
— Жалковато.
Помполит опять усмехнулся, спросил:
— Кем-нибудь недоволен?
— Это я так. А то гадов ползучих много развелось, повычищивать их надо, в колхозы да на заводы пролезли…
— Верно, Мыларчик, враг стал хитрее и умнее, действует сложнее и тоньше, — Шаев стал обобщать, стараясь рассказать, как надо понимать классовую борьбу, наступление на внутреннего врата. Его охватило привычное возбуждение. Незаметно для себя помполит перешел к сообщениям из газет. Пока он говорил, вокруг него собрались все. Волейболисты, накинув на загорелые спины майки, лежали на траве.
В казарме кончилось разучивание песен. С крыльца сошел дневальный и направился на площадку.
— Товарищ комиссар, разрешите объявить, — и дневальный подал команду: — Становись на обед!
Связисты выстроились.
Дневальный скомандовал:
— Ша-го-ом…
— С песней, — напомнил Шаев.
Заливисто затянул песенник:
Строй подхватил:
ГЛАВА ВТОРАЯ
Пальцы Милашева перебегали с дискантов на басы и стремительно возвращались обратно. Лицо его неуловимо менялось и было настолько выразительно, что Шаев, глядя на него и слушая мелодию, почти зримо видел перед собой изображаемую картину.
Голову Милашев часто закидывал кверху. Изредка пальцы попадали на ненужный клавиш. Сразу же лицо пианиста перекашивалось гримасой, и Шаев, глядя на Милашева, улавливал фальшь в сыгранном отрывке.
Клавдия Ивановна сидела рядом с мужем. Она, как и Сергей Иванович, с упоением слушала музыку, словно залитую солнечным светом. Иногда гибкие пальцы Милашева создавали картину бушующей тайги, разгулявшегося ветра.
В отдалении находились Светаев с Портнягиной, Аксанов, Ласточкин, Шехман с Людой Неженец и сзади них — Тина Русинова. Все пристально следили за игрой, вслушиваясь в мелодию. И исполнитель чувствовал: мелодия не только нравилась, но и захватила его, слушателей.
Ласточкин, как всегда, стоял возле стула в неизменной позе, скрестив руки на груди и легким покачиванием головы выражая глубокое удовлетворение.
Шаев, откинувшись назад, поглощенный музыкой, казалось, ничего не замечал сейчас вокруг себя, забылся и находился весь в мире звуков.
Люда Неженец, сжавшаяся в комочек, осторожно прильнула к плечу Шехмана и так застыла.
Светаев сидел рядом с женой. Жестковатое лицо Федора и наоборот, мягкое у Ани, с карими выразительными глазами, в обрамлении пышных черных волос, доверчиво милое, словно подчеркивали, что они счастливы, довольны и благодарны сейчас не только музыканту, доставившему блаженные минуты, но и жизни, наконец соединившей их после долгой разлуки.
Светловолосая и светлоглазая зардевшаяся Тина Русинова казалась Милашеву особенно прелестной в эти минуты. Тина не спускала с него взгляда. И сейчас, когда их глаза встретились, она едва заметно вытянула губы в поцелуе, в знак того, что необычайно счастлива и благодарна ему.
Только Аксанов, любивший музыку, на этот раз показался Милашеву грустным. Глаза его, обычно ясные, спокойные, теперь метались, что-то искали и не находили. Он из отпуска вернулся с заметным душевным надломом. Молчал, когда его спрашивали, что с ним, и часто был задумчивым и чем-то встревоженным. Друзья догадывались о причине его настроения и, чтобы не растравлять свежую рану, старались в разговоре не затрагивать этой темы.
Милашев кончил играть. Первым нарушил молчание сам музыкант. Он в досаде сказал:
— Жаль, что руки не успевают за головой…
— Вася, а ты полутонами ниже возьми, это обогатит мелодию.
Шаев попросил сыграть один из этюдов.
— Командирский…
— Да, большая сила в нем, — заговорили наперебой голоса.
Милашев повернулся на стуле, и разговор смолк.
Снова полились звуки: сначала они оставляли впечатление града, барабанящего по крыше, потом нежного шума, но под конец музыка становилась все повелительнее и повелительнее. Шаев, взяв за руку Клавдию Ивановну, с упоением все слушал, что играл Милашев. Аккорды уже повторялись и словно дробили музыкальную фразу, нарушая этим гармонию. «Нужны ли эти повторы? — подумал Сергей Иванович и заключил: — Пожалуй, нужны».
Милашев неожиданно оборвал игру.
— Хорошо-о! — протянул Шаев, встал и пожал руку Милашеву.
Заговорили о вдохновении, о музыке.
— Надо идти вдохновению навстречу, — сказал Шаев, — иначе ничего не напишешь. Лучше всего у тебя получаются этюды, это твоя стихия. Я слушал, и мне казалось, что я шагаю в походной колонне…
— Музыку надо создавать героическую, такую, чтобы на подвиги звала, — заметил Светаев, все еще находясь под впечатлением прослушанного.
Гурьбой все вывалились из клуба. День уже клонился к вечеру, зной спал. Дышалось легко и свободно.
Корпуса городка, будто принаряженные, поблескивали под лучами яркого солнца. Черные квадраты окон, казалось, с нескрываемым любопытством глядели на Проспект командиров, по которому неторопливо шагали несколько пар.
Клавдия Ивановна легонько придерживалась за Шаева к слушала его разговор со Светаевыми.
— Да, университет закончить — не поле перейти, — говорил Сергей Иванович. — Специальность почвоведа интересная, увлекательная, завидую я вам, молодым. Перспективы-то какие перед вами открываются!..
Сергей Иванович довольно сощурил глаза.
— А наша молодость по иной дороге взбиралась. Верно, Клаша? — и в голосе прозвучали нотки явного сожаления. Жена поняла это и только плотнее прижала его упругий локоть. Шаеву хотелось поговорить задушевно.
— Ну, а Аксанов как съездил? — спросил помполит задумавшегося, немножко рассеянного командира взвода.
— Хорошо. Побывал на пуске тракторного завода.
— Это я знаю, — перебил Шаев. — А я ведь сейчас не пуском завода интересуюсь. Помнишь наш разговор?
Андрей смутился.
— Не получилось.
— Да-а! — протянул Сергей Иванович. — Что ж, характером не сошлись, а?
— Даже не знаю.
— Молодо-зелено… — он сокрушенно вздохнул. — Ищем часто то, что под руками лежит. Видать, еще не выстоялся, время не пришло. Ну, молодые люди, спасибо за компанию. Нам с Клавдией Ивановной, как сказал бы Поджарый, до хаты, — и Сергей Иванович приветливо раскланялся с командирами.
* * *
…Милашев хотел объясниться Тине, но глядя на льняные кольца волос, только спросил:
— Ты меня любишь?
Тина чуть вспыхнула, зарделась. Она раньше ждала этих пьянящих слов. И вот они сказаны и не так, как она думала, а совсем по-другому. Она ждала признания, приготовилась к нему, хотя не знала, каким оно будет. Это признание произошло. Так говорил ей внутренний голос. Но почему он, любимый, не хочет сказать откровенно об этом, а спрашивает ее?
— А ты меня любишь?
Василий подошел к кругленькому столику и, не отвечая, стал рассматривать ее фотографию.
Тина не знала, как ей поступить: повторить ли вопрос, или сказать скорее «да». Она любит. Она много думала и думает о нем.
Взгляд его внимательный, ласковый остановился на Тине. Под этим взглядом она смутилась, не говоря ни слова, склонила пышную, как одуванчик, голову, пряча разрумянившееся лицо, разгоревшиеся глаза. Он понял, его любовь взаимна. И хотя не было сказано горячих слов, оба находились во власти вспыхнувшего чувства. Милашев потянулся к Тине. Она робко прижалась к нему, потом быстро вынырнула из его объятий и, раскрасневшаяся, остановилась посредине комнаты, торопливо поправляя руками волосы.
— Пойдем гулять, — и, не дожидаясь ответа, накинула косынку и выбежала из комнаты.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мартьянову нужен был геолог. Он несколько раз запрашивал штаб Армии, но оттуда отвечали: «Специалистов нет». Вот тут и развернись! Нет инженеров, перебой в строительных материалах. А сроки жесткие…
Мартьянов вызвал начальника УНР Шафрановича и изложил ему план предстоящих работ.
— Что скажешь?
— Не могу охватить сразу — слишком велик объем… Протяжение. Разбросанность…
— Все это так! Но мне нужен геолог, понимаешь?
— Может быть, есть в команде одногодичников.
— Всех прощупали. Агрономы, музыканты, счетоводы, экономисты есть, а геологи как вымерли.
— Не знаю, как быть, — Шафранович развел руками. — Разве среди жен командиров?
Мартьянов удивленно посмотрел на инженера.
— Хорошо, очень хорошо! Вы свободны. Попросите ко мне дежурного.
— Мне Шаева, — сказал Мартьянов дежурному. «Ломай не ломай голову, а без геолога не обойдешься».
Сергей Иванович торопливо вошел в кабинет. Он остановился в дверях, продолжая кому-то говорить:
— Одну голову рогатого скота, не спутайте, одну голову…
— С кем ты?
— С завскладом. Представь с полустанка передали телефонограмму: высылайте одну голову рогатого скота, а он на складе нашел коровью голову и выслал. Там забузили, что, мол, за насмешка. Вызвал, побеседовал, сказал: не понимаешь, не делай, а приди и спроси.
Мартьянов добродушно рассмеялся и сразу же перешел к делу.
— Геолог мне нужен, строительство дороги задерживается, понимаешь?
— Политруками обеспечу, — пошутил Шаев.
— Шафранович предложил среди жен пошарить. Нет ли чего на примете?
— Среди старых нет, разве кто из молодых, — помполит имел в виду семьи, недавно приехавшие в гарнизон.
— У Полякова? — спросил Мартьянов.
— Белошвейка, — ответил Шаев. — Может быть организатором портняжной мастерской.
— У Якимова?
— Слесарь, не подходит, держу в запасе.
— У Светаева?
— Университет закончила, почвовед. Геологом работать сможет.
— Замечательно, понимаешь, замечательно! Значит, дорогу строим! — обрадованно привстал Мартьянов. — Ты у меня ходячий справочник.
— Не за похвалу, Семен Егорович, служу в Красной Армии. В нынешнем году пятнадцатый уже стукнуло.
— На своем месте ты, — поправился Мартьянов.
— А это тебе виднее. Только зря ты меня, Семен Егорович, погладил по голове, как мальчишку…
Лицо Шаева покрылось пунцовыми пятнами. Мартьянов заметил это и сдержанно спросил:
— Я не понимаю тебя!
— Понять легко, надо лишь уметь прислушиваться. Мне и обидно, и больно за тебя. Ты, Семен Егорович, оторвался от нас, редко заглядываешь на партийные собрания, а мы говорим там и о строительстве. А знаешь, к чему эта оторванность приведет?
Мартьянов порывисто прошелся по кабинету и остановился против окна. Брови его нахмурились. «Все учит. Что ему нужно? Учебой не время сейчас заниматься. Надо строить, создавать». Мартьянов строго и недовольно бросил:
— Передышка не отдых, а напряженная работа, понимаешь?
— И над самим собой. Вижу, понял меня, Семен Егорович, — схитрил Шаев, стараясь как бы не замечать его недовольства. — Из года в год наши армейские ряды пополняются все более культурными людьми. Они несут новые знания техники, новые понятия жизни. Своими знаниями они обогащают Красную Армию…
— Выговорился, — сердито кинул Мартьянов, — аль нет?
— Ты вот все тот же — год, два, три, а красноармейцы-то нет, — не обращая внимания на сказанное, продолжал Шаев. — Сегодня одни окружают тебя, а завтра другие; первые принесли одно, вторые уже — другое. И чтобы ты всегда стоял во главе, нужно много знать, учиться надо…
Мартьянов и сам все яснее сознавал, что отставать нельзя, но когда учиться? Где взять свободные дни, если нет свободного часа, минуты? А Шаев продолжал:
— Ты ведь понимаешь, Семен Егорович, одних военных знаний теперь недостаточно. Накопленный опыт становится слишком мал, чтобы с помощью его овладевать новой техникой. Штык хорош! Традиция у него славная, но воевать-то придется не штыком…
— Знаю, — устало пробурчал Мартьянов, — ведь мы говорили с тобой о геологе.
— Удобный случай поговорить и об учебе. Я ведь искренне хочу помочь тебе.
— Хороша помощь: содрал со лба кожу, обнажил череп и насыпал туда соли. Знаю, на базаре ума не купишь, — и, заметив нетерпеливый поворот головы помполита, образовавшуюся на переносье складку, сказал: — Ладно, ладно, не обижаюсь, но сейчас не до учебы. Давай мне жену Светаева. Геолог нужен позарез, понимаешь? О нашем разговоре подумаю. Спасибо тебе…
* * *
Аня Портнягина пришла к Мартьянову после обеда. Он попросил присесть и незаметно оглядел ее маленькую фигуру. Геолог в его представлении рисовался другим, совсем непохожим на скромно сидящую перед ним женщину.
— Мне нужен геолог.
— Я — почвовед, — Портнягина улыбнулась и подняла на командира светлые, умные глаза. Ей было неприятно разочарованное лицо Мартьянова, его мерцающий, как показалось ей, немного насмешливый взгляд. Она торопливо справилась о характере работы.
— Будем строить дорогу, — продолжал Мартьянов. — Сейчас необходимо провести разведывательные работы строительного участка: узнать грунт, почву.
— Могу, — смело ответила Аня.
— Но-о, — брови Мартьянова удивленно вытянулись, — придется быть начальником отряда.
— Ничего-о! Справлюсь, — твердо сказала она.
Мартьянову понравилась самоуверенность Портнягиной, но в то же время и поразила. Он прямо высказал мысль, которая его беспокоила:
— Вы слишком молоды для специалиста.
Замечание обидело Портнягину.
— Специалиста определяют знания.
— Специалист — с характером… — Мартьянов неестественно рассмеялся, почувствовав в ее словах укор, словно Портнягина подслушала их разговор с Шаевым и теперь повторила его, чтобы напомнить ему, Мартьянову, об отставании, необходимости учиться.
Мартьянов, не глядя на женщину, спросил:
— Значит, вы согласны работать?
Она утвердительно кивнула.
— С работой вас ознакомит Шафранович. Сегодня приказом зачислят вас на должность начальника топотряда.
Портнягина вышла от Мартьянова. Сидящие в штабе писари по-новому посмотрели на нее, и Ане показалось, что с завистью. Их глаза будто говорили: «Такая молодая и будет работать начальником топотряда».
Портнягина вышла из штаба. «Куда теперь пойти? Домой? Не хочется. Увидеть бы сейчас Федора и рассказать ему о разговоре с Мартьяновым, о назначении начальником топотряда. Да, я так и скажу Федору: начальник топотряда». Ей вдруг вспомнился разговор с Аксановым на пароходе, когда она ехала в гарнизон. Тогда это было мечтой, теперь же становилось явью, ее работой, которую она начнет, быть может, завтра. И пади с признаками, указывающими на присутствие нефти, железа, марганца, о которых говорили они тогда, Аня увидела перед собой так ясно, словно исследовала их местонахождение. «Федор будет рад назначению», — подумала она.
Ане стало хорошо в эту минуту. Она почти бежала по узкой тропе среди высокой травы и кустарника и думала об одном: скорей бы вернулся Федор из редакции. На нее нашло озорное настроение. Она сорвала цветок и, обрывая его лепестки, стала приговаривать: «Поздно, рано…» У нее получилось, что Федор вернется «рано». Аня, как в детстве, поверила предсказанию цветка и была довольна тем, что все идет в ее жизни так, как она хочет.
* * *
В клубе активно готовились к предстоящей олимпиаде. В небольшой комнатке открыли мастерскую для художников и скульпторов. Увлеченный окончанием работы, Жаликов не чувствовал утомления, хотя не выходил из мастерской с утра до позднего вечера. Работалось легко и плодотворно. В последние дни к нему все чаще заходил комвзвода Аксанов, иногда забегала Ядвига Зарецкая, заглядывал и Шаев. Помполит молча наблюдал, как тонко и умело владел резцом Жаликов.
Да, он резал дерево быстро, энергично, не отвлекаясь. Отвечал на вопросы скупо, сжато. Ему не мешали работать.
Сергей Иванович хорошо помнил Жаликова ездовым роты связи, немного смешным и неуклюжим, как и многие бойцы в первые дни их пребывания в казарме. Сейчас Жаликов был совсем иной. И Шаев радовался этой перемене и тому, что красноармеец сумел показать неплохие способности в изобразительном искусстве. Он видел, что Жаликов любил свое дело, и хотя не был еще художником, который отдался бы всецело творчеству, но был уже человеком, понимающим искусство, научившимся владеть резцом не хуже, чем он овладел за эти годы винтовкой.
Как не радоваться Шаеву, если именно он и помог, когда познакомился ближе с красноармейцем, определиться ему со службой так, чтобы можно было бойцу заняться любимым делом. И вот результат: Жаликов нашел свою тему, сумел раскрыть ее по-своему интересно и правдиво.
Наконец скульптура была готова. Оставалось покрасить ее, чтобы выставить на пьедестале. Фигура красноармейца покоряла своей внушительностью. Шаев вспомнил обрубки дерева, которые видел в начале работы, и удивлялся тому, как преобразила их человеческая рука. «Самородок, талантливый самородок», — думал помполит о Жаликове.
— От души рад твоему успеху. Учиться надо. Пошлем, обязательно пошлем на учебу.
— Я давно мечтаю об этом.
— Вот и мечта твоя сбудется.
— Спасибо, товарищ комиссар.
* * *
Аксанов болел, когда проходило заседание полкового партийного бюро, обсуждавшее вопрос о подготовке к чистке партии, а затем доклад Шаева о политико-моральном состоянии. По отзывам Светаева такого жгучего заседания еще не было. Забежав проведать товарища, он рассказывал:
— Событие надвигается большое. По утвержденному плану должны пройти партийные и комсомольские собрания во всех подразделениях.
— Жарко тебе будет, Федор, широко придется освещать ход чистки… — отозвался Андрей.
Ласточкин вернулся с заседания партбюро подавленный и задумчивый. Его настроение не ускользнуло от внимательного Аксанова. Он уже догадывался, что могло произойти на заседании. Светаеву не хотелось первому начинать говорить об этом, а Ласточкин насупился и не знал, как рассказывать о себе. Было больно и стыдно выворачивать еще раз наизнанку душу, говорить о том, что больше всего волновало и беспокоило его в отношениях с Ядвигой.
— Комиссар проработал? — спросил встревоженный Андрей. — Что молчите? Да?
Светаев кивнул головой в сторону Ласточкина: мол, пусть говорит сам.
— Ну-у? — требовательно настаивал Аксанов. — Говори.
— Тяжело. Донжуаном назвал комиссар, — выдавил Ласточкин. — А донжуан ли я? Какой-то подлец написал анонимку: Зарецкий, мол, за семафор, а жена его с Ласточкиным схлестнулась. Любовь втроем. Какую-то медвежью свадьбу приплел для пущей красноречивости. А кто поглубже заглянул в наши души с Ядвигой, поговорил со мной? Донжуанство это или настоящее чувство, любовь? Ведь я живой человек, что я поделаю с собой? Нравится Ядвига мне, — он нервно расстегнул гимнастерку, обнажил грудь, — тут она застряла, тут вот, — и постучал в нее кулаком. — Что ж, казнить меня теперь надо, распятье устраивать?
Друзья, оглушенные его словами, молчали.
— Да-а! — протянул Светаев.
— Чужая душа — потемки, — поддакнул Аксанов. — А все же нехорошо у тебя получилось, Николай.
— Видели, на ваших глазах свершалось, — наступал Ласточкин, — а теперь блюстителями моральной чистоты стали!
— Ну-ну! — строго и сердито произнес Светаев. — Смотри, какой храбрец! Тут наступаешь, а на заседании бюро, когда спросили в упор, как относишься к анонимке, смалодушничал, ничего не сказал о своих отношениях с Зарецкой. Струсил, выходит, а? Как страус, голову под крыло? Правильно назвал тебя комиссар донжуаном. Любишь — доказал бы там. Шкуру снимать не стали бы. Заварил кашу сам, а теперь расхлебывай ее сообща, — Федор несколько раз чиркнул спичкой о коробку, чтобы прикурить папироску с изжеванным мундштуком, но спичка сломалась от сильного нажима. — А ты думаешь, мне легко и тут не свербит? — Светаев тоже поколотил себя кулаком в грудь. — Да, я вдвойне за тебя мучаюсь, совесть моя тоже не совсем чиста. Скоро возвращается Зарецкий — прекращай все, выбрось дурь из головы.
Ласточкин вскочил, как ужаленный. Лицо его покрылось пунцовыми пятнами.
— Поздно! Не дурь в голове, Федор, — сказал он с нажимом, — а боль в сердце, поймите…
Светаев смял папироску, бросил ее в угол комнаты.
— Понять — это еще не значит простить тебя, такое не прощается. Исправляй добропорядочным поведением.
Ласточкин вскинул голову.
— Я не прошу прощения, и не вижу своего преступления Разложение семьи готовы приписать мне, а семьи-то там нет! Она давно распалась, развалилась. Зарецкие не живут семьей, а только под одной крышей, если вы хотите знать правду. Ну, вот и судите теперь меня за разложение семьи…
Он стал нервно потеребливать около бородавки на подбородке реденькие волосы, оставшиеся не выбритыми, и тоскливым взглядом обвел товарищей.
— Обстановка осложняется, — неопределенно произнес Аксанов. — Ну, а что же ты думаешь сделать, когда вернется комбат?
— Перчатку в наше время не бросают в лицо, а то я первым бросил бы ее.
— Тоже мне, купринский герой! — ехидно заметил Светаев. — Тебя серьезно спрашивает Андрей.
— Я серьезно и отвечаю, — глаза его горели. — Не прощения же мне просить.
— Шалый ты человек, Колька. У тебя язык наперед ума рыщет, — и Андрей отрешенно махнул рукой.
— Ты скажи нам начистоту, как друзьям: серьезно ли это? Надо все решить, — с жаром произнес Светаев, — а то мы закрутим это дело так, что тебе будет тошно.
Ласточкин сразу сник, понурил голову.
— Сделаю по-вашему, — и заплакал.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Когда Сигаков подходил к корпусам начсостава, в окнах уже не было огней. Ровный, густой мрак окутывал землю. «Поздно, — подумал он, — спит». Но хотелось именно сегодня передать свои мысли командиру.
Он остановился на крыльце и еще колебался. Потом поднялся по лестнице на второй этаж и настойчиво постучал.
Дверь открыл Аксанов.
— В чем дело? — с тревогой спросил он. — Почему поздно?
Аксанов отошел от двери вглубь, накинул на плечи плащ. Сигаков последний раз был у командира весной, до его поездки в отпуск, и теперь заметил, как изменилась комната. На стенах висели рамки с приготовленным холстом, какие-то наброски углем на бумаге, на столе валялись тюбики с краской, кисти, стояли флаконы с гуашью, а в углу на самодельном мольберте — незаконченная картина, которую он готовил к армейской выставке.
— Рассказывай, — попросил Аксанов.
— Я много думаю о Бурцеве.
Андрей понял, что он хочет изложить какие-то новые для него мысли, но не умеет их выразить, и заговорил сам о том, что забота о человеке, внимание к бойцу — качества, без которых не может быть чуткого командира. Он дал возможность Сигакову собраться с мыслями и высказать их полнее.
— Я тоже наблюдаю за Бурцевым. Скажу, растет парень, в комсомол принимать можно.
— Я проверял Бурцева. Хорошие знания… Завтра выход в поле, я хочу назначить его начальником рации.
— Не возражаю. Еще что? Схема непонятна? Ну, это проще…
Две головы низко склонились над картой. Аксанов наметил схему связи на отдельном листе.
— Первое положение, — пояснил он, — я нанес синим карандашом, второе — выделил красным… Скажи теперь, где лучше разместить радиостанцию?
Он вскинул лукаво прищуренные глаза на Сигакова, улыбнулся, желая этим подбодрить его, но понял, что тому трудно сразу ответить.
— Радиостанцию лучше разместить вот здесь, — Аксанов нарисовал условный значок рации на карте и просто объяснил: — Это увеличит слышимость в нашу сторону и сократит ее в направлении противника. Почему? Надо учитывать естественные препятствия для распространения волн… Смотри на карту. Мы двигаемся в юго-западном направлении. Слева от нас — кустарники и лес, справа — маленькая возвышенность. Где лучше выбрать место для рации?
Недолго думая, Сигаков ответил:
— В кустарнике… здесь хорошая маскировка…
— Верно, но для рации важна не только наземная маскировка. Надо уметь маскировать радиоволны. А для этого я на своей схеме определил место — обратный склон высоты, избежав подслушивания нашей рации…
Сигаков чуть откинул стриженую голову назад и уставился на командира.
— Непонятно, — признался он.
Тогда на бумаге возникла схема движения радиоволн. Часы показывали полночь. И когда Сигаков собрался уходить, Аксанов заметил:
— Внимательнее надо быть, я об этом рассказывал.
Сигаков благодарно пожал руку Аксанова и молча вышел. Он долго стоял у квартиры командира. Ему не хотелось уходить. Чувство большой искренней дружбы переполнило его сердце. Сигаков обошел здание и стал смотреть на освещенное окно. Он видел, как прошел Аксанов и тень от него задержалась на занавеске. Потом свет погас, и все вокруг погрузилось во мрак, только выступили ярче мерцающие звезды на небе. Ночь была тихая. Свежая струя бриза несла с моря запахи водорослей и соли. Ему было легко и приятно. С такими чувствами уходят от друзей. Ему хотелось запеть громко, сильно, чтобы голос его услышали бойцы, но гарнизон спал, и петь было нельзя.
В казарме, перед сном, Сигаков осмотрел койки своего отделения. Бойцы спали. Он остановился около Бурцева и при слабом освещении лампочки, горевшей на столике у дневального, старался разглядеть его лицо. Хотелось сказать ему, что командир взвода согласился, что надо оправдать доверие. Бурцев, упрятав лицо в подушку, крепко спал, и было слышно его спокойное и равномерное дыхание. Сигаков, подобрав спустившееся одеяло, лег и сам, но уснуть не мог. Летняя ночь была душной. В открытое окно струились запахи тайги. Они освежали голову.
…Месяц назад, когда Аксанов еще находился в отпуске, комсомольцы отделения Сигакова говорили о боевой подготовке и социалистическом соревновании. Бойцы утверждали:
— Наше отделение должно быть первым в роте.
— Бурцев всех тянет назад.
— Я отстаю? — обиделся боец. — Сам стану отличником. На то и соревнование…
— На буксир тебя берем, — разъясняли ему. — Что же обижаться? Мы все болеем за тебя.
— Болейте за себя.
— Самолюбив, — шепнул Киреев командиру. Сигаков, терпеливо слушающий спор, кивнул головой в знак согласия. Он думал о том, как лучше помочь Бурцеву. Пунцовое лицо Григория с нахмуренными бровями выглядело злым, было неприятно.
— Вы сознательный боец, — повторил в последний раз Киреев.
— Ну? — пробурчал невнятно Бурцев, встал, обвел всех непонимающими глазами. На него испытующе смотрели комсомольцы. Он не выдержал их взгляда и сердито спросил:
— Не верите в мои силы? Что молчите? — голос его дрогнул.
Тогда Сигаков пошел на хитрость.
— Товарищи! А Бурцев действительно сознательный боец, и стоит ли прикреплять к нему отличника?
Бурцев улыбнулся. Загорелое лицо его сделалось доверчивым и открытым. Прежнее возбуждение бойца иссякло, он сразу будто обмяк. И Сигаков принял другое решение. Комсомольцы, получая задания от командира, стали незаметно оказывать помощь бойцу.
Был ли Бурцев в караульном помещении, на привале во время похода, находился ли в ленуголке, сидел в блиндаже на стрельбище или дневалил, они понемногу заговаривали с ним на разные темы. Он задавал вопросы, обсуждал, доказывал свою правоту или выслушивал замечания товарищей. Мало-помалу он незаметно для себя втягивался в споры и разговоры.
— Ну как Бурцев? — спрашивал Сигаков у комсомольцев.
— Идет в гору.
Так прошел месяц. Рота готовилась к выходу в поле. Проверяли знания красноармейцев. Сигаков спрашивал всех одинаково строго. Бойцы отвечали спокойно и деловито. Но командир отделения чувствовал: все ждали ответа Бурцева, словно хотели услышать что-то новое и необычное. Командир задал ему вопрос посложнее.
Бурцев задумался. На лицах комсомольцев вдруг выразился испуг, но ответил он уверенно и правильно. Все облегченно вздохнули.
— Победа дается упорством, — заметил Сигаков. — Закрепляйте знания, не останавливайтесь на достигнутом.
* * *
— Проверяю вашу зрелость. Перед нами поставлена задача — обеспечить бесперебойной связью разведывательное ядро с главными силами отряда.
— Понятно, — ответил Бурцев. — Можно не сумлеваться…
Аксанов улыбнулся и, стараясь не обидеть красноармейца, осторожно поправил:
— Есть слово — сомневаться.
— Забываюсь… Привычка.
— Привычку бросить пора, — и пошутил: — Нынче девушки в колхозе разборчивы, любят культурных, — и серьезно спросил: — Значит, все будет в порядке?
— Не сумле… — Бурцев запнулся, — не сомневайтесь.
К выполнению задачи он приступил неторопливо и обдуманно. Бурцев выполнял ее так, как если бы все происходило в боевой обстановке, а не на занятиях. За ним наблюдал Сигаков, учил:
— Действуй на занятиях так, как будешь действовать на войне.
— Я так и мыслю, — говорил Бурцев и делился с командиром отделения: — На войне надо быть твердым и выносливым, не плестись в хвосте, поднимать дух других, все видеть, все слышать, все замечать. Верно я думаю, командир?
— Верно, Бурцев.
— Первым в бой пойдешь, значит, люди пойдут за тобой, — рассуждал боец, — и слова твои мимо ушей не пройдут, а если говоришь, да не делаешь, косо посмотрят на тебя и только. Я это по колхозу знаю, бригадирничал намного с рыбаками. Вот так я представляю себя на войне, командир.
Решение тактической задачи подходило к концу. На опушку леса, где находился Бурцев, на верховой лошади прискакал Аксанов. Первый рапорт Григория, хотя он и был сбивчив, Андрей выслушал серьезно, не моргнув глазом.
— Хорошо, совсем хорошо! Можно стажироваться на младшего командира.
— Я хотел бы, — несмело вымолвил Бурцев.
— Поучишься немного и будешь младшим командиром.
Сигналист протрубил отбой. Бурцев весело насвистывал «Буденновский марш».
— Что-то я тебя не узнаю, — заметил Киреев.
— Хорошо мне.
— А помнишь собрание?…
Бурцев наклонил голову, хотел что-то сказать в оправдание, но только буркнул:
— Глупо тогда получилось.
Рядом, поддерживая лошадь под уздцы, стоял довольный Сигаков и улыбался.
После разбора тактической задачи Аксанов от лица службы вынес благодарность всему отделению. Он оглядел лица бойцов, немного усталые, но довольные, и добавил:
— Объявляю отличником боевой подготовки товарища Бурцева.
Бурцев сделал два шага вперед и приложил руку к козырьку фуражки.
— Служу трудовому народу!
* * *
Мартьянов побывал на партийном собрании в батальоне Зарецкого. Обсуждался вопрос о подготовке к предстоящей чистке партии. Выступали многие, говорили дельно, вносили ценные предложения, затрагивая не только вопросы боевой и политической подготовки, но и строительства.
Люди батальона на стройке работали безотказно и самоотверженно. Он знал это и не раз отмечал в приказе по гарнизону их успехи. Много писала о них и газета. Однако, слушая выступления коммунистов, Семен Егорович вспомнил разговор с Шаевым. «Прав был, тысячу раз прав большеголовый, упрекнув, что оторвался от парторганизации».
То, что тревожило Мартьянова, тревожило и рядовых коммунистов батальона — это сроки окончания строительства, боевая и политическая подготовка, отработка стрелковых задач к осенней инспекторской поверке. Нет, как бы занят ни был, а следует находить часок и бывать на собраниях в ротах, батальонах, батареях, освежать и обогащать себя.
Мартьянов сказал о боевой проверке армейских большевиков.
— Надо понять всем нам, товарищи, что чистка партии необходима. Не место в ней перерожденцам и ревизионистам, маловерам и нытикам, примазавшимся и замаскировавшимся врагам, готовым в трудную минуту пустить нож в спину…
Собрание закрылось, а коммунисты не расходились. Они, окружили Мартьянова и спрашивали его то об одном, то о другом, интересуясь внутренними и международными событиями. И он сделал вывод, что, должно быть, проводимые политзанятия и пятиминутные политинформации не удовлетворяют запросов красноармейцев и младших командиров.
Коснулись новой боевой техники и воспитания бойцов.
— Три качества должны быть у военного человека, — сказал Мартьянов, — инициатива, смелость и дерзость. Эти качества зародились еще в гражданскую войну, они живут и совершенствуются сейчас. Их нельзя отрывать от сегодняшней техники. Техника выше поднимает инициативу, смелость, дерзость бойца при выполнении боевых заданий. Правильно говорю? — обратился он к молодому командиру взвода.
— Совершенно верно!
— В этом секрет наших сегодняшних и будущих побед. Нам, коммунистам, забывать об этом нельзя.
— Надо знать лучше противника, чтобы легче побеждать, — пощипывая редкие усики, добавил командир взвода.
— Очень правильно! — воодушевился Мартьянов. — Жмите на изучение японской армии, ее тактики, вооружения. Побеждать тогда легко, когда знаешь своего врага, ориентируешься в его армии, как в своей, — он поправил усы, тряхнул головой. — Вы думаете, японцы, немцы, французы не изучают Красной Армии. Шалишь. Специальные университеты создают. Особенно японцы. Я вот такой случай знаю, на курсах «Выстрел» это произошло. Вдруг японские атташе изъявили желание учиться в Военной Академии: мол, Красная Армия самая передовая армия в мире, поэтому неплохо бы ее опыт перенять. Настрочили заявления наркому. Нарком не будь плох, смекнул. «Хорошо, говорит, согласен, но при одном условии». И условьице свое подкинул: мол, в японской армии высоко поставлена политработа, не будете возражать, если несколько комиссаров пошлю в ваши школы, пусть обменяются методами работы. Ну, сразу и охоту отбил. Желание у японских атташе пропало. Вот они какие, враги-то, ничем на брезгуют. Врагов нужно знать, чтоб побеждать их наверняка и с меньшими потерями для Красной Армии…
На квартиру Семен Егорович возвращался бодрым, хотя изрядно намотался за долгий летний день. Хотелось взять гармонь, давно уже ее не держал в руках, растянуть меха так, чтобы захлебнулись голоса.
Но был уже поздний вечер, когда Мартьянов шумно ввалился и еще от дверей звонко и мягко произнес свою излюбленную фразу:
— Горячего чайку бы, Аннушка! — жена поняла, что Семен Егорович возвратился в хорошем расположении духа.
— Что задержался, Сеня?
— Дела-а, — протянул добродушно, — дела-а, супружница моя. Умру, а они меня и в могиле, кажись, найдут.
— Слова-то какие, не вяжутся с твоим настроением, — отозвалась Анна Семеновна.
— Потому и говорю, что не вяжутся. Объездил, матушка моя, полгарнизона за день, аж поясницу заломило, и успел побывать на партийном собрании в батальоне Зарецкого. Вот люди-то там, прямо скажу — хозяева жизни!
Чайник давно уже стоял на столе, прикрытый цветастой «рязанской бабой» и поджидал Мартьянова вместе с ужином. Семен Егорович постучал носком умывальника на кухне, протер досуха холщовым полотенцем грубоватые, обветренные руки и прошел к столу. Закусывая и запивая горячим, крепко заваренным чайком, он рассказывал жене все накопившееся за день из того, что мог поведать смешного, забавного и важного из жизни гарнизона.
Анна Семеновна привыкла к подобным «отчетам» мужа за чашкой чая. Она слушала и Думала, что были они в разлуке десять-двенадцать часов, а казалось, не видели друг друга несколько дней.
— Какие люди в батальоне Зарецкого! — с прежним восхищением проговорил Семен Егорович, отпивая чай из стакана в серебряном подстаканнике, подаренном женой в день рождения.
Анна Семеновна осторожно спросила:
— А сам Зарецкий-то скоро вернется?
— Ждем. А что?
— Всякие разговоры ходят об его жене.
— Язык без костей, пусть мелют, — Мартьянов посмотрел на морщины, густо собравшиеся вокруг глаз жены. — Сморщилась. Ну, что там говорят еще?
— С Ласточкиным она встречается.
— Дело молодое, пусть встречается, — пошутил Семен Егорович, а потом серьезнее сказал: — Высечь ремнем этого девчатника, чтоб на чужих жен глаза не таращил, а знал девок. Теперь их в гарнизоне прибавилось, — и спросил о другом: — От Алешки нет писем? Забыл, дьявол его раздери, не пишет, понимаешь.
Лет восемь назад Мартьяновы усыновили воспитанника полка. Пожил он с ними немного, определил его Семен Егорович в пехотное училище. Нынче должен окончить его, получит звание командира взвода. Уже взрослый, самостоятельный человек.
— Оно и понятно, — продолжал он свою мысль. — Приемный. Гришка был бы не такой. Теплее. Родной сын…
Мартьянов смолк. Анна Семеновна почувствовала всегдашний укор в его словах. Детей своих у Мартьяновых не было, а когда они оба касались этого разговора, он недовольно смолкал, а она чувствовала себя виноватой, хотя вины в этом ее не было — после перенесенной болезни и операции Анна Семеновна навсегда лишилась счастья материнства, самого дорогого в жизни женщины.
— Не печалься, я ведь не виню тебя, — он подошел к ней, взял за плечи, наклонился и провел несколько раз гладким подбородком по ее разгоревшимся щекам. Потом отошел к голландке, прижался к ней спиной, словно хотел погреться, и заговорил:
— Ну, нет у нас детей, где ж возьмем, если нет? Но думать-то об этом не возбраняется, Аннушка? Вот я и думаю иногда при встрече со здоровыми, крепкими парнями в ротах: «Мой сорванец Гришка был бы таким же». Закрою глаза и представляю его красноармейцем, потом командиром, но не гражданским.
Анна Семеновна не перебивала мужа, хотела, чтобы он выложил все, что думал. Выскажет, и ему будет легче.
— Вот и думаю, — продолжал он, — умирая, родители могут завещать детям продолжить с честью их любимое дело. Правда, всегда на место выбывшего из строя бойца встает другой, чей-нибудь сын, но как хочется, чтоб это был твой…
Мартьянов снова подошел к жене.
— А киснуть-то не надо, Аннушка. Не только в детях счастье.
Семен Егорович заставил повернуться жену лицом к окну, а потом шагнул, широко распахнул его створки.
— Вот тоже наше счастье, и нами оно рождено! — и указал на яркие электрические огни гарнизона. — Доброе дело на век. Красуйся!
ГЛАВА ПЯТАЯ
Милашев ходил и твердил слова стихотворения. Стихотворение давало только тему, нужно было к нему написать мелодию. Он насвистывал отдельные музыкальные фразы, но законченного предложения с нужной трактовкой темы не получалось.
Увлеченный насвистыванием мотива, Василий незаметно зашел в глубь леса. Тихо шумела тайга. Он присел на пень и стал вслушиваться в монотонные и разноречивые звуки.
И вдруг откуда-то ворвалась ритмичная дробь барабана. Это с дальнего стрельбища донеслись то короткие, то продолжительные очереди пулемета, и эхо многократно повторило эту дробь, пока она не замерла совсем. Непрошеная дробь барабана не нарушила общего лейтмотива, а только усилила его, повторила… «Вот этого и не хватает для песни. Фраза найдена. Теперь ее нужно быстрее проиграть, послушать, как она прозвучит».
Милашев вскочил, побежал в клуб и, сев за рояль, ударил по клавишам. «Найдена общая кайма, уловлен контур. В таком темпе пойдет вся песня».
Еще раз проиграл он песню и вполголоса запел:
Ему показалось, что песня прозвучала просто и сильно. Он записал мелодию на нотные листы…
И вот песня написана. Ее разучили в ротах, поют на вечерних поверках. С того дня прошло два месяца, а Милашева все еще волнует какая-то, на его взгляд, неясно выраженная мысль, все чего-то не хватает…
Что же он упустил? Он подслушал тему. Где? Странно! В тайге… И сразу же написал песню.
Мимо окна проходила рота. Красноармейцы пели «Песнь о десятке». Милашев встал, отодвинул книгу, раскрыл окно. «Надо со стороны послушать, правильно ли звучит песня. Моя и не моя песня. Здесь была пауза, а голоса протянули, и сразу чувствуется, что пауза лишняя. Песня ровнее, сильнее и бодрее звучит без паузы».
Аксанов, который командует строем, ускорил темп. От этого и песня зазвучала мощнее. Василий бросился к столу, перерыл нотные листки и с нетерпением пробежал глазами по нотным строчкам. Да, счет расходился. «Это получилось потому, что песню писал один, а сейчас ее пел коллектив и каждый старался внести свое участие в исполнение песни».
Милашев раскрыл нотную тетрадь и с лихорадочной быстротой стал менять в песне темп, уточнять верхние и нижние ноты. Местами песню следовало играть и петь не только в полную силу. Нет, форте должно перерастать в фортиссимо. Так он сидел, до тех пор, пока сиреневые сумерки не спустились на землю, а линейки нот и точки не стали сливаться в сплошную серую массу.
* * *
Начальник связи встретил Ласточкина вопросом:
— Вы изменились за последнее время. Что с вами? — он исподлобья окинул изучающим взглядом комвзвода.
— Не замечаю в себе перемен, — сухо ответил Ласточкин.
— Грубите старшим командирам, опаздываете на занятия, появился холодок к работе. Старого воробья на мякине не проведете… Здесь неудобно разговаривать, зайдемте к вам на квартиру…
Они шли несколько времени молча.
— У вас исчезла заинтересованность к службе, захромала дисциплина. А отчего? Меня больше всего беспокоит это.
— Не иначе, от любви, — иронизируя, недовольно сказал Ласточкин, едва сдерживая себя.
Овсюгов достал серебряный портсигар.
Комвзвода зажег спичку и дал прикурить комроты.
— Спасибо. Я и хочу сказать, зло кроется в вашей личной неустроенности.
Они поднялись на крыльцо и вошли в подъезд. В комнате был полумрак. Они присели на табуретки возле стола с разбросанными на нем книгами и продолжали беседовать. Овсюгов говорил о том, что плохое настроение командира передается красноармейцам. Ласточкин порывался возразить.
— Вы обождите, — повысив голос, требовательно сказал начальник связи, — послушайте сначала. В молодые годы я тоже пережил это угарное состояние. У кого не было, черт возьми, увлечений в юности. Влюбленному, как и пьяному, — море по колено. Я тоже увлекся настолько, что забыл про службу. Дело зашло далеко, — он вздохнул, — с женщинами связался, говори, попал в неприятность. Там было не было, а разговорчики на свет уже появились. Разговорчики — самое страшное для молодого человека. Я из-за них партию потерял. Был грех, не утаишь. Вот она, любовь-то куда хватанула! И сейчас оправиться не могу. А в личной тоже неприятности — осадок на всю жизнь.
Ласточкин не думал раскрывать перед командиром роты своих душевных мучений и тревог. Горькие морщинки появились вокруг его рта.
— Ничего особенного не было. Товарищеские отношения. Танцевал. Провожал. Хорошая, чуткая женщина…
— Все они хорошие и чуткие до известной точки нагрева. А как дошло до нее — закипит и, говори, пропал… Ничего особенного! — Овсюгов многозначительно ухмыльнулся. — Зато она по-другому расценивает, — он насмелился назвать имя, — Ядвига — женщина заметная. Она, как звезда, сияет, Но толку-то что в этом? Быстро погаснет. Пока сияет, вот и мутит молодые головы. Неудобно передавать чужой разговор, да скажу. Пришла она к жене и поделилась: «Мы с Колей напропалую закрутили»…
Ласточкин вскочил, сверкнул голубоватыми глазами.
— Враки! Не верю, не верю, слышите!
Он вскинул руки, а потом скрестил их на груди и неудержимо рассмеялся. Хохот его — резкий, нервный — потряс стены.
Пораженный Овсюгов оборвал разговор. Он уставился мутными глазами на комвзвода, пытался разгадать причину его смеха.
— Надоело, слышите, надоело! Я уже сон потерял от нравоучений. Может быть, вы прикажете мне не встречаться с Ядвигой? Ну, приказывайте! — выкрикнул Ласточкин.
Овсюгов посчитал лучшим перенести разговор до более удобного случая.
— Вы нагрубили мне, — сказал он упавшим голосом, — я не обижаюсь. Есть пословица — не в свои сани не запрягайся. Я попрошу лишь об одном, подумайте над моими словами.
Начальник связи достал часы: он был пунктуален.
— Вам надо обедать. Не задерживаю. Пока.
Выходя, Овсюгов наставительно повторил:
— Подумайте над нашим разговором…
Когда дверь за ним закрылась, Ласточкин заскрипел зубами, бухнулся на топчан и спрятал голову под подушку.
— Словно сговорились, все об одном и том же.
Раздался знакомый стук в дверь. Он знал, за дверью Ядвига, и еще плотнее придавил голову подушкой. Она вошла осторожно. Николай почувствовал легкое прикосновение теплой и дрожащей руки. Ядвига присела на топчан и стала ласково гладить его плечо. Он откинул подушку с намерением грубо закричать на нее, но сразу обмяк. На него смотрели печальные, полные слез глаза Ядвиги. Она молчала, и Ласточкин понял: Зарецкая слышала разговор с Овсюговым. Он хотел ее спросить об одном, говорила ли она с женой начальника связи, но Ядвига предупредила:
— Сплетни, бабьи сплетни. Зависть…
Николай присел, прижался ладонями к ее мокрым щекам, закинул голову Ядвиги с рассыпавшимися волосами и заглянул в ее лучистые глаза.
— Правда?
Она не сказала, а только сделала движение губами, и Ласточкин припал к ним долгим поцелуем.
— Я это знал, не поверил ему.
— Вы так кричали, что я все слышала. Не говори ничего, — и прижалась к нему, подумала, тихо проговорила:
— Завтра приезжает муж…
Ласточкин только крепче прижал Ядвигу к груди.
— Я встречу его и расскажу все.
Зарецкая промолчала. Он понял, что она одобряет этот шаг.
…Вечером, получив разрешение от начальника связи, Ласточкин, под предлогом проверить дальние посты, оседлал Вороха и выехал на полустанок Кизи. Он побеседовал с бойцами, несшими дежурство, проверил их знания, оружие, средства связи. Ночь провел в каком-то забытьи… Сон не приходил до утра. Только на рассвете он заснул, но сразу же вскочил, как только проснулись бойцы и застучали у костра котелками, готовя завтрак.
Голова казалась разбухшей, тяжелой, все тело разбитым. Вскочив с нар, не обуваясь и не одеваясь, Ласточкин побежал к озеру и бросился в прохладную воду, чтобы освежиться. Он долго не выходил из воды. Плавал, нырял. Почувствовав, что уже основательно продрог, Николай выскочил на берег, пробежал по зыбкому, мокрому песку метров пятьдесят, согрелся и только после этого возвратился к избушке.
Чай вскипел, и Николай с бойцами позавтракал. Катер ушел на амурский берег встречать хабаровский пароход.
Этот час прошел для Ласточкина в нервном напряжении. Говорят: «Рыбку ешь, да рыбака знай», а как раз он и не знал Зарецкого-то. Встречались они часто, говорили вроде обо всем, рассказывали анекдоты, играли в шахматы, а что за человек был Зарецкий, Ласточкин так ясно и не представлял себе. А вот теперь надо подойти к человеку, затронуть его самое сокровенное, а с какой стороны приступить — неизвестно.
В ожидании возвращения катера он прилег на траву, срывал былинки, жевал их и с безразличием смотрел на сверкающее сероватое озеро, на поверхности которого изредка показывалась черная спина играющей рыбины. Кругом все жило обычной жизнью: свистели птицы, беззаботно летали яркие бабочки, стрекотали кузнечики, ползали муравьи, шелестела трава, а он, потревоженный, напряженный, беспокойно метался со своими мучительными думами. «Скоро конец — одно или другое…» А что это было одно или другое, он так и не мог представить.
Катер стал подходить все ближе к берегу. Ласточкин поднялся, оправил гимнастерку, застегнул воротник, подтянул ремень. Он сделал все это для того, чтобы сосредоточиться на чем-то другом, постороннем.
Комвзвода видел, как спрыгнул Зарецкий на мостки и проворно пошел по прогибающимся доскам, держа в левой руке небольшой чемоданчик в белом чехле. Увидев комвзвода, Зарецкий искренне обрадовался ему, весело крикнул:
— Ласточкин, здравствуй!
Они поздоровались, не подав руки друг другу. Зарецкий, взглянув на комвзвода, на его осунувшееся лицо, тревожно горевшие глаза, участливо проговорил:
— Болен, что ли?
— Нет! У меня с вами разговор будет.
— А обождать нельзя, пока я позвоню в полк и закажу лошадь? — удивляясь такой спешке, спросил он.
— Нет! — решительно ответил комвзвода.
Зарецкий оставил возле мостков чемоданчик, и они пошли вдоль берега.
— Я слушаю. Что за чрезвычайное происшествие? — в прежнем, полусерьезном тоне проговорил Зарецкий.
— Я люблю Ядвигу, — коротко сказал Ласточкин.
Зарецкий остановился.
— Довольно шутить! — произнес он, хотя по тону, каким были произнесены слова, понял: Ласточкин говорил серьезно.
— Я люблю Ядвигу, — повторил Ласточкин с прежней настойчивостью и повернулся к комбату, открыто и прямо взглянул на него.
— Мальчишка! — взревел комбат, весь побагровев. — Как ты смеешь говорить мне об этом?
Ласточкин до крови прикусил нижнюю губу, глаза его решительно сверкнули, подбородок мелко задрожал.
— Комбат, опомнитесь! — грозно и предостерегающе выговорил он. — Сперва рассуди, а потом и осуди, но пойми: правду сказал сейчас…
— Молчи! — крикнул Зарецкий.
— Я думал серьезно поговорить. Не хочешь — не надо, — он запнулся. «Ты» он никогда не говорил комбату, даже в домашней обстановке. — Ядвигу не тронь, она ни в чем не виновата, — предупредил Ласточкин и косо посмотрел на комбата, сделавшегося сразу жалким в его глазах. Он твердо и торопливо зашагал от него, высоко и гордо вскинув голову.
— Лошадь мне! — крикнул Ласточкин бойцам, не доходя до избушки. — Возьмите чемодан комбата Зарецкого и вызовите ему подводу. — Он легко вскочил в седло и ускакал в гарнизон.
Зарецкий не сразу пришел в себя. Через два часа, положив чемодан в облупившуюся двуколку, он сел на любимого карего жеребца, истосковавшегося по седоку, и тронул его наметом. Настроение было самое подавленное, гнетущее. С ним по дороге повстречался Шафранович. Они остановили лошадей. Поздоровались. Тот поинтересовался:
— Как с учебой, товарищ Зарецкий?
Комбат ответил с неохотой, что принят, осенью занятия.
— Завидую. Счастлив! Покинешь сей прелестный край. А я вот буду коптить здешнее небо, черстветь душой и телом, — его охватила злость на все, на себя, на жизнь, на людей, захотелось сделать больно этому молчаливому человеку, будущему слушателю академии, и Шафранович с издевкой произнес:
— Век учись, а дураком подохнешь. Пока ты с академией возился, Ласточкин был счастлив с твоей женой, — и злорадно захохотал.
Зарецкий поднял голову, смерил инженера презрительным взглядом.
— Какой же ты негодяй, Шафранович, — пришпорил жеребца и ускакал.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Чистка проходила в летнем театре. Члены комиссии находились на сцене, украшенной портретами вождей и плакатами. Особенно выделялся ленинский лозунг, протянутый над аркой:
«Быть коммунистом — это значит организовывать и объединять все подрастающее поколение, давать пример воспитания и дисциплины в этой борьбе».
Желающие участвовать в чистке разместились на скамейках, прямо под открытым небом. Для лучшей слышимости на елке установили мощный репродуктор.
Посмотреть и послушать, как будут чистить коммунистов, собрались беспартийные бойцы, вольнонаемные рабочие УНР и жены начсостава.
Председатель комиссии Руднев, с четырьмя золотистыми нашивками на рукавах темно-синего кителя, с наглухо застегнутым воротником с белой каемкой подворотничка, прежде чем начать проверку, коротко сказал о политическом значении этой работы, проводимой партией в интересах укрепления ее рядов.
Он говорил неторопливо и негромко, но все слышали четкие фразы. Председатель комиссии легким броском головы закинул назад черные пряди волос, свисающие ему на глаза, и призвал всех активно участвовать в чистке. Во всей фигуре его, подобранной и аккуратной, чувствовалась уверенность и сила.
Чистку начали с Мартьянова. Он медленно поднялся на сцену, подал партийный билет председателю, повернулся к сидящим, окинул их открытым взглядом. Все здесь было близким ему, как и люди, которые сейчас смотрели на него и ждали, что он скажет в такой ответственный момент. И Мартьянов заговорил спокойно и твердо о том, кем он был раньше, какой тяжелый путь прошел, чтобы стать рядовым солдатом, партии.
Он говорил о себе без лишних и громких слов. Когда он коснулся службы в старой армии, то от слов его дохнуло жизнью старого, дореволюционного солдата. Царская армия! В шесть утра — горн. В семь — чай, хлеб, два куска сахару. Потом прямо на плац — начиналась муштра. В обед — щи да гречка, 22 золотника мяса, если не постный день. Затем снова муштра. Ужин. И опять каша да щи, но уже без мяса, а на закуску поп с молитвами и проповедями.
В кучке связистов сидел Григорий Бурцев, слушал и не представлял, как могли тогда люди служить в солдатах. То, что говорил Мартьянов, казалось неправдоподобным. Но он знал, что так и было, так жилось от первого солдата при Петре до последнего — при царе Николае.
Но вот Мартьянов коснулся того, как ему, унтер-офицеру, раскрыл глаза на жизнь питерский рабочий-большевик. Он возвратился с фронта в родные места, но в своей деревне уже не застал ни жены, ни сына. Где они теперь: живы или погибли, так и не знает. И тогда у ворот родного гнезда, охваченный неистовой злобой на весь старый мир, он возглавил партизанский отряд. Можно ли было ему, Мартьянову, оставаться в стороне, не брать в руки винтовки, не мстить врагам за разрушенную семью, за исковерканное счастье?
Несколько сот человек, сидящих на скамейках, молчали. Бурцев забыл обо всем — рассказ командира потряс его суровой прямотой и откровенностью.
Руднев не прерывал рассказа Мартьянова — яркой исповеди человека. Он думал: «Перенести столько невзгод, и любить людей — это значит проявить тот незаметный, будничный героизм, к которому все привыкли и перестали даже ценить его: дескать, что же тут такого — обычное дело». Сам рабочий, он невольно вспомнил, как, будучи юношей, штурмовал Зимний дворец.
Светаев торопливо записывал в большую тетрадь. И тоже думал: «Какая же красивая душа у Мартьянова!» И спрашивал себя: «Ради чего все это пережил, испытал командир?» И отвечал: «Ради партии и народа».
Там, где сидели женщины, произошло маленькое замешательство. Клавдия Ивановна, склонившись к Мартьяновой, уговаривала:
— Анна Семеновна, перестаньте.
— Нет, я не плачу, не плачу, — вытирая слезы, катившиеся по щекам, тихо говорила та. — Это минутная слабость, она пройдет.
Председатель поднялся и спросил, будут ли какие вопросы к товарищу Мартьянову. Поглаживая щеки и подбородок, он осмотрел ряды скамеек. Глаза красноармейцев, командиров были устремлены на Семена Егоровича. Они словно все еще жили тем, о чем только что рассказывал командир.
Руднев перевел свой взгляд дальше, на тайгу, разомлевшую от полуденного солнца. По дороге гуськом тянулись подводы. Лошади, запряженные в передки, везли бревна. Сзади них серым хвостом поднималась пыль. «Подвозят строевой лес для Дома Красной Армии», — прикинул председатель комиссии.
Собрание молчало. Налив в стакан воды, Руднев отпил несколько глотков и внимательными глазами опять окинул сидящих.
Шаев снял фуражку, вытер платком вспотевший лоб. Он терпеливо выжидал, что будет дальше. Ему не хотелось первым говорить о Мартьянове, пусть лучше вначале скажут другие.
— Есть вопрос, — неожиданно раздался голос. Поднялся десятник Серов. — Скажи-ка, где дрался с гадами Советской власти?
Руднев приветливо улыбнулся и попросил, чтобы Мартьянов коротко рассказал об этом.
— Хорошо! — и Семен Егорович, повернувшись к председателю комиссии, шутливо добавил: — Мне бы географическую карту с указкой. С картой-то биография нагляднее будет, — и стал называть города и деревушки, где он бывал солдатом, унтер-офицером, командиром партизанского отряда, а потом командиром роты, батальона и, наконец, полка.
— Все ясно, — сказал Серов.
— Если ясно, то кто желает выступить? — спросил Руднев и дал слово красноармейцу. Бурцев не сразу выбрался и, не дойдя до сцены, повернулся, сбивчиво заговорил:
— Товарищ Мартьянов — правильный большевик, у него есть чему поучиться молодым бойцам, — Бурцев запнулся, откашлялся и повернул голову в сторону председателя комиссии. — Я все сказал…
Красноармеец вытер потное лицо рукавом гимнастерки. От волнения у него замельтешили перед глазами лица сидящих.
Светаев, сдвинув фуражку на затылок, старательно записывал. Аксанов наклонился и тихо сказал ему:
— Биография по человеку. Хороший очерк написать можешь.
Выступил комроты Колесников, сказал, что много лет знает Мартьянова как смелого и волевого командира, принимавшего участие в событиях на КВЖД. Боевые подвиги он считал лучшей аттестацией коммуниста.
— Дрался не щадя жизни. Шел впереди и увлекал за собой других. Храбрый, боевой командир. И как коммунист — принципиальный, требовательный к себе и подчиненным… Хочется пожелать товарищу Мартьянову новых успехов на благо родины, — закончил Колесников.
— Зачем так хвалят? Лучше бы чуточку поругали, — заметила озабоченная Анна Семеновна.
— Правда сама себя хвалит, — ответила ей Клавдия Ивановна.
Шаев сначала хотел выступить, но теперь раздумал. Сергею Ивановичу казалось, следовало бы пожелать Мартьянову всерьез подумать об учебе, но об этом они часто говорили и едва ли стоило теперь напоминать ему еще раз. Должен понять сам это неумолимое требование нынешней жизни.
Руднев наклонился поочередно к членам комиссии, затем объявил, что есть предложение считать проверенным товарища Мартьянова.
Дружные, долго не смолкающие аплодисменты были ответом на его слова. Тогда Руднев быстро наклеил марку на партийном билете Мартьянова и подал его командиру.
Теперь на сцене появился Шаев и протянул председателю комиссии партбилет, вынутый из кармана гимнастерки.
— Знаем его, — послышались многочисленные голоса.
— Порядок, товарищи, порядок, — предупредил Руднев, подняв руку, — он для всех обязателен…
Помполит коротко рассказал об основных вехах своей жизни, словно перелистал страницы книги о гражданской войне на Урале и Сибири, о мирных днях Красной Армии. О личном он говорил скупо. Куда с большим воодушевлением он касался общественной жизни, политической и партийной работы. Будто попав в свою стихию, он чувствовал себя увереннее и голос его сразу крепчал:
— Тут верно подметили, что коммунисты — люди государственные. Им много дается, но и много спрашивается. По-другому, товарищи, и не может быть в нашей партии. Что касается меня как коммуниста, то я исполнял все поручения партии и впредь обязуюсь быть ее дисциплинированным членом.
Клавдия Ивановна откинула назад пепельные волосы. На открытом лбу ее блеснули мелкие капельки пота. Она несколько раз приложила к нему смятый комочком платок и тяжело вздохнула. Ей казалось, что Сергей Иванович говорит не так и не то, что надо сейчас говорить на этом большом и ответственном собрании. Она внутренне порывалась помочь ему, но не знала, чем и как и, машинально схватив руку Анны Семеновны, сжала ее.
— Ничего, ничего, все будет хорошо, — понимая ее душевное состояние, прошептала Мартьянова, — твой Сергей Иванович — умница.
А помполит тем временем продолжал:
— Все ли гладко, все ли хорошо в жизни полка? Конечно, нет. И повинны в этом мы с Мартьяновым, а больше всего я, как первый помощник командира, его глаза и уши. С меня и спрос должен быть вдвойне, товарищи.
— Зачем он об этом говорит? — опять забеспокоилась Клавдия Ивановна.
— Надо и говорит. Ему виднее.
— Конечно, конечно, — согласилась Шаева.
Сергей Иванович, засунув большие пальцы за ремень, заговорил о недостатках, какие не успел устранить в быту и отдыхе командиров и их семей, в культурном обслуживании красноармейцев, в проведении их досуга.
Шафранович неожиданно вздрогнул, весь съежился, будто приготовился, что его сейчас ударят. Припомнилось анонимное письмо, отправленное помполиту зимой как раз об этих же трудностях и неполадках в быту. Поступил, как трус, а следовало подписать. Теперь это выглядело бы проявлением смелости, доказывало бы принципиальность.
И вдруг Шафрановича осенила мысль, от которой бросило в жар. Он почти задохнулся от дикой, радости. Да, он скажет сейчас о том, что Шаев толстокож, не проявил внимания к быту командиров, больше умеет «прорабатывать» на заседаниях, чем заботиться о людях, что он сухой начетчик и проглядел в работе главное — живого человека.
Чтобы все прозвучало убедительнее, он раскроет авторство, скажет: вынужден был послать анонимку лишь потому, что боялся гонения за правду. План выступления созрел молниеносно. Он показался Шафрановичу настолько весомым и доказательным, что должен был произвести ошеломляющий эффект. Именно эта мысль как бы придала ему больше силы и смелости, подхлестнула его, а внутренний голос тверже шепнул: «Выступай».
Давид Соломонович осмотрелся по сторонам, словно боялся, что мысли его могут разгадать. Кругом люди сидели плотно, а около него было пустовато. Словно он одинок. Ничего, скоро услышите, что скажет Шафранович! Рано, слишком рано меня выбрасывать на свалку!
Последнее время инженер почувствовал, что к нему стали относиться с большей осторожностью, недоверием, чем раньше. Он не простит себе никогда, если упустит случай и не выступит, не заявит во всеуслышание о себе.
Шафранович слушал рассеянно. Помполит фамилии его не назвал и не мог назвать. Инженера опять поглотила мысль о выступлении. «Однако о чем еще бормочет Шаев?» Он вслушался:
— Я говорю об этом, товарищи, потому, пусть не думают о нас, коммунистах-руководителях, что мы какие-то святоши, люди без ошибок и промахов в своей работе. Они есть и у нас, мы живые и нам присущи ошибки. И если мы говорим о них, значит, здоровы и сильны, не страшимся врага и умеем и должны всегда правде смотреть в глаза, как бы она ни была горька, как бы ни торчала рогатиной в нашем большом деле.
Помполит смолк. Ему задали несколько вопросов. Шафранович пропустил их мимо ушей. И как только Руднев объявил, есть ли желающие выступить, инженер громко произнес:
— Разрешите.
Он нарочито медленно пробирался сквозь ряды скамеек к сцене, чтобы улеглось волнение, охватившее его в последнюю минуту, и чтобы дать возможность слушающим лучше сосредоточиться на его выступлении. Он знал, чем спокойнее будет говорить, тем большее впечатление оставит его речь.
Давид Соломонович взошел на сцену, протер очки, хотя выступать собирался не по написанному. Опять же он сделал последнее умышленно, чтобы этим жестом обратить на себя внимание.
— Центральный Комитет призывает нас развернуть большевистскую критику поведения коммунистов, вскрыть все болячки и тем помочь партии еще теснее сплотить свои ряды. Заслугами в прошлом, как бы они ни были хороши, теперь никого не удивишь. Надо показывать дела, говорить прямо и откровенно о личных недостатках…
Шафранович сделал паузу, проверяя, какое впечатление произвело начало выступления, и продолжал о том, что Шаев, как человек с большими заслугами в прошлом, как коммунист лишь попытался самокритично взглянуть на себя, но не рассказал о безобразиях — не хватило мужества.
— Быт командира не устроен, это факт, — бил словами инженер, — культурный досуг не организован, хотя есть клуб. Кто виновен в этом? Помощник командира полка по политической части…
Шаев весь напружинился. Правильно критикует. Пусть даже резче скажет. «Не принять горького — не видеть и сладкого».
Слушая Шафрановича, Сергей Иванович только подумал, что слишком уж знакомы ему обороты речи. Где он их слышал, кто говорил ему вот эти же слова? Шаев чуть не подскочил от догадки. Анонимка, присланная анонимка! Округленными глазами он посмотрел на инженера. «Автор — Шафранович. Теперь не могло быть никаких сомнений. Вот, вот! И о клубе так же писал: клуб есть, а отдыха в нем не организовано. Тихой сапой действует!».
— А почему это происходит, товарищ Шаев? — инженеру нравилась вопросно-ответная форма, она звучала убедительнее. — Да потому, что очерствело и обросло коркой сердце политического руководителя. Шаев стал толстокож, проглядел в работе живого человека, к которому партия призывает нас быть внимательным и чутким. Может быть, комиссар не знал условий, в каких жили и живут командиры? Если не знал — плохо, он должен был знать, а сигналы были, серьезные сигналы…
Помполит достал платок и вытер лицо быстрыми движениями и торопливо сунул его в карман брюк. Клавдия Ивановна, наблюдавшая за мужем, почувствовала, как ему больно, прижалась к плечу Мартьяновой и глубоко вдохнула недвижный, знойный воздух.
— Что он говорит, что он говорит, ведь неправда, — шептала она.
Анна Семеновна только крепче сжала ее руку и продолжала слушать, думая о Шафрановиче, как о желчном и коварном человеке. Ведь многое в бытовом неустройстве командиров не зависело от Шаева.
Светаев перестал записывать и не спускал глаз с помполита. Он пытался угадать, о чем мог думать Шаев в эту минуту. Редактор взглянул на Мартьянова. Командир грозно нахмурил брови и склонил голову. Только Руднев, казалось, слушал Шафрановича так же, как он слушал других, ничем не выдавая душевного состояния.
— Шаев превратился в сухого начетчика, умеющего критиковать других, но утратил чувство самокритичности. Вы спросите меня, где факты? Пожалуйста! Так было с беспартийным командиром Овсюговым. Из-за боязни расправы за критику я вынужден был написать комиссару анонимное письмо. Теперь я понимаю, что смалодушничал. Осознав свою вину, я долго мучился и говорю сейчас об этом честно. Пусть будет чиста моя партийная совесть.
Шафранович снова протер очки. Сухие неподвижные губы его по-стариковски сжались, нос вытянулся. Он неторопливо сошел со сцены и направился на свое место.
Все были подавлены. Лишь инженер был доволен. Молчание продолжалось недолго. Шехман не вытерпел, взорвался:
— Демагог ты, Шафранович!
Поднялся Руднев и строго предупредил:
— У нас партийная чистка, прошу соблюдать дисциплину, — и попросил Шаева объяснить все по порядку.
Помполит успел обдумать, что и как говорить. Он понимал, замах Шафранович сделал большой, удар нанесен по самому чувствительному месту и отвечать следует внятно и спокойно.
— Шафранович критиковал правильно. Недостатков у меня много больше, чем их подметил выступающий. Я отдаю отчет в том, что исправлять их надо немедля. Теперь о письме, — Шаев обстоятельно пересказал его содержание, не скрыл, что вначале это письмо произвело на него гнетущее впечатление, он даже погорячился, сделал неправильные выводы, назвав автора анонимки ренегатом и подлецом. Потом же, когда серьезно разобрался, понял, — сигнализирует автор правильно, и попытался сделать все, чтобы улучшить быт и отдых командиров. — Все ли удалось довести до конца? Нет. И сейчас не хватает многого.
Помполит достал платок и снова вытер раскрасневшееся и потное лицо.
— Что касается моих личных недостатков, то таковы ли они, как их обрисовал Шафранович, или нет, не мне судить. Во всяком случае я должен быть благодарен Шафрановичу и другим товарищам, если они и впредь будут говорить мне о недостатках. Было бы непартийно преследовать человека, сказавшего правду в глаза…
Затем пожелал выступить начальник связи. Ему дали слово. Овсюгов удивленно развел руками.
— Откуда Шафранович взял, что комиссар до бесчувствия критиковал меня? Запряг прямо, да поехал криво. Критиковал помполит меня и политрука справедливо, следовало раскритиковать нас пораньше, меньше было бы безобразий в роте. Я тогда благодарил комиссара за критику, говорю спасибо и сейчас…
Поднялся из-за стола Мартьянов, сделал несколько шагов вперед, зычно кашлянул, заметил, что критиковать надо с умом, тогда и польза будет.
— Вроде, правильные факты приводил Шафранович. А он ведь не рядовой коммунист и устранение многих недостатков зависело от него. И все же честнее было бы не бумажки писать, а прийти ко мне или к Шаеву, ударить по столу, и прямо сказать о безобразиях. Шафранович обвинил Шаева, черт знает, в каких грехах. Жаль, что сам Шаев, по скромности, не отвел некоторые из них. Неправда тоже губит человека. Я больше, чем кто-либо, сталкиваюсь с Шаевым. Драки у нас бывают часто. От его ударов у меня иногда скулы сводит. Правильные слова говорит — боль вызывают, но помогают истину распознать. Нет, товарищ Шафранович, толстокожий, черствый человек не сумеет никогда заглянуть глубоко в душу другого. Чего нет, того нет за Шаевым, он — коммунист отзывчивый, поймет, где плохо, а где хорошо. Я вношу предложение считать его проверенным.
— Знаем его, — дружно дохнуло собрание.
Руднев согласно кивнул, протянул Шаеву приготовленный партбилет и объявил перерыв до следующего дня.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Шафранович, внешне спокойный, еще больше встревожился. Пожалуй, с критикой помполита он выступил преждевременно. Теперь Шаев может выместить на нем свою злобу. Он сделает это тонко.
Ночь прошла для Шафрановича тревожно. Он обдумывал, что будет говорить. Очень важно не сказать лишнего, не вызвать дополнительных вопросов и разговоров вокруг его запутанного жизненного пути, петляющего, как таежная тропа среди деревьев. Вдруг зацепятся и начнут разматывать, как клубок, всю жизнь — день за днем, год за годом.
Как артист повторяет свою речь перед репетицией, чтобы заучить ее, так, идя на собрание, Шафранович еще раз повторил то, что будет говорить перед комиссией. Вдруг он почувствовал, как дрогнула уверенность в силу заученных слов, которым недоставало шаевской искренности и задушевности. Озноб пробежал по телу. Давид Соломонович съежился. Он вспомнил библейскую легенду про богатыря Голиафа, побежденного слабым Давидом, бросившим в него камень из праща, и подбодрил себя: «Не всегда Голиаф бывает сильнее Давида».
Инженер запоздал к началу. Собрание уже шло. На сцене стоял начальник штаба. Костистый, стройный, но уже сутуловатый Гейнаров говорил плавно, легко покачиваясь из стороны в сторону, будто тростник под ветром.
— Дивизию нашу бросили в Черновицы, потом в Яссы, и тут мы заняли фронт. Я был писарем при штабе. Шел шестнадцатый год, а в семнадцатом грянула февральская — и мы с проходными свидетельствами разъехались по домам…
«Этот тоже выедет на революции», — подумал инженер и недовольно передернул плечами: все об одном и том же.
Аксанов слушал начальника штаба с нескрываемым интересом, то и дело подталкивал локтем Светаева.
— Вот они какие, люди уральские…
Деревни и станицы, названные Гейнаровым, он знал хорошо. От их названий веяло отчим краем. Зажмурь глаза — и сразу представится седой Урал, где прошли детские и юношеские годы. И всякий раз, когда вдали от родных мест ему доводилось слышать уральца, сердце его переполнялось волнением, рассказ невольно вызывал воспоминания.
Гейнаров говорил, как он осенью 30-го года с делегацией бойцов был на пуске первой турбины ЧГРЭС и по поручению командарма Блюхера передал лучшей строительной бригаде боевое знамя. С этим знаменем кавалеристы участвовали в сражениях под Мишань-фу.
Это было за год до призыва Аксанова. Он вместе с друзьями-сверстниками присутствовал на торжественном митинге, когда вручалось знамя. Его приняли бывшие красные партизаны — участники блюхерского перехода по вражьим тылам.
Андрей очнулся, когда Гейнарову стали задавать вопросы о работе штаба полка, слаженности со штабами батальонов и дивизионов. Он отвечал по-уставному — кратко, ясно.
Начались выступления. Начальника штаба критиковали за слабую помощь низовым работникам.
— Учту, учту критику товарищей, — заявил Гейнаров, получая обратно партийный билет.
— Товарищ Шафранович, — громко пригласил Руднев.
Давид Соломонович резко встал и устремился к сцене. Поднимаясь по лесенке, он оступился, взмахнул руками, перешагнул через ступеньку и как бы вынырнул возле стола комиссии. Инженер не сразу расстегнул карман гимнастерки, где лежал партийный билет, подал его Рудневу и какое-то мгновенье оставался в склоненной позе. Потом откинулся, повернулся лицом к собранию.
Первое ощущение, какое испытал Шафранович при этом, — его будто пронизывали насквозь сотни внимательных и острых глаз. Среди них он почувствовал сверлящий взор Ядвиги Зарецкой, сидящей поодаль от других, уловил хитроватый взгляд прищуренных глаз десятника Серова и строго сдвинутые брови Шехмана. Он понял: они обязательно будут выступать. Он наперед знал, что ему предстоит защищаться.
— Товарищи! — произнес инженер как можно спокойнее и прислушался к собственному голосу, нет ли в нем дрожащих ноток. — По-разному складываются судьбы коммунистов. Я с гордостью, даже с завистью, не скрою от вас, слушал биографии Мартьянова, Шаева, Гейнарова. Сколько в них революционной героики и борьбы, не достающей мне, более молодому коммунисту…
Мартьянов невольно подумал: «Словами, что листьями стелет. В ногах ползает, а вчера за пятку хватал».
Шафранович двумя пальцами захватил роговую оправу очков и удобнее поправил их на ястребином носу.
— У них все ясно. По-иному вступил в сознательную жизнь я, подросток, из семьи мелкого витебского лавочника… Свершилась справедливая пролетарская революция, новый мир застучался в двери каждого дома. Как жили, как притеснялись евреи в царской России, всем известно.
Быстрым взглядом он пробежал по сидящим. Его слушали, рассказ произвел впечатление. Все шло так, как и предполагал.
— Все это наложило отпечаток на мое мировоззрение и психику. Вы знаете, началось брожение умов, создалась сионистская организация молодежи. В 1921 году, как ее член, я выехал в Палестину. Утопические представления и несбыточные иллюзии о коммунизме! Там я вступил в коммуну… Теперь смешно…
Шафранович передохнул, снял очки, взглянул воспаленными глазами перед собой, ясно не видя выражения лиц. Так даже было лучше. Он взмахнул очками, стеклышки сверкнули в лучах солнца, косо падающих на сцену.
— Потом переезды из страны в страну. Рим, Париж, вновь Палестина. В 1925 году, увидев полное банкротство сионистской организации, я вступил в коммунистическую партию. Родина приняла меня. Я почувствовал себя снова в отчем доме.
Шаев невольно подумал: «Да, родина очень добра, терпелива, приветлива. Она даже заблудших прощает, принимает их. Ей дорог каждый человек. Как же должны мы все лелеять и оберегать ее! А понимает ли он, Шафранович, это?»
— Мне дали работу, а затем я был рекомендован в Военную Академию. После ее окончания, откомандирован в распоряжение ОКДВА и назначен в полк. Дальше вся моя жизнь проходила на ваших глазах…
Инженер красивым жестом препроводил очки на нос, с готовностью повернул голову к комиссии.
Руднев, будто придавленный рассказом Шафрановича, не сразу поднялся и, помедлив, произнес обычную фразу:
— Будут ли вопросы?
— Лишался ли отец права голоса? — спросил Шехман, нарушив неловкое молчание.
— Можно отвечать? — обратился инженер к Рудневу. Тот утвердительно кивнул головой.
— Я понял. Хорошо. Лишался, товарищ Шехман, но был восстановлен в гражданских правах.
— Имел ли с ним связь?
— Не скрою, поддерживал.
— Были ли женаты, где сейчас жена? — поинтересовалась Зарецкая.
— Да! — охотно отозвался Шафранович, и что-то похожее на улыбку появилось на его раскрасневшемся лице. — С женой не живу, разошлись…
Воспользовавшись паузой, Руднев спросил:
— Какое отношение было у вас к Советской власти в момент отъезда в Палестину.
Шафранович кашлянул. Вопрос не был так прост, как казался внешне, и отвечать на него следовало осторожно.
— Я считал… — он поперхнулся и опять кашлянул, недовольный этим, — я считал, большевики сумели успешно разрешить задачу пролетарской революции, но национальная политика должна была определяться, исходя из интересов самих национальностей, — и поторопился добавить, как бы оправдываясь: — Но враждебно к Советской власти я не был настроен…
— Та-ак! — протянул Руднев. — В чем же тогда состояла ваша ошибка?
— Я отрывал национальную политику от задач Октябрьской революции. Я вскоре понял свою ошибку и отмежевался от нее…
Шафранович невольно сжимал и разжимал кулаки, нервно переставлял ноги, топтался, выдавая этим крайнее напряжение. Заметив такое состояние инженера, Руднев как можно мягче произнес:
— Успокойтесь. Говорите искренне все, как было. Попробуем сообща разобраться в ваших взглядах.
— Я окончательно отказался от сионистских взглядов. Я много ошибался, это правда, но жить да не ошибаться нельзя…
Удрученный Шаев задумался. Двух мнений у него не могло быть. «Инженер случайный человек в партии, не только по своему социальному происхождению и по принадлежности к сионистской организации, но и по своему нутру, идейной пустоте. Прошлый грех можно было бы простить, нельзя простить теперешнего поведения Шафрановича. Запутался, как мизгирь в тенетах».
Шехман, получив разрешение выступить, легко взбежал на сцену. Он почти задыхался от обуявшего его гнева.
— Не верю, не верю ни одному слову! Артист! Но тут не спектакль разыгрывается, а происходит чистка партии. Шаг за шагом обсказал ты свою жизнь, хотел разжалобить. Все вроде правильно. А вдумаешься поглужбе — туман, ничего не видно, нет ясности, товарищи, кристальной ясности души человека. Все бутафория, Шафранович.
Шехман припомнил постоянное брюзжание инженера, неоднократные разговоры с ним, неверие в то, что могут и должны сделать люди гарнизона. Много ли времени прошло, а город в тайге поднялся. Теперь даже слепому видна его жизнь. И Шехман рассказал собранию об этих разговорах с Шафрановичем. Страстность, с какой он говорил, его горячность убеждали и заставляли верить в правоту всего, что он рассказывал.
— А теперь судите, товарищи, сами, может ли Шафранович носить партийный билет, считать себя в рядах коммунистов, которым скажут: умри завтра за правду партии — и они геройски умрут, и ни один мускул не дрогнет на их лицах…
Руднев заметил, как после высказывания Шехмана повысился душевный накал, по рядам прошло оживление.
Попросила слова Ядвига Зарецкая. Она брезгливо посмотрела на Шафрановича, когда поднялась на сцену, отступила несколько шагов от него и сбивчиво начала:
— Оратор из меня плохой, но когда говорил Шехман, у меня перехватило дыхание. Нельзя допускать, чтобы с партийным билетом ходили такие люди, как Шафранович. Он мой сосед по квартире. Мы часто разговаривали о жизни. Давид Соломонович хвастался прошлым, сожалел о нем, как о лучших своих годах…
Члены комиссии начали перешептываться, по рядам прошел негодующий ропот.
— Он внушал мне, беспартийной, что знает цену настоящей жизни, а тут, в гарнизоне, для него какая-то аракчеевщина, военное поселение. Верно я говорю, Давид Соломонович? — обратилась Зарецкая к нему.
Инженер молчал, он был подавлен.
— Можно говорить еще, но все в таком же духе. Я, товарищи члены комиссии, возмущена и поняла, что молчать нельзя. Разговор тут идет об облике коммунистов.
Не успела Зарецкая сойти, как навстречу ей поднялся и зашагал вразвалку десятник Серов.
— Вот ты какой, наш начальник, — сказал он, не поднимаясь на сцену, встав вполуоборот к комиссии и людям.
— Редиска ты, а не человек: сверху красный, а внутри белый. Прямо гадко слушать, — он сплюнул, — как будто вошь на рубахе поймал…
По рядам скамеек прокатился гул. Кто-то повторил понравившееся сравнение.
— Вошь и есть.
— Много он тут остожьев нагородил, — продолжал Серов, — а только мое слово такое, товарищи, — нет места ему в партии коммунистов. Туда надо в чистой одеже заходить, будто в алтарь, а не в такой, как у Шафрановича, — грязи много, — он опять сплюнул и вразвалку пошел к своей скамейке.
Не усидел и врач Гаврилов, тоже попросил слова.
— Слишком узок мир, которым живет Шафранович, у коммуниста он должен быть широким, всеобъемлющим. Мне тоже приходилось разговаривать с ним, разубеждать его. Тогда я думал, ну, просто заблуждается человек, растерялся, а теперь вижу — таково нутро Шафрановича, гнилое нутро эгоиста…
Глыбой поднялся Мартьянов с сурово сдвинутыми густыми бровями, мрачный и недовольный.
— Специалист-то ты неплохой, умеешь делать, если на тебя поднажмешь, нужен нашему общему делу. Только много в тебе наносного, чужого, и утонул ты в нем, как в топком болоте, не сумел выбраться из трясины. Коммунист из тебя не получился. Из дуги оглобли не сделаешь. Так и сказать надо…
Шаева подмывало выступить, но сдерживала мысль, как бы инженер не расценил такое выступление расплатой за критику. И он молчал.
Дали высказаться Макарову. «Ну вот и хорошо, — подумал помполит, — он скажет и достаточно». А отсекр говорил, что Шафрановича поправляли на партийном бюро, критиковал на собраниях Шаев, помогая ему пристальнее взглянуть на себя, призадуматься над всем, критиковала инженера газета и рабочие на собраниях, но, видать, критика впрок не пошла. А между тем сам он подвергает все уничтожающей критике, всем недоволен, всех презирает, высокомерно относится к людям.
Инженер, не пытаясь скрыть раздражения, округленными глазами посмотрел на Макарова, съежился.
— Здесь высказались единодушно, — заключил Макаров. — Думается, другого мнения и быть не может.
Председатель комиссии посмотрел на людей и понял, что они разделяют это мнение, но все же спросил:
— Желающие выступить есть?
— Хватит! — дружно отозвалось несколько голосов.
Члены комиссии посовещались. Руднев объявил:
— Вносится предложение исключить Шафрановича из партии, как человека, не внушающего политического доверия.
— Правильно! — единодушно отозвались участники собрания.
Шафранович чуть покачнулся, но потом весь напрягся. Очки сползли на нос и приоткрыли глаза, прячущие злобу.
— Вы свободны, — услышал он голос Руднева, поправил очки и тяжелой походкой сошел со сцены.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
У Мартьянова с Шаевым и отсекром полкового партбюро наступили самые горячие дни, не было ни минуты свободного времени. Домой они приходили, чтобы наскоро перекусить да подкрепить силы в коротком сне. С самого раннего утра они были уже на ногах.
Светаеву тоже хватало работы. Он присутствовал на чистке, писал отчеты. Федор почти безвыходно находился в редакции. Сколько замечательных людей прошло за эти дни перед его глазами, какие интересные биографии он услышал за это время! Да, Андрей прав! Хорошую и увлекательную книгу можно написать не только о Мартьянове, Шаеве, Гейнарове — коммунистах старшего поколения, но и о молодых — командире отделения Сигакове, старшине Поджаром.
И вдруг в армейской газете появился обзор печати на «Краснознаменца». Светаев раскрыл «Тревогу» и не поверил своим глазам. Его критиковали за освещение материалов чистки, которые он считал наиболее удачными и живыми.
«Больше конкретности, меньше разговоров «вообще». Буквы заголовка прыгали перед Федором. Светаева, сразу бросило в жар. Он подбежал к бачку с кипяченой водой, осушил пару кружек, но не утолил жажды. Растерянно сев на топчан, он стал тянуть папироску за папироской, обволакивая себя густым табачным дымом.
Федор не знал, что ему делать в эту минуту. Схватил газету, направился к выходу, чтобы сбегать к Шаеву и посоветоваться, но на пороге остановился. К чему такая поспешность? Он сел к столу, заваленному правленными гранками и оригиналами, задумался. Стало стыдно за минутную растерянность.
Перед ним живо встала картина чистки Шаева, как он вел себя, когда его критиковал Шафранович. Нет, помполит не растерялся, не проявил слабости.
Его сейчас покритиковала газета, покритиковала правильно, в интересах дела, а он принял это за личную обиду. Не к лицу ему, коммунисту, поступать малодушно. Других он критикует и старается делать это поострее и зубастее, а когда критика коснулась самого, так сразу и потерял здравый рассудок. И он же осудил себя за малодушие, невыдержанность и начал снова читать обзор на свою газету.
Нет, совершенно правильно и заслуженно армейская газета покритиковала его.
«Краснознаменец», — писала «Тревога», — не показывает и тех, кто недостоин звания члена ленинской партии. В заметке о ячейке УНР говорится:
«Ячейка проверена, признана боеспособной. Из 14 проверенных двое исключено (Арбатский и Данилов), как не оправдывающих звания коммунистов. Исключен из рядов партии инженер Шафранович, как не внушающий политического доверия».
Федор вздохнул, закурил. Он и сам себя спрашивал: «Может быть, следовало об исключении написать подробнее?» Но мысль прошла стороной, а «Тревога» подметила, как это важно было сделать в воспитательных и политических целях.
В редакцию забежал Аксанов и вывел Федора из раздумий. Увидев на столе свежие оригиналы, он с укоризной бросил:
— Все пишешь? Одуреть можно от такого усердия, проветрился бы.
— Нет, не писал, а размышлял, Андрей. Острота восприятия у меня притупилась.
Аксанов удивленно округлил глаза.
— Вот читай «Тревогу». Продрали меня с дресвой…
Андрей прочитал обзор печати.
— Да-а! Ничего не скажешь, стопроцентное попадание. Не увлекайся беллетристикой.
В другой бы раз Светаев поспорил с Андреем, а сейчас согласился.
— На солнце и то есть пятна.
— То солнце! — и попросил: — Дай взглянуть на последние радиосводки, хочется узнать, чем живет большой мир.
Федор подал стопку радиосводок ДальРОСТА. Аксанов погрузился в их чтение, но вскоре стал вслух комментировать.
— Маневры господина Охаси о продаже КВЖД. Не ново. Продать бы, что ли, побыстрее эту дорогу, развязать себе руки. Американский флот оставлен в Тихом океане. Маневры продлены. Эт-то неприятное сообщение. Все происходит у нас под боком. Лучше бы убрались восвояси. Новый поход Чан Кай-ши против советских районов Китая! М-да! Нежелательное дело. Помочь бы китайцам свернуть голову этому Чан Кай-ши!
— Как же? — поинтересовался Светаев.
— Наш гарнизон туда на годик откомандировать. Опыт у нашего командарма есть. Блюхер бывал там, его в Китае знают. Хотя Чан Кай-ши силен, но народная китайская армия оказывает сопротивление. — Аксанов бросил радиосводки на стол. — И Народный Китай победит, обязательно победит! — твердо сказал он. — Помнишь, с какой верой в революционные силы Китая говорил Ленин? Так и будет, Федор.
— По-другому и не может быть, — отозвался Светаев, вырезал обзор печати из «Тревоги», наклеил его на белый лист и сверху написал: «В набор. Корпусом три квадрата». — Вот так! — и обратился уже к Аксанову: — А теперь пойдем часок погуляем.
Когда они вышли и направились по Проспекту командиров, Андрей спросил:
— От Ани вести есть?
— Прислала записочку с попутчиком. Очень довольна. Восхищена Кирюшей Бельды и Киреевым, говорит, настоящие Дерсу Узала…
— Киреев — серьезный красноармеец, тайгу знает. Вот еще Бурцев у меня есть — тоже таежник…
— Давно не видел Ласточкина, как он? — поинтересовался Светаев.
— Да вроде внял разговору. Сказывал, как объяснялся с Зарецким. На высоких тонах, говорит, прошло объяснение…
Светаев, слушая, чертыхнулся:
— Будет еще возни у нас с новоявленным Печориным, попомни мое слово, Андрей.
Они поднялись на крыльцо и вошли в столовую.
* * *
«Тятька и мамка!Ваш сын — красноармеец Григорий Бурцев».
Пишу это письмо из нашего таежного гарнизона, где командиром товарищ Мартьянов — прославленный дальневосточный партизан и коммунист. Сколько он пережил мук и страданий за пролетарскую революцию, и перечислить неможно. Прямо завидно, что столь много боевого счастья выпало на одного.
Самое главное, отчего у него злость появилась на всяких врагов, так это за разор белыми бандюгами деревни, где он с молодости проживал и потерял там навсегда жену и сына. Он рассказал об этом на чистке.
Вернулся товарищ Мартьянов в свою деревню, а когда посмотрел, что все пожжено и разграблено бандюгами, ушел в партизаны. А после партизан он стал командиром и коммунистом таким, как есть сейчас.
Слушал я, слушал его замечательную автобиографию, а потом, когда председатель комиссии по чистке рядов партии — из моряков, тоже, видать, бывалый человек, — объявил, кто желает выступать, меня так и подмыло выступить. Сказал я все, что думал, заверил ячейку, что нам надо учиться у таких людей — партийцев. Как шел обратно, не помню. До того было жарко, ну, будто я попарился в баньке.
Накопилось у меня много всяких других новостей. Я получил благодарность от комзвода Аксанова и теперь назначен начальником рации.
Довелось мне днями стоять на посту у Красного знамени. Стоял я возле знамени, а мне казалось: вижу я всю героическую историю нашего Волочаевского полка, вроде даже слышу голоса тех бойцов, которые сложили головы на той сопке, где теперь им поставлен большой памятник.
Ударников боевой подготовки фотографируют возле этого знамени. Командир взвода пообещал, если я буду отличником по всем показателям, то и меня сфотографируют. Я обязательно добьюсь этого. Хочется мне иметь такую карточку на память. Вот тогда я пришлю ее. Можно будет показать фотографию Устинье из второй рыболовецкой бригады, пусть знает Григория Бурцева.
Это может случиться после инспекторской проверки, которая будет скоро. Говорят, будет в гарнизоне сам заместитель товарища Ворошилова. Вот тогда и напишу еще.
Прощайте, до следующего письма.
«БОЙ»
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Зарецкий приказ об инспекторской стрельбе воспринял с болью. От его батальона в полном составе стреляла только рота Болвинова, пулеметные взводы стрелковых рот и по одному отделению дегтяревцев. Он весь день ходил угрюмый и недовольный. Большие глаза его потускнели. Начальник штаба батальона Дозоров — низенький, тонкий, с реденькими усиками, с подрагивающей бровью, говорил:
— Надежда на Болвинова. Ручные пулеметчики едва ли…
— Выделить лучшее отделение. Люди должны быть готовы к выходу, — распорядился комбат и повернулся, чтобы уйти.
— У меня еще вопрос, — остановил его начштаба. — Ручные пулеметчики давно не тренировались. Я хотел…
Дозоров задел самое больное — Зарецкому не хотелось думать об этом.
— …проверить, как бьют пулеметы, — закончил начштаба.
— Проверка была недавно. Патроны жечь не разрешаю.
Комбат ушел. Он торопился оставить батальон. Здесь ему было тяжело. Раньше Зарецкий не обращал внимания, но сейчас в немых взглядах командиров чувствовался упрек за равнодушие к поведению жены. Почему же он не замечал этого? Теперь поздно! Жена упрекает его, что он не любит и не любил ее. Надежды вернуться к прежней жизни нет. Он никогда всерьез не допускал мысли, что Ядвига может уйти от него.
«Никогда не допускал мысли», — повторил он и почувствовал, что это ложь. Когда Ядвига еще не приезжала сюда, он мысленно разлучался с нею. Он говорил себе, что она не приедет. И, чтобы отогнать от себя эту мысль, он писал жене головокружительные письма, разукрашивал свою жизнь, как умел. Он думал, что за словописью Ядвига не поймет его фальши и лжи… Он расписывал о городе, которого еще не было, а сам по пальцам считал дни, оставшиеся до поездки в академию. Зарецкий смирился со всеми трудностями, но не привык к ним. Так он жил с этими мыслями наедине до приезда жены. Зарецкий считал, что жена ценила в нем больше всего положение, и чем выше он подымается по службе, тем горячее будет ее привязанность и любовь. Ему казалось, что самая сильная черта ее характера — честолюбие. Но это было не так.
Ядвига любила мужа не только за продвижение по службе. Было у нее чувство горячей привязанности к мужу. Но Зарецкий с самого начала их жизни хотел видеть в жене только мурлыкающую кошечку. Ядвига очень быстро поняла это. И первое время это ей даже нравилось своей новизной. Но странное дело: любовь Зарецкого очень скоро перешла в привычку. Он знал, как она ходит, как одевается, что будет говорить, какой приготовит обед, куда повесит картину и поставит кресло, как положит альбом, передернет ли плечами, выгнет брови, и эта уверенность в ее поступках лишила его интереса к духовной жизни Ядвиги.
Такие отношения не могли продолжаться долго. Но только сейчас Зарецкий понял — так дальше жить невозможно, но выхода он не видел и не искал. Так они и жили под одной кровлей — мучили друг друга и вызывали толки соседей. О чем только не говорили Зарецкому. Ему советовали, предупреждали. Потом перестали и это делать. Он был бессилен. И, как все слабовольные люди, решил плыть по течению.
И опять мысли о жене сменялись мыслями о батальоне.
Одно к одному. Другим подразделениям разрешено вывести на стрельбу весь личный состав, а ему — только отдельные роты. Он не мог понять, почему именно его батальон используется, как рабочая сила на хозяйственных работах…
…Дозоров, оставшись в казарме, долго ходил между кроватей, наблюдая за красноармейцами. Бойцы вполголоса разговаривали. «О чем они могли говорить?» Дозоров подошел и спросил:
— Вы что, отбоя не слышали?
— Мы о стрельбе, — ответил красноармеец, безусый парень, казавшийся совсем подростком. — Я вот не помню, когда за пулемет держался. Рука отвыкла, привычку потеряла. Все работа да работа! Когда же стрелять-то, товарищ начальник штаба?
Дозоров ждал подобного вопроса, но удивился тому, с какой болью это было сказано. В голосе красноармейца звучала обида. «Надо ответить, но как лучше сказать?» Он взглянул и заметил: многие красноармейцы приподнялись на кроватях и ждали, что он скажет.
— По приказу начгара стреляют лучшие отделения, — ответил он. — Стрелковая задача нам знакома, давно отработана. — Он понимал, что не такого ответа ждали красноармейцы, но по-другому ответить не мог.
— Спите, — он торопливо направился к выходу из казармы.
…В ту ночь, когда Болвинов ночевал на стрельбище, разбушевалась непогода. Кропил мелкий дождь, туман стлался густыми космами по кустам и деревьям. Уныло шумела тайга. Неспокойное море билось о скалы. Волны глухо ревели, перекатываясь по твердому грунту берега, тяжело стонали. Казалось, воздух пропитался солеными брызгами, туман стал солено-горьким, едучим и пахнул рыбой.
— Ну и погодка! — обеспокоенно говорил Болвинов. — Как бы нам не врезаться.
Комроты обращался к комвзвода, прохаживающемуся около палатки.
— Как думаешь?
— Стихия, — ворчливо отвечал тот, — она ни с чем не считается, — и, подойдя к Болвинову, проговорил спокойнее:
— Пустяки! Не в такую непогодь стреляли. Чуть бы туман приподнялся от земли. Мишени различить можно — и стреляй.
…Горел костер. Вокруг, подстелив еловые ветви, тесно прижавшись друг к другу, молча лежали бойцы. Волглые шинели их были надуты, как мешки.
Болвинов подошел к костру и сел на пустой патронный ящик.
— Было это в 1929 году, — начал комроты. — Меня тогда с отделением выделили в разведку. Нашей задачей было разведать, засели ли белокитайцы под Мишань-фу. Выехали мы рано с заставы. Вот такой же туман был: в глаза коли — не видать. Обмотали копыта лошадей тряпками. Идем. Кони не фыркнут. Никто не кашлянет. Разведка. Как вел нас командир, я не знал. Собака и та, пожалуй, заблудилась бы. А туман страшенный: то густо, то сразу пусто. Ехали, ехали, — вдруг, словно кто занавес отдернул, перед нами горы и навстречу нам…
Болвинов сделал длительную паузу, оглянул окружающих. Лица красноармейцев оживились.
— Навстречу нам летят… две вороны…
Грянул смех. Ветерок тронул ели, и они тоже затряслись словно в смехе, как бы осыпая с себя туман. Комроты сделал паузу и серьезно продолжал:
— Навстречу нам тоже тихо, крадучись, обмотав копыта лошадей, шел эскадрон белокитайцев. Эскадрон — на эскадрон. Что же, вы думаете, решил наш командир?
Посыпались самые неожиданные ответы. Каждый старался решить правильнее задачу за командира эскадрона. А Болвинов молчал. Он был доволен, что пробудил в красноармейцах интерес, вызвал их на спор о тактике.
Пелена тумана неожиданно прорвалась. Сразу стало светлее. Туман сполз с гор, обнажая тайгу, и, чуть приподнявшись, повис над темно-синим морем.
Блеснули лучи солнца, и сразу померк огонь костра. Красноармейцы поднялись.
— Осмотреть и приготовить пулеметы! — раздалась команда Болвинова.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Шехман с вечера приготовил расчет, занес данные в планшет, лично проверил орудия. Пять лет артиллерист. За эти годы выработалась привычка определять состояние орудия и готовность прислуги к стрельбам без ошибки. Главное — быть уверенным и спокойным.
И все же, готовясь к стрельбам, Шехман всегда был чуточку неспокоен. Ему казалось, что не все сделано. Чтобы не ошибиться, он еще раз проверял расчеты.
Первое крещение артиллериста он принял в бою под Джалайнором. Окончив артшколу, он получил назначение на Дальний Восток и попал в одну из боевых операций, которую выполнял Волочаевский полк. Замена учебной стрельбы на полигоне по мишеням боевой стрельбой по живому противнику явилась большой проверкой его знаний и воли. Он в шутку и серьезно называл те дни «защитой диплома» артиллериста.
С тех пор Шехман не мог быть спокойным, ему всегда казалось, что стрельба от учебной может снова перейти к боевой, как в памятный 1929-й год. У него выработалась привычка, выезжая на стрельбы и на учения, прикреплять к гимнастерке боевой орден. В другие дни он не носил его.
— Боевая награда для боевых дней, — говорил Шехман.
По приказу Мартьянова батарея должна занять огневую позицию в 8.05. Над тайгой показались проблески утра. Комбат с бойцами уже осматривал орудия, проверял приборы, словно за ночь они могли измениться. Он приказал молодому красноармейцу Бельды выехать на наблюдательный пункт и сделать столик для вычислений.
Связист Кирюша Бельды оседлал коня. До огневой позиции три километра. Пока едешь, можно о многом передумать.
Вчера политрук сказал, что каждый выпущенный снаряд стоит сотни рублей. Какие дорогие снаряды! Разве можно подкачать в стрельбе? Всю зиму готовились, а сегодня у батареи первые стрельбы.
У наблюдательного пункта Бельды расседлал коня, пустил его на пастбище. Боец подошел к крутому обрывистому берегу и засмотрелся на проснувшееся море. За дальней сопкой вставало солнце. Лучи его блеснули на росистой траве, рассыпались в море.
Теплый ветер ласково погладил лицо Кирюши, потрепал изумрудную березку. Листва ее нежно зашептала знакомое Кирюше с детства. Тайга всегда пела ему свои песни. Море, как мать, кормило. Что могло быть ближе и дороже тайги и моря для Кирюши? А ветер спустился вниз, тронул воду у берега и исчез с волной в необъятной морской синеве.
Что же он стоит и смотрит? Смотреть хорошо, но Кирюше надо делать столик.
— Я буду с телефоном здесь, командиру, значит, лучше быть там, — рассуждал боец, приступая к работе. Бельды тихо насвистывал песню. Придерживаясь за сухостойку рукой, он сделал большой взмах, и топор, попав на сучок, отскочил в сторону. Роса на траве окрасилась в малиновый цвет. Кирюша выхватил из кармана платок и перевязал руку. От обиды он готов был плакать. А вдали уже гремели колеса, фыркали лошади. Столик не готов. Что он ответит командиру? Кирюша Бельды забывает про боль в руке и доделывает столик.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Штабная палатка. Гейнаров развернул перед Мартьяновым большую карту. На ней командир ясно видел лес, горы, поля, дороги, речушки, овраги — видел весь театр предстоящего «сражения». Противник появится внезапно. Скорее это будет десант, высаженный на берег. Мартьянов определил вероятное место появления противника и заранее сосредоточил огневые средства в этом направлении, не оставляя вне поля наблюдения остальной фронт, ломаной линией очерченный на карте красным, карандашом.
Батарею Шехмана трехорудийного состава Мартьянов установил на обратном склоне горы. На карте высота изображена небольшим темно-коричневым пятном, больше похожим на амебу, чем на гору. Значки рассеялись по всей карте. По ним Мартьянов читает решение тактической задачи.
— Михаил Павлович, а где расчеты на второе положение?
— Задачу надо решать, не думая о втором положении. В этом трудность и умение строевого командира…
— Поехал, — прервал его Мартьянов, — тебя что ни спроси, все с теории начинаешь. Душу вымотаете с Шаевым. Словно сговорились. Я спрашиваю: а если изменится вводная?
— Тем лучше. Искусство полководца в том и заключается, чтобы не заранее все предрешить, хотя это и очень важно, а суметь в момент боя правильно перегруппировать силы. Немцы провалились на Марне потому, что не хотели этого сделать. У них все было рассчитано, как ходы на шахматной доске. Военное дело — не шахматная игра, а люди — не пешки.
— Перекури это дело, — пошутил Мартьянов и торопливо вытащил портсигар.
Гейнаров отмахнулся.
— Клаузевиц это прекрасно понимал, Семен Егорович. Самые верные решения бывают в самые напряженные моменты боя. Так говорил этот полководец…
— На кой черт забивать голову Клаузевицами? Воевали без них и побеждали, — прервал Мартьянов.
— Клаузевица не выбросишь. Это-о философ! Даже Ленин изучал его, развивал отдельные положения.
— Ленин многое изучал. Ему без этого нельзя было. Государственный человек, командир революции, понимаешь?
— Ты тоже государственный человек. Все мы государственные люди от мала до велика и должны знать много, чтобы ими быть…
— У меня свой опыт поднакопился. В германскую войну, за годы гражданки, наконец, под Фугденом не один раз была заминка, Михаил Павлович. Дашь команду «в штыки!» — и пробка ликвидирована. Штыки никогда не подводили, понимаешь! Штыки и в будущих боях пригодятся.
— Штыковой бой — очень важный элемент в войне, — выслушав Мартьянова, торопливо заговорил Гейнаров. — За русским штыком своя традиция. Если говорить о штыке, значит говорить об истории русской армии, ее вооруженных силах. Как видишь, опять все туда же, в старину, лезем…
Мартьянов рассмеялся.
— Здорово у тебя получается, как по книге.
— Посмотрю, как выедешь на штыках сегодня, — сказал начальник штаба. — Расчеты на второе положение я приготовил, цифры в походном блокноте.
У палатки раздались голоса. Сюда шли инспектирующий и посредники. Шаев горячо говорил:
— Убежден, батарея Шехмана задачу решит отлично… Опыт, хорошая тренировка бойцов. Сам проверял. Рота Крюкова тоже стреляет неплохо. За других не ручаюсь. Инспекторская проверка покажет наши слабые места. На них нажмем, выравняем, обязательно выравняем…
Мартьянов с Гейнаровым вышли навстречу. Инспектирующий принял рапорт о готовности приступить к учению и дал тактическую задачу…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Гранит берегов вдруг заговорил торопливыми очередями пулеметной стрельбы. Чуть шелестящие кусты малинника сделались неприступными, где-то из-за них на голову «противника» бил свинцовый дождь.
За темно-зеленым массивом тайги, подступающим к морю, бухали полевые пушки, горные гаубицы, еще дальше из глубины распадков докатывалось эхо береговой артиллерии. Долго и глухо трещало после каждого выстрела.
Снаряды летели в зените, затянутом белизной облаков, и рушились на палубы невидимых судов, которые только могла обнаружить авиаразведка.
Десант «противника» в несколько мелких судов безуспешно пытался переправить людские резервы, быстроходные катера, удачно миновав зону артиллерийского поражения, попадали под пулеметный огонь, и высадка десанта не удавалась.
Авиаразведка доносила: артиллерия удачно поражала цель за целью. Тяжелые снаряды рушили массивные сооружения. Несколько судов было уже «потоплено». Противник все еще не мог прорвать стену водяных столбов, поднимающихся от взрывов. Незатонувшие суда вели усиленный огонь и, не находя огневых позиций, стреляли только по высотам, где предполагались командные пункты и сосредоточения живой силы.
Но вот на горизонте вновь показались стелющиеся дымки. Потом стали видны мачты и наконец вырисовался силуэт корабля. И уже авиаразведка доносила: в направлении к берегу идет крейсер «противника». Надо было принимать решение.
Инспектирующий все осложнял обстановку боя. Пока еще не вступали в сражение пехотинцы. Они укрылись в тайге за скатами перевалов. Бой шел на расстоянии. Сражалась техника, обоюдно прощупывая силы. Людские же резервы в обороне ползали по траве, собирали бруснику, обрывали спелую малину, пели песни, читали газеты. Они не видели боя, которым сейчас управлял Мартьянов в своей палатке, склонившись над картой. Они и не могли слышать условной артиллерийской стрельбы, а между тем бой разгорался.
— Ну вот, где твои заготовленные рецепты? — бурчал Гейнаров, глядя на вспотевшего Мартьянова. — Штыки пускай в ход, штыки! Артиллерия наша не достанет до крейсера, командуй красноармейцам «в штыки!», а то у них животы с ягоды разболятся… — Гейнаров дружелюбно ехидничал.
Инспектирующий не мог знать, что вводные, которые давались им, не только вынуждали сражаться с невидимым противником резервы обороны, но и заставляли еще бороться между собой двух командиров.
— Ну, что теперь будешь делать? — тыкая пальцем в карту, говорил Гейнаров и ставил значки на ней цветным карандашом. — Это крейсера?
— Высчитай квадрат и сообщи данные командиру литерной батареи, — говорил Мартьянов.
— Квадрат? Это легко: возьмешь таблицы, линейку, карту и определишь квадрат. А чем стрелять будешь? Снарядов осталось только… — Начальник штаба назвал цифру, потом тут же быстро переводил ее на другую, более разительно бьющую цифру, указывающую на продолжительность артиллерийской стрельбы, и смеялся. Гейнарову было особенно весело, когда Мартьянов вскидывал на него мерцающие глаза, немного гневные, немного грустные, немного удивленные.
— Подбросить со складов боеприпасов.
— Разрушены артогнем противника мосты, дорога. Наш транспорт не может продвигаться, — сообщал начальник штаба.
— Ну, тогда?..
— Нашему укрепрайону придана тяжелая авиация. — Гейнаров на минуту погружался в расчеты. Это были опять цифры, математическая точность. Расчет, строгий расчет. И Мартьянов уже видел по тем значкам, которые начальник штаба наносил на карту, куда успеет за это время передвинуться крейсер противника и где его встретит наша авиация.
Гейнаров, посмеиваясь, как бы невзначай ронял фразу:
— Сейчас бы скомандовать «в штыки», и крейсер сдался бы…
— А ты полегче на поворотах, Михаил Павлович, не промахнись. Штыки останутся штыками, а самолетики ангелочков спустят — и крейсерам крышка.
Мимо с гулом пролетела эскадрилья самолетов. Вскоре над кораблем вспыхнули клубы дыма, и издалека доплыли звуки лопнувших бомб.
Самолеты, израсходовав запас бомб, возвращались на базу. Их преследовал отряд авиации противника, состоящий из бомбардировщиков и истребителей.
— Каково? — выкрикнул Гейнаров, получив об этом телефонограмму. — Значит, близко авиаматка. Необходимо ее уничтожить. А сейчас может быть прорыв. Эти птички наделают шуму…
В это время заговорили с условных позиций условные зенитные орудия. А пока шла воздушная перестрелка, бомбы «противника» вывели из строя часть укреплений, разрушили огневые точки. Дежурный пункта ПВО в ожидании авиации «противника», заскучал, увлекся собиранием брусники и запоздал передать сигналы воздушной тревоги по подразделениям. Сейчас посредники сообщали по телефону, что живая сила «расстреляна» налетевшими истребителями.
— Силы тают, — сообщил Гейнаров, — я тебе говорил: птички наделают шуму. Инспектирующий вывел из строя… — начальник штаба перечислил подразделения. — Вот теперь и действуй, — сказал он в заключение.
— И действуем, — отозвался Мартьянов, сосредотачивая внимание на одном — как бы восстановить, если не преобладание над противником, то хотя бы равновесие сил.
— Выйти бы сейчас из уставов, Михаил Павлович, и в атаку, — высказал свою мысль Мартьянов.
— На кого? На крейсер, авиацию противника?
— Ты ведь с Клаузевицем любишь утверждать: все в обороне ведет к наступлению. Где же твои утверждения? Давай их…
— Какой нетерпеливый! — отозвался Гейнаров. — Перед тобой происходил бой. Это уже почти война. Сейчас измеряются духовные и физические силы путем взаимного столкновения. Наша авиация потопила суда противника, авиация противника разбила наши огневые точки, вывела из строя живую силу. Это один из актов многообразной деятельности войны… Так оно и будет. Ситуации будущей войны неизвестны, они вскроются только в момент войны. Клаузевиц бы сказал, что великие решения бывают в великие сражения. У нас с тобой великая условность. Решай!
Обстановка боя осложнилась.
Инспектирующий, заметив ослабление стрельбы литерной батареи, отсутствие тяжелой авиации над головой «противника», медленную работу саперов по восстановлению мостов и дороги, дал возможность не только оправиться «противнику», но смелее повести наступление.
Разрезая волны и прячась в брызгах и пене, на берег мчались несколько бронекатеров. Это был критический момент, который решал исход всего боя.
— Кажется, дело приближается к штыкам, — вставил Гейнаров, записывая новые данные инспектирующего и нанося их на карту. Требовалась не только быстрота решения, но быстрота и меткость стрельбы.
Мартьянов выполнение задачи возложил на Шехмана. На этом заканчивался первый этап решения тактической задачи. Дальше начиналась стрельба по движущейся цели. Теперь можно разогнуть спину, не смотреть на карту, а выйти из палатки, окинуть широкий залив, по которому буксирный катер на пятисотметровом канате тянет мишень. Это очень любопытное зрелище, не видя, как работает орудийная прислуга, возится с вычислением комбатр, издали наблюдать только за взрывами снаряда у мишени, определяя меткость артиллерийской стрельбы.
— Пусть покряхтит другой, а мы покурим, — сказал Мартьянов и вызвал Шехмана к телефону.
— Правее острова двигается бронекатер противника. Направление — берег, цель — высадить десант. Уничтожить бронекатер.
— Задача понята! — ответил Шехман. Он знал, что Мартьянов сейчас нажал кнопку секундомера. Главное — не спешить. Пусть стрелки отсчитывают секунды, десятые доли секунды. Шехман научился определять время. Через три минуты он подаст команду. Но ему надо еще назначить кого-то телефонистом.
— Васильев, ко мне.
— Слушаю, товарищ командир.
— Кого назначите связистом?
— Вернулся Бельды и просит разрешения остаться на стрельбе.
Сзади Шехмана появляется связист с забинтованной рукой.
— Быстро к телефону, — говорит Шехман и передает команду на огневую позицию.
Что-то грохнуло в воздухе. Над головой со свистом пролетел снаряд, и в 15 метрах у цели от равнины моря поднялась громада воды. До наблюдательного пункта донесся глухой звук разрыва.
Кирюша Бельды видел, как комбатр, наклонившись над графиком, делал расчет и вторично подал команду. Мягким ударом ответила батарея. Четыре снаряда легли перед целью.
— Минус, — сообщил разведчик, наблюдавший в стереотрубу.
На покатом лбу Шехмана вздрогнула вздувшаяся жилка. Кирюше Бельды хочется сказать, чтобы командир не торопился. Всю зиму готовились.
Шехман быстро высчитал поправки. Время не ждет, катер не стоит на месте. Успех в бою приносит быстрота решения.
— Правее 005, прицел 122, два снаряда на орудие, беглый огонь!
Шехман вышел из-за столика и поднес к глазам бинокль. Кирюша с волнением передал команду на огневую позицию и с надеждой смотрел на разведчика, прильнувшего к стереотрубе. Сейчас будет известен результат. Это — решающая и последняя очередь.
Не прошло и четверти минуты, как в воздухе вновь загудело. Совсем низко, чуть ли не задевая кроны деревьев, пролетел невидимый снаряд, за ним второй, третий… Далеко в море к небу поднялись столбы воды, рассыпались в воздухе, и плавающая мишень исчезла.
— Цель поражена! — доложил разведчик.
— Передать на командный пункт, — опуская бинокль, сказал Шехман.
Кирюша Бельды быстро схватил телефонную трубку.
— Цель поражена! — и услышал, как в трубке ответили: — Разве наша батарея подкачает…
Он понял, что схватил трубку не с того аппарата и виновато поглядел на комбатра. Шехман укоризненно покачал головой и попросил связиста повторять за собой телефонограмму:
— Задача батареей выполнена, бронекатер уничтожен.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Бойцы собрались около палатки-клуба. Радисты по кустам натянули кабель, повесили репродукторы. Библиотекарь, хмурый, как пасмурный день, раскладывал на полотнище газеты, журналы, выдавал настольные игры. Погода мешала развернуть работу читальни на открытом воздухе.
Стрельбище огласилось визгливым, пронзительным пением. Транслировали недавно привезенную пластинку «Кармеллу». Странно было слушать испанскую певицу, представлять ее пляску здесь, среди грустной тайги, разорванных облаков, торопливо бегущих по небу, среди красноармейцев и пулеметов.
Зарецкий суетился на линии огня. Командирам рот разрешено было вторично проверить бой пулеметов. Ответственность всегда прибавляет заботы. Сегодня у Зарецкого они увеличились. Он дежурный на стрельбище. То волновался за свой батальон, теперь надо еще беспокоиться за каждого стреляющего. Разрешение проверить пулеметы дал Мартьянов. Зарецкий передал телефонистам приказание: «Спрятаться».
Сигналист сыграл «внимание», и резкий звук корнета на мгновение заглушил голос Кармеллы… Красноармейцы-показчики поспешили к укрытиям в блиндажи. Командиры пулеметных рот легли за пулеметы. Крюков стрелял первым. Мишень упала, значит, поражена. За Крюковым стрелял Болвинов. Он долго не знал, какой следует поставить прицел. Он стал стрелять одиночными выстрелами. Мишень стояла. Тогда Болвинов дал короткую очередь. Мишень по-прежнему оставалась непораженной.
— Почему? — подбежал к нему Зарецкий. — Почему? Торопишься?
— Не тороплюсь.
— Нервничаешь?
Зарецкий запросил показчиков. Они дали отрицательный ответ.
— Белый свет большой.
— Товарищ командир батальона…
Зарецкий уже взвинчен, глаза его нервно бегают.
— Отстреляете на «отлично», смотрю я, — подчеркнуто сказал он и опять запросил показчиков.
— Рикошет есть! Мишень землей залепило, — ответили, — а пробоин нету…
Болвинов сбит с толку, пожимает плечами.
— Не пойму, — на его ссутулившуюся фигуру жалко смотреть.
— Кто же должен понимать, если не командир роты?
Подошел Крюков, спросил:
— Пулемет хорошо подготовлен?
Болвинов стал на колени перед пулеметом, проверил все, что может мешать нормальному бою. Со стороны советовали:
— Грунт мягкий, пулемет надо перенести на другую площадку.
Крюков предложил переменить ствол. И вдруг, поднявшись, Болвинов спросил:
— Ствол-то какой поставил? Новый, старый?
— Не помню, — отозвался растерявшийся командир взвода.
— Так и есть, старый…
Принесли запасный ствол, и пулемет после первой очереди поразил мишень.
— Не чувствуете ответственности, товарищ Болвинов, — бросил Зарецкий и ушел к другому пулемету.
* * *
…Лицо Болвинова передернуло судорогой, когда телефонист, словно раздумывая, передавать или не передавать, сказал:
— Четвертая ноль.
— Ноль? — переспросил комроты. Около него появился Зарецкий. Комбат закусил нижнюю губу и посмотрел на Болвинова с недоумением и злобой.
— Телефонисты, переспросите, сколько четвертая? — раздраженно крикнул Зарецкий.
— Четвертая ноль, — повторил телефонист.
— Третье невыполнение. Значит… — Зарецкий сделал паузу, — оценочка «отлично» фю-ю! — он выразительно покрутил вскинутой вверх рукой.
Рота Болвинова получила оценку «удовлетворительно». Оценка много значила для Зарецкого. Он пытался испросить разрешение на перестрелку. Инспектирующий сидел за столиком в тени ветвистой лиственницы, подсчитывал на блокноте результаты стрельбы. Черные казачьи усики его подергивались, когда он отпивал частыми глотками из стакана крепкий и горячий чай. Лицо его и весь вид выражали утомленность. Зарецкий не сразу заговорил о своей просьбе.
— Ничего не поделаешь… Перестреливать, сами видите, нет основания.
Зарецкий ждал другого ответа. Он надеялся на перестрелку. Он повторил свою просьбу, пытаясь ее мотивировать: сказал что-то о плохой погоде, изменении давления воздуха, усталости красноармейцев от хозяйственных работ, недостаточной стрелковой тренировке.
— В боевой обстановке, товарищ командир батальона, не апеллируют к погоде и туману, стреляют при любых условиях…
Видя растерянность Зарецкого, инспектирующий добавил: — Я понимаю вас и сочувствую вам. Если бы рота Болвинова отстреляла задачу на «хорошо», все стрельбы получили бы оценку «отлично», но… теперь уже ничего не изменишь…
Он мягко взглянул на Зарецкого, и усы его мелко-мелко задрожали. Весь разговор инспектирующего Зарецкий расценил, как снисходительное сочувствие, скорее похожее на оскорбление. Он готов был приписать в порыве возбужденности прямую издевку над ним всех, кто окружал его.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Удрученным возвращался Зарецкий домой. Он ни разу еще не приезжал таким разбитым, измученным, усталым.
Сегодня все казалось ему больным, даже пулеметы, и те неестественно корчились при стрельбе, лента тряслась в приемной коробке, как больной лихорадкой.
— Гадко, противно, — сказал Зарецкий после длительного раздумья. Он не узнавал свой голос — слабый и неуверенный. Комбат тяжело поднял голову. По бокам дороги ровной стеной тянулись мрачные, сливающиеся силуэты деревьев.
Лошадь, как бы испытывая все, что переживал ее хозяин, медленно брела, осторожно переставляя ногами, свесив голову и опустив шею.
Далеко внизу замерцали электрические огни. Зарецкий достиг перевала. Отсюда дорога шла вниз. Поток унылых, безнадежных мыслей прервался. Он тронул поводья. Ритмичный цокот копыт стал громким, единственно нарушающим тишину тайги.
Позднее, когда Зарецкий, отведя лошадь на конюшню, поднялся на крыльцо, он, минуту задержавшись перед дверью, подумал: «Сейчас Ядвига спросит, каков результат стрельб. Что сказать ей? Я заговорю с женой не о стрельбах…»
Встряхнув кожанку, словно освобождаясь от мучительных переживаний, он открыл дверь. В комнате стоял знакомый запах духов. Ничего не сказав жене, он молча разделся, помыл руки и приблизился к столу. «И отношения наши стали не те, — подумал он. — Раньше Ядвига не усидела бы, а поднялась навстречу».
Жена сидела в кресле и читала книгу. Тюлевая занавеска была наполовину затянута. Ядвигу захватила книга Никифорова «Женщины». Она хотела быть похожей на…
— Яня, — тихо сказал Зарецкий, — что есть покушать?
Он спросил для того, чтобы начать говорить с ней, услышать ее голос.
— А-а? — недовольно отозвалась жена, на мгновенье оторвала глаза от книги, отложила ее и посмотрела на мужа. Ее удивила вялость и необычное, жалкое выражение его лица.
— Что-то долго задержался? — проговорила она. Закрыла книгу, поднялась с кресла. Ей хотелось сказать, что она уже знает о его провале, жалеет его и готова помочь.
— У тебя очень усталый вид, — произнесла она ясным, чистым голосом.
Зарецкий, боясь посмотреть на жену и не желая, чтобы она поняла его боль, ответил:
— Яня, во мне происходит бой, сражаются две силы… Я не знаю еще, какая из них победит. Я хочу, чтобы ты…
Ядвига чутьем женщины поняла, о чем он будет говорить, и умело отвела удар в сторону.
— Обед остынет… Смотри, какое замечательное блюдо я тебе приготовила…
Тон, каким сказала она, расставляя тарелки на столе и наливая еду из кастрюли, мягкий и покорный, подействовал на Зарецкого. И все, что минутой раньше он приготовился сказать ей, теперь счел преждевременным. Зарецкий сел за стол.
Обед был вкусным, умело приготовленным. Он удивился, что не замечал этого раньше. Жена умеет прекрасно готовить. Зарецкий обвел комнату усталыми глазами и поразился тому уюту, который окружал его. Здесь все было на месте. Каждая безделушка, положенная умелой рукой Ядвиги, выглядела красивой и привлекательной. И вот Ядвига уходит от него.
Зарецкий, поев, потянулся за стаканом кофе. «Что же она не спрашивает о стрельбах? — опять подумал он. — Неужели я ее уже совершенно не интересую?»
— Почему ты не спросишь, как стрелял?
— А что спрашивать-то? — уткнув лицо в руки, тихо произнесла она. — Николай забегал и рассказал…
Зарецкий отчужденно посмотрел на жену, тю не посмел ничего проговорить. В словах ее он услышал правду, в которую не верил, сомневался. И Зарецкий окончательно понял — поздно, но он захотел в последний раз услышать от нее приговор себе, где-то в глубине души он еще надеялся на другой ответ..
— Я не допрашиваю, но скажи, ты любишь его?
— Да! — и гордо выпрямилась.
Он сразу обессилел, обмяк.
НА БОЕВОМ ПОСТУ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Григорий Бурцев сидел на корточках в углу землянки и будто вдавил телефонную трубку в ухо.
— Не слышно-о! Громче! Что-о? — кричал он и дул в трубку.
Бойцы, находившиеся с ним, насторожились. Всех интересовало, что говорит Аксанов. Слабо потрескивали дрова в железной печке, бросая красноватые блики на бойцов, прижавшихся друг к другу и сидящих на узких нарах.
Бурцев до боли в пальцах сжимал аппарат, словно можно было этим усилить то, что передавал комвзвода.
Оторванный от холстины лоскут хлестал по дощатой двери. Бурцев не замечал этого. Наконец он безнадежно вздохнул, положил трубку и с горечью проговорил:
— На линии повреждение…
Двое бойцов промолчали.
— Надо установить связь. Петров, пойдешь со мной! Власов, останешься на посту!
Крепчал мороз, и усиливался ветер. Снежная мгла становилась мутнее. Близился вечер. Бойцы спустились с сопки. Внизу снег был глубокий и рыхлый, лыжи тонули, и идти сразу стало тяжелее.
Бурцев заметно спешил. Петров — молодой красноармеец, лишь осенью прибывший в гарнизон, видел, как тяжело командиру прокладывать лыжню, как он, расстегнув шлем, все чаще и чаще вытирал рукавицей вспотевший лоб. Командиру хотелось до темноты обнаружить и устранить повреждение. Он искал на опушке леса кривую березу, от которой начиналась подвесная телефонная линия.
Тайга тревожно шумела, и шум ее то стихал, то становился сильнее с новыми порывами ветра. Вблизи раздался треск падающего дерева. Бурцев только втянул голову, недовольно выругался. Третий день, не переставая, завывал ветер, мела непроглядная метель. И хотя Григорий привык к амурским метелям более неистовым, продолжавшимся по неделе, бывал с отцом во время их в тайге, эта метель казалась ему тяжелее, чем амурские. Там он был за спиной отца, а сейчас он чувствовал ответственность за порученное дело — несение службы на боевом посту, за поведение и состояние бойцов, вверенных ему впервые, как стажеру.
Исполнялась мечта, скоро два треугольничка появятся на малиновых петлицах его гимнастерки и шинели.
Бурцев знал, Петров родом с Волги, но бывают ли там такие шальные метели, привык ли к ним боец, — сомневался. Он прислушивался к тому, как шуршат лыжи бойца, постукивают его палки, оглядывался, чтобы убедиться, ровно ли он шагает. Красноармеец же, запыхавшись, чтобы не отстать от командира, нажимал на палки. Одна глубоко провалилась в снег. Потеряв равновесие, Петров упал. Бурцев не услышал, а скорее почувствовал это, повернул голову. Красноармеец, выдернув сломанную палку, поднимался.
— Устал? — крикнул Бурцев.
— Нет, — пробурчал Петров, — палку сломал…
— Возьми мою и иди ровнее, — посоветовал Бурцев и размеренно зашагал, постепенно убыстряя ход.
О нарушении связи с постом доложили Мартьянову, когда он собирался уходить из штаба. Беспокоясь за красноармейцев, у которых уже не было продуктов, а пурга и не думала стихать, командир третий раз вызывал дежурного по штабу, спрашивал, установили ли связь с постом, и получал неизменный ответ, что нет.
— Мое приказание… — переспросил Мартьянов, не договорив фразы.
— Передано начальнику связи, — поспешил доложить дежурный, — команда вышла на линию, взяли с собой двух собак Азу и Дикаря.
Дежурный стоял, ожидая новых вопросов. Мартьянов молча ходил из угла в угол кабинета. Скрипели половицы под фетровыми бурками. У Мартьянова наступило такое душевное состояние, когда надо спрашивать, задавать вопросы каждые полминуты.
— Барометр?
— Стоит на буре!
Зачем у него карандаш в руках? Мартьянов приготовился что-то записать…
— На буре?
— Да, товарищ командир.
Два обломка карандаша летят в угол.
— Звоните непрерывно на пост, докладывайте каждые десять минут.
Дежурный уходит и тихо прикрывает дверь.
Мартьянов останавливается у окна. В раме надоедливо дребезжит разбитое стекло. Он прижимает осколок пальцем, но атакующий ветер со свистом врывается в кабинет.
«Пурга на пятидневку закрутила, а довольствие на посту уже кончилось. Надо бы послать продуктов, в бойцах дух поддержать. Может, пойти самому? Это будет проверка поста». Но Мартьянов тут же отметает эту мысль — команда уже вышла на линию.
— Дежурный!
В раскрытых дверях останавливается красноармеец.
— Кто возглавил команду?
— Комвзвода Аксанов.
— Звонили?
— Все без перемен.
— Сколько времени?
— Был отбой.
Мартьянов остановился в недоумении и вынул часы. Стрелки показывали десять одиннадцатого. «Четыре часа с постом нет связи!» Только сейчас он ясно осознал, что уже поздний час. Его к ужину заждалась Анна Семеновна и обеспокоена, как всегда его опозданием. Мартьянов ушел из штаба, предупредив дежурного, чтобы немедленно поставил его в известность, как только установят связь.
…Комната. Накрыт стол. Тень от самовара на стене похожа на корягу. Облачко пара, как живое, ползет по обоям к потолку. Самовар уже перестал петь. Надо снова подогревать. И Анна Семеновна закрывает книгу, беспокойно поглядывает на часы. Маятник никого не ждет и мерно отсчитывает время.
Час возвращения мужа давно прошел. Она снимает с трубы колпачок, и самовар оживает, затягивая тихую, однообразную песню.
Анна Семеновна передвигает на столе тарелку с бутербродами, открывает крышку вазочки с вареньем и ловит ложкой самую большую малиновую ягоду и осторожно кладет ее на бутерброд с маслом. Она поворачивает тарелку с этим бутербродом в сторону, где всегда сидит муж. Задумывается. Ей кажется, что Семен Егорович протягивает руку за бутербродом и говорит устало: «А помнишь, как по малину ходили? Не забуду я. Ты обещала мне сына родить. Говорят, обещанного пять лет ждут, понимаешь, а я жду всю жизнь».
И обидного ничего нет в словах, а ей горько слышать. Будто она виновата в том, что не могла стать матерью. Раньше, когда была моложе, не теряла надежды. Ей хотелось, чтобы был сын, а теперь и думать перестала. А вот ягоду, обязательно выловит в варенье и положит мужу, чтобы еще раз услышать от него эти слова, пережить необъяснимые боль и радость, будто в словах его новая надежда спрятана.
Анна Семеновна вздрогнула от сильного стука в дверь. Сразу узнала, что пришел ее Сеня. Не оборачиваясь, опросила:
— Что-нибудь случилось?
— Пурга! А тут нарушилась связь с постом. Там люди. У них довольствие на исходе…
Жена быстро повернулась.
— Как же они?
— Послана команда… А ветер не стихает. К утру метель может усилиться.
Анна Семеновна сокрушенно покачала головой. Жена, как и он, встревожена и обеспокоена за людей на посту.
— Главное, красноармейцы-то посланы молодые со стажером Бурцевым.
— Это каким?
— Сын партизана с Амура. Парень выносливый и крепкий.
Вздохнул. Закурил, потом попросил:
— Горячего бы чаю, Аннушка, — быстро скинул борчатку, прошел к столу и сел в кресло.
Жена налила стакан чаю. Мартьянов взял бутерброд, улыбнулся.
— Опять ягодка…
На него смотрели тоскливые глаза жены.
Семен Егорович на этот раз промолчал и не сказал обычной фразы о сыне. Его захватили неотступные думы: неспокойно в тайге, тревожно на сердце.
Они долго сидели молча. Замер самовар. В наступившей тишине особенно громко тикали часы. Семен Егорович, не раздеваясь, прилег на кушетку и задремал. Анна Семеновна осторожно, не стуча, убрала посуду. Потушила свет и ушла в спальню.
* * *
Ночь была на исходе, когда, исправив повреждение, Бурцев с Петровым возвращались на пост. Почти ежеминутно сквозь мягкий пласт снега Бурцев нащупывал палками твердую корку дорожки. Казалось, лыжи тяжелели с каждым шагом.
Петров шел сзади. Он учащенно дышал широко раскрытым ртом, жадно глотая холодный воздух.
— Тяжело-о!
— Давай что-нибудь мне.
Бурцев взял у красноармейца винтовку, подумал о Петрове: «не втянулся ходить на лыжах. Вот что значит без тренировки и без привычки». Теперь грудь Григория стягивали ремни двух винтовок, линейная сумка, телефонный аппарат. Покачиваясь, Бурцев с усилием передвигал лыжи, широко расставляя ноги.
Вдруг лыжные палки провалились глубоко в снег. Бурцев остановился, стиснул зубы. Он понял, что сбился с дорожки. Тогда, сростив обрывки кабеля, командир дал один конец Петрову. Красноармеец был теперь на буксире. Определяя направление к палатке, Бурцев произнес вслух, словно хотел этим подтвердить безошибочность предположения:
— Идти надо чуть правее.
Они повернули вправо.
Ветер не стихал. Бурцев оглядел себя и красноармейца. Они были похожи на белых неуклюжих кукол. Бурцев приналег на палки, но ноги уже не были так послушны. «Что же это? Так и не дойдешь?!» — мелькнула мысль.
Бурцев посмотрел на Петрова, и ему захотелось вновь подбодрить уставшего красноармейца.
— Пурга-то стихает… — сказал он и понял, что этим хотел успокоить себя. Бурцев знал, что сесть отдохнуть сейчас, значит, не встать совсем, поэтому шел сам и тянул за собой Петрова.
Небо стало похоже на бушующий омут. В нем закружилась, завихрилась пурга. Неожиданно он увидел шест, торчавший в снегу. «Теперь близко», — радостно подумал и решил передохнуть. Усталость давно поджидала Бурцева.
Они присели на снег, съели пачку галет, хранившуюся в вещевом мешке. Стало совсем тепло и не слышно бушующей пурги. Уставшие тела начал сковывать сон. Подумалось: «Замерзающий человек не слышит ветра, не чувствует мороза, медленно и спокойно засыпает. Неужели пурга перестала? Почему так ноют ноги, руки, а грудь не сжимают ремни винтовок?» Нет, он еще не замерзает, он знает, что рядом с ним Петров. Ему отчетливо припомнилась едва видимая палатка, над нею красный флаг, возле нее красноармеец на посту. А может быть это только так кажется сейчас? Нет, красноармеец повернулся, приложил руку к шлему и всматривается вдаль. До слуха явственно донеслось:
— Бу-у-рцев!
«Ищут нас», — подсказало сознание, но он вместо того, чтобы ответить, лишь протянул руку. Красноармеец исчез. Теперь шест держал человек, обвешенный гранатами, пулеметной лентой.
Где он видел его лицо? Оно похоже на старую фотографию отца-партизана, которая висела на стене около зеркала. Бурцев всматривался в знакомые черты лица, заросшего рыжеватой щетиной. Это он, его отец, стоял сейчас перед ним. Бурцев готов был крикнуть, но отец повелительно поднял руку и заговорил. Он слушал отца много раз, но сейчас в рассказе его было что-то новое, чего еще он никогда не слышал. Это были слова о силе, воле преодолевать трудности, о мужестве. Он хорошо знал, что отец, отрезанный от своего отряда японской ротой, ушел в тайгу. Пять дней с перебитой рукой он пробирался до тропы, по которой возвращался отряд. На шестые сутки его нашли партизаны. Он был еще жив. Около него подняли винтовку без ремня, небольшой кончик его остался во рту отца…
Бурцев снова протянул руки вперед, но призрак отца, удаляясь от него, мгновенно исчез. Он чувствовал, что кто-то ласково гладит его теплой рукой, дышит ему в лицо, за воротник гимнастерки стекают щекочущие струйки холодной воды. С трудом Бурцев открыл глаза и вздрогнул. Перед ним, виляя хвостом, задрав лохматую морду, стояла собака.
— Аза! — прокричал он.
Собака залилась мелким лаем. Она протянула ему передние лапы. Бурцев схватил их и стал нежно гладить, как руки друга. Потом перед ним выросла фигура Аксанова. Бурцеву хотелось расправить плечи, стряхнув усталость, доложить командиру взвода, что повреждение устранено и связь с постом налажена. Но тело плохо подчинялось, его покачивало.
— Немножко устали. Присели отдохнуть, — проговорил он вяло, будто оправдываясь перед Аксановым, и стал тормошить заснувшего красноармейца. Они, действительно, немного не дошли до землянки. Командир взвода окинул Бурцева строгим взглядом.
Когда все трое ввалились в землянку, их обдало щекочущим запахом жирного супа, сваренного Власовым из говяжьей тушенки. Они сняли полушубки. Тепло окончательно разморило их.
— Покушать им быстрее, Власов, — распорядился Аксанов.
— Товарищ командир взвода, разрешите чуток вздремнуть, — они прилегли на нары и тут же крепко заснули.
— Всю ночь пробродили, — заметил Власов, — я тут в тепле сидел и то устал, а каково было им в пургу-то…
Аксанов набросил на Бурцева с Петровым одеяло, потом взял трубку и передал телефонограмму начальнику связи.
«Повреждение устранено стажером Бурцевым с красноармейцем Петровым, вышедшими на линию вечером. До поста не дошли. Устали. Сейчас отдыхают. Задержусь здесь на сутки, проведу с бойцами беседу о XVII партсъезде.Комвзвода Аксанов».
А через час пост вызвал Овсюгов. Власов, поднявший трубку, как только раздался прерывистый писк зуммера, громко крикнул:
— Вас, товарищ командир…
— Тише, разбудишь товарищей, — и вполголоса: — Я слушаю…
В трубке послышался отчетливый голос начальника связи, разрешившего Аксанову задержаться на посту. Овсюгов интересовался состоянием бойцов.
— Здоровы. Сейчас крепко спят. Устали так, что даже не покушали…
— Хорошо! — отозвался голос на другом конце провода.
Овсюгов не вытерпел, предупредил Аксанова, чтобы он проявил заботу и внимание к бойцам. Андрей усмехнулся и, раздосадованный ненужным предупреждением, ответил:
— Понятно. До свидания, — и положил трубку. Аксанов широко зевнул, потянулся, повернулся лицом к спящим и почувствовал, как отяжелели за эту ночь его ноги и руки. Власов, внимательно посматривающий на командира, заботливо сказал:
— Вздремните часок, ведь намаялись — ночь-то тревожная была.
— Твоя правда. Только часок, и разбуди…
Красноармеец согласно покивал головой, подкинул дров в печку, звякнул дверцей.
Аксанов прилег на нары рядом с Бурцевым и сразу же заснул. Он проспал часа три. Власов не потревожил командира, а к вечеру проснулись Бурцев с Петровым и так приналегли на обед, что их аппетиту можно было лишь позавидовать.
Маленькое оконце землянки, мутное весь день от непрекращающейся пурги, сейчас потемнело. Власов зажег фонарь. Красноармейцы уселись на нары и стали слушать беседу командира взвода о XVII съезде партии.
— На съезде выступили командарм Блюхер и нарком Ворошилов.
Аксанов развернул газету и прочитал подчеркнутое красным карандашом место из речи Ворошилова о том, что непосредственная угроза нападения на Приморье вынудила нашу страну приступить к созданию Военно-Морских сил и на Дальнем Востоке.
— Вроде как бы про нас речь, — проговорил Власов.
— И про нас тоже, — подтвердил Бурцев.
Андрей незаметно и уже совсем легко, чувствуя, что его слушают с нарастающим вниманием, пересказал содержание речи Блюхера и назвал цифры, приведенные им о строительстве Японией в Маньчжурии железнодорожных путей, шоссейных дорог, идущих в пограничной зоне, имеющих только стратегическое значение, аэродромов, посадочных площадок и складов.
— Больше трети всей японской армии сосредоточено в Маньчжурии, заявил командарм. Вот послушайте, как говорит о нашей готовности Блюхер, — и Аксанов прочитал: «Мы укрепляем границы ДВК, крепко запираем их на замок. «Наши границы, как сказал Ворошилов, опоясаны железобетоном и достаточно прочны, чтобы выдержать самые крепкие зубы…»
— Здорово сказал! — вставил Бурцев, глаза его горели.
Красноармеец нравился Аксанову своей порывистостью, откровенностью, стремлением быть впереди, желанием сделать все, что будет ему поручено. Он в душе симпатизировал стажеру, радовался его успеху и всячески поощрял в нем проявление этой стороны характера. Какие-то внешне сходные черты сближали облик красноармейца с Мартьяновым, и Аксанов, закрыв глаза, видел вот таким же командира полка в молодости.
В заключение беседы Андрей кратко и сжато изложил значение решений съезда партии, дал оценку их значению в дальнейшей судьбе народов страны. Говорил он все напористее, боялся, как бы рассказ не получился вялым, растянутым. Незаметно для самого себя заключительная фраза о работе съезда партии привела Аксанова вновь к самому простому, обыденному — к жизни гарнизона, к честному выполнению обязанностей каждым бойцом, к строгому соблюдению воинских уставов.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Мартьянов не мог представить себя вне армейской жизни. Штаб, казармы и гарнизон были его домом. Его личная жизнь — лишь маленькая частица этого большого живого организма, каким являлся гарнизон. Тревожно было на сердце начальника гарнизона, и все казалось настороженно-чутким. Так было два последних года, пока Мартьянов занимался строительством и учебой. Два года! Они казались короткими для того, чтобы претворить намеченную программу строительства. А теперь здесь город. Уже ясно обозначились его улицы. Названия их можно оставить первоначальные. Пусть в них отразится история большого города, которого не увидит Мартьянов, но будущее его он ясно представляет, угадывает. Первая улица города названа Проспектом командиров. Замечательно придумал Шехман. Здесь будет Проспект. Наступит лето, и он, Мартьянов, распорядится, чтобы разбили газоны и клумбы, провели древонасаждение. В тайге — древонасаждение? Смешно! Вокруг дикая тайга. У Мартьянова во всем должен быть порядок. По газонам, вдоль кюветов дороги, он рассадит ряды белоствольных берез, пухленьких саянских елок. Это будут стройные ряды деревьев. Через несколько лет на их шпалеры будет радостно взглянуть.
«Кто так украсил и озеленил город?» — спросят одни. Те, кто знает историю порода, ответят: «Город строили волочаевцы».
Они могут не назвать имени Мартьянова, но они с любовью и гордостью произнесут — волочаевцы. Пусть всегда с любовью и гордостью произносят это слово, пусть вечно поют «Волочаевскую», вспоминая историю города. Пусть поют, живут радостной и счастливой жизнью. Песня понесет память в века. Хорошо бы поставить на пьедестал высеченную из серого камня фигуру красноармейца с винтовкой на изготовке. И еще надо будет соорудить арку. Ею, как триумфальными воротами, будет открываться Проспект командиров, за которым раскинется огромный город с прямыми, широкими, просторными улицами.
Все это хорошо! Мартьянов успеет это сделать, но он стал замечать, как жизнь, входящая в гарнизон, стала обгонять его. Она, как морская волна, захлестывала. Пятилетка дала Красной Армии технику. Новое вооружение непрестанно поступало в гарнизон и требовало новых дополнительных знаний. Ежегодный призыв вливал в ряды бойцов трактористов, комбайнеров, парашютистов, радистов, бригадиров, машинистов. Они несли с собой знания и новое понятие о жизни. Шаев был прав, когда указывал на это. Они говорили тем же языком, что и он, но в их разговоре встречались неизвестные ему слова. Он понимал, что отстает, не успевает за жизнью. И с какой-то стремительной жадностью Мартьянов набросился на книги. В книгах он видел спасение, но чтение утомляло его. Он все чаще и чаще задумывался над своей жизнью.
Мартьянову становилось обидно. Многое в жизни сделал, а вот теперь отстает: то музыку не понимает, то переспрашивает слова, хотя ясно их слышит, но не знает их смысла; то проигрывает бой на учении, совсем забывая о новой технике — авиации, танках, береговой артиллерии, подводных лодках. Все усложнялось перед ним. Он читал в книгах, что современный бой, это бой техники и людей, овладевших техникой. И сознавал, что у него была только непоколебимая воля, изворотливость, смекалка, а знаний с каждым днем не хватало все больше и больше. Неужели он не совладает с тем, что приходит в гарнизон? И перед ним встал Шаев.
— Семен Егорович, отстаешь. Тебе нужно знать больше всех. Нас уже обгоняет молодежь.
Мартьянов был бессилен спорить. Его всегда побеждал ум, доводы и сердечность Шаева. И, слушая помполита, он все больше проникался к нему уважением, даже стал невольно подражать ему. На вечерах в клубе командиры стали танцевать западные танцы. Мартьянов косо поглядывал на танцующих. Однажды он увидел среди них Шаева с Клавдией Ивановной и впервые пожалел, что не танцует сам. Выходит, все надо знать, все уметь. Сохраняя внешнее спокойствие, Мартьянов все больше и больше задумывался об учебе. Ему страшно было представить, что он отстающий. Видно — Семен, да не про себя умен, надо его учить — ум точить.
* * *
Вскоре после отъезда Зарецкого в академию Ядвига пришла в политчасть с просьбой помочь ей устроиться на работу. Она осталась довольна: помполит не расспрашивал ее о личном, хотя по глазам Шаева Зарецкая догадывалась: ему хотелось поговорить, выяснить многие вопросы. Шила в мешке не утаишь, да она и не пыталась скрывать свои отношения с мужем и с Николаем. Ядвига жила сейчас одна, продолжала встречаться с Ласточкиным, и встречи эти происходили у всех на глазах.
Тем не менее помполит даже не намекнул ей об этом. Единственно, что он спросил: напрочно ли она решила остаться в гарнизоне? Ядвига твердо сказала «да». Тогда Шаев поинтересовался, где бы ей хотелось работать. Зарецкая не задумываясь ответила, что в школе. Просторное двухэтажное здание семилетки манило ее уже давно. Она могла преподавать рисование и черчение.
Шаев обрадовался, он как раз был обеспокоен укомплектованием школы преподавателями. В первый учебный год, который начинался с опозданием из-за строителей, не успевших вовремя закончить внутреннюю отделку помещения, не хватало учителей. Пришлось их искать среди жен командиров. Школу возглавила Клавдия Ивановна, по образованию педагог-математик. Ане Портнягиной поручили вести естествознание. Гейнарова, в прошлом учительница, согласилась преподавать родной язык и литературу. Уроки пения обязали проводить комвзвода Милашева.
И вот Ядвига Зарецкая переступила порог школы. Недоставало мебели, необходимого инвентаря, а самое главное — учебников для ребят.
И все же работать было интересно. Наконец для Ядвиги кончалась та противная душевная раздвоенность, которая последние годы не покидала ее, была причиной неудовлетворенности жизнью. Она как бы вновь нашла себя.
Работы в школе оказалось много больше, чем она предполагала. Кроме уроков с учениками, по вечерам классы заполнялись взрослыми: решено было начать еще занятия по ликвидации неграмотности с вольнонаемными рабочими и отдельно с красноармейцами. И день вдруг оказался так короток для Зарецкой, что она, как и другие жены командиров, работавшие в школе, не успевала всего сделать.
Возвращаясь поздним часом на квартиру, Ядвига несла с собой стопку тетрадей для проверки. Нет, что ни говори, жить стало интересно. Утомленная Ядвига находила время перед сном поговорить с собой, осмыслить, что произошло с нею.
Чем была Ядвига для мужа, Николая, окружающих? Забавой, хорошенькой женщиной, прозванной таежной Клеопатрой. Ей сказали, что это пошло от Шехмана, и она не обиделась на него. Было в этом прозвище что-то от правды! Она нравилась мужчинам, она была занята только собой. Жизнь ее была никому не нужна. Ядвига вкладывала в эти слова глубокий смысл: «никому не нужна», даже своему делу — рисованию. Мрачная тайга приводила Ядвигу в отчаяние.
Тогда Ядвига с завистью думала, что вот Клавдия Ивановна сразу нашла себя: она умела находить со всеми общий язык, ее любили, и всем она нравилась добротой и приветливостью. Анна Семеновна привлекала отзывчивостью, энергичностью. Тина Русинова — неутомимостью. Этих качеств Зарецкая до сих пор в себе не находила.
И Ядвига сурово осуждала себя. Тяжело было побороть мнение окружающих о себе, считающих ее легкомысленной, взбалмошной женщиной. Она может переносить вместе со всеми трудности суровой жизни, радоваться успехам, переживать неудачи в гарнизоне, как свои личные.
И первую серьезную победу над прежней Ядвигой Зарецкая одержала, когда выступила на собрании по чистке партии.
В минуты такого раздумья, разговора с самой собой, Ядвиге становилось стыдно за свою вспыльчивость и невежливость по отношению к Аксанову — ведь он пытался объяснить ее заблуждение, — к Светаеву, протягивающему ей руку поддержки, помполиту, сказавшему ей о «засасывании в болото пошлости и мещанства». Ядвиге хотелось сейчас одного — отблагодарить всех за товарищеский совет, за доверие к ней. Она добьется, чтоб ее поняли и приняли в свою семью, как равную.
Ядвига теперь была поглощена множеством дел: школа, ликбез, женсовет.
Она иногда только страшилась, сумеет ли оправдать доверие, надежды, возлагаемые на нее. А вдруг Шаев или Клавдия Ивановна — директор школы скажут ей: «Вот мы понадеялись на тебя, а ты подвела нас».
Ядвига уставала первое время до изнеможения, но оставалась довольна всем, как дитя, которое после долгого сиденья в комнате, внезапно вырвалось на улицу, где много солнца, тепла и сверстников.
Перемена, происшедшая с Зарецкой, не ускользнула от Клавдии Ивановны, изумляла ее и радовала. Нет, что ни говори, все же Зарецкая оказалась сердечнее, лучше, благороднее, чем о ней думала Шаева после их размолвки.
Клавдия Ивановна поделилась об этом с Сергеем Ивановичем. Он выслушал жену с заинтересованностью и спросил, что у Зарецкой за отношения с Ласточкиным.
— Неясные, хотя я и не говорила с нею.
— Поговори, — попросил он. — А то этого таежного донжуана придется призывать к порядку.
— У тебя все какие-то обидные клички людей, — заметила с огорчением Клавдия Ивановна.
— Заслужил, вот и кличку получил. К чистому грязь не пристанет… Так-то, дорогой мой педагог, директор незаконно существующей школы, — и Сергей Иванович запел под нос старенькую задорную песенку, которую любила слушать жена, а потом добавил: — Подумаю над твоими словами, Клаша.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мартьянов осматривал казармы. В ленуголке связистов он задержался возле Бурцева, поинтересовался:
— Что читаешь?
— «Анти-Дюринга», — с гордостью ответил красноармеец.
Мартьянов усмехнулся, спросил, понимает ли.
— Трудновато, но групповод и политрук помогут. Я, товарищ командир, хочу превзойти все политические науки, вот и начал с Энгельса.
— Похвально! — отозвался командир. Ему следовало бы задать Бурцеву несколько вопросов, но Мартьянов не читал «Анти-Дюринга», а только слушал как-то спор политруков в кабинете Шаева по поводу этого произведения. Тогда, не вникая в суть их спора, подумал: как они могли спорить о теории насилия, когда спорить-то тут не о чем!
— А теорию насилия, о которой пишется, понимаешь? — выгнув брови, спросил Мартьянов.
— А как же! Война с буржуазией до победного конца. Диктатура пролетариата…
Мартьянов торопливо перебил:
— Правильно! Читай… — при этом ему стало горестно. «Конечно, они молодые, превзойдут не только политические, но все науки. Вот наше дело другое…» Хотелось Мартьянову в их годы тоже книги читать. Но революционных книг маловато тогда было, да и время боевое — гремели вокруг бои, до книг ли? Надо было отстаивать революцию. Шутка ли сказать: масленщики из города с мужиками из деревни эту революцию вершили.
Все годы шел вперед, а теперь говорят: отстал. Страшно! А может быть, Шаев ошибается?
— Нам бы такую практику, как у вас, — говорит Бурцев.
«Какие жадные, ненасытные! Вся жизнь у них, а мало. Все бы сразу…»
— Практика — треть в теперешнем человеке, понимаешь, Бурцев? А две трети — знания…
— Без практики теория ничто, читал я у Ленина.
Мартьянов улыбнулся.
— Я вот штыком научился владеть, а жизнь заставляет самолетом управлять… Ленин, говоря об учебе, три раза это слово повторил. Значит, сила в учебе, Бурцев, — и строже добавил: — Учиться надо на «отлично». Все есть у вас, все вы получили.
Красноармеец нравился ему пытливостью и любознательностью. «Этот дойдет, настойчивых кровей парень. Таким и надо быть ему — хозяину жизни».
— К занятиям опыт нужен, — упрямо твердил Бурцев.
Уходя из ленуголка, Мартьянов пробурчал:
— Поживешь и опыт будет. Без жизни нет его. Знания в каждом деле годятся, а их учеба дает, понимаешь?
После осмотра казарм Мартьянов забежал на квартиру.
— Опять ты, Сеня, опаздываешь, — упрекнула его Анна Семеновна. Она хотела сказать, что муж стал часто запаздывать, все куда-то спешит, чем-то недоволен. Взглянув на Семена Егоровича, она замолчала. На челюстях у него вздрагивали желваки, Анна Семеновна знала — это признак сильного волнения. Она захлопотала, по-девичьи легкая, подвижная. Подогрев обед, подала его на стол.
Семен Егорович разделся, опустился в кресло. Он почувствовал, что ему нужно серьезно отдохнуть.
— Стареем мы, Анна. А давно ли молодыми были?
Анна Семеновна с недоумением поглядела на мужа, удивленно повела округлыми плечами. Она еще не понимала, в чем дело, хотя научилась многое узнавать с полслова.
— Не жили еще хорошо, а жизнь прошла, молодость отступила, понимаешь?.. Обидно…
Расставляя тарелки и наливая борщ, Анна Семеновна осторожно спросила:
— Что-нибудь неприятное по службе, Сеня?
— Пришла пора исключать себя с довольствия, — и Мартьянов пододвинул кресло к столу.
Анна Семеновна опять посмотрела на мужа.
— Сеня, что с тобой? Не хитри, правды не перехитришь.
— Ничего, устал я, — тихо проговорил он. Анна Семеновна знала, муж говорит не о том, что его волнует.
— Зачем обижаешь меня?
Постукивая ложкой, он продолжал:
— Когда меня брали в солдаты, я не умел ни писать, ни читать. Подвернулся путиловец, глаза раскрыл. А сейчас не служба, а школа.
Семен Егорович взял кусок хлеба, откусил, хлебнул ложку борща и вытер салфеткой губы.
— Они будут настоящими командирами. А мы? Бывало, надо подать команду, а ее не знаешь. Остановишь солдат. Они ожидают, а ты, унтер, лезешь за голенище — там устав пехоты. Пока разберешь по складам, солдаты все ждут. Команду подашь, а другой опять не знаешь. Остановишь отделение, прочитаешь и гаркнешь. И унтером-то сделали не за грамоту, а за рост да за голос. А потом надо было партизанским отрядом командовать…
Мартьянов отодвинул тарелку, встал и зашагал по комнате.
— Революцию-то они готовенькую получили. Что ж, им делать больше нечего, учись. Все для них теперь. Каждый командир, как путиловец, учит и учит…
— О ком ты говоришь? — попыталась выяснить Анна Семеновна.
Мартьянов сел, в три глотка выпил стакан брусничного киселя и снова встал, отошел к окну.
— Нам бы вот такую практику. Ишь, какие жадные, ненасытные! Все бы сразу…
— Ты о молодых, Сеня?
— Молодых, да ранних…
— Это только зависть в тебе поднялась, — сказала спокойно жена. — Нехорошо, Семен, — и строже: — Старый командир, завидуешь молодым. Учись. Кто мешает тебе учиться? Молодежь сочна знаниями, около нее тоже можно научиться многому.
— А как учиться? — он взглянул на жену немного опечаленными глазами. — Все это так, Анна. Какой бы душ изобрести, голову освежить. В голову-то, понимаешь, кроме гарнизона, ничего не лезет. Потревожил меня Бурцев с «Анти-Дюрингом»… Вот она, молодежь, какие книги с бою берет… А тут уже мысли сухие, как сено. Жуешь, жуешь их, а сам слышишь: шуршат они в голове, шуршат нескладно. И сам-то, кажется, устарел и тоже шуршишь, будто осенний стебель. Знания мои маленькие были, и те выветрились, Анна…
— А ты, Сеня, не слушай мыслей, — посоветовала жена, — пусть шуршат себе. Пошуршат, пошуршат, да и стихнут… Ты кругом себя посмотри да порадуйся — хорошая отава появилась, идет молодая смена…
Анна Семеновна говорила медленно, взвешивала каждое слово. Ей хотелось подобрать сильные слова.
— Ты, Семен, ошибаешься, если думаешь, пятилетка дала технику и этим вывела тебя из строя…
Мартьянов стоял у окна, смотрел вдаль и думал: правильно жена говорит.
Она замолчала и, встав, направилась к Семену Егоровичу.
— Ты еще на учете. Ты, Сеня, — это старые, закаленные кадры… Ты — нужный человек, и люди пятилетке нужны опытные.
— Спасибо, Анна, спасибо, моя родная.
И, прижав жену, почувствовал, как подступали к нему радость, надежда, новые силы… Они молодили его. Хотелось сбросить десяток лет, заняться гимнастикой, футболом и понять «Анти-Дюринга»… Жизнь-то кругом, действительно, интересная и большая! И начинается эта жизнь от окна комнаты Мартьянова, тянется до окон Кремля, а оттуда снова заглядывает сюда, к Мартьянову, в гарнизон. А гарнизон — это его жизнь. Тайга, казармы, укрепления, море, и где-то на нем невидимо проходит граница. Утром волны приносят чужие ракушки, водоросли, траву и выбрасывают на его родной берег.
Совсем под боком у Мартьянова существует тревожный, враждебный мир. О нем пишут газеты каждый день: «Наглая вылазка», «Провокация», «Перешли границу»… Ему не надо заглядывать в газету, чтоб это узнать.
Появится незнакомая рыбацкая шхуна, переплывет невидимую границу, запорхает бабочкой ее парус в наших водах, — вот тебе и международное положение… Газеты когда напишут, а здесь уже решай, как поступить… Вода, по которой плывет японская шхуна, берег, где расположен гарнизон Мартьянова, — это его родина. И Мартьянов привык беречь ее, как свою жизнь, надежду и мечту.
— И жить надо, и работать надо, и учиться надо, понимаешь, Анна?
— Понимаю, Сеня.
Анне Семеновне понятны были эти большие чувства мужа.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Стало известно, что в гарнизон прилетает командующий ОКДВА. Подразделения спешно выстроились на плацу. Шаев на начгаровском фордике умчался навстречу Блюхеру, Мартьянов остался, чтобы встретить командарма на месте.
Связные с флажками вытянулись вдоль плаца и дороги. Банакеров, весь сияющий, подобранный, стоял впереди своего взвода, поминутно давал советы то одному, то другому.
— Показались! — передали по цепочке связные.
— Едут!
Напрягая и без того сильный голос, Мартьянов скомандовал:
— Смирно-о!
— О-о! — раздалось кругом, и вскоре все замерло.
На плац выскочил фордик. Из автомобиля торопливо вышел Блюхер и, держа высоко голову, сделал несколько размеренно-четких шагов навстречу Мартьянову. Внешний вид командарма оставлял впечатление строгой чистоты и вкуса, военная выправка его, несмотря на чуть грузноватую уже фигуру, казалась изящной, походка ровной, без каких-либо признаков прихрамывания после давнего ранения в ногу.
К Блюхеру, крупно шагая, устремился Мартьянов. Не доходя друг до друга, они взяли под козырек.
— Товарищ командарм Особой Краснознаменной Дальневосточной Армии, части гарнизона выстроены… — начал рапортовать Мартьянов, глядя на Блюхера.
Командарм чуть сдвинул к переносью густые брови и прищурил умные глаза, ставшие из серых совсем светлыми при сильном солнечном свете. У него едва заметно подергивались седеющие, коротко подстриженные рыжеватые усики, Выслушав рапорт, окинул стоящих перед ним красноармейцев быстрым взглядом и негромким голосом приветствовал:
— Здравствуйте, доблестные волочаевцы!
— Здрасте-е! — зычно ответили подразделения единым могучим дыханием.
У Мартьянова от радости сжалось сердце. Он посмотрел на командарма, заметив, как довольно блеснули его глаза и чуть дрогнула рука, поднятая к зеленоватому козырьку фуражки, отливающему глянцем. От сердца отлегло недавнее напряжение, Мартьянов почувствовал себя спокойнее.
Командарм и сопровождающие его лица поднялись на небольшую трибуну, сколоченную из свежих еловых тесин. Блюхер положил обе руки на барьерчик, какое-то мгновенье выждал.
— Бойцы, командиры и политработники, вы накануне пятой годовщины славной ОКДВА. — Он подался вперед. — В 1929 году наши дальневосточные границы подверглись нападению извне. Чтобы дать жестокий отпор врагу, наше правительство и партия создали Особую Дальневосточную Армию. Бойцы и командиры ее с честью справились с задачами, поставленными перед ними. Среди вас есть участники этих событий.
Глаза командарма окинули подразделения гарнизона, выстроенные на плацу.
Замершие колонны были неподвижны.
Светаев стоял неподалеку от трибуны вместе со штабными работниками и отсекрами полковых партийного и комсомольского бюро. Он впервые в жизни так близко видел командарма ОКДВА — человека легендарной славы. Речь его зажигала, поднимала дух. Светаев понял, что командарм умел горячо агитировать и убежденно разъяснять большие и глубокие мысли, делая их доступными массам.
— Что можно сказать о вас в канун этой даты, с честью выполнивших приказ наркома товарища Ворошилова? Здесь была глухая тайга, а теперь создан укрепленный район, — Блюхер провел перед собой рукой, как бы указывая ею на то, что сделано вокруг. — Это надо было обязательно сделать и как можно быстрее. Враг не извлек урока из 1929 года и вновь пытается прощупать наши дальневосточные рубежи. Теперь мы уверены, что они прочны, и нам легче будет их защищать… Такие укрепрайоны, такие гарнизоны, как ваш, созданы по всему побережью Великого, или Тихого океана…
Мартьянов и Шаев, стоящие рядом, переглянулись. Немые взгляды их сказали многое друг другу. Блюхер давал оценку тому, что сделали люди их гарнизона, а вместе с ними и они, командир и помполит. А командарм заговорил о том, что создать укрепленные районы было нелегко, пришлось пережить трудности, неизбежные при всяком новом деле.
— Теперь ваши трудности позади, а те, что встретятся еще, славные волочаевцы, штурмовавшие ледовую сопку Июнь-Карани, совершившие лыжный переход по Амуру и создавшие вот этот гарнизон, сумеют преодолеть на своем пути к победе.
Блюхер чуть приподнял фуражку, сдвинутую на лоб.
— Я уверен, что вы готовы в любой час, в любой день встать на защиту родной земли, если зарвавшиеся милитаристы Японии, попытаются сунуть сюда свой хищный нос…
Светаев заметил, как прищуренные внимательные глаза Блюхера посмотрели на людей, стоящих в колоннах. Лицо его, тронутое оспой, открытое и простое, располагало к себе.
— …Помните всегда и бережно храните боевые традиции своего полка. Знайте, волочаевская эпопея показала всему миру, как умеют драться люди, желающие быть свободными…
Последние слова прозвучали сильно и эмоционально. Светаев невольно вспомнил письмо генералу Молчанову, написанное Блюхером перед волочаевским боем. «Я, солдат революции…» Так говорилось в этом удивительном письме, стремящемся предупредить ненужное кровопролитие, взывающее к благоразумию белого генерала.
— Товарищи бойцы! Вы находитесь на ответственном посту нашей социалистической Родины. Враг коварен и хитер. Будьте бдительны. Свято храните традиции волочаевских дней. Да здравствуют славные волочаевцы! — закончил Блюхер и опять взглянул на стоящие перед ним войска таежного гарнизона. — Ура-а! — и поднял над головой руку с зажатым кулаком.
Мощной волной прокатилось от подразделения к подразделению многократно повторенное «ура», затем вступил духовой оркестр, и с первыми звуками «Интернационала» вся эта только что гремевшая лавина замерла в торжественном молчании.
Смолк гимн. Начались приготовления к параду-смотру.
Гарнизон свели по подразделениям. Музыканты заняли свое место впереди колонны. Мартьянов звонко подал команду. Зазвучал оркестр.
Командарм стал смотреть на колонны, шагающие, как один боец — носок в носок, сапог в сапог. «Хорошо идут», — довольно отметил про себя Блюхер.
Мартьянов с Шаевым, миновав трибуну, поднялись к командарму, стали с боязнью и сомнением следить за строем.
Шагала колонна за колонной. Играл оркестр. Медные звуки его были особенно приятны и бодрящи. Над ними поднималась красноармейская песня. Пели традиционную «Волочаевскую». После парада-смотра Блюхер стал знакомиться с гарнизоном. Он посетил казармы, столовую, побывал в школе и красноармейском клубе, зашел в несколько квартир командиров и поговорил с женами, а после обеда поехал осматривать огневые точки.
Мартьянов и Шаев неотлучно находились при командарме. Пока он шаг за шагом по-хозяйски строго, даже придирчиво вбирал в себя все, что сделали здесь люди гарнизона за три года, они не были и не могли быть спокойны. Возможно что-нибудь упустили, забыли, не доделали — хозяйство гарнизона огромное и сложное.
Блюхер изредка бросал на ходу скупую фразу о деле, смеялся, острил и ничем не выдавал своего отношения к увиденному.
Выйдя из ДЗОТа, командарм присел на мшистый камень и засмотрелся на бухту.
— Море, да не то, — сказал он задумчиво и настойчиво повторил: — Совсем не такое, как Черное, — и, вспомнив старое, неожиданно обратился к Шаеву:
— Мартьянов-то — дальневосточный человек, не знает, а вы, кажется, в гражданскую на юге воевали?
— Так точно!
— Участвовали в Перекопском бою?
— Немножко. Я больше на Урале да Волге был…
— А помните стихи Багрицкого о Перекопе?
И Блюхер, не дожидаясь ответа, прочитал на память:
Посмотрел на Шаева, добавил:
— Умеют же поэты так передавать события! Да-а! Хорошо!
Блюхер встал, стряхнул с коверкотовых бриджей приставшие травинки и полусерьезно спросил:
— Кажется, все осмотрели, товарищ начальник гарнизона? Или еще что покажешь?
— Все! — усмехнулся Мартьянов, разглаживая усы. — Все, товарищ командарм. Теперь можно и поужинать.
— Пора, а то у гостей кишки марш играют, — и громко, заразительно рассмеялся.
А вечером, после ужина, когда над гарнизоном спустилась тихая звездная ночь и тайга наполнилась уханьем филина, криком совы, свистом и писком невидимых ее обитателей, Мартьянов, задержавшийся с Блюхером, обратился к нему с просьбой.
— Говори, говори, что у тебя, — сердечно отозвался командарм. — Опять, поди, будешь просить что-нибудь для гарнизона…
— Нет, товарищ командарм, о себе хочу просить.
— Что надумал? — живо поинтересовался Блюхер.
— Отпустите на учебу.
— Время ли? — удивленно прозвучал голос командарма.
— Время. Замечаю, отставать от жизни начал, — откровенно признался Мартьянов. — Опыт приобрел, а знаний-то у меня нехватка с прежних лет.
Блюхер молчал. Мартьянов, так смело заговоривший о себе, сразу смолк.
— Понимаю, — наконец произнес командарм, — хотя и не время, но надо. Обещаю…
— Спасибо! — проговорил Мартьянов.
— Что спасибо! — чуть возвысив голос, произнес Блюхер. — Надо готовиться к более серьезным боям. Знаю, будешь еще больше полезен завтра, поэтому и обещаю…
Мартьянов, пожелав спокойной ночи командарму, быстро зашагал домой, чтобы сообщить Аннушке о разговоре с Блюхером.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ядвига теперь не представляла, как бы могла покинуть гарнизон и выехать отсюда. Все здесь словно срослось с нею. И маяк теперь говорил не об одиночестве. Он подсказывал ей: «Шагай смелее, твой путь открыт». Она видела эту ясную дорогу, которая вела сюда, в гарнизон.
Сколько здесь смелых начинаний, интересных проектов, какая огромная работа, необъемлемый труд! Зарецкая не была уже только созерцательницей развернувшихся работ, а сама отдавала свой труд, свою силу, жизнь гарнизону.
Вдохновение находила она во всем, с охотой бралась за любую работу. Все ей казалось одинаково нужным и интересным. Ядвига чувствовала: в ее жизни наступил перелом. До этого она как бы спала, и все, чем жила, походило на сновидение. Теперь жизнь представлялась ей грудой несовершенных и увлекательных дел.
Это подняло Зарецкую. Уехать отсюда было бы стыдно и нечестно. И, хотя письма мужа, настойчиво звали в иной мир, в уличный шум большого города, театры, парки, ателье мод, сулили веселье, множество удовольствий, она отказалась от всего.
Зарецкая готовилась стать матерью. Начало новой жизни она почувствовала в себе на рассвете нового дня. В первую минуту Ядвигу охватило смешанное чувство — радость и негодование на себя, злость на жизнь, мужа, Николая…
Но вот она уловила внутри движение, мягкое, равномерное, как движение маятника. Это были удары новой жизни, пробудившейся в ее чреве. Ей хотелось, чтобы они еще повторились. Но все неожиданно смолкло.
Она верила тому, что происходило в ней, и еще сомневалась.
Солнечный луч заглянул в окно, и женщина залилась ярким румянцем, она стояла перед зеркалом и изучала себя, свое чуть пополневшее тело.
И в минуту, когда она, любуясь, гордясь и радуясь собою, стояла перед зеркалом, к ней пришли тревога и испуг. Захотелось по-детски прижаться к Николаю и рассказать ему обо всем. Николай в последнее время отстранился от нее, а от мужа она отказалась сама ради любви к Николаю.
Ядвига дошла до кровати, упала в постель и, зарывшись в подушки, долго рыдала. Ей нужна была сейчас поддержка любимого человека. Ей хотелось услышать взволнованные слова, приветливые и теплые. Но их не было и ждать было неоткуда.
Ядвига, энергично повернулась, протестующе сказала:
— Нет.
Она прочь гнала от себя охватившие ее чувства покинутости и одиночества. Ее вдохновляла и давала силы та новая жизнь, которую она обязана теперь бережно вынашивать в себе, хранить, беречь, любить и вскармливать. Ядвига почувствовала себя счастливой, самой счастливой на свете, словно только ей одной из женщин пришлось ощутить в себе биение новой жизни.
* * *
В порыве откровенности Аксанов рассказал Федору и Ане, почему у него произошла размолвка с Байкаловой. С тех пор Аня при удобном случае начинала разговор с Андреем об его холостяцком житье-бытье.
— Вижу, тяжело тебе, скучаешь…
Аксанов вздохнул.
— У меня свои взгляды на брак, Аня. Лучше не спешить теперь, если ничего не получилось после встречи с Ольгой. Она найдет себе достойного человека, а я подожду. Терпится…
— Ты спохватишься, пожалеешь, но будет поздно. Молодость у человека бывает однажды, — внушала ему Аня.
Аксанов попытался отделаться шуткой:
— Лет до ста расти нам без старости.
— Андрей! — воскликнула Аня. — Зачем ты так?
Они смолкли. Потом Аксанов убежденно заговорил о том, что жизнь интересна не только личным, что в жизни есть много радости помимо любви и вовсе незачем скучать и грустить, если личное не удается.
— Однако тебе и другим этого личного не хватает, — подчеркнула Аня. — Вы тянетесь к женщине, девушке. Не ты ли говорил: тяжело-о…
Аксанова кольнули эти слова. Он сказал:
— Мне пора…
— В роту или на заседание?
— Не иронизируй, Аня, к красноармейцам, — подчеркнул Аксанов, и ему стало легче. — К красноармейцам, — повторил он.
Портнягина поднялась, вышла с ним из комнаты. Она стояла на площадке и смотрела, как Андрей твердой походкой спускался с лестницы. Аксанов услышал за спиной сдержанный смех. Он хотел остановиться, что-то сказать Ане, но только махнул рукой.
В роте Аксанов по просьбе Федора провел совещание с военкорами. Возвращаясь из казармы, Андрей забежал в редакцию «Краснознаменца».
Светаев, склонившись над столом, с увлечением писал. На скуластое лицо его свисала непослушная прядь волос. Он то и дело закидывал их назад.
— Обожди минутку, — попросил Федор.
Аксанов присел напротив, взял со стола листок бумаги и, пока Федор дописывал, набросал карандашом его портрет, а снизу приписал:
«Редактор «Краснознаменца» в минуту вдохновения».
Светаев закончил и, держа несколько исписанных листков в руке, потряс ими в воздухе.
— Письмище Горькому сотворил…
— Портретище намалевал, — в тон ему ответил Андрей и передал рисунок.
— Здорово-о схватил. Конфискую на память…
— Читай, — дружелюбно заметил Аксанов, заинтересовавшийся таким необычайным письмом.
Светаев навалился спиной на деревянный поскрипывающий реал с наборными кассами. От переносья на его широкий лоб взметнулась острая морщинка. Федор стал читать:
«Дорогой Алексей Максимович!
Это письмо, конечно, для Вас не будет неожиданным, Вы их ежедневно получаете сотнями со всех концов страны от людей, которые любят Ваши книги и ценят Ваш талант.
Не удержусь и я от похвалы, скажу: читая Ваши произведения, отдыхаешь и учишься. Не знаю, думали ли Вы когда-нибудь, что по Вашим книгам будут познавать жизнь.
Я, командир Красной Армии, после окончания школы одногодичников остался в кадрах РККА. Сейчас я несу службу на боевом посту в прославленной ОКДВА. Работаю так, что не вижу, как летит время. Рядом со мной несут службу десятки других командиров и политработников, оберегая спокойствие на дальневосточных рубежах.
И вот, когда мы, — продолжал читать Светаев, — выкраиваем кусочек свободного времени и вечерком читаем Ваши книги, то спорим и говорим без конца о Вас, Алексей Максимович.
Помните Ваше коротенькое открытое письмо бойцам Красной Армии? Вы обращались к новому пополнению — молодым красноармейцам, призванным служить в РККА. Это письмо читалось во всех ротах и взводах. Сколько бы Вы могли написать поучительного о жизни, какой мы живем здесь, на берегу Тихого океана, мы — часовые Востока, одного из таежных гарнизонов, созданных на пограничном побережье!
Мы днями будем отмечать пятилетие ОКДВА. У вас развернулась горячая подготовка к съезду писателей. Нетерпеливо ждем, о чем будут говорить на своем съезде авторы любимых нами книг. Хотелось бы одного, чтобы побольше было написано книг о нас, бойцах, командирах и политработниках Красной Армии, особенно об ОКДВА.
Будьте здоровы и спокойны. Знайте, мы бдительно охраняем социализм, в том числе и Ваш труд».
Федор положил письмо на стол.
— Ну, что скажешь?
— Посылай! — ответил Андрей. — Мастак ты, Федор, на такие дела.
— Пошлю теперь же, — с твердой убежденностью проговорил Светаев. — Писалось от души, — и спросил: — Что забрел ко мне в такой час?
— Потянуло на огонек. Беседовал с военкорами роты, а днем имел жаркий разговор с твоей женой.
— Ну-у? — протянул Федор. — О чем же?
— О любви, браке и жизни…
— Понимаю, — перебил его Федор и рассмеялся. — Анка решила доконать в тебе холостяка, — и вдруг в упор посмотрел на Андрея. — А что? Не сочинить ли нам повинное письмо Байкаловой, а?
— Нет, Федор, поздно, — серьезно и даже сурово сказал Аксанов.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Перед окнами домика Мартьянова пролегала дорога, открывался широкий вид на распадки и горы. Прошло лето и наступила приморская осень с прозрачными сумерками и голубыми ночами. По падям долго клубился ночной туман. Прихваченная первыми заморозками трава, высохшие стебли цветов коневника и осоки казались бледными от холодного лунного света. Ветвистые высокие ели, вытянувшиеся березы, рябина бросали на землю короткие, густые тени. В такие ночи скупо сияли звезды.
Семен Егорович любил иногда постоять у раскрытого окна, зачарованный тайгой. Надо пережить, перечувствовать самому, чтобы представить, как величественно красивы осенние ночи северного Приморья.
Мартьянов настолько привык к тайге, что при одной мысли о большом городе ему становилось тоскливо. Там в шуме он сильнее уставал за несколько часов, чем от дневного марша под знойными лучами. Мартьянов днями находился в тайге, беседовал на постах и точках с бойцами, любовался природой, размышлял о жизни, когда был один. Он чаще всего объезжал гарнизон на лошади и трудно сказать, где провел больше времени Мартьянов — в седле или на штабном стуле.
Даже в минуты домашнего отдыха он не мог не думать о своем гарнизоне. Вот и сейчас: подразделения готовились к поверке. От казарм доносились песни красноармейцев.
Ему вспомнилось недавнее посещение гарнизона командармом, разговор с Блюхером о поездке на учебу. «Поседел уже, — с теплотой подумал он о командарме Особой, — а все такой же неугомонный и подвижный». Мартьянову живо представилась самая первая встреча с Блюхером под Волочаевкой. Бойцы его роты, изможденные, полузамерзшие, полуголодные, нетерпеливо ждали приказа о наступлении. Вдруг пронеслась весть: приехал Блюхер. Значит, должно произойти важное событие, начаться долгожданное наступление. Из уст в уста передавались сообщения: «Завтра должна быть взята Волочаевская твердыня», «Блюхер будет командовать сам».
Блюхер действительно обходил роты. Похудевшее лицо его, будто утонувшее в заячьей шапке, с ощетинившимися усиками, запомнилось Мартьянову на всю жизнь. Подошел, коротко спросил: «Как бойцы?» — «Готовы разбить врага любой ценой. Рвутся в бой». — «Берегите людей. Каждый боец у нас на счету». Блюхер ушел. Старый партизан в рваной шубе, с синим лицом, дрожащим голосом сказал: «Мы победим, товарищ командир роты. Мои силы падают, но завтра я пойду в первой цепи». Назавтра, когда раздался сигнал к наступлению, он рванулся вперед, погиб на проволочных заграждениях, но рота вынесла на штыках победу, первой вошла на станцию Волочаевка…
Сзади Мартьянова остановилась жена. Она не видела лица мужа, но безошибочно знала, о чем сейчас он сосредоточенно думает. Семен Егорович весь в воспоминаниях. Анна Семеновна украдкой любуется мужем. Взгляд ее останавливается на волосах. Голова мужа кажется ей поседевшей. Так обманчив свет луны, посеребрившей волосы Мартьянова.
Ей хочется нежно обнять его, но Анна Семеновна боится нарушить задумчивость мужа. Она тихо говорит:
— Сеня, самовар готов.
— И всегда ты перебьешь мысли на самом интересном месте.
— Чай остынет.
— Подогреем.
— У тебя вечер свободный? — интересуется жена.
— Что ты, Анна! — испуганно говорит Мартьянов. — Завтра же выход в поле, инспекторская поверка не закончилась.
— Отдохни лучше, — мягко просит Анна Семеновна.
— А я вспомнил первую встречу с Блюхером под Волочаевкой. Давно было, а помнится все до мелочей, — как бы освобождаясь от мыслей, тряхнул головой и весело заговорил о другом, о парке в гарнизоне.
— Вот там, — показывая на отлогий скат сопки, — надо будет разбить парк культуры и отдыха. Тогда можно каждый вечер наблюдать отсюда за весельем молодежи. Хорошо, Анна, будет — пусть пляшут, танцуют, лишь бы дела не забывали…
И Семен Егорович долго рассказывал ей, каким будет этот парк.
Жена, слегка прижавшись к мужу, посмотрела на дремлющую сопку, залитую бледно-холодным светом луны.
— А самовар совсем простыл, — заметила она, когда Мартьянов сделал паузу.
— Ну, тогда пойдем чай пить.
Они отошли от окна. И вдруг вечернюю тишину разрезали протяжные гудки. Мартьянов остановился посредине комнаты. Раздался телефонный звонок. Мартьянов подбежал к трубке. Из штаба передали:
— Пожар. Горит лес в секторе огневой точки…
У командира строго рассчитаны движения, заучены приемы. Мартьянов хватает с вешалки портупею, накидывает фуражку на голову и мгновенно исчезает.
Когда Мартьянов появился у казарм, там уже почти никого не было. Старшины отдавали торопливые распоряжения красноармейцам, задержавшимся в ротах.
— Кто котелки, кто лопаты. Пожар, видать, большой. Да не задерживаться у лесопилки, поскорее в тайгу!..
Только сейчас командир сообразил, что ему незачем было бежать к казармам, а следовало быстрее появиться у лесопилки — месте сбора пожарных команд. Он повернулся и побежал туда. В эту самую минуту, после небольшого перерыва, тишину вновь нарушили протяжные гудки. Они были похожи на стоны. Эхо их отозвалось в распадках глухо и тревожно.
Весь гарнизон был в сборе. Назначенный начальником команды Поджарый, картавя от торопливости, распределял обязанности между собравшимися командами. Около Поджарого находился дежурный по гарнизону Ласточкин.
— Не задерживаться, не задерживаться! — беспокойно говорил он. — Скорее, скорее! Все в район южной точки…
Он заметил Мартьянова, когда тот был уже рядом. Ласточкин бойко доложил командиру и повторил все, что уже сообщал ему по телефону.
— Отправляйте людей.
— Бегом а-арш! — скомандовал Ласточкин.
— Бего-ом! — повторилось несколько раз в рядах, и красноармейцы, гремя котелками и ведрами, постукивая лопатами, баграми и пилами, устремились к месту пожара.
Сначала этот темнеющий людской поток бежал по узкоколейной дороге, потом свернул на лесную тропу и исчез, окутанный темью.
Зарево пожара еще не было видно. Сюда только проникал едкий запах гари. Тайга горела на противоположном склоне горы, открытом к морю. И только когда люди достигли перевала, стали видны желтовато-красные полосы огня и багрово-темный дым. Низкий туман, лежащий на море, как вата, окрашенный заревом пожара, казался зловещим.
Люди бежали почти молча, напряженно расстегивая на бегу гимнастерки и подставляя разгоряченные груди прохладному ночному воздуху. Обеспокоенно и тревожно перестукивались котелки, ведра и лопаты.
— Ух ты, как разгорелся, — бросил запыхавшийся Бурцев бойцам отделения. — Пожар в лесу — страшная сила.
— Сухостою много. Трудно тушить, — ответил один из них.
И опять бойцы бежали, с болью смотря на зарево. Огонь становился ближе и ближе. Теперь уже не было видно море, его заслоняла едкая и теплая завеса дыма. Пламя вспыхивало то в одном, то в другом месте и походило на огненные фонтаны, которые, выбросив сноп искр, стихали и вновь поднимались над лесом. То горели ели, оставляя после себя столб черного смолистого, пахучего дыма.
Чем ближе подбегали команды к месту пожара, тем сильнее шумело вокруг. Слышно было, как раскаленный воздух гудел над пожарищем. Навстречу людям со свистом и гулом, охваченная ветром, шла полоса огня. До бушующего пламени оставалось метров четыреста, а горячий воздух уже обжигал лица, дым щипал глаза, в носу.
Мартьянов, прискакавший сюда на лошади, недоумевал, как мог вспыхнуть пожар здесь, где не бывает посторонних людей, а бойцы, несущие службу на огневых точках, находились вдали от возможного очага. Иного предположения и не могло быть: поджог. Значит, кто-то проник в гарнизон и делает свое грязное дело. Действует рука врага!
В ушах предупреждающе прозвучали слова командарма: «Будьте бдительны, враг коварен и хитер». «Проглядели. Враг оказался и в самом деле хитрее. Поймать бы гадюку, задушить бы своими руками».
Он собрал все самообладание и стал думать, как лучше повести борьбу с беспощадным огнем. Пламя шло низом и верхом. Огонь перекатывался, как волна, с одного места на другое и, осыпая миллиарды искр, размножал многочисленные очаги на земле. Нужно было остановить сначала верхний огонь.
И Мартьянов, как только запыхавшиеся команды подоспели к нему, распорядился рубить широкую просеку, чтобы преградить путь верховику.
Зазвенели пилы, застучали топоры. Появляющаяся просека преградила дорогу огню. Пламя, докатываясь до ее обрыва, глохло. Повисшее в воздухе, оно безжизненно спадало вниз потоком искр и пепла. Вверху лишь продолжали шипеть обгоревшие вершины, испуская веревочки темного дыма в белесое небо.
Когда верхнее пламя было сражено, все, кто прокладывал просеку, повели наступление на огонь, бушевавший на земле. Здесь языки пламени охватывали пни, валежник, сухую траву и поражали торфяную почву тайги.
Воды близко не было. Огонь сбивали прутьями, заваливали землей.
— С лопатами сюда! — раздавались голоса.
— Давай крюк. Тащи.
— Осторожнее! — поминутно слышались предупреждающие возгласы.
Горящий валежник захватывали крючьями и тащили туда, где уже прошел огонь.
Грязные, выпачканные в саже, продымленные и усталые команды возвратились в казармы к рассвету. Мартьянов, пробывший на пожарище до конца, чувствовал себя совершенно разбитым от этого чрезвычайного происшествия в гарнизоне, злым и недовольным. Надо было срочно докладывать о случившемся Блюхеру.
* * *
Время бежит, время не остановишь, а Ласточкину подчас хочется остановить его. Последний месяц он все чаще думал об Ядвиге: так не могло продолжаться дальше. Их взаимоотношения должны определиться.
Год назад его увлекло сильное чувство. Ядвига ответила взаимностью. Он обманулся, считая, что любовь женщины «извечна». Теперь Зарецкая как бы не замечала его. «Уязвлено ее самолюбие, но кто же в этом виноват?» — спрашивал он. Ему стало смешно и стыдно за себя, за свое поведение. Ему успела понравиться Тина Русинова, но она вышла замуж за Милашева, приглянулась Зина Новоселова, приехавшая к брату, но в ее сердце он не встретил отклика.
Аксанов все настойчивее спрашивал, скоро ли он перестанет «донжуанить». Светаев однажды предупреждающе бросил: если он сам не возьмется за ум, то они с Андреем помогут это сделать с помощью полкового бюро комсомола.
Ласточкин знал, что все это были увлечения. Любил же он только Ядвигу. И чем холоднее становилось ее отношение, тем он все больше и больше сознавал, что только с нею будет счастлив в жизни. Равнодушие ее усиливало в нем чувство и делало его постояннее и сильнее. Ласточкин попытался было вернуться к Ядвиге, но встретила она его настороженно.
Он хотел найти в ней сочувствие. «Ядвига, я — неудачник». — «Тебе ли это говорить? Не прикидывайся им. Скоро у нас будет ребенок», — тепло сказала она. Он испугался и обрадовался ее словам, но не знал, что же делать ему. «Скоро у нас будет ребенок», — в который раз он повторял эту фразу Ядвиги и не знал, как понять ее. Значит, она любит, но почему же так холодна и равнодушна к нему? И Ласточкин во вторую встречу с Зарецкой высказал ей беспокоившую его мысль о ребенке и их любви, и предложил аборт. Тогда она спокойно ответила:
— Тебе не понять этого, ты — еще мальчик…
Ласточкина обидели ее слова.
— Это все? — угрожающе переспросил он.
— Да. Я не боюсь такого разговора и, как видишь, не удерживаю тебя…
Ядвига повернулась и пошла. Этого он не ожидал. Она была горда и независима. Ему казалось, что все поведение ее, такое спокойное, твердое, уверенное, лишь унижало его. Ласточкин впервые почувствовал себя подлецом.
— Э-эх! — он схватил себя за волосы и до боли сжал их в кулаке. — Это все! — Он, произнес это так, будто жаловался кому-то на свою жизнь. Но жаловаться было не на кого, кроме как на самого себя. Ему стало постыдно и мерзко.
— Вот она, личная жизнь Николая Ласточкина, — сказал он с озлоблением и ненавистью.
Ветер гнал по шоссе золотистые листья березы, медные — осины. Шуршали стебли высохшей осоки и репея по сторонам дороги. В небе к югу тянулись запоздалые косяки гусей. В природе все шло своим чередом, и была в этом какая-то закономерная последовательность. Ласточкин подумал, что этой последовательности не хватает в его жизни.
Ядвига уходила, не оглядываясь. Походка ее выражала все ту же непобежденную гордость. Так казалось Николаю. Он не мог знать, что стоил Зарецкой этот разговор. Она собрала все силы, чтобы твердо ступать, не спотыкаться при каждом шаге.
Зарецкая почти не различала ничего впереди, а шла, лишь бы только идти. Остановиться было нельзя. Мог подбежать Николай, сказать два-три ласковых слова, и гордость ее оказалась бы побежденной. И тогда началось бы все снова.
И Ядвига пересилила себя.
Ласточкин, оставшийся позади, растерянный, жалкий, негодующий и бессильный, был еще больше любим ею. Ядвига теперь знала одно: Николай, если любит, то придет сам.
Ласточкин долго стоял на шоссе и смотрел в ту сторону, куда ушла Зарецкая. Он медленно побрел к городку, заплетаясь в полах плаща, почувствовав себя не только виноватым и несчастным, но и опустошенным.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В последний раз Мартьянов выстроил части гарнизона. Он как-то суетливо бегал от командира к командиру, от подразделения к подразделению.
Анна Семеновна вышла на террасу и смотрела на плац. Ей хорошо было видно, как бегал Семен Егорович. Она чуть гордилась и с затаенной жалостью думала о том, что они скоро покинут гарнизон. Не хотелось уезжать отсюда. Она так же, как Мартьянов, привыкла к гарнизону. Она вникала в мелочи быта, делала много будничных дел. Здесь был ее дом: Анна Семеновна чувствовала себя в нем хозяйкой.
Она понимала состояние мужа. Ему тяжело расставаться с гарнизоном. Это были последние минуты, когда он еще командовал людьми и по его повелительному голосу они могут занять свои боевые посты, и весь этот строй парадных шеренг станет у механизмов орудий, пулеметных гнезд, в радиорубках, у телефонных аппаратов.
Мартьянову хотелось как можно дольше пробыть среди красноармейцев, подышать запахом сапожной мази, едва уловимым душком прокуренных гимнастерок. Хотелось подольше любоваться загорелыми, здоровыми лицами.
Но Мартьянов знал, остались считанные минуты, и еще суетливее бегал возле красноармейских колонн.
Командарм сдержал слово, вызвал Мартьянова к телефону.
— Просьбу твою уважил, завтра прилетает в гарнизон выпускник академии Герасимов, полк сдашь и выезжай в штаб…
И вот из-за поворота, окутанный пылью, вынырнул фордик. Выскочив на плац, автомобиль качнулся, чуточку прополз и остановился. Из него проворно выскочил вновь назначенный командир полка Герасимов.
— Вот где встретились, Семен, — он схватил руку Мартьянова, они обнялись и поцеловались. Повернув головы направо, все непонимающе наблюдали за командирами. Сцена встречи Мартьянова с вновь назначенным командиром была непонятной.
Герасимов стоял перед Мартьяновым прежний, как в годы гражданской войны. Они командовали сначала отрядами партизан, потом сформировавшимися батальонами и в самый разгар тех лет затерялись на широких просторах родины. Приказом командующего фронта Мартьянов ушел в Приморье, Герасимов был брошен на Урал. И каждый из них в эти годы, приобретя товарищей, терял их в суматошном круговороте жизни, в боях и сражениях.
И вот они снова встретились. Мартьянов оглядывал строгую фигуру Герасимова. Чуть продолговатое лицо Герасимова с широким подбородком, вытянувшийся за эти годы нос с горбинкой, карие глаза, на которые падала тень от густых бровей, и появившаяся седина на висках — все отражало неподдельную радость встречи.
Герасимов был неподвижен, но не был спокоен: все в нем обличало волнение и признательность. Это продолжалось одно мгновенье. Потом командиры подошли к первым шеренгам. Густые брови Герасимова резко сомкнулись, но быстро разошлись.
— Здравствуйте, волочаевцы!
— Здрасте-е! — ответили колонны.
Начался парад-смотр. Гарнизон свели по подразделениям. Музыканты заняли свое место в голове. Мартьянов с Герасимовым смотрели, как выравнивались ряды.
— Вот где привелось встретиться, — повторил Герасимов.
— Да, не ждал Геннадий.
— Прямо из академии в распоряжение ОКДВА, оттуда без передышки к тебе — принимать гарнизон. Только в штабе узнал, что ты здесь начгаром.
Мартьянов подал предварительную команду. Ряды и шеренги, приподнявшись на носках, застыли.
— Арш!
Вступил оркестр. Колонны, отбивая шаг, тронулись. Командиры стали глядеть на низ колонны: издали хорошо видно, если красноармеец сбивается с шага.
— Хорошо идут, — заметил Герасимов.
— Штыки голосуют, — недовольно буркнул Мартьянов. — Надо, чтобы не качались, понимаешь…
Шли учебные подразделения.
— Будущие командиры…
— Много времени ушло на подготовку, когда же?
— Находил время. Успевал бетонить и строевой заниматься. Тайга и граница — всему научат.
Проходили колонна за колонной. А над ними поднималась красноармейская песня. Напев ее знакомый, много раз слышанный, волновал самое лучшее в Мартьянове.
— А как течет время-то! Подумаешь, грустно станет, но вместе с тем и радостно, люди-то выросли — рукой не достанешь, Геннадий.
— Бежит, как у Катаева в книге «Время вперед», — Герасимов рассмеялся. — Давно ли мы стояли в теплушках и махали папахами, перелетая с фронта на фронт?
— Да-а! — выдохнул Мартьянов. — Было, а теперь? Ты взгляни-ка вокруг. Здесь непролазная глушь была, а теперь корпуса начсостава, штаб, казармы, шоссейка пролегла по косогору, водопровод, школа. Одним словом, город. А те елочки разрастутся — прелесть одна будет. Растет наш знаменитый Проспект командиров. Там вон, где клуб, — первые палатки были. Все теперь радует глаз, все-то здесь с большими трудностями добыто…
А по плацу стройно шли подразделения, и так же властно над всем строем звучала мелодия марша.
* * *
Всю ночь накануне отъезда Семен Егорович ходил до рассвета по гарнизону.
Он остановился около большого двухэтажного здания школы. Это последний объект его строительства. Он почти сделал все, что намечал построить. Мартьянов долго стоял перед школой, глядя на вывеску: «Неполная средняя Ново-Волочаевская школа». Перед ним встало его детство. Он познал грамоту в окопах на фронте, а теперь предстоит учеба в академии. «Скоро сядешь ты, Семен Егорович, за книги и вот так же будешь прилежно учиться, как ребятишки в школе, выстроенной твоими руками».
Школа была построена на самой опушке леса, и подступающие близко к строению старые огромные ели бросали резкие треугольные тени на стены здания. Как неузнаваемо все изменилось вокруг за эти годы! Сейчас он видел перед собой выстроенный город. Тогда ничего этого не было. Но он готов был всегда спорить и спорил, каким будет этот создаваемый город. Он хотел его видеть лучше, чем он был на самом деле. Город обязательно будет большим и красивым.
Ночь была свежей, как все осенние ночи на севере. Над морем плавал белесый туман, и оттуда на берег тянуло запахи водорослей. Ярко мерцали звезды в чистом, бездонном небе. Мартьянов продрог и стал быстро ходить по шоссе, время от времени притрагиваясь руками к молоденьким лиственницам и саянским елкам, посаженным вдоль кюветов дороги. Отсюда он прошел до казарм, принял ночной рапорт дневального, побывал в караульном помещении, побеседовал с караульным начальником и сменными часовыми. Он говорил все о том же, о городе, и вернулся на квартиру на рассвете.
Анна Семеновна приготовилась встретить мужа упреком, но взглянув на его счастливое, довольное лицо, обиженно заметила:
— А я-то беспокоилась, все ждала и думала…
— Аннушка, хорошо мне, — сказал Мартьянов, глядя ласково на жену, — но жалко расставаться с гарнизоном… Прирос я к нему, — с грустью в голосе закончил он.
Анна Семеновна только сочувственно вздохнула. Ее охватило беспокойное чувство женской заботы.
— Уже утро… Ты не спал. Приляг, отдохни часок… — Она завозилась у кровати, взбила пухлые подушки, поправила простыни и одеяло.
Мартьянов долго раздевался. Потом прилег, но уснуть не мог. Он только сомкнул глаза и так лежал часа два. Мысли ни на минуту не покидали его. Он слышал, как одевалась жена, и, не открывая глаз, пытался угадать, что она будет делать. Семен Егорович любил наблюдать по утрам, когда жена суетливо бегала на кухне, осторожно прикрывая двери, старалась не шуметь, но обязательно что-нибудь роняла и испуганно взглядывала на него — не разбудила ли. Сейчас Анна Семеновна тихо насыпала угли в самовар, старалась не стучать трубой, ступала на носочки.
Наконец Семен Егорович не утерпел, приоткрыл глаза. Он увидел почти все то же, что видел каждый выходной день. Он подумал о глубокой привязанности Анны Семеновны, ее заботе о нем. Он объяснял такую внимательность к нему не только долголетней привычкой, но и нестареющей любовью женщины. Он приносил много беспокойства и тревог в ее жизнь, обижал ее своей усталостью, невниманием и еще чем-то таким, чего он не сумел бы передать на словах, объяснить даже самому себе сейчас.
Пока Мартьянов размышлял, Анна Семеновна приготовила завтрак. Она тихо подошла к кровати и потрогала его за усы.
— Сеня, вставай, пора завтракать.
Мартьянов, словно только проснувшись, схватил ее руку и поцеловал.
За столом они шумно разговаривали. Семен Егорович сначала подтрунивал над собой, над тем, что его волновало в ночь прощания с гарнизоном, и неожиданно перешел на серьезный тон. Он заговорил о людях, выросших у него на глазах, о своем будущем.
— Человек на месте не стоит, а раздвигает границы своих возможностей, понимаешь, Аннушка. Ну, вот и я должен свой кругозор раздвинуть… Куда его раздвигать? Кажется, уже все и так вижу. А оно нет, расширять, расширять надо, — говорил он, будто хотел убедить жену в необходимости отъезда на учебу.
По шоссе к его домику спускалась машина. Шофер разгонял кур, то и дело нажимая на сирену, и пронзительные ее звуки доносились сюда.
Анна Семеновна хлопотливо стала собирать мужа. Но сборы были коротки и непродолжительны. Небольшой походный чемодан со свертком были уже приготовлены Мартьяновым накануне и стояли у порога, на вешалке висел плащ.
— Ничего больше не нужно… Я ведь говорил тебе.
Вбежал Круглов. Он громко поздоровался и сказал:
— Машина готова!
Мартьянов посмотрел на него, повернулся к жене.
— До свиданья, Аннушка, ведь ненадолго расстаемся, — и крепко обнял ее, поцеловал в губы и вышел за шофером на крыльцо.
Машина стояла у ограды. Быстрой, покачивающейся походкой Круглов шел к машине. Свежий песок хрустел под его ногами, дорожка золотисто блестела на солнце.
Мартьянов остановился на крыльце, оттягивая минуту отъезда. Он взглянул в даль, затянутую голубизной, и различил очертания маяка на выступающем мысе. За ним лежал Татарский пролив и начиналось Японское море. Всюду, куда хватал глаз, было синее пространство воды. Но Мартьянов научился определять неприкосновенную черту, отделяющую его гарнизон, его родину от другого мира, чужого ему и его народу, словно эта черта была ощутима и видима им.
Между тем шофер уже сидел в кабинке и наблюдал за командиром. А Мартьянов глядел вдаль, запоминая знакомый пейзаж, корпуса, почерневшие от весенних туманов и дождей.
На крыльцо вышла Анна Семеновна.
— Сеня, Сеня, — проговорила она.
Мартьянов от прикосновения жены опомнился. Он еще раз обнял и поцеловал ее. Круглов нажал сирену.
— До скорой встречи, Аннушка, — сказал Мартьянов и торопливо сбежал с крыльца. Выражение его лица было такое, словно он всему гарнизону говорил до свиданья и уверял, что едет ненадолго и скоро вернется. И, как бы отвечая на его теплое дружеское расставание с Анной Семеновной, с гарнизоном, от дальних казарм донеслась песня. Это роты шли в столовую. Красноармейцы пели новую боевую песню полка, рожденную уже здесь, в гарнизоне. Музыку к ней написал Милашев. Все в песне было близко ему, все до глубины трогало душу, волновало сердце!
Мартьянов подбежал к машине, будто боясь, что Круглов не даст дослушать ему этой звучной песни.
К машине подошла Анна Семеновна и молча остановилась позади Мартьянова. Далекий красноармейский хор оканчивал песню:
Эти последние слова громко и отчетливо доносились сюда, будто казармы и городок, и вся тайга пела их, и воздух, свежий, прозрачный, наполнился этим звучанием песни.
— Не хочется тебе уезжать, Сеня, — вкрадчиво сказала жена.
— Нужно… Начинается новый поход, — промолвил он, — нам еще предстоит бой, — и быстро вскочил в машину, бросив шоферу:
— Ну, вот теперь трогай, Круглов!
— Счастливого пути, Сеня!
Голубая струйка дыма вырвалась из раструба, и машина докатилась по шоссе. Анна Семеновна вышла на средину дороги и долго смотрела вслед умчавшемуся автомобилю.
Ново-Волочаевка — Москва — Челябинск
1933—1937 и
1957—1958 годы.