#img_2.jpeg
1
Вечерело. Свинцовое небо, тяжёлое и пасмурное, низко нависло над осенним Санкт-Петербургом. Тёмные ряды каменных домов вдали почти слились с мостовой в сплошную серую массу. Улицы были тихи и пустынны в этот вечерний час.
На набережной Невы, облокотись на холодный каменный парапет, набросив на голову капюшон плаща, стояла женщина с двумя детьми. Тревога и глубокое горе отражались на её молодом лице.
Это была Елизавета Васильевна Рубановская, сестра покойной жены Александра Радищева — автора смелой книги «Путешествие из Петербурга в Москву». В полдень его привезли из Петропавловской крепости в губернское правление, чтобы объявить указ, утверждённый Екатериной II, о замене смертной казни десятилетней ссылкой в Сибирь. Рубановская терпеливо ждала и надеялась, что Александра Николаевича повезут обратно в крепость и ей удастся показать ему младших детей, не видевших своего отца со дня ареста.
Моросил осенний дождь. Она и дети продрогли от сырости, устали стоять в ожидании.
— Тётя Лиза, я домой хочу, — прижимаясь к ней, плаксиво тянул Павлуша.
— Пашенька, подожди минуточку, — успокаивала своего младшего брата Катюша, смотря на него глазами, полными детского горя.
— Подождите ещё, родные, — сказала, склонясь над детьми, Елизавета Васильевна, — скоро должен проехать папа… — и снова устремила свой взгляд на конец улицы, откуда мог показаться арестантский возок.
Молодую девушку душили слёзы, она расстегнула верхний крючок плаща, стало немного легче и как-то свободнее. Но напрасно всматривалась она в вечернюю пасмурь. На той стороне Невы всё было пустынно. Никто не показывался на мостовой.
Завывал ветер, сердито плескались внизу волны. Сердце девушки разрывалось от горя. По её посиневшим щекам скатывались слёзы, не было сил сдержать их. Не знала, что и подумать. Совсем сгустились сумерки. Осветились окна домов, а набережная попрежнему была тиха. Наконец, она решила увести детей домой.
Елизавета Васильевна не помнила, как добрались до Грязной улицы и очутились у знакомой оградки церкви Владимирской божьей матери. Каменный, в два этажа, дом Рубановских стоял поблизости. В окнах его, выходящих на улицу, не светился огонь. Одиноко и подслеповато мигал масляный фонарь у подъезда. Свет его слаба боролся с уличной темнотой. В наступившей ночи за домом в саду тоскливо шумели рано обнажившиеся деревья. Сняв мокрый плащ и раздевая озябших детей, Елизавета Васильевна на вопрос обеспокоенной Анны Ивановны ответила:
— Не дождалась, мама. Александра Николаевича в крепость не провозили…
Наступило молчание. Было слышно, как в гостиной монотонно постукивал маятник стенных часов, мелкая дождевая россыпь застилала стёкла и глухо шумела, подступавшая вплотную к окнам, берёзовая роща.
Рубановская заметила, как задрожала жилка на похудевшем и бледном лице матери, хотела сказать ей слова утешения, но не нашла их в эту минуту. Простившись с детьми, желая скрыть волнение, Анна Ивановна ушла в свои покои.
Елизавета Васильевна пошла в детскую, сама уложила в кроватки Павлика и Катюшу, а потом поднялась в любимую комнату сестры Аннет, ставшей теперь её комнатой. Здесь Елизавета Васильевна искала душевного успокоения в одиноком забытьи. После смерти Аннет Лизе казалось, что никогда уже не будет душевного покоя. Видно, выпали ей в жизни только одни неудачи и волнения, испытания и несчастья.
Она долго сидела у столика в тягостном раздумье.
Дуняша, крепостная Рубановских, полная, краснолицая девушка, входила в комнату, пыталась спросить, не нужно ли чего, но всякий раз по скупому жесту руки догадывалась, что у барышни горько на душе. Она выходила, неслышно прикрывая за собой двухстворчатую дверь.
Беспокоясь о здоровье Елизаветы Васильевны, девушка вскоре снова осторожно подходила к двери, прислушивалась. В комнате царила тишина. Горел огонь. «Хоть бы проплакалась, что ли, — думала Дуняша, — на сердце бы сразу полегчало». Душевно сочувствуя Елизавете Васильевне, Дуняша переживала её боль, как свою.
Свет в комнате погас в глубокую полночь. Дуняша успокоенная ушла к себе, но Елизавета Васильевна почти до утра пролежала с открытыми глазами.
«Боже мой, как тяготит неизвестность, — шептала она, — узнать бы, где он теперь и что с ним?» И решила: поутру опять послать слугу с подарком к Шешковскому. И как ни противны были ей эти неоднократные преподношения, Елизавета Васильевна не находила другого выхода, чтобы справиться о судьбе Александра Николаевича. Она готова была вновь пойти сама и разговаривать с любезно предупредительным с ней Шешковским, лишь бы узнать, что случилось с Радищевым. Тогда многое станет ясным для неё. Сердце подскажет, как поступить, чтобы облегчить участь несчастного, дорогого ей человека. Елизавета Васильевна верила голосу своего сердца и надеялась на лучшее, но жизнь готовила девушке новые испытания…
2
В тот час, когда Рубановская покинула набережную Невы и ушла домой, из дверей губернского правления конвойные вывели Александра Радищева. Обросший, с бледновато-жёлтым и вытянувшимся лицом, он был одет в обшарканный камзол и, как государственный преступник, закован в ручные кандалы.
От обиды, лежавшей на сердце, от неудачи, которую он потерпел в неравной борьбе, будто плакало само небо. С крыш сбегали крупные капли и разбивались о булыжник. Ухо улавливало эти звуки. Тёмные окна правления мрачно смотрели на двор, обнесённый глухими, кирпичными стенами. Маленький двор губернского правления напоминал ему казематы Петропавловской крепости. Только здесь, вместо решётчатых окон, на него смотрело дождливое петербургское небо.
Радищев поднял голову, подставил дождю своё пылавшее от жара лицо. Он почувствовал приятную прохладу влаги, подумал, как хорош мир и прекрасна жизнь свободного человека, утраченные для него теперь на десятилетие.
Солдат, сопровождавший Радищева, молча указал на забрызганный грязью возок, стоявший у крыльца. Из будки вышел караульный и, ёжась от непогоды, загремел железными затворами, раскрыл скрипучие ворота и пропустил их.
Радищев сидел в глубине возка, закрыв свои впалые глаза. После сильного нервного напряжения наступила слабость. По всему телу растеклась физическая усталость, от холода и сырости пробежала дрожь. Ему хотелось забыться и ни о чём не думать, а неотвязные мысли холодили душу, как осенняя непогодь.
Ещё недавно он вольно гулял по улицам столицы к был принят во многих петербургских салонах. Теперь быль казалась небылью. Вспомнилось, как торопливо дописывались страницы книги. Он жил ею. Страницы книги дышали правдой. Вспомнилось, как собирал ополчение для защиты отечества от притязаний шведов. Под знамёна национальной гвардии шли и те, кого он защищал в книге, — беглые, помещичьи крестьяне. Гвардия вооружалась. Она готова была на любые подвиги. Это были для него дни, наполненные делами, заботами.
Из губернского правления конвойные вывели Александра Радищева.
Он видел, слышал и чувствовал всем сердцем, как вокруг него нарастала волна захватывающих событий, и не мог не действовать. Во флигеле, в небольшой и тесной комнате с двумя окнами, выглядывающими в сад, заваленной бумагами, ящиками с литерами, пропахшей чадом сальных свеч, табаком и типографской краской, днём и ночью стучали печатные станки. Товарищи по службе: таможенный надзиратель Александр Царевский и досмотрщик Богомолов помогали ему. При слабом освещении они по целым ночам не выходили из домика на Грязной улице, переписывали набело рукопись и набирали её. Он сам вычитывал корректуру. И как только вычитанные листы были готовы к печати, камердинер Пётр Козлов и дворовый Давыд Фролов — крестьяне из отцовского села Аблязово — старательно печатали «Путешествие».
В мае были сброшюрованы первые экземпляры книги. Они поступили в продажу к купцу Герасиму Зотову без указания имени автора. Книга произвела впечатление. О ней заговорили в столице.
А дальше всё свершилось молниеносно. Первым принёс ему городские слухи Александр Царевский. Это было утром. Над Петербургом, затянутым густым, как вата, туманом, с опозданием вставало солнце, и день от этого словно начинался позднее.
Радищев направлялся на службу. Царевский встретил его у подъезда.
— Неизвестные люди допытывались у Герасима Кузьмича о сочинителе книги, — встревоженно оказал Царевский, — рыскают, как собаки…
Радищев крепко сжал руку Царевского.
— Вынюхивают следы, — с тревогой продолжал Царевский.
— Не надо об этом, — попросил Александр Николаевич.
Они переступили порог таможни, обеспокоенные, оба молчаливые и угнетённые слухами, распространявшимися в городе.
В тот же день Радищева вызвал к себе в кабинет президент коммерц-коллегии. Граф Воронцов, под руководством которого долгие годы после возвращения из Лейпцига работал Александр Николаевич, относился к нему приязненно и с большим уважением. Воронцов был возбуждён.
— Её императорское величество узнала о книге… Изволила читать… Нашла её наполненною разными дерзостными выражениями…
Воронцов был в сильном волнении и говорил с большими паузами.
— Граф Александр Андреевич уведомил меня, до её величества дошёл слух и о сочинителе…
Радищев сразу понял, что́ грозит ему за издание книги. Мгновенно пронеслись мысли о семье, детях, о судьбе соучастников. Он тут же решил всё взять на себя и отвечать за всё один.
— Ваше сиятельство… — он порывался высказать то, что думал.
— Чистосердечное признание — единственное средство облегчить участь… — голос Воронцова словно надломился, глаза его часто замигали.
Президент коммерц-коллегии отошёл к окну, порывистым движением руки вытянул из кармана платок.
— Будьте благоразумны во всём, — добавил он и жестом дал понять, чтобы оставили его одного. Радищев почти выбежал из кабинета, мгновенно очутился на площади. «Скорее домой», — торопил его внутренний голос.
Камердинер Пётр Козлов открыл парадную дверь и удивился столь необычному появлению своего господина.
— Что больно рано, Александр Николаевич? — спросил он.
Радищев не ответил, занятый мыслями о том, какие меры предосторожности следует ему принять… «Должно случилось что по службе», — подумал Козлов. Он никогда ещё не видел Радищева таким озабоченным и расстроенным.
Закрыв парадную дверь, камердинер последовал за Радищевым к домику, где помещалась типография. Навстречу им шёл с метлой Давыд Фролов, только что закончивший уборку сада. Взглянув на торопливо шагавшего Радищева и следовавшего за ним Петра, Фролов в недоумении посторонился. Александр Николаевич, не заметив его, прошёл мимо.
— Не в духе? — тихо спросил Фролов у Козлова, поровнявшегося с ним.
— Чем-то расстроен, — отозвался тот, — видать, несчастье стряслось…
— Пронеси бог.
Они следом за Радищевым прошли в домик. Александр Николаевич стоял перед отпечатанными книгами, лежавшими на полках, на столе, на полу возле печатного станка. Он держал в руках книгу, словно рассматривал своё детище вновь, решая какой-то важный и значительный вопрос, занимавший его в эту минуту… Ему показалось, что он стоит уже долго в нерешительном и бездейственном положении. Эта мысль подстегнула Радищева, и он с силой разорвал свой труд на две части.
— Александр Николаевич, остановитесь, — услышал он голос камердинера сзади себя и быстро повернулся.
Широко раскрытые глаза Козлова спрашивали, что он делает, и ждали ответа. И Радищев поспешил сказать:
— Так нужно, друзья мои… Давыд, дай скорее мне огонь…
В комнате ярко запылал камин. Радищев рвал и бросал свою книгу в огонь. Он видел, как нехотя это делали слуги, и сначала не понял, почему они медлили сжигать многолетний плод его бессонных ночей.
В тот момент Радищев не отдавал себе ясного отчёта, для чего он сжигал книгу. Это было уже бессмысленным поступком в его положении. Книгу читала императрица, как сказал Воронцов, испугалась, значит поняла, какая взрывная сила таится в его сочинении.
Он поддался минутной слабости, и испуг взял верх над разумом. Ему скорее следовало раздать книгу народу, чтобы читали её те, к кому она обращена, чем сжигать её.
Пламя в камине стихло, пепел, тускнея, осел от последней книги, брошенной в огонь. Непоправимая ошибка была совершена. Теперь поздно было об этом думать и раскаиваться в совершённом поступке… Радищев с тревогой подумал о семье. Что будет с его детьми после того, как его арестуют и разлучат с ними?..
Не задерживаясь более, он выехал на дачу, где с детьми жила Елизавета Васильевна, старавшаяся заменить им покойную мать. Занятый печатанием книги, он давно не видел свояченицу и детей.
Июньский день, не обласканный солнцем, клонился к вечеру. На Петровском острове, возле ворот дачи, стояла казённая коляска. Его поджидал угрюмый чиновник. Он сухо представился, назвав себя Горемыкиным. Чиновник предъявил ордер его сиятельства, господина генерал-аншефа и кавалера графа Якова Александровича Брюса, вежливо и холодно попросил последовать за ним к его превосходительству, господину генерал-майору и санкт-петербургскому обер-коменданту Андрею Гавриловичу Чернышёву…
…И вот стучала о мостовую уже не казённая коляска на рессорах, а кованые колёса арестантского возка. Всё одни и те же мысли неотступно преследовали его: освободится ли он когда-нибудь от раздумья над свершившимся, не раскается ли в том, что сделал? Будут ли снова такие же, полные напряжения и счастья борьбы дни, какие пережил он в последние годы?
Невольно снова и снова вставали в памяти допросы, очные ставки и, наконец, суд. Ему, человеку, отлично изучившему все тонкости юриспруденции, знавшему своды законов с древнейших времён, особенно унизительной казалась судебная процедура, затеянная над ним. Он понимал, как искусственно подбирались статьи, взятые из многих кодексов, но не было найдено той, которая прямо определяла бы степень совершённого им преступления. Законы, писанные столетиями, оказывались немощными и несостоятельными, чтобы определить меру наказания писателю за книгу, обличающую крепостничество и самодержавие, защищать которое было призвано царское правосудие.
Мера наказания была найдена: писателя «казнить смертию», сочинение его «истребить». Приговор уголовной палаты, утверждённый Сенатом, должна была собственноручно подписать императрица: важный преступник был потомственный дворянин.
Радищев в ожидании «выражения воли её императорского величества» составил завещание родным. Он приготовился мужественно встретить смерть, гордо положить голову на плаху, не раскаиваясь в совершённом, глубоко сознавая, что умирает за правое дело, как поборник свободы.
Миновал месяц. Зачем понадобилось терзать его ещё месяц в ожидании исполнения приговора? Неужели правосудию и императрице мало было смерти писателя за сказанную правду и хотелось продлить мучительные истязания души?
И вот настал день оглашения Указа императрицы. Экзекутор приехал за ним в крепость в наёмной карете, чтобы соблюсти всякую осторожность со столь важным преступником.
Опять за столом, накрытым полинялым красным сукном, словно запятнанным кровью, сидели члены суда, туго затянутые в форменные мундиры. Перед столом поблёскивало зерцало — кодекс царского правосудия, вырезанное гравером на треугольной призме. Слабый свет осеннего петербургского дня, пробивающийся сквозь запотевшие окна, отражался в гранях призмы. И радужное сверкание стекла в эти минуты казалось совсем ненужным; своими яркими цветами оно будто говорило о другой жизни, которая осталась за стенами губернского правления.
Председатель суда поднялся и стал торопливо читать высочайший Указ о «помиловании» преступника. Радищев обвинялся в том, что написал книгу, «наполненную вредными умствованиями, стремящимися произвести в народе негодование противу начальников и начальства… противу сана и власти царской».
Александр Радищев — бывший коллежский советник, лишённый орденов, патентов на чины, слушал торопливый голос председателя суда. В словах приговора звучала правда, единственная правда суда о нём и его книге «Путешествие из Петербурга в Москву». Он принимал её твёрдо и спокойно. Разве мог он воспринимать эту правду по-иному, показать себя другим? Писателю, восставшему против губительства и всесилия, должно было остаться мужественным и непреклонным.
Суд, спешивший объявить Указ Екатерины II, тут же в губернском правлении привёл приговор в исполнение. Преступник внушал судьям непонятную боязнь: он казался сильнее их. Радищев гордо принял последнюю процедуру монаршего правосудия — сам протянул руки солдатам, чтоб они надели на него кандалы.
И пока молчаливые и оробевшие солдаты бренчали цепями, Радищев думал о том, что смертная казнь, заменённая ссылкой в Илимск, была определена императрицей, как более мучительное и страшное наказание за его преступление. Она предпочла смерти мгновенной — медленную смерть, увядание жизни с оковами на руках в сибирской ссылке. Императрица ошиблась. Она слишком плохо знала душу русского человека. Писатель, для которого смыслом всей его жизни было — избавление человечества от оков и пленения, в борьбе своей, как в благодатном роднике, черпал мужество и стойкость.
Когда солдаты надели кандалы, Радищев почувствовал, как у него пересохло в горле, и ему захотелось пить. Билось сердце. Он боялся, чтобы не наступил очередной приступ болезни и не случился припадок. Резкие удары сердца отзывались в голове, словно сжатой тисками.
Радищев обвёл глазами судей. Ему хотелось сказать им, что тот, кто делает вид, что проникает в сердца человеческие, должен знать, что ни заточение, ни ссылка не могли сломить и не сломят его убеждений: он уходит в Сибирь прежним поборником свободы, врагом рабства и самодержавия. Но Радищев лишь вскинул руки, забренчав оковами, быстро зашагал к дверям.
…Арестантский возок прогромыхал по набережной, разбивая колёсами пузырящиеся лужи, и задержался возле разведённого моста через Неву. По реке проходили суда и баржи. Радищев видел их сквозь небольшое решётчатое окошко возка. Мысли его отвлеклись. Быть может, баржи шли из Вышневолоцкого канала с хлебом и товарами для столицы, те самые баржи, которые он некогда видел в Вышнем Волочке, думая тогда о богатстве своей страны и тяжкой судьбе её жителей.
Александр Радищев припал лицом к железным прутьям решётки. Он прощался с родным Санкт-Петербургом — столицей огромной и многострадальной России. Больше всего ему хотелось в эту минуту взглянуть на детей, на Елизавету Васильевну и сказать им что-то тёплое, приветливое и утешительное.
Посиневшие губы Радищева шептали: «Простите, мои возлюбленные, можете ли простить вашему отцу и другу горесть, скорбь и нищету, которую он навлёк? Услышать бы сейчас голос ваш, посмотреть бы перед разлукой, подержать бы мгновение в объятиях своих…»
Но он понимал, что в его положении это могло быть лишь мечтой. Эти мечты будут согревать в тяжёлые годы ссылки, не дадут остынуть его вере и ослабнуть духовным силам. Ему надо сохранить себя для чего-то важного, оставшегося не сделанным в его жизни. Александр Николаевич верил в это, хотя и не мог бы сказать, для какого нового испытания и подвига в будущем готовил себя. Путь в Сибирь, жизнь в Илимске Радищев ещё отчётливо не представлял себе.
Государственного преступника сопровождали два конвойных солдата. Они получили прогонные на три почтовых лошади до Новгорода и наказ — следовать без особых задержек.
На заставе путь возку преградила рогатка, укреплённая на полуизломанном колесе. Рядом с караульней пылал костёр. Отставной солдат в худой шапке и затасканном полушубке, распахнув полы, грелся возле огня.
— Эй, на заставе! — окликнул старший конвоир.
— Кажи подорожную! — отозвался солдат.
Старший конвоир соскочил с возка и подошёл к костру.
— От Управы благочиния, — нарочито громко и подчёркнуто сказал он, вытаскивая из-за пазухи пакет с сургучной печатью.
Отставной солдат, не взглянув на пакет, сощурив от дыма глаза, не спеша потирал руками согревшиеся колени и удовлетворённо покряхтывал. Старшему конвоиру, при виде его блаженного, заросшего густой щетиной лица, захотелось также постоять с минутку у огня, отогреть свои окоченевшие члены, покурить, несмотря на строгий наказ беспричинно не останавливаться в пути и не задерживаться на заставах с государственным преступником.
Ярко пылавший костёр и гревшийся возле огня солдат потянули к себе уютом на перепутье. Впереди была грязная дорога, темень, сырость и холод осенней ночи. «Пропади оно всё пропадом», — подумал конвоир, сердито сплюнув, недовольный своей собачьей службой, вечным страхом перед приказом и начальством. Он тоже распахнул полы и, широко шагая, приблизился к костру.
— Закурить нема? — спросил он солдата.
Тот важно полез рукой за пазуху и вытащил старенький кисет, перетянутый сыромятным ремешком, на котором было привязано кресало. Он молча протянул своё богатство конвойному.
— Спасибочко тебе.
— Кого везёшь? — поинтересовался солдат, показывая рукой на арестантский возок.
— Ссыльного в Сибирь…
— Тоже человек, скажи, чтоб пустили к огню.
— Ссыльного к огню! — приказал старший конвоир.
Второй конвоир брякнул запором и открыл дверку возка.
— Чай, озяб, погрейся, — грубовато сказал он, — погода размокрилась, холодит до костей…
Радищев, звеня наручниками, охваченный ознобом, подошёл к костру.
— Бедно, братец, тебя снарядили, — заметил солдат. — Камзолишком да железами не согреешься, — и спросил: — Не из военных? Я сам отставной, из унтер-офицеров. Как прозываешься?
— Радищев, — превозмогая дрожь, ответил Александр Николаевич.
Солдат оживился.
— Не тот ли Радищев, что ратовал за ополчение супротив шведов? Я ведь, братец, сам в батальон охраны записался, да всё лопнуло, невесть почему.
Радищев хотел поблагодарить неизвестного человека за приветливые и тёплые слова, но у него перехватило горло и от сильного волнения подступил удушливый кашель.
— Э-э, братец, ты уже перемёрз! — с жалостью проговорил солдат и, скинув полушубок, набросил его на вздрагивающие плечи Радищева.
— Малость замешкались, — забеспокоился конвойный, что предъявлял пакет, и скомандовал: — К возку!
Лошади тронулись, чавкая копытами по грязной дороге. Петербургская застава осталась позади.
3
Медленно тянулась эта беспокойная ночь. Елизавете Васильевне она показалась целой вечностью. Мысли её всё вертелись вокруг одного, волновавшего вопроса: что с Радищевым? Минутами она словно забывалась и усталое тело будто проваливалось в бездну. Порой Рубановская машинально вскидывала руки и хваталась за спинку кровати. Потом состояние такого забытья проходило и мысли сами собой вливались в прежний поток, бесконечно текли и захватывали всё её существо.
Самые различные суждения выслушала Елизавета Васильевна за последние два месяца от родных, знакомых и простых людей, сочувственно относившихся к Радищеву. Суждения эти сводились к тому, что императрица помилует его и отменит смертный приговор, вынесенный уголовной палатой.
Санкт-Петербург как раз в эти дни ликовал, отмечая победу над Швецией. Россия заключила мир, и событие, столь важное в жизни столицы, встречено было радостно, как праздник. Рубановской представлялось, что всё шло навстречу её молитвам и говорило — императрица обязательно помилует Радищева.
Елизавета Васильевна посетила графа Александра Романовича Воронцова, рассказала ему всё, что слышала, что говорили ей другие, что думала она сама, веря сердцем в помилование. Граф Воронцов укрепил в ней надежды, пояснив, что согласно именному Указу её императорского величества всех тяжких преступников велено отсылать из Санкт-Петербургской губернии в Нерчинск на каторжные работы и что, несмотря на Указ, он сделает всё зависящее от него, чтобы добиться замены этой кары, унижающей звание дворянина, поселением в Сибирь. Это было лучше, чем смертная казнь, при одной мысли о которой у девушки останавливалось сердце и глаза заволакивались серой пеленой.
«Какая ужасная жизнь! — думала Рубановская. — Как должен терзаться человек, обречённый на такое существование!» Она пыталась представить Сибирь, жизнь Александра Николаевича на каторге и спрашивала себя: «Может ли быть у него, заброшенного в край стуж и буранов, спокойными душа и сердце?». И отвечала: «Нет! Он будет мучиться и страдать». Ей становилось страшно за Радищева. У неё рождалось, но пока ещё неясно и неосознанно, смелое решение, что она должна будет помочь Александру Николаевичу, облегчить жизнь в неведомой Сибири. Она, именно она, может и должна будет сделать всё, чтобы скрасить и смягчить суровые и трудные дни его ссылки, сохранить в Радищеве человека и отца. В душе её теплилась светлая надежда, что Александр Николаевич вернётся в Санкт-Петербург и среди своих любимых детей, окружённых её заботой и любовью, проведёт счастливо годы своей старости.
Под утро Рубановская впала в забытьё и ненадолго заснула чутким, тревожным сном. Она сразу же очнулась, когда на рассвете, приоткрыв дверь, Дуняша просунула голову с белыми пушинками в растрёпанных волосах. Елизавета Васильевна приподнялась на локтях и спросила, как спалось Кате с Павлушей.
— Хорошо, тихо спали, — проскользнув в комнату, сказала Дуняша. Она была в длинной ночной, из тонкого холста, рубашке. Девушка, внимательно поглядев на Рубановскую, всплеснула мягкими, короткими руками.
— Батюшки, что с вами, на вас лица нету? — Дуняша тут же подала барышне овальное, с ручкой зеркальце, лежавшее на столике.
— Плохо спала, — призналась Елизавета Васильевна, смотря в зеркальце. Под глазами её обозначились синеватые круги, бледные щёки впали. Кожа на лице словно натянулась, приобрела матово-восковой оттенок.
— Вам нездоровится?
— Нет, Дуняша, я думала…
— С Александром Николаевичем ничего плохого не случится, — угадав мысли Рубановской, уверенно проговорила Дуняша.
Елизавета Васильевна с благодарностью подняла на неё потускневшие глаза; стало легче от того, что сейчас сказала Дуняша. Рубановскую ободрила простота и уверенность её слов. Протянув руки к Дуняше, присевшей на постель, прижала нерасчёсанную голову к своей груди. На минуту тихим счастьем дохнуло на Елизавету Васильевну от сердечной привязанности и душевной простоты Дуняши.
— Дуняша, если бы мне пришлось поехать в далёкий край за Александром Николаевичем, ты не оставила бы меня?
Девушка живо откинула голову. В глазах её показались слёзы. Она молча кивнула и ещё крепче прижалась к Рубановской.
— Спасибо, родная, — вполголоса проговорила Елизавета Васильевна, — а теперь пора вставать и одеваться…
В десятом часу утра постучали в парадную дверь. Седенький слуга, много лет живший в доме Рубановских, вышел на стук, а потом, возвратясь в гостиную, дрожащим голосом доложил:
— Полицейский чиновник…
Елизавета Васильевна побледнела.
— Господи, что ещё ему, нужно? — испуганно произнесла она и попросила стоявшую около неё мать пройти в столовую.
— Пусть войдёт.
Вошёл полицейский чиновник Горемыкин, тот самый, который арестовал Александра Николаевича на даче на Петровском острове. Она узнала его по бесцветным глазам и подёргивающемуся ржавому усику.
Полицейский чиновник, сняв фуражку и прижимая её к впалой груди, учтиво поклонился и безразличным голосом объявил о ссылке Радищева в Сибирь.
Елизавета Васильевна опустилась в стоящее рядом кресло. Она не знала, что ей сказать. Она ждала этого сообщения: замену смертного приговора ссылкой ждали многие, следившие за делом Радищева. Рубановская почувствовала, как подступают неутешные слёзы, ещё одно мгновение и она расплачется.
Полицейский чиновник стоял в замешательстве. Он сделал несколько шагов вперёд и стал уверять, что в Сибири неплохая жизнь. Утешение этого казённого человека было холодным и неприятным. Оно не успокоило Елизавету Васильевну, а скорее оскорбило и озлобило. Она превозмогла себя; не хватало ещё того, чтобы показать своё горе полицейскому чиновнику!
Рубановская оставила гостиную. Уходя, она услышала размеренные и удаляющиеся шаги Горемыкина. Хлопнула дверь. «Слава богу, — подумала она, — ушёл». Появившуюся Дуняшу попросила открыть окна в гостиной, а сама направилась в столовую. Она спешила рассказать матери о своей мысли, осенившей её сегодняшней ночью. Да, она последует с детьми за их отцом в ссылку. Она разделит с Александром Николаевичем тяжкий жребий, выпавший на его долю.
Елизавета Васильевна припомнила давний разговор с сестрой. Тогда она обещала больной Аннет, охваченной мрачными мыслями, что никогда не оставит её детей. После смерти сестры Лиза привязалась к племянникам и как умела, как могла старалась заменить им мать. Она готова была пожертвовать своей молодостью во имя чего-то более важного и значимого, чем сугубо личное счастье и любовь. Девушка нежно полюбила сирот, и забота, попечение о детях сестры Аннет и Радищева составили для неё истинное счастье.
Юной девушке, с отличием окончившей Смольный институт, уже тогда пришлось помогать в воспитании детей; искренне, по-родственному привязалась она к большому семейству Радищева. Сейчас ей предстояло испытать верность обету, который она дала сестре, и мужественно последовать зову собственного сердца: «Ехать с детьми за ним, ехать неотложно, как можно быстрее». Она приготовилась к тому, чтобы отстоять перед матерью своё право на поездку в Сибирь.
4
Президент коммерц-коллегии граф Александр Романович Воронцов добился экстренной аудиенции. Екатерина II приняла графа в Зимнем дворце, многие залы которого увешаны картинами фламандских мастеров. Роскошь и богатство её дворца соперничали с лучшими дворцами Европы.
Когда сановитый Александр Романович шёл анфиладой дворцовых комнат, с ним повстречался Александр Андреевич Безбородко.
— Что за экстравизит? — спросил Безбородко, здороваясь с Воронцовым, обычно угрюмое, лицо которого было на этот раз совсем мрачным. Почти однолетки, они оба выглядели старше своих лет. На их холеных лицах, ежедневно массируемых, заметны были преждевременно появившиеся морщины. Не дружа, они частенько при встречах любили пооткровенничать.
Они отошли в сторонку и присели в мягкие кресла, обитые малиновым бархатом, обложенные золотым позументом. Их разделял стоящий между креслами столик, сверкающий перламутром инкрустаций.
— Премерзостным поступком с Радищевым возмущён, Александр Андреевич.
Бедный, мне жаль его, — развёл руками Безбородко. Он знал, что Воронцов принимал живейшее участие в судьбе писателя, как знал хорошо и другое, что граф частенько осуждал екатерининские порядки. Безбородко был достаточно умён, чтобы опрометчиво осуждать повеление Воронцова, и глубоко ценил в нём государственный ум, честность и трудолюбие влиятельного среди дворян вельможи.
Воронцов откинул на плечо букли своего белого парика и запальчиво сказал:
— Брюс, поди, старается. Радищева заковали в железы, как каторжного. Не хватало, чтоб клеймо на лбу выжечь… Брюс мастак клеймить…
Безбородко сокрушённо покачал головой.
Он занимался рассмотрением просьб, подаваемых императрице, но фактически через него проходили все наиболее важные государственные дела. Находчивый от природы и одарённый, Безбородко быстро решал многие вопросы и тем завоевал авторитет у Екатерины II, дорожившей мнением графа.
И Воронцов, хорошо зная об этом, резче обычного говорил сейчас о Брюсе, чтобы подчеркнуть свою неприязнь к главнокомандующему столицы, которого приблизила к себе императрица и через руки которого от начала и до конца прошло дело Радищева.
Граф Безбородко посмотрел вдаль и забарабанил пальцами по столику. То, о чём говорил Воронцов, было ещё неизвестно ему. Он вытянул вперёд неуклюжие ноги в сморщившихся шёлковых чулках и уставился глазами на оборванную пряжку башмака.
— Примет ли просьбу, матушка?
— Надеюсь, граф Александр Андреевич.
— Дай-то бог!
Безбородко встал и пожелал успеха Александру Романовичу. Ещё до ареста Радищева он дал знать Воронцову, чтобы тот посоветовал автору книги чистосердечно покаяться во всём перед императрицей. Воронцов был благодарен ему и сейчас тронут сочувственным отношением Безбородко к судьбе Радищева.
Они раскланялись.
Граф Воронцов занимал высокий пост, но не пользовался расположением императрицы. Он не унижался, не заискивал, держал себя независимо и за это был нелюбим. Но Екатерина знала о его авторитете среди дворянства, о его высоком уме и образованности и боялась Воронцова.
Ждать аудиенции пришлось недолго. Вошёл Храповицкий — секретарь её величества, учивший Екатерину русскому языку. Учтивым поклоном он пригласил Воронцова пройти к государыне.
Екатерина сидела в кресле подле изящного бюро с видом человека, занятого важными государственными делами, хотя мысли её были всего лишь о причине визита графа Воронцова. Императрица, одетая в широкое платье алого бархата, при входе Воронцова слегка повернула голову в его сторону. Александр Романович галантно приложился к холеной руке императрицы и, выждав её знак, сел в кресло и почти утонул в нём.
— Ваше величество, — мягко, но настойчиво сказал Воронцов. На старческом запудренном лице Екатерины выразилась готовность выслушать графа. — Ваше милосердие и попечение о несчастных не забудутся Россией…
Она сразу поняла, о чём будет говорить граф. Но ни один мускул на её спокойном и сосредоточенном лице не дрогнул. Довольная своей прозорливостью, Екатерина радовалась случаю, что сможет выведать у графа общественное мнение по делу Радищева.
Роль Екатерины осложнялась тем, что, зная о нерасположении к себе Воронцова и, в свою очередь, не питая к нему симпатии, она должна была всё это скрывать в разговоре с графом. Некогда Екатерина дружила с его сестрой, графиней Дашковой, сестра, бесспорно, посвящала во всё своего брата. Граф много знал о личной жизни императрицы, и она опасалась его откровенных суждений о себе.
— Ах, граф Александр Романович, я женщина и мать. Мне понятны и близки человеческие боли…
Воронцов не думал особенно откладывать объяснение цели своего визита. Он только сделал словесный реверанс перед императрицей. Александр Романович, сдерживая себя, рассказал о поступке смотрителя, учинившего неслыханную дерзость над Радищевым. Граф был искренне возмущён самочинством, оскорбляющим достоинство бывшего дворянина.
Екатерина насторожилась, чтобы лучше понять, куда будет направлена речь её собеседника. Она слушала его с тем же спокойным выражением лица, и нельзя было понять, как Екатерина относилась к просьбе графа, посмевшего заступиться за вольнодумца и просить ее смягчить участь государственного преступника.
Императрица взвешивала всё, что могло найти отзвук в общественном мнении Европы и здесь, в России. Она ещё играла роль просвещённой монархини, хотя это удавалось ей всё реже и реже.
Воронцов смолк. Он ожидал, что скажет Екатерина. Она спросила:
— Скажите, граф, истинно ли заблуждение автора зловредной книги исходило от того, чтобы прослыть смелым писателем?
Свободолюбие Радищева сильно встревожило императрицу. Запуганная крестьянским восстанием Емельяна Пугачёва и революцией во Франции, Екатерина усматривала в Радищеве бунтовщика хуже Пугачёва. В его книге императрица видела выпад против себя.
Императрица невольно вспомнила, как впервые, открыв страницы «Путешествия», стала читать эту книгу, полную самых дерзких, самых смелых слов, направленных против самодержавной власти и крепостничества о России. Это был боевой призыв к новому бунту, к новой крестьянской смуте. Она и не заметила, как её шалость с вольностью зашла слишком далеко и стала опасна для государства и прочности царского престола.
Её глубоко возмутил описываемый в книге сон, в котором царь, прозрев, вдруг понял притворные ласки жены, чувствующей к нему отвращение. Не был ли то прямой намёк на её личную связь с светлейшим князем Григорием Потёмкиным, к которому она уже охладела?
— Всещедрая государыня, кающийся перед царицей, кается перед богом…
Тщеславная немка поспешила принять решение. Она величаво потянулась рукой к колокольчику на столе и позвонила. Тотчас же на коротких ногах вкатился Храповицкий.
— Уведомьте графа Якова Александровича, чтоб снарядил курьера с повелением снять оковы с Радищева…
Воронцов прижался холодными губами к пухленькой руке императрицы. Храповицкий легко выскользнул из комнаты.
Екатерина вздохнула. На лице её отразилась минутная жалость. Но это было не всё. Ей хотелось теперь добиться от Воронцова того, что её интересовало.
— Скажите, граф, — начала Екатерина, — не сделана ли была ему мною какая обида, что он вознамерился сочинить свою злую книгу?
Глаза её наполнились густой синью. Она допытывалась и хотела услышать от графа, что же заставило Радищева написать такое сочинение. Императрица была слишком, самолюбива и не забывала обид, нанесённых ей.
Александр Романович не мог ответить положительно. Он понимал, что идейный подвиг Радищева нельзя было объяснить никчёмной игрой самолюбия. Не потому он написал свою книгу, что не имел входа в чертоги её величества. Радищев всегда был честным человеком в глазах Воронцова, и граф не сомневался в идейной чистоте его подвига. Воронцов знал, что великие освободительные идеи Радищева были неприемлемы и возмущали Екатерину, не мог их разделять и он. Охваченная страхом перед революцией, императрица представляла себе всю опасность от распространения его книги, понимал это и граф. И если сейчас Екатерина уступила просьбе Воронцова, то исходила она не из человеколюбия к автору книги. Иные побуждения руководили её поступком.
Родной брат президента коммерц-коллегии — Семён Романович Воронцов служил в английском посольстве. Александр Романович мог известить его об их сегодняшнем разговоре. Этого не учитывать императрица не могла. Голос Семёна Романовича в Европе мог быть для неё неблагожелательным в среде английской дворцовой знати.
Дела русского посла в Англии шли как нельзя лучше, и Екатерина торжествовала. Молодой английский дипломат Уильям Питт Младший — её противник, мечтавший о расширении торговли в турецких водах, не хотел, чтобы Россия завладела устьями крупных рек, впадающих в Чёрное море. Он пытался запугать Екатерину войной, снаряжая флот для похода в Россию, но императрица знала, что граф Семён Романович Воронцов, ревностный и смышлёный человек в таких делах, предпринял всё, чтобы политика Питта встретила жестокое сопротивление в парламенте. Воронцов сумел утвердить в Англии мнение о выгодах балтийской торговли, и британские купцы слышать не хотели о войне с Россией.
Знаменитый оратор Фокс нещадно поносил Уильяма Питта. Английские газеты также обрушились на него, как этого хотел русский посол и желала Екатерина II. Она подумывала теперь о том, чтобы приобрести через Воронцова бюст Фокса, установить его перед своим дворцом и тем ещё больше взбесить потерпевшего поражение английского министра.
Честолюбивые замыслы Екатерины II могли быть легко расстроены именно там, где дороже всего для неё было соблюсти мнение о достоинствах мудрейшей и просвещённой императрицы России.
— Какие суждения в дворянской фронде? — опять спросила Екатерина. Она была совершенно откровенна в своих намерениях узнать от Воронцова больше подробностей. Императрица упорно выспрашивала. Она умела это делать, как и умела тонко льстить, внимательно слушать и понимать, говорить человеку когда нужно «да» и когда «нет». Но в разговоре с Воронцовым это умение не помогало. Александр Романович, прекрасно знавший, что приговор суда над Радищевым и смягчение его Екатериной заставили содрогнуться многих, не считал нужным прямо ответить императрице.
— Ваша милость благословлена светом.
— Что я могла поделать с опасным врагом?
Екатерина набожно скрестила на груди руки и молитвенно подняла холодные глаза.
— Всевышний увенчал наши неусыпные труды вожделенным миром со Швецией. Я повелела не лишать Радищева живота…
Говоря о мире со Швецией, Екатерина как бы мимоходом, желая подчеркнуть, какую большую роль она сыграла в заключении мира, добавила:
— Я воевала без адмиралов и заключила мир без министров…
Она намекнула графу, как одному из сильных и влиятельных вельмож, недовольных её порядками, на его обособленность от двора и от дипломатической службы, которую он ещё недавно успешно вёл в России, как и его брат в Англии.
Александр Романович ответил на екатеринины слова справедливым упрёком.
— Ваше величество забыли лишь о подвигах вице-адмирала Нассау-Зигина…
Граф Воронцов отлично видел, как глубоко задели его слова Екатерину II, взявшую под защиту принца Нассауского. Надменный вице-адмирал потерпел при атаке шведов тяжёлое поражение и едва ушёл от плена.
Екатерина II поспешила спасти Нассау-Зигина и заключила мир со Швецией. Воронцов был в Ревеле и знал, какою ценою покупался этот мир для России.
Они помолчали. Пауза слишком затянулась. Екатерина поняла: она ничего не узнала от графа. Она злилась и незаметно кусала подкрашенные губы. Воронцов приметил и был доволен. Он выиграл и на этот раз: главнокомандующий Брюс пошлёт курьера вслед Радищеву.
Александр Романович хотел встать, но вдруг императрица спросила его о внешней торговле, о делах коммерц-коллегии.
— Курс рубля заметно падает, — сказал Воронцов.
Екатерина II слышала об этом от обер-полицмейстера, ежедневно докладывающего о происшествиях в городе, о ценах на съестные припасы и товары, о разговорах в народе, о суждениях английских, голландских, генуэзских негоциантов.
— Займы помогут, граф.
— Ваше величество, я всегда был против займов и сейчас не одобряю этого. Займы — бремя отечества. Они подрезают крылья внешней торговле, ослабляют могущество России в глазах Европы…
— Вице-канцлер граф Остерман иного мнения.
Александр Романович быстро поднялся.
— Ваше величество, у каждого своя голова на плечах…
Екатерина II сделала вид, что утомлена беседой.
Граф Воронцов отвесил низкий поклон и оставил апартаменты царицы.
К подъезду Зимнего дворца подкатила парадная карета. Слуга в ливрее услужливо открыл дверцу с графскими вензелями. Карета покатилась по мостовой, пружиня на мягких рессорах. Воронцов обдумывал теперь содержание писем сибирским губернаторам с просьбой облегчить участь изгнанника и оказывать ему в трудном пути помощь и поддержку.
«Буйная головушка, что натворил! Какая книга вышла из-под его пера! Сестра, княгиня Дашкова в испуге назвала книгу набатом революции. Она права».
Воронцов содрогнулся при этой мысли. Граф, в узком кругу своих людей резко отзывающийся о просвещённом деспоте на престоле, о распутстве Екатерины, всё же не ждал такой дерзости от Радищева, смело обвинившего самодержавие. Граф, снисходительно и доброжелательно относящийся к вольнодумцу, служившему под его началом в коммерц-коллегии, иногда легко журил его по работе, удивлялся честной и самоотверженной решимости, но никогда не одобрил бы подобных резких суждений автора. Они были чужды графу.
Воронцову пришлась по душе страстность Радищева, с какой он высказывал свои суждения и мнения в коммерц-коллегии. И эта страстность увлекла Александра Романовича: было приятно следить за изложением взглядов Радищева на торговлю, экономику, политику. И хотя Радищев не высказывал ему своих сокровенных замыслов, граф, одобрительно отзывавшийся о нём по службе, ценивший его ум, всё же подозревал в нём бунтаря. Однажды Воронцов сказал Радищеву:
— Дерзким словом своим не наделайте глупостей.
— Я поступлю, как повелевает мне совесть, — ответил Радищев.
Граф не предостерёг его тогда, а потом было уже поздно. Воронцов всё это время испытывал странное, почти необъяснимое чувство виновности перед Радищевым, словно совесть его не была чиста и он в чём-то поступил неправильно, предосудительно. Внутренне подталкиваемый этим чувством виновности, граф как бы исправлял теперь свою ошибку вмешательством в судьбу несчастного. И вот сейчас, когда можно было на свершившиеся события взглянуть словно со стороны и более трезво отнестись к ним, Александр Романович сознавал, что не сумел распознать замыслы Радищева и во-время остановить его.
В памяти заново всплыло письмо сестры. А ведь она предупреждала его значительно раньше о вольнолюбивых мыслях Радищева, упрекала его в том, что он протежировал ему, называя чуть ли не единомышленником вольнодумца. Так были оценены и поняты отношения Воронцова к Радищеву и при дворе. Граф узнал об этом позднее от сестры, друзей и всё-таки не сожалел теперь, когда ему выпал жребий проявить заботу о несчастном.
Звонко цокали подковы лошадей. Резвый графский цуг гнедых вынес карету на Ново-Исаакиевскую улицу. Воронцов машинально отдёрнул батистовую занавеску дверцы.
Перед ним был, дом Безбородко. На Ново-Исаакиевскую дом графа выходил невзрачной, окрашенной в серые тона тыловой стороной, почти не отличимой от соседних построек. С фасада же дом сверкал колоннами из полированного гранита с бронзовыми основаниями и капителями, мраморным наверху балконом.
Он вспомнил, что совсем недавно послал записку Безбородко, в которой писал, что образ правления, установленный во Франции, будет иметь пагубные последствия и для прочих государств с той лишь разницей, что в одной стране это случится раньше, в другой позже. Об этом же встревоженно, с сожалением сообщал ему Семён Романович из Англии.
Брат, иронизируя в письме, говорил, что решил обучить своего сына какому-нибудь ремеслу, чтобы на случай, если у него отнимут землю, сын смог бы зарабатывать хлеб собственным трудом, а затем «иметь честь сделаться членом будущего муниципалитета в Пензе или Димитрове».
Александр Романович криво усмехнулся и повторил про себя: «Муниципалитет в Пензе или Димитрове». Он прекрасно понимал, что Россия со своими одряхлевшими порядками стоит на пороге новых преобразований. Воронцов следил за событиями, развернувшимися во Франции, и старался понять их. Эти события заставляли его глубоко задумываться над будущим России. Он с болью принимал их, как роковую неизбежность.
Воронцов считал себя сторонником конституционного правления, такого политического устройства, при котором законодательная, исполнительная и судебная власти чётко разграничены, а император является лишь высшим исполнителем этой государственной власти.
Граф стоял за расширение прав Сената, а Екатерина оставляла Сенат лишь хранителем законов. И ему, человеку, исколесившему страны Европы, казалось непонятным, как можно было теперь оставаться слепым и равнодушным к крайнему возбуждению умов на Западе и в России. Взбунтовавшегося Радищева граф Воронцов видел сейчас человеком прозорливым, решительным, полезным отечеству, но слишком далеко забежавшим вперёд. Ещё рано заботиться о судьбе всего народа, о просвещении умов массы, это сделает конституционное правление, которое откроет новую эпоху государства российского.
Карета подкатила к графскому имению. Роскошный дворец Воронцова на Обуховском проспекте выделялся своей белизной в багряном золоте огромного сада. Его построил генерал-аншеф Роман Илларионович — отец Александра Романовича, по проекту известного Гваренги. Хотя он и уступал в наружной пышности дворцу Безбородко, но строгие архитектурные линии оттеняли богатство его владельца, носившего прозвище «Роман — большой карман».
Лошади остановились у парадного подъезда. Александр Романович вошёл в просторный вестибюль и торопливо поднялся к себе в кабинет. Он поспешно снял камзол и сказал камердинеру, что будет занят, и запретил беспокоить его.
Александр Романович сел за письменный стол. Он решил написать письма сибирским губернаторам. Им руководило в этот момент больше всего желание показать свою силу, независимость, своё воронцовское влияние на екатерининских наместников.
Со стены на него смотрели из тяжёлых багетовых рам портреты отца, дяди Михаила Илларионовича, деда. Предки как бы напоминали ему, сколь влиятельным был всегда их знаменитый род ещё со времени московского боярства и воеводства.
Фамильная гордость поднялась в Воронцове. Придворные недруги использовали его дружеское расположение к Радищеву с тем, чтобы очернить его имя. Злословя, они называли его и сестру княгиню побудителями преступного сочинения. Среди них был и Державин. Александр Романович прощал одописцу его заблуждения. В Державине он ценил талант поэта, чьи стихи доставляли ему наслаждение в часы досуга.
Но Воронцов не мог простить и никогда не простит Екатерине жестокой и бесчеловечной расправы с дворянином Александром Радищевым. Он знал лично сибирских губернаторов, оказывал им поддержку и значительные услуги в разное время. Долг платежом красен. И Александр Романович надеялся, верил заранее, они сделают так, как ему нужно будет.
И всё же Воронцов робел и терялся перед тем, как лучше изложить свою просьбу перед наместниками в губерниях. Просьба была слишком щекотливой и необычной.
Он должен был вкратце рассказать историю Радищева, и он рассказывал её. Он искал слова, выражающие его просьбу об изгнаннике, и не сразу находил их. Было труднее подыскать эти слова в письмах к губернаторам, чем в разговоре с императрицей.
Тверскому губернатору Осипову граф писал, что он сделал представление Екатерине и по её всемилостивейшему повелению послан курьер с наказом снять с ссыльного оковы. Воронцов просил Осипова, чтобы тот приказал сказать Радищеву, что он о судьбине его крайне сожалеет, берёт на себя попечение о семье его и о нём самом.
С заботливыми письмами Александр Романович обратился к губернаторам в Нижний Новгород, в Пермь, в Тобольск и Иркутск. Письма были посланы экстрапочтой с нарочными курьерами. Они обогнали в пути медленно и с остановками следовавшего Радищева.
И всё же спокойствие не приходило к графу. Он сознавал свою вину перед человеком, которого не сумел сберечь возле себя. Радищев представлялся ему всегда, а теперь в особенности, восходящей звездой, на которую приятно было взирать, любуясь её светом, и которая, вспыхнув, погасла, не излив своего лучезарного сияния на землю.
Отправив письма, Воронцов распорядился заложить небольшую карету и поехал к Рубановским. Ему следовало облегчить страдания Елизаветы Васильевны и Анны Ивановны, окончательно ослабевшей здоровьем после столь тяжких потрясений. У него было что сказать отрадного. Воронцов ехал к ним в бодром и несколько приподнятом настроении.
5
В доме Рубановских все были подавлены известием о ссылке Радищева, как в первые дни его арестом. Усилились душевные боли Анны Ивановны. Она возлагала на императрицу большие надежды и ждала помилования зятя. В её сознании никак не укладывалась мысль — почему так строго он наказан, как можно было сослать в Сибирь Радищева, человека, родовые привилегии которого ограждали его от унизительной ссылки? В ссылку следовало направлять лиходеев, воров, поднимавших руку на законную власть. Как можно было сослать дворянина, честно служившего отечеству? Этого никак не могла себе представить мать — Рубановская.
Анна Ивановна ждала другого решения Екатерины II и обманулась в своём ожидании. И быть может, от этого тяжелее всего было её гордой натуре. Сегодняшним утром Анна Ивановна разговаривала с дочерью и осталась недовольна её намерением нагнать в пути Радищева. Доводы Лизы, продиктованные состраданием к Радищеву, которого полюбила и Анна Ивановна, как хорошего семьянина, горячо привязанного к своим детям и к их семье, были близки, понятны её сердцу, но мать не могла одобрить их. Анна Ивановна не догадывалась о более глубоких чувствах своей дочери к Александру Николаевичу, которые та скрывала от матери, и не подозревала, как сильны были они в Елизавете Васильевне.
Мать — Рубановская внутренне оправдывала бескорыстные чувства своей дочери, желавшей принести утешение Радищеву. Такая решительность в Лизе даже нравилась ей. Но замысел казался старушке слишком смелым, необычным и неслыханным. Анна Ивановна предвидела, что в глазах её круга поездка Лизы в Сибирь скорее будет осуждена, чем оправдана. Она боялась признаться в этом себе. Где-то в глубине души, ещё не совсем осознанно, решение дочери казалось протестом против воли Екатерины II, жестоко и бесчеловечно расправившейся с Радищевым.
Граф Александр Романович приехал как нельзя кстати. Анна Ивановна могла поделиться с ним мыслями, беспокоившими её, выслушать его мнение. Она всегда доверяла Воронцову, считая графа человеком тонкого ума и большой доброты к людям, заслуживших в его глазах доверие и благорасположение. Рубановская встретила Воронцова с заметным нетерпением. Они прошли в гостиную и разговорились по душам. Сообщение графа о разговоре с императрицей обрадовало её.
— Как могло случиться, что матушка-государыня приняла такое решение? — спросила Анна Ивановна, садясь на мягкий диван, стоявший в углу гостиной. Она не скрывала своего недовольства и хотела услышать, что скажет граф.
— Ведь ссылка в Сибирь для лиходеев и воров, граф…
Воронцов согласно покивал головой и устало откинулся на спинку дивана.
— Возмутительнее всего, Анна Ивановна, что Радищева заковали в железо… Нравы двора нашего изменились; вольность дворянская стала наказуема ссылкою в Сибирь… — Воронцов нахмурился. В открытых глазах его блеснул огонёк злости. — Вековые законы попираемы стали Шешковскими да Брюсами. — Граф наклонялся к Рубановской и тише сказал: — В наш беспокойный век такие порядки чреваты нехорошими последствиями… — помолчал и добавил: — Пример Франции многому учит нас.
Анна Ивановна тяжело вздохнула, не поняв смысла последних слов графа. Не дай бог повториться такому кровопролитию в России, какое случилось в Париже. Бастильцев и так много среди русских. Что может быть страшнее пугачёвцев на Руси, разоривших богатые поместья и родовые гнёзда дворян и помещиков? Угроза бунта почти подступала к Москве, в страхе жил Санкт-Петербург в те дни.
Рубановская заново ощутила чувство страха, пережитое давно, но свежее ещё и теперь, потому что связывалось оно с Радищевым. В тот год, когда в Москве казнили Емельяна Пугачёва, её старшая дочь Аннет была помолвлена с Александром Николаевичем. Кто мог угадать тогда, что молодому обер-аудитору генерала Брюса через пятнадцать лет безупречной государственной службы предстоит ссылка в Сибирь?
Анне Ивановне казалось, что Радищев тогда совсем беспричинно оставил службу у генерала Брюса и ушёл в отставку. Ему разрешили отлучиться из столицы. Он выехал в Аблязовское имение родителей, затерявшееся где-то в Саратовской губернии, чтобы получить благословение на брак с Аннет Рубановской.
Анна Ивановна с беспокойством ожидала его возвращения. По слухам, доходившим в столицу, по лесам, в местах, которые проезжал Радищев, бродили пугачёвские смутьяны. Быть может, поэтому страх, вселяемый пугачёвцами Рубановской, запомнился на всю жизнь и показался особенно великим теперь, когда она услышала о смуте во Франции и по-своему представила возможную беду на Руси.
Крестясь, Рубановская сказала:
— Избави бог от непорядков, граф.
— Плохо, Анна Ивановна, — заметил Воронцов, — когда попираются незыблемые законы, превыше коих ничего нет на свете…
Появился седенький слуга.
— Княгиня Глафира Ивановна!
— Простите, граф…
Анна Ивановна встала.
— Просите, — сказала она и направилась навстречу молодой княгине Ржевской.
Александр Романович также встал и отошёл к окну. Сквозь почти облетевшие фруктовые деревья сада хорошо был виден синеватый пруд. Унынием веяло от гряд клубники и спаржи, запорошенных опавшей медной листвой. И Воронцов подумал, что не осень, заглянувшая в сад, придавала ему запущенный вид, а отсутствие Радищева, любившего возиться с фруктовыми деревьями, розовыми кустами, огородными грядками.
В конце берёзовой аллеи стоял памятник с эпитафией, написанной на смерть Аннет Рубановской. Радищев хотел поставить его на могиле жены в Александро-Невской лавре, но власти воспрепятствовали ему в этом, усмотрев в надписи сомнение в бессмертии души. Теперь памятник казался совсем одиноким и ненужным здесь, в саду.
В глубине двора так же одиноко стоял небольшой деревянный одноэтажный дом тестя Радищева — Василия Кирилловича Рубановского. Окна его были теперь забиты… Там помещалась домашняя типография Радищева, в которой он отпечатал свою смелую книгу.
Всё это — запущенный сад, памятник Аннет в конце берёзовой аллеи, домик в глубине двора с забитыми окнами — немые свидетели недавнего, заставило погрузиться графа в тяжёлое раздумье.
«Не видеть и не понимать опасности он не мог, — думал Воронцов о Радищеве, глядя на серенький одноэтажный домик. — Екатерина, напуганная событиями в Париже, немедленно прервала всякие связи с Францией. Бюсты французских философов, украшавшие галлерею Эрмитажа, которыми ещё недавно гордилась императрица перед Европой, — один за другим были удалены по её распоряжению. Всё это должно было подсказать ему, какой большой опасности подвергался он, печатая в такой момент свою книгу, изобличающую самодержавие, призывающую к бунту мужиков».
Воронцов не подозревал тогда, что задумал осуществить Радищев, но о Франции они говорили с ним. Александр Романович припомнил свою фразу, сказанную Радищеву: «События осложняются, если мрамор становится опасным», и его многозначительный ответ: «Их нужно было предвидеть, граф. Россия — пороховой склад, и достаточно одной спички, чтобы произойти взрыву».
Он тогда не уловил в голосе Радищева предупреждения человека, который не только следил за всем происходящим в Европе, но искал ключи к пороховому складу, верил в силы России, способной стряхнуть с себя вековое одеяние одряхлевшего самодержавия. Он тогда не понял его решительности, не остановил Радищева, а мог бы это сделать и предотвратить крушение наиприлежнейшего и полезного в службе человека…
Глафира Ивановна вошла в гостиную шумно и вывела из раздумья Воронцова. Она внесла с собой оживление в дом Рубановских.
— Я всё слышала, — звенел её голос, — муж рассказал мне. Какой печальный конец. Я зашла к вам, милая Анна Ивановна, выразить своё искреннее сочувствие…
Ржевская, в голубом бархатном платье, с пышной причёской светлых волос, остановилась посредине гостиной, заметив Воронцова. Он на минутку залюбовался молодостью и жизнерадостностью этой красивой женщины. Жена сенатора Ржевская умела с достоинством держаться в любом обществе.
— Здесь граф Александр Романович? — как бы в удивлении проговорила она и быстро подошла к нему.
— Здравствуйте, граф. Я давно не видела вас. Все мы следили за делом Радищева… Как можно умного и талантливого человека забросить куда-то в безлюдье и глушь, швырнуть в снежную пустыню?
— Присядьте, княгиня, — сказал Воронцов.
— Благодарю, граф. Я счастлива, что встретила вас в доме Анны Ивановны. А где же Лиза? — быстро осведомилась Ржевская, окинув прищуренными глазами гостиную.
— Лиза! — позвала дочь Анна Ивановна.
— Иду, маменька, — отозвалась та из соседней комнаты и появилась в дверях.
— Как ты бледна, Лиза, — обнимая короткими и пышными руками подошедшую подругу, проговорила Ржевская, — ты не должна отчаиваться, мы что-нибудь придумаем вместе…
— Она уже придумала, — поспешила сказать Анна Ивановна, — но едва ли решение её осуществимо…
— Маменька, не суди опрометчиво, — попросила дочь и дружески приветствовала:
— Граф Александр Романович, здравствуйте.
Александр Романович крепко пожал её руку.
Дамы сели. Воронцов отошёл к изразцовому камину и облокотился на его карниз, издали наблюдая за ними. Снова зазвенел голос Ржевской.
— Сослать Александра Николаевича в Илимск — всё равно что закопать человека живым в могилу. Стоны его не донесутся сюда. Проклятие, посылаемое произволу, замёрзнет в воздухе Илимска, как замерзают там на лету птицы…
— Не говори так, — попросила Елизавета Васильевна, взяв за руки Ржевскую, — от твоих слов мне становится и страшно и холодно…
— Александр Николаевич, сколь знаю я его, — вставил Воронцов, — не такой человек. В нём достанет сил к противоборству с окружением…
— Вы оптимист, граф, — отпарировала Ржевская. — Вам легко рассуждать так, находясь здесь.
Воронцов выразительно приподнял брови.
— Да, да! — поддержала Ржевскую Елизавета Васильевна и убеждённо заговорила:
— Отрезать от жизни того, кто был полон жажды этой самой жизни… Нет, это ужасно, граф!
— Не спорю, ужасно!
Александр Романович не пытался возражать. Ему нравилась страстность, с какой говорили о Радищеве Елизавета Васильевна и Ржевская. Он хотел бы, чтобы они узнали, что Александра Николаевича в Сибири встретят хорошо, создадут ему необходимые условия. Воронцов знал, что его письма к губернаторам возымеют действие: Радищев найдёт в пути поддержку, а в Иркутске Иван Алферьевич Пиль сделает всё возможное, чтобы облегчить участь несчастного…
А Рубановская продолжала:
— Человека, с глубоким интересом наблюдающего за правдой в жизни, закинуть в непроходимую тайгу — значит умертвить его живым. Как хорошо он мечтал о счастье народа и его свободе… Нет, я должна поехать за ним и привезти к нему детей.
В словах Елизаветы Васильевны граф уловил что-то новое. Он не замечал этого раньше в свояченице Радищева. Она говорила убеждённо и вполне осознанно. В её голосе, как показалось ему, слышалась вера в дело Радищева, за которое он пошёл в ссылку. Когда успела проникнуть в её душу эта вера?
Елизавета Васильевна, словно угадав мысли Воронцова, ещё твёрже сказала:
— Моя поездка в Сибирь с детьми облегчит участь Александра Николаевича.
Ржевская горячо подхватила:
— Лиза, ты героическая женщина, — и, прижавшись к подруге, поцеловала её, — дай бог тебе здоровья совершить счастливо эту поездку…
— Твоё одобрение, Глафира, даёт мне силы…
Анна Ивановна сурово взглянула на дочь.
— Мама, не суди строго, пойми: дети, как солнечный луч, обогреют Александра Николаевича, они скрасят дни его пребывания в ссылке.
— Ты подумала о нас? — строго спросила мать.
— Елизавета Васильевна, вы можете лишиться всех гражданских прав, — сказал спокойно Воронцов, стараясь убедиться в том, насколько тверда решимость этой молодой женщины, готовящейся совершить великий подвиг, и подчёркнуто продолжал: — Вы бросаете, быть может, навсегда привычную жизнь столицы…
— Ехать добровольно в неволю? — растерянно развела руками Анна Ивановна.
— Да, мама! — непоколебимо произнесла дочь.
— Я не понимаю нынешнее поколение…
— Анна Ивановна, — перебила её Ржевская, — вы должны благословить Лизаньку на такой шаг, а не препятствовать её желанию…
Воронцов наблюдал за дамами и с нескрываемым интересом слушал их. Он заметил, как менялось лицо Елизаветы Васильевны, и понял, какого напряжения душевных сил стоило ей вести этот разговор. Щёки её то рдели румянцем, который проступал большими пятнами, то становились бледными. Ей предстояло сделать серьёзный шаг в своей жизни.
«Конечно, молодая Рубановская, — размышлял Воронцов, — охваченная благородным чувством, не представляет отчётливо ни трудностей такой поездки, ни осложнений, какие она может вызвать лично для неё и всей семьи. Чтобы выехать в Сибирь и встретиться там с Радищевым, нужно было получить специальное разрешение. Добиться последнего будет стоить больших усилий. А дорога?»
Граф Воронцов окинул взглядом Елизавету Васильевну, словно желая измерить её физическую силу, чтобы решить, сможет ли она совершить такую поездку, перенести тяжесть и лишения трудного и большого пути.
«Хватит ли мужества у неё? — спрашивал себя граф, — великие душевные силы нужны для такого подвига женщине. Достанет ли их у Елизаветы Васильевны?».
— Граф, почему вы молчите? — обратилась к нему Анна Ивановна, — Лиза отрешается от сестры и матери, от близких подруг. Можно ли жертвовать этим?
— Можно! — утвердительно сказала Ржевская.
— Княгинюшка, вы разрываете моё сердце на части… Граф, Александр Романович, скажите же своё слово, — взмолилась Анна Ивановна.
— Я должен подумать, это не так просто, как кажется… Сказать легче, чем сделать такой смелый шаг в жизни.
Елизавета Васильевна встала. Лицо её заметно преобразилось. В нём выразились решимость и готовность принять в жизни самое трудное, что могло её ожидать, преодолеть его. Энергичной и смелой женщиной, с сильной волей, предстала она в этот момент, готовой пойти на любые жертвы во имя того большого бескорыстного чувства, которое по её заверению, должно было принести утешение Радищеву в ссылке.
— Я совершу поездку в Сибирь, — сказала она тоном, не вызывающим никаких сомнений в том, что другого решения с её стороны и быть не может, — я не могу поступить иначе…
Из детской послышались голоса Павлуши с Катюшей.
— Ради них! — указала рукой на дверь Елизавета Васильевна. — Ради любви к ним их отца… Простите, граф, я должна посмотреть, что с детьми…
Она направилась в детскую. За ней поспешила Ржевская. Анна Ивановна вытянула дрожащими пальцами батистовый платочек из-за манжета и медленно приложила его к глазам.
— Граф Александр Романович, — сказала она, — я уповаю на вас, остановите её. Я знаю, вы это сможете сделать.
Граф Воронцов понял, что сделать это уже невозможно. Всё отступило перед чистосердечным порывом и стремлением Елизаветы Васильевны встретиться с Радищевым в Сибири, принести ему утешение в самые трудные дни страдальческой жизни. Это двигало всеми её помыслами и направляло на героический поступок. Он решил, что сделает всё и поможет, чтобы поездка Елизаветы Васильевны состоялась.
— Я подумаю, Анна Ивановна, — сказал Воронцов, — и обязательно скажу вам своё мнение…
Александр Романович низко поклонился Анне Ивановне и быстро оставил дом Рубановских.
6
Тем временем арестантский возок катил от одной городской заставы к другой. Рваный полушубок солдата почти не защищал Радищева от встречного сырого ветра, пронизывающего до костей. Возок подбрасывало на ухабах. Надрывно скрипели колёса. Нудно позвякивали ручные кандалы. Радищева преследовали одни и те же мысли: «Как скоро наступит просвет в его ссыльной жизни? Где и в чём искать ему подкрепление в своём одиночестве?».
Его, физически и морально измученного человека, угнетали подобные мысли, но за эти последние три месяца Радищев всячески стремился избавиться от них, подавить в себе настроение угнетённости. Радищев, напрягая свой гибкий ум, искал выхода из безнадёжного положения человека, обречённого на медленное угасание, на что рассчитывала Екатерина II, и верил, что найдёт его рано или поздно. Быть может пребывание в ссылке он сумеет заполнить полезным и нужным родному отечеству делом, хотя и будет вдали от своих друзей и Санкт-Петербурга.
Но дорога по этапу, кандалы на руках, сидящий рядом конвойный возвращали его к действительности.
Перед глазами вновь вставали сводчатые казематы Петропавловки, сырые потолки, поддерживаемые толстыми колоннами. Облокотившись на стол, сидит Шешковский в расстёгнутом мундире. Голова взлохмачена. Палач, кнутобоец, взглянул страшными глазами, глубоко вздохнув, ударил кулаком по столу. Пламя свечи дрогнуло, заколебалось в испуге. И сразу же огромная тень, похожая на зверя, зашевелилась на стене и сводчатом потолке. Тень раскрыла пасть.
Шешковский заговорил. Третью ночь продолжался допрос. Трое суток Радищеву не давали сомкнуть глаз, тревожили то по одному, то по другому поводу люди, подосланные Шешковским. Каждую ночь сам «духовник» тайной экспедиции вёл с пристрастием дознание, подробно записывая ответы на повторные вопросы. Это была страшная психическая пытка. Нервы расшатались тогда до предела. Всё это не могло не отразиться на слабом здоровье. В дороге Радищев чувствовал острое недомогание: его то знобило, то бросало в жар. Начиналась трясучая болезнь — лихорадка.
В Новгороде нагнал специальный курьер из Петербурга с повелением снять с сосланного оковы. Весть эту Александр Николаевич воспринял с полным безразличием. Когда проезжали Тверь, по распоряжению местного губернатора ему выдали «пристойный тулуп, обувь, чулки, бельё и верхнее платье». Радищев переоделся. Внешний вид его преобразился, но от этого не стало легче на душе и не прекратилась лихорадка. Усилилось недомогание.
В Москве губернское правление задержало его до выздоровления. И хотя ему разрешили остановиться в доме отца — Николая Афанасьевича Радищева, приехавшего к этому времени из Аблязовского имения, кратковременная радость была омрачена: к нему приставили конвойных.
Его навестил медик, посланный московским губернатором. Он расспросил о болезни, осмотрел похудевшего Радищева и прописал микстуру и припарки на грудь.
Разговоры с отцом были отрывисты и осторожны. Радищев понимал мучения Николая Афанасьевича и старался успокоить отца. Он просил об одном: не оставлять без покровительства и родительского совета Елизавету Васильевну, заменившую мать его детям. Он умолял не отвергнуть её, оказать, если потребуется, помощь, облегчить положение детей, страдания и горе Рубановской.
Это была единственная просьба. Когда он говорил об этом, впалые, большие глаза его лихорадочно блестели, мелкие капельки пота проступали на открытом лбу.
Отец сидел на стуле в изголовье кровати. Он молча гладил морщинистой рукой волосы сына, успевшие поседеть от пережитого горя.
Александр Николаевич спросил, почему не приехала повидаться с ним матушка, отец сказал, что она серьёзно занемогла и лежит в постели.
— Сколько огорчений я принёс вам, простите ли вы меня?
У отца дрогнули кустистые брови, он закрыл глаза и, проведя ещё раз задрожавшей рукой по волосам сына, встал и нетвёрдой походкой вышел из комнаты.
Несколько дней Радищев провёл в доме родителей. Здесь всё напоминало ему о счастливом прошлом, о милой Аннет. Тут была их свадьба. Когда они ехали под венец, лошади понесли их коляску. Аннет была испугана, но счастлива. Все сочли это за дурное предзнаменование, а они смеялись над тем, что говорили другие. Вскоре умер её отец — Василий Кириллович Рубановский, «дворцовой канцелярии бригадир», которого горячо уважал Радищев. Это случилось внезапно. Аннет тогда спросила Радищева, почему людей преследует несчастье, радость их обязательно омрачается горем…
Восемь лет супружеской жизни были похожи на сон. Молодость и любовь залечили раны тяжёлой утраты. Но затем Александр Николаевич пережил боль, самую тяжёлую для его сердца. Вся жизнь его словно померкла после смерти любимой жены. Однако время — лучший лекарь человеческого горя — и на этот раз умерило боль, но светлая память о жене не ушла из сердца Александра Николаевича. Теснившиеся воспоминания казались чужими. Словно всё это случилось не с ним, а с другим человеком.
Ещё мальчиком привёз его отец в Москву к родственникам по матери — Аргамаковым. В их доме прошло детство Радищева, началась учёба. Здесь он пристрастился к книгам, полюбил словесность. Потом незаметно промелькнули годы при дворе Екатерины II. Он был взят в пажи императрицы. И здесь он с увлечением переписывал пьесы для театра, который посещала царская свита.
Потом Радищева направили в Лейпцигский университет. В старом немецком городе, вдали от родных и Москвы, прошли безмятежные годы мечтаний и дружбы. Образы друзей — талантливого Фёдора Ушакова, умершего ещё студентом, и Алексея Кутузова встали перед ним. Память об Ушакове осталась на всю жизнь священной для него. Охваченные радужными и заманчивыми мечтами возвращались они с Кутузовым в Россию, чтобы стать протоколистами Сената…
Воспоминания о друзьях были приятны ему и теперь. Они были связаны с лучшими годами его молодости. После возвращения из Лейпцига Радищев установил личные связи с Николаем Ивановичем Новиковым, жившим в Москве. Известный в ту пору писатель и издатель, Новиков частенько наезжал в Санкт-Петербург.
Николай Иванович был пятью годами старше Радищева. Некрасивое лицо его с длинным носом, большие глаза внешне не привлекали, но отзывчивая душа его покоряла всех, с кем он встречался, завязывал связи и дружил.
Новиков любил подчёркивать недостаток своих знаний, хотя имел их в избытке, много читал и знал куда больше многих блестяще образованных своих современников.
Александр Николаевич полюбил его за большой практический ум. Новиков часто говорил:
— Хочу хотя бы изданием чужих трудов принести пользу моим согражданам. Без пользы в свете жить — лишь землю тяготить…
У этого незаметного на вид человека был широкий размах в делах. Настойчиво и умело объединяя вокруг себя людей, он почти всегда добивался поставленной цели.
Первый труд Радищева — перевод сочинения аббата Мабли был издан «Обществом, старающимся о напечатании книг», которым руководил Новиков. Николай Иванович придумал Обществу девиз: «Согласием и трудами». Это было в его характере.
И если теперь Александр Николаевич не имел возможности лично встретиться с Новиковым, то, выздоравливая и готовясь к дальней дороге, к жизни в Илимске, он вновь пересмотрел его издания, приобретённые слугой в книжной лавке Николая Ивановича.
Внимание Радищева привлёк «Словарь новый и полный Российского государства». В нём имелись краткие сведения о населённых пунктах, через которые лежал его путь в ссылку. В словаре было и описание Илимска — заштатного города, обнесённого высоким деревянным тыном с острожными башнями. Радищев смог немного представить себе этот город, где ему предстояло жить, население края, в который ехал.
Здоровье Радищева восстанавливалось. Николай Афанасьевич, заботливо ухаживавший за больным, прислушивался к советам медика. Лучшим лекарством для Радищева был спокойный отдых. И отец принимал все меры к тому, чтобы сын быстрее поправился, набрал силы, нужные ему в дальней дороге.
— Как ты будешь жить там? — спросил его отец, выждав удобный момент, когда солдат, приглядывающий за Радищевым, вышел из дома. Он присел на стул ближе к кровати и взял бледную руку сына в свою.
— Как ты будешь жить там? — спросил его отец.
— Батюшка, там довольно медведей, оленей, лисиц, белок, россомах и птиц разного рода. Возьму ружьё с собой, охотиться буду, — полушутливо ответил Александр Николаевич. Он не хотел распространяться с отцом о своей жизни в Илимске, ибо ещё и сам не представлял её ясно.
— Свет не без добрых людей, — добавил Радищев, — приютят и согреют. У народа русского кров собрату найдётся…
Они разговорились. Николаю Афанасьевичу очень хотелось узнать всё, что его интересовало по делу сына. Тяжело вздохнув, он спросил:
— Что втемяшилась тебе вольность? Был в чинах, отмечен наградами, службу нёс исправно, граф Воронцов нахвалиться не мог твоей скромностью и честностью поведения, прочил тебе великую будущность…
— Батюшка, старшие мои сыны тоже нуждаются в отеческих наставлениях, хотя забота о них и выпала на долю моих братьев…
— Я о вольности спрашиваю, Александр, — повелительно заметил Николай Афанасьевич, — знать хочу от тебя, так ли нужна она народу, как думал ты?
— Нужна, батюшка, как воздух птице!
— Тебе пристойней было бы говорить о вольности дворянской, она ближе нам… — отец невольно сжал руку сына, — а ты объявился заступником народным. Народ живёт для нас…
— Нет, батюшка, — возразил Радищев, — мы для народа!
Николай Афанасьевич чуть вскипел и разжал свою руку.
— Мудрые знают опасность всяких перемен и живут тихо, дерзкие, подобно тебе, поднимают секиру на священное древо дворянства — самодержавие и наказуются законом…
— За вольность и отечество умереть приятно.
— Ты знай, Александр, — продолжал убеждать его отец, — для твёрдости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не во-время свободу…
— Твёрдость бытия государственного должна покоиться не на порабощении, а на народной вольности, — отвечал сын.
— Не говорил бы об этом, не потерял бы дружбы…
— Надобно ещё больше помышлять и говорить о вольности.
— Ты хотел быть лампадою, которая светит всему миру.
— Я ратовал за свободу народа! — сказал с гордостью Радищев и спокойно продолжал: — Мы, батюшка, говорим на разных языках. Родство крови не означает родства взглядов и убеждений… Я предпочитаю умереть, нежели видеть погибшею вольность отечества. Сие — вечно, а мы в мире — временны.
— Вижу, убеждённый раскольник ты в мнениях политических…
— Да, да, батюшка!
— Не спуста слово твоё молвилось, не спуста появилась твоя дерзновенная книга. Не пойму одно: откуда в твоих жилах бунтарская кровь появилась?
— От народа российского, — ответил Радищев.
Возвратился солдат, и разговор их оборвался.
— Не мне судить, — сказал вставая Николай Афанасьевич. — Дай тебе бог силы и здоровья перенести тяжкий жребий…
Отец, не успокоенный разговором с сыном, вышел из комнаты Радищева.
Перед отъездом с Александром Николаевичем пожелал поговорить Степан, выделенный ему в слуги отцом из крепостных дворовых ещё при женитьбе. Степан был отпущен Радищевым на свободу и жил последние годы вольно. Слуга явился к нему в поддёвке из домотканного сукна, с длинными, подстриженными в скобку волосами. Радищев спросил, чего он хочет.
— Александр Николаевич, — начал он, — на то ваша воля, а мне всё равно. Сделайте милость, решился ехать с вами в Сибирь…
— Степан, жертвы мне не нужны. Я дал тебе отпускную, ты свободен…
— Не могу без вас, — твёрже сказал Степан, — сердце изболится, зачахну тут от разных дум.
Радищев взглянул на него и прочёл на лице Степана решимость.
— Не смею обидеть твоих добрых желаний.
— Я не один, если будет на то ваша милость, с Настасьей вместе порешили.
— Сколько доброты в людских сердцах! — растроганно произнёс Александр Николаевич. — Поступайте, как бог велит.
Степан благодарно поклонился и ушёл. Начались сборы. Был приготовлен второй экипаж. В него уложили в узлах продукты и вещи слуг.
От Москвы Радищеву разрешили ехать гражданским экипажем в сопровождении двух солдат, следовавших за ним в особом дорожном возке. Он не представлял, что это действовала рука его заступника графа Воронцова, и благодарил судьбу, что она избавила его от позора продолжать путь в унизительном арестантском возке по родным местам, где всё было дорого его взгляду и сердцу.
Октябрьским утром Николай Афанасьевич благословил сына и Степана с Настасьей. Он распрощался с ними и стоял на крыльце без шапки до тех пор, пока экипажи не скрылись за поворотом. В тот же день старик Радищев уехал в своё имение, обеспокоенный нездоровьем жены, разбитой параличом с того часа, как она узнала об изгнании любимого сына императрицей.
7
И опять бежали навстречу полосатые столбы по обочинам дороги. Длинные вёрсты неизведанного пути лежали впереди. Где-то за ними, теряющимся в бесконечном пространстве было место его ссылки — Илимский острог.
Кто знал, чем могла кончиться для Радищева ссылка? Душа попрежнему болела. Он не мог быть спокоен, хотя понимал: иного конца быть не могло. Но был уверен, что выдержит и это испытание. Самое страшное в его жизни осталось позади.
Радищев подсаживался ближе к окошечку и смотрел на встречные леса, потерявшие летний наряд, поля, с которых убраны хлеба, на обширные луга с одинокими стогами сена, на разодранные, клочковатые и низкие облака, смотрел до тех пор, пока не начинал чувствовать во всём теле усталость.
В Казани его встретила зима. Город походил издали на картину живописца. Кресты церквей, древний кремль с высокими башнями были живой историей. Казань он видел впервые. Сколько мук перенёс этот город за свою многовековую жизнь! Город, как терпеливый воин, сумел заживить все раны, нанесённые противником. Город-герой стоял на берегу старинной русской реки. Его следовало бы наградить золотыми орденами, увешать лентами почёта. Но вместо этого его славное имя носила, как прозвище, Екатерина II — Казанская помещица!
Мужественная Казань! В последний раз у стен города храбро сражались пугачёвцы. Падение Казани и разгром правительственных войск Пугачёвым ошеломили Екатерину II, ждавшую, что смутьяны двинутся теперь походом на Москву.
Царские гонцы приносили донесения генералов о разгроме повстанческой армии. А вслед им в Санкт-Петербург скакали курьеры от председателя секретной комиссии, сообщавшего Екатерине II о сильном унынии и ужасе, охватившем дворян и жителей Казани, спасавшихся бегством от приближавшегося к городу злодея Пугачёва с его грозной и неустрашимой армией.
Радищев, служивший в то время обер-аудитором у генерала Брюса, видел, какой переполох во дворце произвели успехи пугачёвского войска под Казанью. Для подавления смутьянов в трёх «огнём наполненных губерниях» оказалось мало правительственных войск, находившихся внутри страны. Для борьбы с «домашним врагом» Екатерине II пришлось ускорить заключение мира с Турцией, чтобы, высвободив регулярные войска и боевых генералов, бросить их против Пугачёва.
Здесь, у стен этого древнего русского города, мерялись силой регулярные войска и самодержавная власть с крестьянской армией, как ураган, пронёсшейся от оренбургских степей через Урал и Башкирию в обширное Поволжье. И мысли Радищева были о том, что перед грядущим могучим народным ураганом ничто не сможет устоять, если он сразу пронесётся над всей великой Россией.
Зима укрепляла Радищева. От Казани предстоял санный путь. Он не страшил Александра Николаевича. Первый мороз и затишье в природе, ослепляющая белизна снега и прозрачный воздух, пьянящий свежестью, давали живительную бодрость его утомлённому организму.
Перед Радищевым лежали незнакомые просторы родной земли. Рассыпались по ней деревеньки, как зёрна, сеятеля по полю. Каждая деревня по-своему дышала, по-своему стонала от горя, а все вместе — составляли многострадальное отечество российское. Низенькие, ветхие избёнки с соломенными крышами, запрятанные в сугробах, только подчёркивали, как бедны были их хозяева на этих богатых просторах русской земли.
В деревнях люди, забившись в курные избы, редко встречались на улице. Иногда попадался мужик у околицы, снимал с головы овчинный треух и кланялся проезжим экипажам, принимая их за чиновничьи. Может быть именно он или его сосед, такой же на вид смиренный и кажущийся покорным мужичок, захваченный пугачёвской волной, переполненный злобой к помещикам-лиходеям, жёг их усадьбы, надеясь сбросить с себя, как груз, вековой гнёт.
У колодцев Радищев наблюдал сбившихся в кучу тощих коров, пугливых овец с клочкастой от худобы шерстью, да лошадей с понурыми головами, гривами, ещё с осени залепленными репейником. Бедность и нищета, нужда и голод смотрели на него в этих деревнях.
Так жили земледельцы, кормившие трудами рук своих дворян и помещиков, чиновников и царедворцев. Он первый сказал об этом в своей книге и дорого поплатился за смелость.
И всё же Радищев верил, что можно спасти Русь от язвы крепостничества — этой старой болезни, ослабляющей её могучий организм.
Народ, народ, народ. Он возлагал на него большие чаяния. Он верил в твёрдость его моральных устоев, в его неистребимое желание вырваться из нищеты и кабалы. Он знал, что именно эти качества отличали народ российский, к величию и славе рождённый, от иноземного, с которым встречался в годы учения в Лейпцигском университете. Дать бы свободу русским сынам, как они воспряли бы духом! Хватило бы сил и умения поставить Россию во главе цивилизованного мира!
Радищеву вспомнилось «Слово о Ломоносове» из своей книги. Великий муж, получивший достойное признание, разве он не сказал о величии русского духа перед иноземным! Он ученик его и повторяет истину учителя.
Невольное путешествие Радищева всё продолжалось. Ощутимее стала география России. Какая огромная страна! Конца краю не видно. Чтобы понять масштабы и расстояния, мало глядеть на карту. Надо проехать по нескончаемым дорогам, чтобы почувствовать безбрежность русской земли, могущество, богатство и величие своего отечества.
И вновь рука Александра Николаевича потянулась к перу и бумаге. Так зародились «Записки путешествия в Сибирь» — краткие и выразительные. Каждое слово их отражало впечатления путника. Появилась жажда сказать о себе в письмах к петербургским друзьям. И он писал, что его израненное скорбью сердце расширяется и вновь открывается для радости, а бездейственный ум возвращает себе силы.
На перевозе у реки Вятки, в русском селе, Радищев отметил в дневнике: «Мужики здесь бедны». От его взгляда не ускользнуло, что в вотских деревнях народ живёт боязливый, но добрый. Вотяки склонны более к веселью, чем к печали. В дороге они поют, как русские ямщики. Он вслушивался в грустно-протяжные мелодии и думал: в песнях своих они находят утешение и поют их, лишь бы на время забыть безотрадную жизнь.
…Впереди показались предгорья Урала. Чернолесье сбегало со склонов сплошной зелёной стеной, запорошённой пушистым снегом. Ели стояли задумчивые, с отяжелевшими ветвями. Синели отбрасываемые деревьями тени, испещрённые следами лесных зверьков и птиц. Иногда дорогу пересекали узенькие заячьи тропинки, крупные отпечатки волчьих лап, осторожный и витиеватый шаг лисы.
А над всем этим попеременно властвовали короткий день с синеющими небесами, да ночь с множеством сверкающих звёзд.
Когда от долгого сидения немели ноги, Радищев выходил из повозки и шёл сбоку, подставляя лицо крепкому морозцу. Было хорошо забегать вперёд. За спиной слышалось лошадиное пофыркивание, поскрипывание снега под полозьями; эта однообразная музыка зимней поездки хорошо знакома сердцу русского человека.
Изредка мимо проносилась почтовая кибитка с удалым ямщиком, поднимая за собой снежную пыль; проезжали на перекладных священник или купец в кошёвке, укутанные в меха; а то на восьми взмыленных лошадях с гиком, с шумом, сбивая в сугроб встречные сани и розвальни, пролетал чиновник в крытом возке или сенатор. Радищев видел, какой жизнью жила дорога, соединяющая Сибирь с Россией.
От Казани, на пути к Уралу, лежали земли, по которым лавиной прокатились отряды Емельяна Пугачёва. С душевным волнением и трепетом переезжал Радищев Каму. Сёла, расположенные на берегу реки, тогда были охвачены восстанием. Где-то здесь на своих быстрых как ветер конях пролетал Салават Юлаев — один из сподвижников и товарищей Пугачёва. Под Кунгуром храбрый атаман башкирцев был ранен, а поправившись, снова, как вихрь, метался со своим конным отрядом по родной земле.
И места эти, видевшие взбунтовавшийся народ, вызывали особый интерес у Радищева. Он пристальнее всматривался во всё, что могло хранить следы крестьянского движения, внимательно вслушивался в каждое слово, раскрывавшее ему смысл великой борьбы русских и удмуртов, татар и башкирцев, сражавшихся как родные братья под единым святым знаменем ненависти к своим угнетателям.
Повозки Радищева добрались до Кунгура — небольшого города, богатого разными промыслами. Город славился на Волге и Каме хлебной торговлей. Радищев ходил по торговым рядам, знакомился с людом, с торгом. Базарная жизнь не заслоняла от него другой — минувшей старины.
История словно оживала перед его глазами. Он посетил старую воеводскую канцелярию. Это была большая комната со скамьями и столами для писцов. Посредине её — сосновые столбы, подпирающие низкий и тёмный потолок. На одном из столбов кованая цепь, а рядом прихожая с решётчатою отгородкой для колодников. Сколько отважных и забытых ожидало за этой решёткой своей судьбы? Привязанные цепями к столбу, они терпеливо переносили пытки, выслушивали приговор, а потом уходили на каторгу. Быть может, возле этих же столбов пытали отважных сибирских пугачёвцев.
На горе возвышалась деревянная крепость с башнями и воротами. Смелый люд в древности защищался за её стенами от внезапных вражеских набегов. В городе всё говорило о воинственном духе его жителей. На площади, перед собором стояло двадцать пушек на чугунных лафетах. В сарае бережно хранились фальконеты — пушечки Ермака, ружья, весом больше пуда. Здесь были и орудия казни: топоры, крюки, на которых за ребро вешали приговорённых к смерти.
Древний сохранившийся арсенал напоминал историю великих битв русских за свои земли. Впервые перед Радищевым встал образ Ермака как образ живого героя, завоевателя Сибири — края, в который лежал его путь. Он ещё не знал, сумеет ли воплотить живую старину в произведении искусства. Ему хотелось только побольше узнать о легендарной личности, о которой народ слагал песни и былины. Александр Николаевич был взволнован. «Кипение чувств должно утихнуть, тогда мысли упорядочатся и всё станет ясным. Надо материал озарить огнём вдохновения, чтобы выплавить из него нужный образ». Мысли, как половодье, захватили его. Это было творческое пробуждение. Не от этого ли горячее становилась кровь и легче дышала грудь?
В лавках Кунгура торговали русскими книгами. Книга в провинции была хорошим знамением. Она указывала не только на пытливый ум обитателей города, но и на стремление их не отставать от столицы. В низенькой лавке с запылёнными окнами под тяжестью книг прогнулись полки. За прилавком, уткнувшись в журнал, сидел длинноволосый старичок, похожий на дьяка. Он почти не обратил внимания на вошедшего.
Радищев стал просматривать книги и фолианты, пожелтевшие от времени. Среди книг были и комплекты журнала «Живописец». Перелистывая знакомые страницы, он наткнулся на «Отрывки путешествия И. Т.» и радостно взглянул на букиниста. Тот не обращал на него никакого внимания.
Радищев медленно закрыл журнал и положил на место. Он вспомнил Николая Ивановича Новикова. Неутомимый издатель! Подвижный, всегда собранный и энергичный, Новиков снова предстал перед ним в эту минуту. Любознательно смотрящие глаза, и в них мысли, мысли: сумей только прочитать их. И голос страстный, темпераментный. Оба они хорошо понимали и умели ценить друг друга. Новикову Радищев нравился, смелостью своего пытливого ума. Александр Николаевич ценил в издателе его неутомимую предприимчивость. Много говорили о книгах. Слова и сейчас звучат в ушах: «Недовольно только печатать книги, надобно иметь попечение о продаже их, особенно в провинции»…
Было приятно сознавать, что стремления Николая Ивановича претворялись в жизнь здесь, в приуральском городе Кунгуре. Радищев купил у продавца комплект «Живописца» с памятными «Отрывками путешествия» и спросил:
— Покупают?
Старичок лаконично ответил:
— Больше пылятся, не берут…
И всё же было радостно. Книга шла в провинцию в искала читателя.
— Будут покупать!
Радищев раскланялся и покинул книжную лавку.
8
Декабрь на Урале лютует морозами. Сначала завьюжило. Несколько дней не стихали бураны, а потом сразу ударили крепкие морозы. Только по этой причине Радищев дольше обычного задержался в Кунгуре.
До казённого села Сабарки, приписанного к Демидовскому заводу, дорога пролегала речкой — ровная, гладкая, с крутыми поворотами в высоких каменистых берегах, почти прямая в отлогих.
Морозный воздух серебрился в лучах солнца, опоясанного светящимся кольцом. То и дело фыркали лошади, заворачивали головы, сбивая о концы оглоблей намёрзшие сосульки с раздувающихся ноздрей.
По сторонам дороги раскинулись небольшие поля с одиноко стоящими ветвистыми соснами. Когда-то лес, ныне вырубленный на дрова для завода, подступал вплотную к реке. На десятки вёрст по дороге не встречалось сёл и деревень. Они прятались в лесной глуши, подальше от тракта, чтобы жители их не были обременены подводами, нужными для перевозки колодников.
На полпути до Сабарки дорога свернула с реки и подошла к стене соснового бора. Тут происходила рубка дров. Горели костры, и смолистый дым столбами поднимался к небу, заслоняя солнце.
Возница остановил лошадей. Все вышли к огню, чтобы отогреть озябшие руки и ноги. Оставил возок и Радищев.
Возле костра, в рваном зипуне, перехваченном домотканной опояской, в малахае, откинув полы в сторону и выставив колени вперёд, в заплатанных холщовых штанах, грелся дровосек — крестьянин средних лет. От едкого дыма он совсем сощурил глаза, закинул высоко плоское, худое лицо, обрамлённое рыжей бородкой.
Возница громко поздоровался с дровосеком. Тот, поправив кулаком малахай, ответил:
— Здорово, ежели не шутишь.
— В такой морозишко шутить язык не поворачивается, сосед.
— Лют мороз в наших местах, лют, — проговорил: дровосек, повернув добродушно-наивное лицо к людям, подошедшим к костру. Он окинул их насмешливым взглядом и иронически произнёс:
— Сосед?! С которого боку?
— Ключевские мы, чай, одной поскотиной заводской отгорожены…
— Много таких соседей наберётся. Поскотина-то одна — заводская, хозяева-то у нас разные; мы Демидову служим, ключевские к Иргинским заводам приписаны…
— Хоть в лоб, хоть по лбу — одно и то же…
— Эт-то верно: хрен редьки не слаще, — сказал дровосек и покосился на конвоиров. — Что скажете, солдатики?
— Язык у тебя длинный, — грубо отозвался солдат.
— Никита! — послышался голос из глубины леса. Там несколько дровосеков очищало спиленные сосны. — Нечего языком чесать с проезжими, брюхо от них толще не станет…
— Работа не волк, в тайгу не удерёт… — заявил дровосек Никита. — Дай перекурю, — и стал набивать самодельную трубку, отделанную медной проволокой.
Радищев внимательно вслушивался в непринуждённый мужицкий разговор, похожий на перепалку. Приписные крестьяне не встречались ему раньше. Он впервые видел их, но знал, что приписка крестьян к заводам для работ началась лет пятьдесят назад. Ему следовало побольше узнать о жизни приписных крестьян.
Возница продолжал разговор.
— Сколь на душу заготовляешь?
— По три с половиной сажени, — затягиваясь, ответил Никита.
— Ключевские наши на полсажени меньше: лес реже. Каков прибыток?
— Гривна в кармане останется, говори ладно. На неё обуть, одеть, накормить детёв надо…
Дровосек тяжело вздохнул.
— Добра нет, а прорех много…
— Верно, сосед. Ключевские тоже ситный не едят, в кафтанах не ходят: сукна им ещё не наткано…
— А иного промысла нет? — поинтересовался Радищев.
Никита отошёл от костра, присел на бревно, посмотрел на Радищева прежде, чем ответить, удивлённый его вопросом.
— Пашня есть, но одно горе. Каменный грунт хлеба не родит. Рожь растёт чахлая, и ту сеют мало…
— Приписка к заводам передыху не даёт, — пояснил возница, — до пашни руки не доходят.
— И то верно! — подхватил дровосек. — Зимой на рубке дров, на подвозке руды; летом же — на пожоге угля, на реке — сплавляем демидовские изделия… Дыхнуть некогда…
— Сказывают, — заметил возница, — узду эту скоро снимут с нас. От проезжих слышал…
Никита опять покосился на солдат, не понимая, почему они тут присутствуют.
— Сказывают, да не скоро делают, — сердито сказал дровосек.
— Никита-а, дьявол тебя возьми! — снова послышался ворчливый голос.
— Иду, лысая твоя башка, — отозвался дровосек.
— Прощевай, сосед, — сказал возница, — малость отогрелись и дальше двигаться можно…
— Прощевай!
Лошади дёрнули скрипнувший возок и, подгоняемые крепким морозом, весело побежали. Радищев натянул на себя меховое одеяло, откинулся назад и погрузился в раздумье. Дровосек Никита не выходил из головы. Ему живо представилась его семья, одетые в лохмотья, полуголодные дети, разрезанная на ломти коврига чёрного хлеба, глиняная миска с квасом или жидкой похлёбкой, поставленная на стол, — вот вся еда в крестьянском доме.
Радищев не представлял до этого обременительного труда приписных крестьян, у которых завод отнимал и зиму, и лето, лишая их другого промысла, не оставлял свободного дня, чтобы заняться пашней, дающей насущный хлеб.
«Барщина и оброк на помещичьих землях, приписные работы на заводах делают крестьянина рабом», — размышлял Александр Николаевич.
— Сабарки! — оповестил возница и вывел его из раздумья. — Погреться не остановимся?
— Езжай до следующей почтовой станции, — отозвался Радищев и, высунувшись из возка, увидел чёрные избы с провалившимися крышами, дворы, когда-то крытые соломой, содранной сильными уральскими ветрами.
Наметённые сугробы возле изб, разбитые окна, заткнутые тряпьём, раскрытые настежь ворота, безлюдная улица Сабарки оставили тяжёлый осадок на душе Радищева. Видно, прав был дровосек Никита, когда говорил «добра нет, а прорех много». Сабарка показалась ему вся в прорехах; бедность и нищета селян жили в каждом дворе и в каждом доме казённого села, приписанного к Демидовскому заводу.
От Сабарки, вблизи Суксуна, дорога шла на высокую гору. Крутой подъём растянулся почти на версту. Лошади едва тянули возок. Возница слез с сидения и брёл по глубокому снегу сбоку лошадей, подгоняя их вожжами.
Радищев тоже вылез из возка и шёл сзади него. Над дорогой навис большой белый известковый камень. С него сыпалась на голову пороша. Когда лошади поднялись на перевал, с горы открылся вид на Демидовские владения.
Александр Николаевич приостановился. Внизу дымились медеплавильные печи и домны, выбрасывая кверху языки пламени, из труб вырывался густой дым. Почерневшие заводские корпуса были обнесены каменной оградой. Среди гор, покрытых глубоким снегом, Демидовский завод зиял чернотой, дышал копотью и огнём.
Завод вгрызался штольнями, шахтными колодцами в гору, чтобы взять из её недр медную и железную руду. Завод пожирал лес, и на десятки вёрст вокруг него было всё оголено и безжизненно. Радищев на минуту представил работных людей там, в подземелье рудников, жизнь которых была сплошной ночью, и ему стало страшно. Он протянул руки в сторону завода — этого кромешного земного ада, словно хотел сказать тем, кто работал там: «Мужайтесь, скоро настанет светлый день и в вашей жизни».
— Эй, барин, садись, — окликнул возница.
Радищев торопливо залез в возок.
— Гони быстрее отсюда, — сказал он, — это страшное место…
— Будь оно проклято! — выругался возница и подстегнул лошадей, легко побежавших под гору.
9
Зимняя дорога то взбиралась на скалистые горы, то сбегала вниз и тянулась по долинам петляющих рек. Многие быстрые реки, несмотря на лютый мороз, шумно бурлили в своих каменных руслах, затянутые густым туманом. Вокруг всё было украшено серебристым куржаком и, причудливо переливаясь на солнце, блестело разноцветными огнями.
Хмурая громада уральских скал и камней подпирала синее небо. На скалах чудом держались болезненно вытянувшиеся сосны с редкими ветками, обломанными бурями и ветрами севера. Кончалась Европа, приближалась Азия, лежащая за горным перевалом. Каменный пояс был географической границей.
За Екатеринбургом, городом со своим монетным двором, приисками, шлифовальнями, гранильными мастерами и мраморными изделиями, встречались развалины деревянных крепостей и пустые мангазеи, погорелища посадских домов и разрушенные усадьбы горнозаводчиков. Народное возмездие! Тут бушевали, как злая метель, сибирские пугачёвцы. Глядя на следы мужицкого похода, Радищев будто перелистывал страницы своей книги. Не он ли призывал:
«Сокрушите орудия их земледелия, сожгите их риги, овины, житницы и развейте пепл по нивам».
Радищев закрыл глаза, теплее закутался в шубу. В нём поднималась гордость: совесть его была чиста и дух изгнанника оставался непокорным.
Ночлежничали на постоялых дворах. В них много было простого люду, и Радищев не надолго сливался с проезжими. Его принимали за чиновника или купца. Кто их, проезжих, раскусит с первого взгляда. Говорили при нём, часто не стесняясь и не пряча правды, а иногда и обрывая рассказ на полуслове.
Так случилось на одной из ночёвок за Екатеринбургом. Остановившись на постоялом дворе, в небольшой комнатке за дощатой перегородкой, Александр Николаевич после ужина, когда спали слуги и конвоиры, вышел в общую избу, где размещались ямские кучера, мастеровые, простой люд, следующий невесть куда.
Возле железной печки, с раскалёнными добела боками, сидели на скамейке ямские кучера. Их можно было отличить от других проезжих по долгополым кафтанам, сшитым из грубого сукна.
— Счастье наше корявое, — говорил один из них, должно быть, отвечая на высказанную вслух мысль другого. — Вся жизнь в дороге, дома-то почти не бываешь, — он почесал густую бороду, — не заметил, как сыны поднялись, рекрутами стали…
— Прибытки наши ведомы, Савельич, — поддакнул второй кучер, — хлеба купить их не хватает…
— Что и говорить-то, — сказал первый, тяжело вздохнув, и опять почесал свою густую бороду.
Радищев прошёл мимо ямских кучеров к мастеровым, сидевшим на нарах тесной кучкой. На них были старенькие замасленные рубахи. Волосы они носили длинные, подвязанные ремешками. Лица их были суровы, впалые глаза хмуро глядели исподлобья на окружающих. Мастеровые ели чёрствый чёрный хлеб и запивали водой из глиняных чашек. Возле нар стояли небольшие ящики с деревянными ручками — походный инструмент мастеровых. Должно быть, это были печники или кузнецы, направлявшиеся на заводские работы.
Тот, что сидел с краю на нарах, с лицом, обезображенным рубцами, подкрепив себя скудной пищей, вытер заскорузлой ладонью губы, расправил торчавшие усы и, обращаясь к товарищу, сказал:
— Баба моя опросталась, Афоня, мальчонка родила на той неделе. Крестины бы справить, да лишней копейки нету…
— Попроси у хозяина, можа даст, — неторопливо сказал Афоня и, набив трубку табаком, стал высекать кресалом огонь.
— Чёрным словом облает, подлец…
— Робишь, свету божьего не видишь, а всё в кармане пусто, зато со штрафами густо, — пожаловался товарищ.
— Закон, что поделаешь, Афоня.
— За-ако-он! — протянул Афанасий. — Баре при всяком законе поладят и деньги найдут.
— Бог видит правду… Отольются им наши слёзы…
— Бог? — переспросил Афоня. — Видит ли, Кузьма? Нету правды на земле. Под замком она у господ и матушки-царицы…
Мастеровой Афанасий помолчал.
— Встретил я намедни знакомого башкирца, с Салаватом-атаманом шалил. Разговорились…
— Ну, — нетерпеливо сказал Кузьма.
К Афанасию ближе пододвинулись и другие мастеровые, склонили в его сторону кудлатые головы. При слабом свете лучины, горевшей в светце, Радищев едва различал лица мастеровых, но отчётливо слышал их твёрдые голоса.
Мастеровой Афанасий тише продолжал:
— Ждут, говорит, башкирцы свободу, желают летать подобно птице, плавать подобно рыбе… Ждут Пугача, говорит, будто казнь его придумала царица и её генералы, а в самом деле он, Емельян-то Иваныч, в оренбургских степях скрывается…
Взволнованный услышанным, Радищев подошёл вплотную к мастеровым. Он хотел сказать им, что мужей, достойных Пугачёва, родит само народное восстание, но мастеровые дружно подняли головы, окинули его холодным взглядом.
— Кого потерял, барин? — неприязненно спросил Афанасий. — Тут господских людей нету…
Остальные мастеровые ехидно хихикнули. Их неприязнь больно кольнула сердце Радищева.
Среди множества всяких рассказов и побасёнок Александр Николаевич несколько раз слышал были о смелом казацком атамане. Об этом однажды пели старцы, славя добрых молодцев-пугачёвцев. Их песни обогрели душу Радищева.
В одну из таких ночей Александр Николаевич заметил, что слуга Степан не спит.
— Что с тобой, Степан?
— Думы думаю, Александр Николаич, сон отбило…
Радищев как бы проверял себя.
— Что так?
— Да слушал вот: сущая правда поётся в песнях. Таким и был Емельян-то Иваныч. Казнили. А он живёт. Живёт, Александр Николаич.
Радищев думал: чтит народная память своих героев и будет чтить. И опять встали перед ним дровосек Никита — один из тысячи тысяч его сограждан со своей суровой правдой, чудище — Демидовский завод, пожирающий людскую жизнь, как пожирает вокруг леса, опустошает богатые недра земли. Всплыли в памяти мастеровые Афанасий с Кузьмой. Он понял, почему песни старцев и рассказы о царе мужицком не оставляли сердца и головы этих людей: в народе жила надежда на вольность, на избавление от гнёта и насилия.
Екатерина II, ссылая Радищева в Сибирь, не учла одного, что автор «Путешествия из Петербурга в Москву» по дороге в Илимск будет наблюдать то же самое, что видел, совершая поездку по центральным губерниям России. Горе и нужда народная укрепляли в Александре Николаевиче прежние взгляды борца, давали ему нужные силы к жизни в сибирском изгнании.
Внутренний голос спрашивал Радищева: «Способен ли он быть счастливым?» И тут же Александр Николаевич убеждённо отвечал этому голосу, что «да, способен»»
И он писал Воронцову:
«…Я способен быть счастливым! С тем меньшими притязаниями, что более жадный до славы, с душой, привыкшей приходить в волнение от соприкосновения с вещами, которые не ожесточают чувство. Неведомый свету, я могу жить удовлетворённый с существами, которые мне дороги. Да, жить, да, я ещё буду жить, а не прозябать».
#img_5.jpeg