#img_24.jpeg
1
Александр Николаевич прогуливался по набережной Ангары возле дома купца Сибирякова. Осенний ясный день клонился к вечеру. Солнце садилось за горой в пышные, расцвеченные облака. Фиолетовая пелена повисла над поблёскивающей Ангарой.
Чуть усталый от продолжительной прогулки он остановился и стал рассматривать величественный фасад купеческого особняка, залитого лучами солнца. Санкт-петербургской стороной повеяло на Радищева от этого каменного здания, по своей красоте единственного в этом городе. К особняку примыкал небольшой молодой садик, с трёх сторон окружённый высокой каменной оградой с чугунной решёткой. Где-то вдали над крышами низких деревянных домов поднимались церковные купола, а над ними вились еле заметные стаи голубей.
Радищев затуманенным и рассеянным взглядом посмотрел на дом Сибирякова, купола церквей, видимые из-за сада, потом тоскливо взглянул на Ангару. Он закрыл глаза, чтобы на мгновение обмануть себя, перенестись вновь в Санкт-Петербург.
Стукнула парадная дверь. Вышел приказчик Сибирякова и, заложив руки в синий кафтан, высокомерно поглядел на Радищева. Что-то вызывающее и надменное было во всей его фигуре. Покручивая головой в модной шляпе, он стал насвистывать незнакомую песенку. Фатоватый вид приказчика вызвал раздражение. Радищев подумал о нём: прожигатель и мот.
Приказчик важно зашагал по каменным плитам тротуара, чётко выстукивая каблуками, и вскоре скрылся за углом сада.
Александр Николаевич несколько минут стоял, погружённый в раздумье. Алексей Сибиряков всё ещё не вернулся из Урги, задержавшись там по торговым делам. Радищев давно собирался зайти в дом своего петербургского приятеля, но не был знаком с его женой и всё не решался.
Елизавета Васильевна не раз передавала ему приглашения Сибиряковой, сделанные через губернаторшу. Сейчас он ещё чуточку поколебался и, уступая не столько желанию обязательно побывать в доме Сибирякова в его отсутствие, сколько тому, чтобы не показаться неучтивым, решился на визит.
Хозяйка с радостью встретила Радищева. Александр Николаевич прошёл в светлый зал, обставленный совсем во вкусе петербургских богатых домов.
Прекрасная фламандская картина, тканная на императорской мануфактуре, занимала большую часть стены. Среди других произведений искусства Радищев увидел портрет Державина, вставленный в тяжёлую лепную раму. Портрет был исполнен с большим мастерством, и Гавриил Романович будто живой сердито смотрел на него.
Александр Николаевич вспомнил, что на манускрипте «Путешествия», который он в знак благодарности преподнёс Державину, как ему передавали позднее, тот написал:
Мысли Радищева прервала любезная хозяйка дома, сочувственно относившаяся к нему. Она знала его историю, рассказанную услужливой губернаторшей Пиль, но ей не терпелось самой услышать об этом из уст загадочного изгнанника. Она осмелилась спросить, знаком ли ему живописец, чьей кисти эта картина, но Радищев промолчал. Она не могла знать, какую бурю чувств поднял в его душе портрет Державина.
Сибирякова, немного растерянная, но не обиженная, пригласила Радищева присесть в кресло у круглого столика и кивнула горничной, сразу же скрывшейся за стеклянными дверями.
Откинув шлейф бархатного платья и аккуратно подобрав его, хозяйка присела напротив, облокотившись на стол полными руками, отягощенными дорогими браслетами и кольцами.
Глаза её, открытые и любопытные, с какой-то жалостью посмотрели на гостя. Вся фигура женщины, её скупые жесты и взгляд выражали сочувствие Радищеву, которое она старалась во всём подчеркнуть.
— Господин Радищев, — придав голосу как можно больше теплоты и сердечности, заговорила Сибирякова, — вы продолжительно задержались, рассматривая портрет почтенного одописца… — и заметив какую-то рассеянность, даже больше того, удручённость на его лице, продолжила уже в полушутливом тоне, пытаясь развеселить странного гостя:
— У картины своя забавная история. Послушайте. Мой муж, обожая талант Державина, послал в подарок ему соболью шубу и шапку. Это было в наш знаменательный семейный день… Гавриил Романович ответил нам дорогим подарком.
Александр Николаевич неожиданно для Сибиряковой встал.
— Позвольте, сударыня, покинуть вас.
— Куда вы спешите?
— Тороплюсь к семье…
— Я не отпущу вас без угощения…
Раскрылась стеклянная дверь, и появилась горничная. На серебряном подносе стояли стаканы с густо заваренным чаем, вазочки с печеньем и янтарным мёдом.
— Пожалуйста, отведайте.
Радищев вновь присел и, молчаливо позванивая ложкой о хрусталь, отпил несколько глотков горячего чаю, попробовал сибирского мёду и печенья.
Откинувшись на спинку кресла и показав рукой на портрет Державина, каким-то чужим голосом Радищев сказал:
— Я знавал его хорошо. Чудеснейший человек! — он говорил равнодушно, почувствовав себя страшно одиноким в этом доме.
Потом вполголоса он прочитал напамять державинские слова:
Удушающая обречённость охватила Александра Николаевича. Почему припомнились ему именно эти стихи? Он был не согласен с ними, и сейчас душа его протестовала против слов Державина. Только подлинный раб, пресмыкающийся перед властью сильных, мог назвать человека рабом. Человек — венец природы, гордость её! Какие странные мысли и ассоциации навеял портрет Державина.
— Простите меня, — сказал Радищев. Он поднялся и, поклонившись Сибиряковой, пошёл к выходу.
На пороге зала он ещё раз остановил свой взгляд на портрете и проговорил:
Он крепко пожал неожиданно смутившейся Сибиряковой руку и с тяжёлым чувством покинул её дом. Что-то-созвучное тому, что вложил Державин в свои стихи, было в душе его в эти минуты.
Уже поздним вечером Радищев возвращался в казённый домик, где ему было разрешено остановиться.
Посещение особняка Сибирякова только расстроило его и напомнило, что отныне всё в его жизни зависит от милости сильных мира сего.
С особой силой его потянуло к единственному другу, разделившему с ним судьбу изгнанника, — Елизавете Васильевне, к детям — Павлуше с Катюшей — отраде дней его на чужбине. Им снова нездоровилось. Болезнь кого-нибудь из семьи всегда повергала его в уныние, страдания близких выводили из равновесия.
Радищев торопливо шёл по Большой улице, прямой и широкой, но очень грязной. Навстречу ему двигались прохожие: женщины под накидками, мужчины в синих кафтанах из китайской дабы, буряты в своих национальных костюмах.
Он читал на их угрюмых лицах печать озабоченности, а хотел бы видеть радостные улыбки, чтобы самому чуть оживиться и обрести душевное спокойствие.
Ему хотелось услышать музыку или пение, чтобы на мгновение забыть об окружающем, но до него доносилось лишь громыхание цепей сторожевых собак, спускаемых на ночь.
Тишина нависла над городом с наступлением сумерек. Душа Александра Николаевича не мирилась с наступившим уличным покоем. Эта тишина напоминала ему глухие, наполненные вечным полумраком и немотой казематы Петропавловской крепости.
Радищев торопливо шагал, желая поскорее вырваться из сковавшей всё тишины, чтобы забыть возле семьи о впечатлениях дня и избавиться от нахлынувших на него полных тяжёлой боли воспоминаний.
Вблизи городской управы, возле питейного дома «Тычок», было шумно. Радищев в настежь открытые двери различал в полумраке закопчённой от светца избы толпившихся людей, пропивающих последние гроши, чтобы в бражном угаре забыть невзгоды и житейские горести.
Из питейного дома, как из помойной ямы, распространялся кислый запах, смешанный с едким и крепким табачным дымом. Возле дверей и заплота валялись пьяные, сшибленные водкой, разбавленной для крепости известью, а те, кто ещё держался на ногах, блажили и невнятно тянули песни.
Радищев заметил выбирающегося наружу подвыпившего унтер-офицера и признал в нём Николая Смирнова. Он удивился, что тот до сих пор находится в Иркутске, а не возвратился по команде в Тобольск.
Смирнов тоже приметил Александра Николаевича и, стараясь твёрже держаться на ногах, направился к нему.
— Здравствуйте, господин Радищев, — произнёс по-французски унтер-офицер, — ничему не удивляйтесь, я рад, что повстречал вас…
— Здравствуйте, — ответил по-русски Радищев, поражённый тем, что встретил Смирнова, вдруг заговорившего с ним по-французски, в столь неурочный час и в необычной обстановке. — Весьма удивлён, увидев вас здесь.
Унтер-офицер объяснил, что получил увольнительную от городничего на несколько часов накануне возвращения в Тобольск и от скуки и тоски, обуявшей его, решил заглянуть в питейный дом.
Они отошли от «Тычка».
— Я давно понял вас и хотя не знаю истинных причин несчастья, но догадываюсь о них, — всё ещё по-французски продолжал Смирнов.
Радищев, сбитый с толку, в первый момент не знал, как ему лучше держаться с унтер-офицером. Перед ним с предельной ясностью пронеслись все дни пути от Тобольска до Иркутска; неотлучное следование за его экипажами коляски Смирнова, совместные ночёвки в крестьянских и заезжих домах, стоянки в дороге, молчаливо-сдержанное и, казалось, безразличное поведение унтер-офицера. Он пытался припомнить, где, когда, с кем и о чём говорил по-французски в дороге и был ли при этом Смирнов. Но в памяти образовался провал, и Александр Николаевич ничего не мог восстановить, ошеломлённый неожиданно мелькнувшим подозрением. Подозрение подкреплялось ещё и тем, что в последние дни его жизни в Тобольске резко изменилось к нему отношение после выговора императрицы Алябьеву. Не было ли тогда специального, тайного предписания верного слуги Екатерины II Степана Шешковского — установить за ним особую слежку здесь, не был ли подставлен к этому делу унтер-офицер Смирнов, нечаянно выдавший себя, будучи пьяным?
И Александр Николаевич спросил Смирнова резко и холодно, для чего и где он обучался французскому языку и что ему надо от него сейчас.
Унтер-офицера не обидел недружелюбный тон. Он понял, что какое-то предубеждение мешало Радищеву завязать с ним задушевный разговор.
— Я просил вас ничему не удивляться, — сказал уже по-русски Смирнов. — Я заговорил на французском, ибо слышал, вы изъяснялись на нём. Я люблю английский, знаю итальянский… Пусть не смущает вас мундир унтер-офицера и моя неблаговидная служба… Вы можете ничего не говорить о себе, выслушайте со вниманием мою исповедь, ежели располагаете временем, и я на всю жизнь останусь благодарен вам…
В речи Смирнова звучали нотки отчаяния и обречённости, голос его чуть дрогнул.
— В пути я был при исполнении службы, хотя порывался рассказать вам о себе. Сейчас я волен и хочу быть откровенным с человеком, к которому проникся уважением.
Александр Николаевич, минуту назад подумавший плохо об унтер-офицере, теперь поверил в искренность его слов, возбудивших в нём живейший интерес к Смирнову, должно быть, ущемлённому и непоправимо обиженному судьбой, несчастному человеку.
— Говорите, пожалуйста, говорите, — как можно задушевнее попросил Александр Николаевич.
Они присели на лавку у чьих-то тесовых ворот.
— Унтер-офицеру совсем не обязательно знать рисовальное искусство, живопись, архитектуру, геодезию, физику, историю, географию, химию… Помышлял я совсем о другом. Не имея от господ своих, князей Голицыных, увольнения, я, дворовый человек, постиг начатки сих наук и преуспел во многом. Видя мои старания в учении, моё расположение и способности, меня наставлял на дому господин Десницкий — профессор Московского университета, господин Бланка — архитектор, статский советник…
Смирнов рассказывал торопливо, словно боясь, что-кто-нибудь прервёт его исповедь или Радищев не пожелает выслушать его до конца.
— В учении моём господа чинили мне всякие препоны, делая жизнь мою совершенно постылою, а унижающее имя холопа предоставляло мне рабство, тяжёлою цепью меня угнетающее…
Унтер-офицер перевёл дух.
— Я был оторван от желанного мною учения, послан господами в их деревни вести счётные книги, заниматься вотчинными и домовыми делами. Я ходатайствовал у господ о получении вольности, но мне было отказано. Оставшись без всякой надежды пользоваться когда-либо драгоценнее всего мне казавшеюся свободою, я отчаялся. Неудача моя усугубила отчаяние, усилила моё омерзение к рабству… Тогда я принял навеки погубившее меня намерение — тайно оставить отечество моё и, похитив довольную на проезд и житьё сумму, бежать в иноземное государство… Ослеплённый, я намеревался окончить там начатые науки в университете, получить учёное звание, испросить вольную у господ и, возвратясь в отечество своё, записаться на службу…
Радищев, взволнованный рассказом унтер-офицера, слушал его с нарастающим вниманием. Он уже проникся уважением к Смирнову, как к незаурядному человеку, искавшему выход из своего тяжёлого положения крепостного. Александр Николаевич думал о том, что всё пережитое Смирновым не было единичным и из ряда вон выходящим случаем в суровой крепостнической действительности. Это была участь многих талантливых и способных выходцев из народа, часто кончавших жизнь самоубийством.
А Смирнов продолжал говорить. Он, словно почувствовав облегчение от того, что полностью открылся человеку, который понимает его, избивал свою душу. Рассказ его, простой, незамысловатый, был полон неподдельного драматизма. Убежать за границу Смирнову не удалось. Его настигли в Санкт-Петербурге в одном из столичных трактиров под именем итальянского купца Кампорези. Дело Смирнова, как чрезвычайное, рассматривалось в нижнем и верхнем надворных судах и в Палате уголовного суда. За свершённое преступление ему грозила смертная казнь или публичное наказание кнутом, отрезание левого уха и ссылка в вотчину господ.
Палата уголовного суда приговорила Смирнова к повешению, но затем, основываясь на указе об отмене смертной казни, решила: дать ему 10 ударов кнутом, вырезать ноздри, заклеймить и отправить в кандалах в Ригу, в каторжные работы. Сколько подобных приговоров было осуществлено, сколько подобных дел было известно Радищеву, когда он служил обер-аудитором в штабе генерала Брюса! Дела о казнях и наказаниях всегда поднимали в нём гнев. Исповедь Смирнова с новой силой разожгла в Радищеве неугасимую ненависть и злобу ко всему крепостническому строю, калечащему человеческие жизни.
Дело Смирнова пересмотрела тайная экспедиция и после доклада Шешковского императрица нашла возможным сдать его в солдаты.
— Всю надежду в постыдном моём предприятии я возлагал на слепой случай, — говорил Смирнов, — не усматривая, в какой ужасный лабиринт завела меня безрассудная моя горячность и молодость… Только теперь я понял, сколь заблуждался. Вольность крепостного обретается в борьбе, господин Радищев. Скажите, ошибаюсь ли я?
Радищев, возбуждённый, быстро встал. Он не мог ответить, Смирнову против своей воли, наперекор своим горячим убеждениям.
— Нет, вы не ошибаетесь! Вольность завоёвывается в кровавой и нещадной схватке угнетённых со своими притеснителями. Только вольному человеку будет открыта широкая дорога к наукам и честному служению отечеству…
— Спасибо, господин Радищев, спасибо за сказанное…
Смирнов схватил руку Радищева и крепко потряс её.
— Мне с хладнокровием советовали терпеливо снести определённую судьбою участь… Сейчас я понял: терпеливость, смирение — опасный враг человека, червь, разъедающий душевные силы. Я никогда не забуду ваших слов… Прощайте, господин Радищев!
Унтер-офицер повернулся и быстро зашагал, вскоре он скрылся в густой синеве наступившей ночи. Радищев ещё долго стоял на месте, находясь под сильным впечатлением исповеди Смирнова.
Вокруг было тихо. Смолкли выкрики и брань возле питейного дома «Тычка». Улица погрузилась в глухой покой. Александр Николаевич подумал в этот момент о тишине народной: как она может быть обманчива.
— Какая умница этот унтер-офицер Смирнов, какой большой человек! — с восхищением отозвался о нём вслух Александр Николаевич.
Недавних тяжёлых впечатлений, охвативших его в доме Сибиряковой, как не бывало, их словно ветром сдуло с его души. Радищев возвращался к Елизавете Васильевне, объятый светлыми думами о судьбах простых людей, его соотечественников.
2
В середине ноября затянувшуюся сухую осень сменила зима. Ещё вчера Радищев гулял по серым и грязноватым улицам Иркутска, а сегодня на подмёрзшую землю выпал искристо-пушистый снег. Город словно обновился: на улицах и площадях его стало сразу светлее.
С утра над Ангарой от плотного тумана было мглисто, как над Невой. Наступающий день походил на санкт-петербургский. К полудню туман рассеялся и солнце залило первый зимний день ярким светом. Воздух был удивительно чистым, небо бездонно голубым, а город принаряженным в соболье одеяние — творение крепкого сибирского морозца.
Особенно хороши были городские сады, опушённые поблёскивающим куржаком, неслышно осыпающимся с деревьев на головы пешеходов. Огромное наслаждение доставляла прогулка таким зимним днём. Прозрачный воздух, полный серебристого сияния от обилия невидимых паров незамёрзшей Ангары, целебно действовал на человека.
Радищев вышел сначала один, но, почувствовав, как легко дышится на морозном воздухе, возвратился за семьёй. Он уговорил Елизавету Васильевну совершить небольшую прогулку вместе с детьми и Дуняшей.
Рубановская, боявшаяся выходить, чтобы не обострить своей простуды, согласилась немного погулять по городу. Елизавета Васильевна укутала в шарфы Павлушу с Катюшей, сама оделась потеплее и условилась с Александром Николаевичем, что побудет на воздухе недолго.
Радищев, поддерживая Рубановскую под руку, шёл с нею впереди, за ними следовала Дуняша с детьми. Они прошли по Амурской улице до сада Спасской церкви, обогнули его и очутились на берегу Ангары, недалеко от кафедрального собора и архиерейского дома.
Елизавета Васильевна молчаливо созерцала красоту зимнего городского пейзажа. Белизна снега, сад, безмолвно стоявший в серебристом одеянии куржака, щедрое сибирское солнце, утопившее окружающий мир в своём ослепительном сиянии, словно вливали силы в ослабленный болезнью организм Рубановской. Она не ожидала, что на воздухе ей будет так хорошо, и смотрела на всё удивлёнными глазами, будто заново видела этот город на Ангаре. Среди зимней белизны неприятно чернела река, похожая на зияющее ущелье в горах, чуть дымящееся парами над самой водой. Зато вдали отчётливо проступали на голубом небосводе снежные вершины совсем синих Саян и своим резко очерченным контуром придавали окрестностям Иркутска особую прелесть.
Елизавета Васильевна была благодарна Александру Николаевичу за то, что он настоял на совместной прогулке. Сейчас, идя рядом с нею, он также любовался и наслаждался зимним городским пейзажем.
Они обошли кафедральный собор. Потом направились домой, довольные совершённой прогулкой. На обратном пути Александр Николаевич решил вместе с Елизаветой Васильевной зайти в оранжерею Эрика Лаксмана, осмотреть редкостные экземпляры растений, привезённых учёному из южных стран. Радищев давно собирался посетить прославленный кабинет живой естественной истории, но ему всё не удавалось осуществить своё желание. Сейчас выпал удобный случай ознакомиться с оранжереей почтенного учёного, посетив её вместе с Елизаветой Васильевной. Он рад был доставить удовольствие подруге и совместно насладиться богатством растений, кропотливо собранных здесь под стеклянной крышей неутомимым ботаником.
Радищев сказал о своём намерении Елизавете Васильевне. Она охотно приняла его предложение. Павлуша, устав, начал куражиться. Дуняше было сказано возвращаться с детьми домой, покормить их и заняться приготовлением обеда.
И пока путь продолжался до Трапезниковской улицы, начинающейся от Тихвинской церкви, что соединяла ангарскую часть города с идинской, Александр Николаевич, много слышавший об Эрике Лаксмане, рассказывал Елизавете Васильевне об этом человеке, не знавшем отдыха и посвятившем всего себя изучению сибирского края.
— Мне сказывали, в прошлом году крестьяне нашли вблизи Иркутска череп носорога и принесли его господину Лаксману, снискавшему их любовь своей бескорыстной дружбой. Он снял рисунок с черепа, послал сей рисунок в Санкт-Петербург и сообщением своим Палласу возбудил общее внимание к себе учёного мира.
Рубановская, заинтересовавшись, переспросила, как мог попасть в Сибирь череп носорога, животного полуденных стран? Вопрос её захватил Радищева врасплох.
— Можно лишь предположить, — подумав, сказал он, — должно быть на земле были времена, когда носороги обитали в хладных странах…
— Почему бы им не жить теперь?
Александр Николаевич улыбнулся наивно звучавшему, но глубокому по смыслу вопросу и пожал плечами.
— Затрудняюсь ответить, Лиза. Нужна великая догадка… Думается, произошла какая-то катастрофа в природе, оставшаяся тайной…
Удовлетворённая ответом Радищева, Елизавета Васильевна попросила его продолжать рассказ о Лаксмане. Ей хотелось сейчас побольше услышать об этом чудесном человеке, вечно странствующем по родной земле и прозванном за это «минералогическим путешественником».
— У него счастливая рука на открытия! — продолжал Радищев. — Паллас и Георги, живя в Иркутске, отказались от исследований Байкальского моря, говоря, что там ничего нельзя ожидать нового для минералогии и ботаники. Лаксман усомнился. Он годы изучал байкальские берега и горы и открыл лазоревый камень. Этим дорогостоящим камнем Россию снабжала Бухария…
Радищев хотел сказать, что открытие Лаксмана обратило на себя внимание в Санкт-Петербурге, вызвало одобрение Екатерины II, пожелавшей украсить ляпис-лазурью царскосельский дворец, но умолчал об этом, не желая произносить имени государыни.
Рубановская снова спросила его:
— Не сибирским ли редким камнем выложена синяя зала дворца?
— Да, — приглушённо сказал Радищев.
— Какая прелесть! Бывая во дворце, я любила проходить через синюю залу. Мне казалось, что стены её хранят вечный покой…
— В мире нет вечного покоя…
— Но в жизни он должен быть, Александр, — отозвалась на возражение Радищева Елизавета Васильевна и заглянула в его глаза, — пожалуйста, не спорь со мной… — и, стараясь предупредить возникновение такого спора, попросила его сообщить что-нибудь ещё интересное о Лаксмане.
Не желая перечить Рубановской, не любившей его полемического задора, Александр Николаевич рассказал о том, что Иркутск, благодаря энергии Лаксмана, состоит в оживлённых связях с Российской Академией Наук и учёными страны, возглавляющими различные экспедиции в этом крае. В прошлом году в городе на полтора месяца задержался даровитый ботаник Сиверс, искавший растение ревень, обладающее целительным свойством. Говорили, что дни, проведённые Сиверсом под кровом гостеприимного Лаксмана, оставили самые лучшие воспоминания у Сиверса о пребывании в Сибири.
Всё это, слышанное Александром Николаевичем в разное время и от разных людей, вспомнилось ему сейчас, когда они приближались к низенькому домику Лаксмана, почти упрятанному в густой заросли сада.
Калитку открыл дворник, старик в тёплом зипуне с метлой в руках. Он посторонился и пропустил внутрь двора незнакомых ему людей.
— Госпожа Лаксман дома? — обратился к старику Александр Николаевич.
— Катерина Ивановна всегда дома, — ответил дворник, снимая шапку без ушей, прозванную «оськой», и кланяясь Радищеву.
— Прикажете доложить?
— Скажи, любезный, госпоже Лаксман, желаем осмотреть жилище истинного любителя природы, её мужа, господина надворного советника Эрика Лаксмана.
— Все, кто бывает у нас, непременно теплицы поглядят… Диковинного там много… Пройдите, барин, — старичок указал в глубь двора, где сквозь ветви заснеженного сада виднелась стеклянная крыша оранжереи, — а я доложу о вас Катерине Ивановне…
Дворник поднялся на крыльцо и скрылся за дверью. Радищев с Рубановской нетерпеливо, прошли к оранжерее.
Александр Николаевич обратил внимание на метеорологические приборы, устроенные в саду. На высоком столбе, поднимающемся выше деревьев, был закреплён железный флюгер, на маленьком столбике — влагомер. Тут же, в открытой будке, находилось несколько термометров, саморучно сделанных Лаксманом, как узнал об этом позднее Радищев.
По этим метеорологическим инструментам можно было легко представить, какие наблюдения за природой вёл хозяин дома. Александр Николаевич подумал о том, что без помощи инструментов естествоиспытателю невозможно работать. Такие же метеорологические приборы придётся соорудить ему там, в Илимске, ведя наблюдения за природой.
Чтобы попасть в оранжерею, Радищев с Рубановской спустились вниз по ступенькам в помещение, находившееся в углублении. Как только Александр Николаевич, пропустив вперёд Елизавету Васильевну, переступил порог жилища любителя природы, на него дохнуло запахами дремучего леса, полного прелых испарений, или цветущей степи, обласканной солнцем после проливных дождей. Знакомые с детства запахи земли и поля, пьянящие душу!
По обе стороны прохода, в ящиках рядом с сибирскими растениями жили иноземные гости, совсем неизвестные в этих холодных краях. Коллекция их была удивительно обширна и разнообразна. В оранжерее росли вишни, яблони, персиковые и лимонные деревья, дикий виноград, финиковые и кокосовые пальмы, туя, кактус и другие обитатели южных стран.
В глиняных горшках цвели садовые розы, олеандры, тюльпаны, георгины, туберозы, флоксы, пионы, японская мимоза, и казалось, что на дворе стоит не морозный ноябрь, а напоённый солнечным теплом знойный июнь.
Елизавета Васильевна, зардевшаяся, рассматривала этот живой растительный мир, нежно прикасалась к пышным бутонам цветов, с наслаждением вдыхая их благоухание. Взгляд её переходил с одного цветка на другой: хотелось в один миг объять все цветущие растения оранжереи. Рубановской не терпелось побыстрее осмотреть этот музей, созданный трудолюбивыми руками учёного.
Александр Николаевич читал на карточках любовно сделанные латинские надписи, поражаясь множеству собранных в оранжерее растений. Он бывал в ботаническом саду при Санкт-Петербургской гимназии, которым последнее время заведовал Иван Лепехин — натуралист и путешественник по отдалённым, ещё не изведанным российским местам, но то, что он нашёл здесь, являлось ценнейшим пособием для познания систем натуры Линнея.
Радищев слышал возгласы восхищения Рубановской и сам, восхищённый увиденным, был благодарен Лаксману за наглядный урок по естественной истории. Здесь он увидел растения, которые заставили жить и цвести в искусственно созданных для них условиях, в краях, далёких от их родины. Радищев подумал, что человек может сделать ещё больше, если продолжит настойчивые изыскания и исследования о приспособлении растений к жизни в климате, не свойственном их родине.
Александр Николаевич спросил себя: разве нет подобных примеров. И тут же ответил на свои мысли: «Животное, водворённое в ином климате, едва привыкает к нему, но родившееся от него будет с ним согласнее, а третьего по происхождению потомка можно будет почитать истинным уроженцем той страны, где дед его почитался странником».
Радищев почувствовал, как мало он сведущ в естественной истории, которая, изучая жизнь животного и растительного мира, его классификацию, помогает понять и лучше осмыслить законы, двигающие и жизнью человеческого общества. Ему захотелось непременно восполнить пробел в своих знаниях. Он с сожалением и осуждением подумал о том, что, будучи в Лейпцигском университете, мало занимался изучением естественных наук.
В оранжерею вошла средних лет женщина в сером шерстяном платье с белым воротничком, накинутой на плечи пуховой шалью. Рядом с нею показался старичок дворник. Увлечённые осмотром коллекции растений, Радищев и Рубановская заметили появление Екатерины Ивановны только после того, как она приветливо заговорила с ними:
— Рада встретить вас у себя и познакомиться.
Радищев обернулся на голос. Перед ним стояла голубоглазая, белокурая, красивой внешности женщина.
— Радищев! — виновато и торопливо сказал Александр Николаевич, крепко пожимая руку Екатерины Ивановны. Рубановская приветствовала хозяйку низким поклоном головы.
— Моя подруга, Елизавета Васильевна, — добавил Радищев.
— Осмотр вашей обители доставил нам блаженные минуты, — сказала Рубановская.
— Теплицы наши с удовольствием посещают приезжающие в Иркутск люди. Надолго ли в наши края?
— Нет, проездом, Катерина Ивановна, — ответил Радищев и, спеша предупредить расспросы о себе, проговорил:
— Не мог упустить случая посетить столь прославленное жилище любителя природы. Очень сожалею, что не засвидетельствовал лично почтения господину Лаксману…
— Днями он должен возвратиться из Санкт-Петербурга. Если до его приезда не оставите Иркутск, господин Лаксман и я будем очень рады видеть вас в нашем доме..
— Признательны за приглашение, но нам с Елизаветой Васильевной предстоит скорая дорога…
Они стояли посредине оранжереи. Над головой у них раскинулся бархатистый плющ и стебли других вьющихся растений, почти закрывая густой листвой стеклянный потолок.
— Какое прелестное создание юга! — сказала Рубановская, перебирая рукой зелёные листья плюща.
— Завезено, кажется, из Китая, не то из Франции нашими мореходцами, — пояснила Екатерина Ивановна и добавила чуть смущённо: — Я не совсем сведуща, муж рассказал бы вам историю каждого растения… — и спросила: — Успели всё осмотреть?
— Почти, — отозвалась Елизавета Васильевна, которой понравилась госпожа Лаксман.
— Видели земляные яблоки? У сибиряков они вызывают усмешку и любопытство. А какие плоды дают! У мужа несколько сортов разведено.
Екатерина Ивановна прошла в дальний угол оранжереи и указала на буйно растущую ботву. Александр Николаевич прочитал надпись на карточке.
— Митрич! — окликнула хозяйка старика. — Где у тебя запрятаны тартуфили?
— Груши-то земляные? — старичок проскочил вперёд и достал из ящика несколько крупных картофелин.
Это была новинка, завезённая в Сибирь Лаксманом. Картофель хорошо родился в открытом грунте, не боясь здешнего климата, и его могли употреблять в пищу деревенские жители, но «земляные яблоки» плохо прививались, и их сажали только горожане.
— Великой пользы в народе ещё не уразумели, — в сожалением в голосе проговорила Екатерина Ивановна.
Митрич громко хмыкнул:
— Чушек кормить, а в людскую еду не годится, безвкусно, Катерина Ивановна, трава и трава…
— Все деревенские жители вот так же рассуждают, — с огорчением добавила госпожа Лаксман, — а какая превосходная пища!
Елизавета Васильевна от долгого пребывания в оранжерее почувствовала себя плохо. У неё закружилась голова от одуряющих и сильных запахов цветов, скопления влаги и испарений.
— Александр, я выйду на воздух!
— Здесь тяжело, угарно, — испуганно проговорила Екатерина Ивановна. — у меня всегда бывают головные боли после посещения теплицы…
Они вышли из оранжереи. Елизавете Васильевне стало лучше на свежем воздухе. Радищев вернулся к прерванному разговору о разведении картофеля в Сибири, но Елизавета Васильевна напомнила, что им пора возвращаться домой. Они поблагодарили за оказанную любезность госпожу Лаксман, довольную их посещением.
Прощаясь с Екатериной Ивановной, Радищев спросил, может ли он в случае надобности получить нужные ему семена для проведения опытов и не будет ли обременительной его просьба. Госпожа Лаксман обещала лично сама исполнить всё, что потребуется, и добавила:
— Мужу и мне будет приятно видеть в вашем лице подлинного любителя природы.
— Польщён, Екатерина Ивановна, вашими словами. Непременно займусь опытами. Я давно мечтал об этом и рад случаю подружиться с господином надворным советником, который может быть полезен мне, новичку в сих делах. Свидетельствуйте ему наше глубокое почтение.
Они раскланялись и покинули госпожу Лаксман.
3
Александр Николаевич неожиданно встретился с Шелеховым в здании главного народного училища. Здесь в специальном классе обучались российской словесности и музыке двенадцать алеутских мальчиков, вывезенных в Иркутск с берегов Аляски. Григорий Иванович заглянул сюда, чтобы проверить, как обучают его воспитанников.
Радищев обрадовался встрече. Ему давно хотелось поговорить с Шелеховым о волновавших всех затянувшихся переговорах с китайцами о возобновлении торга на Кяхте. Александр Николаевич не желал отставать от событий, ему хотелось быть в курсе и предугадывать ход их развития. Где-то подсознательно жила и билась надежда, что его могут всё же послать для ведения переговоров в Кяхту, как об этом сообщил ему в Тобольске Пётр Дмитриевич Вонифантьев. Он верил в эту возможность, ибо за него брался ходатайствовать граф Воронцов.
Ответа от китайцев ещё не было. Григорий Иванович терялся в догадках и не знал, чем объяснить медлительность с их стороны.
— Все сроки прошли для ответа. Может китайцы думают, что выгода торга велика и важна только для нас? Они заблуждаются. Пользоваться правом торговать на Кяхте могут купцы иркутские первой гильдии. Городовое положение воспрещает вести подобную торговлю мещанам, купцам других гильдий, братским крестьянам и иноверцам… Выгода Иркутска от сего торга невелика. К ней надлежит отнести прибытки от построения и содержания судов, плавающих по Ангаре, Селенге и Байкал-морю. Плавание сие может лишь удвоиться с открытием торга…
— А всё же желательно, чтобы китайцы быстрее согласились на открытие торга, — сказал Радищев. И, желая проверить свои мысли о причинах падения курса рубля, вспомнив разговор с Петром Дмитриевичем Вонифантьевым, добавил:
— Мнят, якобы вексельный курс падает от пресечения торга на Кяхте?
Шелехов сдвинул свои вороньей черноты брови.
— Чепуха, Александр Николаевич! Бумажные деньги тому причиною, а не Кяхта… Я тоже нетерпеливо жду ответа китайцев. Кяхта — ворота государства нашего на Востоке. Отсюдова можно направлять караваны в Тибет, Бухарию, Индию, выйти к морям, омывающим малоизведанные страны, с которыми россиянам давно следует завязать торговлю и братскую дружбу…
— Ежели медлительность китайцев происходит не от упорства, подождать не беда. Долго ждали, Григорий Иванович, не многое разности не делает, но ежели что другое, то ладить с ними, видно, мудрено…
— А всё же сладят наши люди! — Шелехов подмигнул и многозначительно улыбнулся. — Сколь ни медлительны китайцы, а терпеливости русских не выдержат…
К окну, где они беседовали, подошёл человек с воспалёнными и мутными глазами на измученном бледном лице.
— Степан Петрович Бельшев, — представил его Шелехов, — чтимый всеми учитель истории и математики, но… — Григорий Иванович дружески похлопал его по плечу и добавил: — Большой поклонник Бахуса…
Шелехов, вдруг спохватившись, извинился и сказал, что спешит в контору Российско-Американской торговой компании. Он распрощался с Радищевым и быстро ушёл.
Александр Николаевич остался с Бельшевым. Он знал о нём по разговорам в Тобольске. Бельшев был единственным корреспондентом журнала «Иртыш, превращающийся в Ипокрену». В одном из последних номеров Панкратий Сумароков опубликовал его речь, говорённую в церкви Тихвинской богоматери при погребении тела его превосходительства генерал-поручика Арсеньева. Это был панегирик правителю иркутского наместничества, о котором Радищеву рассказывали, что память о покойном не столь светла. Это был человек корыстолюбивый и наживал деньги карточной игрой.
Сам по себе этот случай не имел, никакого значения для Александра Николаевича, но речь, написанная о наместнике Бельшевым, показалась Радищеву неискренней и чрезмерно хвалебной.
— Столь ли светла память об Арсеньеве? — спросил Радищев и пристально, испытующе посмотрел на учителя.
— Покойников плохим словом не поминают…
— Вот как! — усмехнулся Радищев.
— Михайло Михайлович был добрым человеком и хлебосолом…
— Царство ему небесное, ежели того заслужил правитель, — примирительно оказал Радищев. Ему хотелось поговорить с Бельшевым о другом — о преобразовании методов воспитания и обучения в Сибири. Они обошли классы и заговорили о воспитании.
Александр Николаевич спросил Бельшева, слышал ли он о новых методах Базедова и согласен ли с его системой?
Учитель ничего не знал о Базедове. Радищев уловил, что отвечает он неохотно, сдержанно, всё время поглядывает по сторонам, словно чего-то страшится. Боязнь его какая-то непонятная. Не зная подлинных причин такого поведения учителя, Радищев приписал это странности его характера. Ему захотелось вызвать на разговор Бельшева, и Александр Николаевич горячо заговорил о Базедове.
— Всякий человек, действующий на общее умонастроение, заслуживает того, чтобы его знали…
Он изложил коротко, как понимал сам, упрощенные и облегчённые методы обучения детей Базедовым, который стремился согласовать воспитание с врождёнными свойствами ученика, давать знания, могущие найти практическое применение.
— В системе Базедова есть драгоценное зерно. Время покажет превосходство или негодность его методов, но обучение в наших семинариях, выпускающих недоучек Кутейкиных, и в гарнизонных школах, плодящих Цифиркиных, нуждается в серьёзном преобразовании…
Учитель Бельшев никак не отзывался на слова Радищева. Александр Николаевич снова посмотрел на него внимательно. Бельшев показался ему совсем больным.
— Вам нездоровится? — спросил Радищев.
— Прошу извинить, недомогаю…
— Будет лучше, заходите ко мне, побеседуем…
— Нет, благодарю за приглашение…
Бельшев, пятясь от Радищева, несколько раз поклонился ему, а потом торопливо скрылся в дверях…
«Странный человек, — подумал о нём Радищев, — чем-то расстроен и потрясён…» — И сам покинул стены главного народного училища в каком-то подавленном настроении.
4
В Иркутское наместническое правление поступило секретное предписание. Оно гласило:
«Упомянутого арестанта Александра Радищева посредством нижнего земского суда отправить в Илимский острог с исправными унтер-офицером и двумя рядовыми солдатами, немедленно на десятилетнее безысходное пребывание в оном остроге… Тому унтер-офицеру приказать явиться для получения по расчислению вёрст отсель до Илимска, с солдатами быть при нём, Радищеве, и иметь его в смотрении. Посему дать ему от наместнического правления особливое наставление, а казённой палате выдать на две подводы прогонных денег. С приписанием сего сообщения здешнему нижнему земскому суду дать знать указом с таковым предписанием, дабы оной за тем Радищев сверх приставной стражи имел и своё надзирание… к надлежащему о сем сведению правительствующему сенату сим отрапортовать»…
Как ни секретно было это предписание, а о нём стало известно чиновникам наместнического правления. Слух распространился. Генерал-губернатор Пиль вызвал к себе Радищева и, не говоря ничего о предписании, завёл речь об установившемся санном пути.
— По Якутскому тракту ушли первые обозы с товарами на Киренск… Намедни мне донесли из Илимска, воеводский дом, где вы остановитесь, отремонтирован…
Радищев понял, что Пиль намекал ему на отъезд из Иркутска, но облекал своё требование в мягкую форму. Александр Николаевич думал и сам, что пора было трогаться до Илимска. Он снова, как в Тобольске, ощутил, что в его отношениях с людьми появилась трещина. Те, кто с первого дня приезда в Иркутск казались ему учтиво добрыми и расположенными, теперь боязливо встречались с ним или совсем избегали подобных встреч. Он не заметил этого сразу, но после слов генерал-губернатора, предупредившего сейчас об отъезде, ему стало понятнее, почему в недавнем разговоре с ним учитель главного народного училища был не только робким, но и боязливо принял его знакомство.
Может быть, и Григорием Ивановичем, поторопившимся уйти из училища, руководила боязнь получить неприятность за общение с человеком, следующим в ссылку? Но Радищев отгонял эту мысль от себя. Шелехов в его глазах стоял выше и был благороднее.
— Вы слишком общительны с людьми, — продолжал генерал-губернатор, — в вашем положении сие чревато всякими неудобствами и последствиями…
Слова наместника били Радищева, как обухом, по голове. Лицо его исказилось судорогами, сделалось мрачным и угрюмым. Пиль делал вид, что не замечал этого или не хотел заметить.
— Мои люди сказывают, ползают слухи, якобы сделан донос в Сенат, что с вами обращаются лучше, чем следовало бы обращаться властям… Иркутск исстари славится кляузами…
Генерал-губернатор торопливо расправил усы и извинительно добавил:
— Ябедниками здесь хоть пруд пруди. Гнездо осиное — чуть тронь его, зажалят до смерти…
Радищев взглянул на генерал-губернатора. Большое, некрасивое лицо, с выступившими красными пятнами, с толстым вечно багрово-красным носом, силилось улыбнуться, но лишь криво ухмылялось.
— За резкость и причинённую неприятность прошу прощения… Служба, господин Радищев, служб-а-а! Не поймите противно…
Пиль развёл руками. Он стоял перед Радищевым непреклонно властный и притворно услужливый.
Радищеву стало ясно, что разговор с генерал-губернатором окончен. Он поклонился и оставил иркутского наместника. Александр Николаевич, выходя из кабинета Пиля, вновь ощутил боль изгнания. Он подумал в эту минуту о том, что «слава» государственного преступника следует за ним по пятам.
Посещение наместнического правления, где у ворот и парадных дверей прохаживались солдаты с тупыми и безразличными лицами от многолетней однообразно-скучной и тяжёлой службы, напомнило ему дни следствий и суда в Санкт-Петербурге. По телу пробежала холодная дрожь.
Александр Николаевич старался, но не мог вспомнить, кто дружески предупреждал его о том, что милости, оказываемые ему людьми власти, кратковременны, скоро оборвутся и имя его станет предметом раздора и интриг в городе. Но теперь было поздно что-либо сделать. Оставалось одно — ускорить отъезд в Илимск.
Тут он вспомнил, что об этом говорил ему Шелехов. Значит, слова его сбылись. Среди здешних людей оказались плохие, завистливые и злые. Причинять страдания другим для них доставляло удовольствие. Радищев подумал, что в Иркутск могло последовать строгое предупреждение из Санкт-Петербурга. Ему не хотелось, чтобы кто-то вновь имел из-за него неприятности по службе. Александр Николаевич возвратился к себе подавленным и разбитым.
Грустные и тяжкие думы с этого дня не давали ему покоя. Чуткая и восприимчивая ко всему душа его была охвачена страданиями. Состояние Радищева резко ухудшилось. Размышления его о предстоящей жизни в Илимске стали мрачными, полными тоски.
Александр Николаевич старался представить своё положение в Илимске. Жизнь, ожидавшая его там, в остроге заранее казалась скорбной от одной лишь дальности расстояния. Он не жаловался никому на свою участь; лишь иногда, в порыве откровенности и нахлынувших чувств, говорил об этом Елизавете Васильевне или делился своим настроением в письмах к родным и друзьям.
Предстоящий и немедленный отъезд мог отвлечь Радищева, сосредоточить думы на чём-то другом. Но пока он был в Иркутске, слабость его прорывалась наружу. Он пытался найти причины и объяснить своё настроение обеспокоенной Рубановской.
— Чем более удаляются люди от центра государства, тем менее чувствуют они энергию, движущую ими…
Елизавета Васильевна советовала ему не думать и не рассуждать об этом, сосредоточиться на отъезде, не принимая случившееся близко к сердцу.
— Это именно так! — продолжал настойчиво высказывать свою мысль Радищев. — Так, дорогая моя! Разве не то же самое происходит и в физическом мире? То же самое: чем более движение удаляется от центра, от которого берёт своё начало, тем слабее оно становится… Санкт-Петербург всё отодвигается дальше и дальше от меня. Согласись со мной, что дальность расстояния повергает меня в уныние и страшит оставить меня совсем одиноким там, в Илимске…
— Связи твои с друзьями и родными не прекратятся… Всё будет так же…
Елизавета Васильевна подходила к нему, склоняла свою голову на грудь и полушёпотом добавляла:
— Я с тобой буду, дети… Разве твоё сердце присутствие наше не успокаивает?
Радищев крепко обнимал подругу.
— Не обижай меня такими словами. Я говорил тебе о другом одиночестве — о разлуке, отдаляющей меня от большого мира, который ничто не заменит в моём сердце…
Было уже всё готово к отъезду и назначен день, как совсем неожиданно Павлик с Катюшей простудились и заболели. Выезд отложили на неопределённый срок. Недомогал и Радищев. Последние дни пребывания в Иркутске он заполнял тем, что писал письма друзьям и родным.
Елизавета Васильевна знала, что за письмами на родину он забывал о неприятностях, причинённых ему злыми, недоброжелательными людьми, и не мешала писать Александру Николаевичу. Она ждала теперь того дня, когда поправятся Александр Николаевич и дети, чтобы можно было двигаться дальше.
Радищев, несмотря на своё физическое недомогание, заканчивал одно, другое, третье письмо и спешил их направить в наместническое правление для пересылки с курьерами, отъезжающими в Санкт-Петербург. Елизавета Васильевна, улавливая сосредоточенное спокойствие на его лице, благословляла эти минуты и часы. Ей хотелось, чтобы Александр Николаевич собрал в себе силы и смог благополучно завершить последние сотни вёрст невольного путешествия к месту изгнания.
5
Прошло ещё несколько дней в утомительном ожидании для Рубановской. Дети поправлялись очень медленно: всё кашляли и чихали от простуды. Елизавета Васильевна успела направить несколько писем из Сибири своей матушке и подруге Глафире Ивановне Ржевской. Она извещала их о своём благополучном прибытии в Тобольск и о сборах в дорогу до Иркутска и, наконец, рассказывала о пребывании здесь, в городе на Ангаре, и о предстоящем отъезде в Илимск.
Сейчас Рубановская сидела за письмом к графу Воронцову. С последней почтой она получила от Александра Романовича записку, в которой граф просил не задерживаться в дороге, а следовать скорее до назначенного места жительства Александра Николаевича. Видимо, какие-то злые слухи дошли из Иркутска до Санкт-Петербурга, и Воронцов дружески советовал им ускорить отъезд в Илимск, чтобы избежать лишних неприятностей и ненужных разговоров.
Елизавета Васильевна была сердечно благодарна графу Воронцову за его совет и доброту, проявленную к ней и Александру Николаевичу. Она писала:
«Милостивый государь!
Я получила Ваше письмо, заставившее нас окончательно решиться на выезд, который Вы нам советуете ускорить. Я задержала его лишь для того, чтобы дать время поправиться моему другу и детям. Не без труда я согласилась на это. Если бы состояние здоровья детей и моего друга позволяло пуститься в дорогу сейчас же, я бы не оставалась здесь больше ни одного дня.
Зная Ваш образ мыслей по этому поводу и не забыв советы, которые Ваше превосходительство соблаговолили мне дать перед моим отъездом, я сообщила их моему другу и, именно, это заставило его сообщить Вам своё состояние со всей откровенностью его души. Зная наше мнение на сей счёт, Вы можете рассчитывать, что насморк не задержит его больше здесь и он полностью вручает себя провидению, тому, что оно соблаговолит решить по поводу его слабого здоровья.
Мы решили, повторяю, оставаться здесь лишь в течение того времени, какое нужно для выздоровления. У нас всё готово к отъезду и ничто не может задержать его…»
Рубановская на минуту оторвалась от письма, перечитала бумажный лист, торопливо исписанный мелким, чётким почерком, взяла песочницу и присыпала невысохшие строчки песком. Ей захотелось вновь сказать Александру Романовичу о своих глубоких чувствах и привязанности к Радищеву, чтобы граф Воронцов знал, какие силы побудили её разделить участь гордого изгнанника и последовать за ним в Илимск.
Согнув трубочкой исписанный лист, она аккуратно ссыпала песок в песочницу и стала писать на обратной стороне:
«…Шаг, на который я решилась, последуя за моим другом, является для Вас лучшим доказательством моей привязанности к нему, и нет опасности, которую я не хотела бы разделить с ним теперь. Вы можете мне верить, что я не только не задерживаю его, а мы одинаково томимся по отъезду из большого города, где всегда много шума и необходимо соблюдать этикет, чем в убежище, которое нам предназначено. Он сможет там больше уделять внимания занятиям, целиком поглощающим нелюбовь к большому обществу…
Итак, если Вы соблаговолите почтением к нам, я надеюсь получить несколько слов ответа на это письмо уже в месте нашего назначения…»
Елизавета Васильевна тяжело вздохнула, вспомнив свой разговор с Радищевым. И хотя она успокаивала и уверяла Александра Николаевича, что связи его с друзьями и родными не прекратятся и всё будет попрежнему, сейчас ей самой показалось, что опасения её друга были вполне основательны. Теперь им предстояло забраться совсем в глухой уголок, отдалённый на сотни вёрст от Иркутска и отрезанный от него бездорожьем весной и осенью.
Её также пугала и страшила оторванность их нового местожительства от городов, вполне возможные нарушения регулярной связи с родными и знакомыми на продолжительное время. Взгрустнулось. Елизавете Васильевне надо было побороть в себе это грустное чувство сейчас и особенно там, в Илимске, которое, она хорошо знала, может захватить не только её, но и Радищева.
Рубановская прервала тягостные размышления и стала заканчивать письмо:
«…В ожидании этого утешения, самого сладостного из того, что ему остаётся, не исключая и меня из этого числа, я осмеливаюсь убедить Вас, что самая ненарушимая привязанность и самое глубокое уважение, которое я Вам посвящаю, закончатся лишь с жизнью той, которая имеет честь быть, милостивый государь, самой скромной и самой послушной служанкой Вашего превосходительства».
Елизавета Васильевна вывела чётко свою подпись и опять задумалась. Появилась Дуняша и таинственно сообщила, что к Александру Николаевичу пришёл незнакомый человек.
— Не сказал кто?
— Нет, видно, купец…
Рубановская встала и прошла в комнату, где находился Радищев. Открывая дверь, она услышала звонкий голос:
— Хотелось мне, Александр Николаевич, для узнания берегов американской земли, лежащих далее к Северному полюсу, отправить из устья Лены, Индигирки или Колымы суда прямо на противолежащие американские берега для измерения тут широт и познания путей сей части Ледовитого моря и Беринговых проливов…
Голос незнакомца чуть снизился, а затем зазвучал с прежней силой:
— А самое главное, ежели есть и можно, то с народами, при сих берегах обитающих, вступить во взаимное дружеское обязательство и торговлю…
Рубановская догадалась, кто мог быть у Александра Николаевича, и обрадовалась случаю познакомиться с Григорием Ивановичем Шелеховым. После лестных отзывов о нём, как о человеке добрейшей души, радеющем о процветании отдалённой земли государства российского, она прониклась уважением к знатному мореходцу. Елизавета Васильевна вошла.
Радищев и Шелехов стояли возле небольшого стола, на котором в беспорядке лежали исписанные листы и гусиные перья. Рубановская мысленно сравнила их. Шелехов был ростом немного выше Александра Николаевича, шире его в плечах. Чуть курчавые, чёрные волосы его хорошо оттеняли здоровый загар лица, овеянного морскими ветрами. Рядом с ним Радищев казался совсем болезненным и измученным. Это сразу бросилось в глаза Елизавете Васильевне.
— Моя сопутница, друг мой, — сказал Радищев.
— Очень рад засвидетельствовать своё почтение, — шагнув к Рубановской и пожимая её руку, проговорил Шелехов и представился.
— Александр Николаевич так много рассказывал о вас, — проговорила Елизавета Васильевна, — что я, входя сюда, догадалась, что кроме вас, Григорий Иванович, никто не мог ещё так страстно говорить о плавании к берегам американской земли…
— О чём же мне ещё рассуждать, Елизавета Васильевна, — сказал Шелехов, — сие цель моей жизни и счастье моё… Каюсь, привержен по гроб к сему делу, — смеясь, закончил он и присел на табурет.
— Я не помешаю вашему разговору? — посмотрев на Александра Николаевича и гостя, спросила она.
— Боже упаси! — поторопился сказать Шелехов, — присаживайтесь-ка ближе к нам…
Рубановская, немного смущённая, оправдываясь, заметила:
— Неприглядно у нас, собрались в путь…
— Я ведь привык к чемоданам, — просто сказал он, — дома бываю, как гость, больше путешествую, Елизавета Васильевна… Привышный к сему…
Григорий Иванович приветливо улыбнулся. Рубановской показалось, что ему не терпелось поговорить о другом, прерванном её неожиданным появлением.
— Всё ли готово было к такому походу? — спросил Радищев, возвращаясь к теме их разговора.
— Я нашёл уже и сведущих к плаванию по Ледовитому морю людей, с помощью коих надеялся достигнуть вожделенной отечеству цели…
Рубановская слушала рассказ Шелехова с глубоким вниманием. Не перебивал его и Радищев, увлечённый смелыми замыслами мореходца. И хотя Елизавета Васильевна не совсем ясно представляла себе, как Шелехов собирался «обойти страшный Чукотский мыс Беринговым проливом от стороны сей и с другой от цепи Алеутских островов», ей всё же было приятно слушать об этом. Она чувствовала, что Григорий Иванович говорил о большом и очень важном походе в Ледовитое море, который будет иметь огромное значение для будущего России.
Потом Шелехов сказал, что намерен «учинить опыт ко вступлению в коммерцию с островами близ китайских берегов, через цепь Курильских островов людьми способными». Он перечислял эти острова, и названия их: Формоза, Макао, звучали почти сказочно для Рубановской.
— Хорошо бы для сей цели обследовать и присоединить к государству нашему русло реки Амура, — мечтательно продолжал Григорий Иванович, — устроить в устье его компанейским судам безопасное пристанище…
И опять, следя за мыслью Шелехова, как он её излагал, Елизавета Васильевна пыталась представить себе «гриву прерывающегося хребта, начинающегося в Иркутской губернии у Байкал-озера, простирающегося на восток и оканчивающегося на берегу того моря, в которое впадает знаменитая река Амур и другая река Удь». По ним мечтал пройти со своими людьми мореходец.
— Я готов послать экспедицию для отыскания удобного пути из Иркутска в Охотск по Амуру и морем на север на свой кошт, — говорил Григорий Иванович, и голос его, такой звонкий, уверенный, словно звавший вперёд, вдруг заметно ослаб, утратив свою силу, — но сие токмо дерзкая мечта моя. Государыня, Сенат наш зрят по-иному…
Радищеву от последних слов Шелехова также стало больно и обидно.
— А всё же надобно попытаться на свой риск и страх свершить сие важное предприятие. Не государыне, не Сенату нашему оно нужно, а более государству российскому.
— Жду нетерпеливо возвращения нашего сотоварища по мысли Эрика Лаксмана, — сказал Шелехов. — Что-то он привезёт? Радостное или огорчительное сообщение…
— Будем верить, радостное…
— Вот тогда, направя курс на острова Курильские, — с искренним увлечением продолжал Шелехов, — можно не токмо утвердить знаки империи нашей в сих местах, но и коснуться самой цели японского государства, узнать естественное положение граничащих мест его, приблизиться чрез то к начальному возобновлению тамо миролюбивой связи, а в случае и завести торговлю с ними…
Шелехов сделал паузу, словно обдумывая ещё какую-то важную мысль, занимавшую его. На лице мореходца отразилось напряжение и сосредоточенность. Он будто ожидал опровержения своей мысли и внутренне готовился отстоять её с присущей его практическому уму силой убеждения рачительного хозяина в предпринимаемых им делах государственной важности.
— Да, сие очень важно. Курс только на Курилы. Если земля российская — богатый дом, то острова Курильские — её сени. Разве будет спокоен хозяин, не ведая, кто может находиться в сенях?
Рубановская боялась проронить хотя бы одно слово, сказанное Григорием Ивановичем. Она слушала его с упоением и удовлетворением, которого давно не испытывала. Она видела перед собой человека дерзкой мечты и радовалась тому, что ей посчастливилось встретиться с ним и послушать его.
Радищев, тоже захваченный смелым полётом мечты Шелехова, думал о том, что изречение Михаилы Ломоносова «Колумб российский» как нельзя лучше относилось к мореходцу, словно было сказано о нём. Радищев верил и хотел, чтобы пророчество великого учёного мужа сбылось. Он снова вспомнил оду Ломоносова.
Он хотел прочитать её вслух, но удержался и лишь сказал:
— Я верю, Григорий Иванович, мечта твоя сбудется…
— Спасибо тебе на добром слове. — Шелехов приветливо посмотрел на Радищева, и взгляд его выражал тоже благодарность.
— Однако я долгонько задержался, увлёкся разговором, а в конторе торговой ждут дела, куча дел.
Григорий Иванович прошёл к вешалке, взял меховую шапку, пальто. Одеваясь, он сказал:
— Услышал в наместническом правлении, что уезжаете, и забежал попрощаться…
— Завтра трогаемся в путь, — подтвердил Радищев.
— Желаю счастья вам, друзья.
— За доброе пожелание сердечно благодарим, — сказала Елизавета Васильевна.
— Спасибо тебе, Григорий Иванович, что зашёл ко мне, а я ведь подумал…
— Знаю, — перебил его Шелехов, — потому и забежал, — смеясь, проговорил он, — у меня тонкий нюх, тянет туда, куда надо…
Он протянул обе руки Рубановской.
— Счастливо вам добраться.
— Ещё раз благодарю, — отозвалась Елизавета Васильевна.
Шелехов крепко сжал руку Радищева и неожиданно сказал:
— Спасибо тебе, Александр Николаевич, за тот разговор наш… Не забуду его. Чую, суждено тебе быть кормчим дальнего плавания нашего века… Мечты мои стали смелее, скажу тебе, не таясь, от твоей большой, недосягаемой для меня мечты…
Григорий Иванович низко раскланялся и оставил комнату Радищева.
— Чем ты, Александр, встревожил его душу? — поинтересовалась Елизавета Васильевна.
Радищев только сказал:
— В человеке надо ценить человека, а не судить о нём по купеческому званию да родословной…
6
С вечера договорились трогаться в Илимск поутру. Рассветным часом Радищев сидел на дорожном ящике и писал письма в Москву. К Елизавете Васильевне приходили ямщики, спрашивали, можно ли закладывать лошадей. Она просила их чуточку подождать. Александр Николаевич в эти минуты дописывал последние строки:
«…Прощайте, милостивый государь. Я иду велеть укладывать повозки… Мы едем дальше в Илимск…»
Елизавета Васильевна терпеливо ждала, когда Александр Николаевич закончит письмо, и обрадовалась его словам:
— Теперь всё! Собирайтесь! Трогаемся!
Радищев заклеил письмо, быстро накинул на плечи енотовую шубу и выбежал на двор…
В половине дня несколько подвод оставили усадьбу городской управы. Якутской улицей, мимо Девичьего монастыря, повозки двинулись к заставе. На передней подводе сидели унтер-офицер в тулупе и два солдата в овчинных полушубках. Унтер-офицер громко крикнул. Сторож заставы поднял полосатый шлагбаум.
За Якутской заставой дорога огибала Весёлую гору. С вершины её хорошо был виден город. За ним далеко на запад белели снежные тувинские гольцы, вправо синела незамерзающая Ангара, а за рекой поднималась семнадцатисаженная колокольня Вознесенского монастыря. Радищев обернулся. Он посмотрел прощальным взглядом на Иркутск и погрузился в раздумье. Переехали первый хребет. Лошади тяжело поднялись на второй. Александр Николаевич вновь оглянулся. С этого хребта хорошо виднелись горные кряжи на другой стороне Ангары.
Перевалили последний крутой подъём. Лошади легче побежали к Кудинской слободе. Теперь дорога пролегала красивой и широкой долиной речки Куда. Лесистые горы защищали путников от жгучего ветра. Ехать долиной было теплее.
Миновали последнее русское село Оёк на Якутской дороге. Задержались на почтовом стане, обогрелись и попили горячего чая. Остановка была короткой. Унтер-офицер поторапливал. Он предупредил, что ночевать придётся в Усть-Ордынском зимовье, до которого ехать было ещё далеко.
За Оёком горы перешли в равнину. Начались степи. Стали встречаться братские селения — летники и зимники. Это были бурятские улусы. Возле них вольно гуляли отары овец, стада коров и табуны лошадей.
На берёзах и высоких кольях виднелись вздетые козьи и лошадиные шкуры с черепами. Можно было разглядеть, как на них дрались вороны.
Вид шкур на кольях навеял грустные размышления о диком поверье бурят. Тревожная тоска снова защемила сердце Радищева. Что ждало его там, куда лежал этот последний путь?
Он вспомнил, как ещё из Тобольска писал Воронцову, что в неведомой ему Сибири «подле дикости живёт просвещение», теряющееся «в неизмеримых земельных пространствах и стуже». Теперь он сказал бы об этом значительно ярче и полнее.
К вечеру ветер стал злее. Серебристыми струйками вилась по степи позёмка. Дорогу перемело. Ехать становилось убродно. И когда приблизились к Усть-Ордынскому зимовью, от взмокших коней шёл пар. Над степью попрежнему проносились багровые облака. Возница, обтирая меховой рукавицей замёрзшие на усах сосульки, говорил:
— Завтра стужа будет страшнее…
Вокруг виднелись юрты. Буряты верхом на лошадях, с криком, загоняли баранов и рогатый скот в просторные дворы, обнесённые заплотом, чтобы ночью в степи их не зарезал дикий зверь.
Неумолчно лаяли собаки. Вокруг было дико и пустынно. Радищев подумал о жизни этих полукочевых народов. Сколько их, потомков воинственных мунгулов, имеют ещё такой же небольшой кров от непогоды, окружены дикими местами и, занимаясь скотоводством, всё своё благополучие видят в стадах?
Смеркалось, когда заиндевелые кони остановились у жилища бурята — содержателя усть-ордынского стана.
Александр Николаевич быстро поднялся из саней. Он подошёл к крытому возку Елизаветы Васильевны и помог ей, закутанной в меховые одеяла, выбраться наружу. Не желая будить спящих детей, Радищев перенёс их на руках в помещение стана.
В чёрной избе, освещенной сальной свечой, было душно. Постель разостлали на нарах. Елизавета Васильевна с Дуняшей сразу уснули. Радищев долго не спал. В углу избы, на скамье, полудремал солдат. Рядом с ним беззаботно храпел усатый унтер-офицер. Другой конвойный, завернувшись в тулуп, лежал возле камелька.
Александр Николаевич слушал, как грозно свистел ветер в ветхом оконце, составленном из кусков слюды. Сон не смыкал его глаз. На зорьке, когда тёмное оконце стало светлеть, унтер-офицер приказал собираться. Вскоре лошади были заложены и путь продолжался.
Дорога лежала между затерявшимися в лесу бурятскими улусами и зимовьями. Здесь редко встречались дома русских земледельцев. Возле одного из них путники остановились, желая обогреться, но их предупредили, что в доме умер хозяин и постоя нет.
— Почему не въезжаем во двор? — спросила Елизавета Васильевна Радищева. Александр Николаевич пояснил. Рубановская перекрестилась и с жалостью подумала о семье умершего.
Лошади тронулись дальше — до почтового зимовья Манзурки. В этот же день путники добрались до деревни Качуг и заночевали. Здесь была пристань. Отсюда грузили и плавили хлеб в Якутск. От Качуга дорога шла по льду Лены. Река была сжата высокими и обрывистыми берегами. Они поросли сосняком, лиственницами в елями. От бывшего острога Верхоленска, города без ратуши, чаще стали встречаться вперемежку русские и бурятские то сёла, то слободки, то деревни или заимки в два-три небольших домика. Здешние жители занимались хлебопашеством, рыбной ловлей и охотничьим промыслом.
Ниже станка Усть-Илги стоял пограничный столб. Здесь кончался Иркутский округ и начинался Киренский, в который входил Илимский острог.
Иногда дорога сворачивала с реки и тянулась берегом. В этих местах, на перекатах, Лена не замерзала и полыньи дымились туманом. Берега реки были крутые. Плиты красного песчаника рёбрами выступали на утёсах и ярах. У Шаманского камня, отвесно торчащей скалы над рекой, на вершине которой сосна казалась маленькой веткой, обогнали обоз с товарами, идущий на Киренск.
На передней подводе ямщиком ехал бурят в волчьем треухе, в дублёной шубе, цветисто-расшитой узорами. Объезжая подводу бурята, путники наблюдали, как он, оторвав лоскут меха от рукавицы, что-то накрыл им на каменной глыбе, схожей со звериной мордой.
На почтовом зимовье Елизавета Васильевна, заинтересованная этим, спросила солдата, казавшегося ей приветливым и добрым человеком.
— Щепотку табаку положил, — ответил солдат.
— Для чего? — полюбопытствовала Рубановская. Тяжёлая поездка в Сибирь каждодневно открывала ей что-нибудь новое, ещё неизвестное.
Солдат ухмыльнулся.
— Так надобно, барыня. Боится прогневать злых духов, замаливает их…
— Сколько ещё дикого суеверия в народе, — огорчённо произнесла Елизавета Васильевна. Она взглянула на Александра Николаевича, сидевшего возле печи с Павликом и Катюшей, и ждала, что он скажет.
— Это в стране, где рождаются великие учёные мужи, подобные Михаиле Ломоносову, — сказал Радищев, не столько отвечая Елизавете Васильевне, сколько высказывая свои мысли, близкие к тем, что занимали Рубановскую. Радищев попросил подать ему дорожную тетрадь и стал вносить в неё путевые впечатления.
«До Усть-Илги хлебопашество входит в счёт крестьянского приобретения, — записывал он, — а ниже главное приобретение состоит в белках и все жители Лены оную промышляют без изъятия…»
Александр Николаевич узнал также, что белка была не единственным богатым промыслом ленского населения. В тайге водились дикие козы, медведи, олени, кабарга. Охота на них хотя и приносила большую прибыль, но здешним жителям предстояло, как думал он, заняться со временем другим делом.
Радищева не оставляла мысль о преобразовании Сибири, об использовании человеком её земных богатств. В трёх верстах, не доезжая до деревни Тарасовки, разрабатывались медные рудники, там добывали руду и сплавляли её вниз по реке на завод Савельева. Завод находился поблизости. Радищев подумал, что со временем здесь, в Сибири, таких заводов появится больше и на них найдут себе работу многие обездоленные земледельцы, помышляющие о дополнительном заработке.
7
В Усть-Куте, бывшем остроге на Лене, сделали дневную остановку в вместительном почтовом доме. Он содержался чисто. В нём можно было отдохнуть после утомительного и длинного перегона от последней стоянки. В Усть-Куте имелся солеваренный завод. Промышленник Ерофей Хабаров открыл эти солеварни более ста лет назад. Сейчас завод принадлежал наследнице иркутского купца Ворошилова. На нём работали каторжане..
Радищев вышел прогуляться и осмотреть Усть-Кутский острог. Некогда здесь размещалась первая крепость на Лене. Сейчас это была небольшая сибирская деревенька с избами, утонувшими в глубоких сугробах, с крестьянскими дворами, обнесёнными высокими и добротными заборами. В Усть-Куте жили ссыльные поселенцы российских губерний, попавшие сюда в разное время и за разные дела. Жители одевались в овчинные шубы, носили на голове меховые шапки, смотрели на проезжих людей недоверчиво, чурались их.
Вечером на дворе собрались все постояльцы почтового дома. Ямщики размещались в людской избе. К ним частенько заглядывали усть-кутские жители, чтобы передать с ними посылки, посумерничать и послушать ямщицкие рассказы.
Радищев тоже зашёл в людскую. В низеньком помещении, слабо освещенном жирником, было чадно и душно. Пахло дёгтем и конским потом от хомутов и сбруи, кислой капустой от онуч и пимов, сушившихся возле печки.
В переднем углу на скамье сидел крепкого телосложения ямщик со стриженой бородой и рассказывал быль-небыль про уральского казака Марушку.
Радищев прислушался.
— Сослали того Марушку в Сибирь, значит, в наши края, за дела мужицкие, — говорил ямщик, — присягнул, значит, Марушка на верность Пугачёву. Разъезжал, значит, с его знаменем по уральской землице и честно служил атаману…
— Пострадал Марушка? — нетерпеливо спросил кто-то из слушателей.
— Знамо, — ответил ямщик и продолжал: — Секли того Марушку, значит, плетями, прогоняли сквозь строй, а казак не раскаивался в своих делах. Был он человеком выносливым душою и телом. И тогда, значит, сослали Марушку на каторгу в Нерчинск. Но и здесь он слыл человеком своей веры и вольной думки, значит, из головы не выбрасывал.
Спрашивали Марушку все: «За какие такие дела, значит, попал ты на каторгу?», и говорил им казак такие слова: «Не пытали мы, значит, кто был Пугачёв, и знать того не хотели. Бунтовали же потому, что хотели победить, а тогда заняли бы место тех, значит, которые нас утесняли. Мы были бы господами, а вера свободной. Проиграли мы: что же делать? Их счастье, наше несчастье. Выиграй мы, произошли бы всякие изменения. Господа, значит, были бы в таком угнетении, в каком нас держали…
Вот он каков собой, значит, казак Марушка! Голову ложи на плаху, а он всё своё говорить будет. Сказывали, недолго прожил на каторге Марушка, сбежал. Ищут его, значит, стражники, а он в тайге хоронится, где-то тут, братцы, подле Усть-Кута, на Лене живёт…
Рассказ ямщика оставил неизгладимый след в душе Радищева. Он не знал, верить ли тому, что рассказал ямщик, принимая его слова за сущую правду, или признать всё услышанное за ловкую выдумку рассказчика. Александр Николаевич посмотрел на ямщика, и казак Марушка представился ему таким же могучим детиной, как этот ямщик-сибиряк. Радищев поверил его словам, ему было приятно узнать о смелом пугачёвце, молва о котором жила и распространялась здесь, в глухой деревеньке на Лене.
Покидая людскую, Александр Николаевич подумал лишь об одном: кому знать, чем наполнились сердца ямщиков и мастеровых, слушавших сказ о смелых делах уральского казака Марушки…
Утром снова тронулись в путь.
До Илимского острога оставалось три перегона. Дорога теперь лежала речкой Куть. Ехали в её верховье, мимо солеваренных промыслов. Завод был окутан чёрным дымом и густым паром. К воротам его гнали ссыльных. Сейчас они спустятся в варницы к печам в глубоких ямах или поднимутся на полати, где сушится соль, и будут её перелопачивать, задыхаясь от удушливого чада и дыма.
Мог ли думать Радищев, что ему придётся жить по соседству с этими, обречёнными на медленную смерть людьми, душе которых был близок Марушка?
В глубине сердца всё росла и усиливалась большая любовь к простому человеку. К Радищеву впервые за последние месяцы дорожной жизни пришло вдохновение.
«Почто, мой друг, почто слеза из глаз катится», — настойчиво повторял он. Монотонно поскрипывал под полозьями саней снег, а Александр Николаевич искал нужные ему, самые сильные слова. Судьба людей, которых только что видел, схожая с его судьбой изгнанника, была ещё страшнее и мучительнее. Нечеловеческие страдания и муки, вечная обречённость и безысходный конец сопутствовали им. Какими словами можно сказать об этом чувстве? «Почто безвременно печально дух крушится, ты бедствен не один», — шептали его губы.
…От зимовья Каймоново дорога свернула в тайгу. Она пролегала теперь то березником, то густым, почти непроходимым ельником, то взбиралась на кручи, то сбегала с них в низины. Над тайгой вздымались высокие горы. Сколько потребуется усилий человека, чтобы превозмочь эту глушь, прорубить просеки, дать взглянуть земле на небеса и солнце?
Глядя на грозную тайгу и величественные горы, Александр Николаевич думал о вечности жизни. Чувство некоторого страха и удивления вселяло ему это зрелище. Оно словно говорило Радищеву, что ему, изгнаннику, предстоит здесь трудная и суровая жизнь.
Переезжали глубокий распадок, где под снегом, скованная льдом, дремала речушка. Вырванные её полыми водами деревья лежали низвергнутыми. Обнажённые корни их были засыпаны пушистым снегом.
Александр Николаевич думал, что и в природе идёт извечная борьба за жизнь и побеждает самое сильное, выносливое и крепкое. Тот же внутренний голос, что твердил ему: к чему жить в бесполезный век, теперь отступал и слышался уже другой. Трезвый голос поэта-борца пробуждался в нём с новой силой. Этот голос спрашивал:
И убеждённо отвечал:
И, словно казня минутную слабость, этот голос неотступно твердил поэту:
Вдруг Александр Николаевич, давно искавший слов, выражающих его собственное я, которое хотели придушить ссылкой, почувствовал, что нашёл их. Он с радостью, почти громко произнёс:
Радищев повторил эти слова и понял — ничто в нём не изменилось и не изменится до конца его жизни.
Александр Николаевич оглянулся на свои прожитые сорок два года. Много счастья и горя, удач и провалов испытал он за эти годы, и всё же он мог сказать теперь — в жизни его было хорошего больше, чем плохого. Ничто не убило в нём любовь к своему народу и отечеству…
С детских лет, с первых ласково-приветливых и запомнившихся ему слов нянюшки Прасковьи Клементьевны, зародилась в нём любовь ко всему народному и отечественному. Она вошла в его душу, врезалась в память навсегда. Простая и рассудительная русская женщина из крепостных напевала ему колыбельные песни, учила его говорить на родном языке, рассказывала ему народные сказки.
Когда он подрос, его оберегал и воспитывал Пётр Мамонтов, по прозвищу Сума. Дядька читал ему первые книги, учил его русской грамоте. Радищев стал уже взрослым и самостоятельным человеком, а глубокое уважение к своим первым воспитателям до сих пор сохранилось в нём. Они заронили в его чувствительную душу это святое чувство к народу, к простому люду.
«Человек может состариться, появятся глубокие морщины на лице, совсем поседеют волосы, но чистая совесть и светлый ум его останутся прежними».
«Нет, — возразил другой голос, — ты стал теперь сильнее, мужественнее, чем был прежде. Этому научили тебя тяжёлые испытания, перенесённые тобой, они закалили тебя».
— Да, я стал сильнее, — будто выслушав спор противоречивых голосов в себе и отбрасывая сомнения, сказал вслух Радищев. — Я должен быть сильнее…
8
Проезжали последнюю деревеньку Муки. Несколько домиков её были совсем засыпаны снегом, и казалось, что они спрятались в сугробы от постороннего взгляда. Унтер-офицер озяб в пути. Он решил заехать в крайнюю избу и погреться.
За оградой, совсем на отшибе, стояло несколько остроконечных чумов, похожих издали на небольшие египетские пирамиды. Над ними поднимался сизоватый дымок. В загонах виднелись рогатые олени.
Радищев залюбовался этим, для него совершенно незнакомым, видом тунгусского стойбища. Его потянуло заглянуть хотя бы в один чум. Он сказал об этом унтер-офицеру. Тот безразлично махнул рукой и направился в русскую избу.
Александр Николаевич помог Рубановской свести детей в избу и тут же направился к ближнему чуму. С ним пожелала сходить и Елизавета Васильевна.
Возле чума стояли лёгкие санки-нарты, лежали примитивные снасти оленьей упряжки. Радищев осторожно приподнял полог у входа и заглянул внутрь чума. В нём было темно и смрадно. Он поприветствовал хозяев. В ответ послышался слабый женский стон, детский визг, и потом мужской голос:
— Будь гостем.
Радищев наклонился и, посторонясь, пропустил вперёд Елизавету Васильевну. Они не сразу разглядели, кто был в чуме. Присмотревшись, они заметили: возле очага сидел хозяин, он занимался несвойственным ему делом — варил еду. На шкурах лежала женщина. Возле неё ползали детишки. Елизавета Васильевна обратила внимание на скудный скарб тунгусского жилья. Она спросила у хозяина, что с женщиной.
Тунгус Батурка, удивлённый столь неожиданным появлением незнакомых людей, долго не мог ответить на её вопрос. Он щипал реденькую бородку и не знал, что сказать.
— Больна? — переспросила Рубановская.
Присутствие женщины не внушало ничего страшного, да и мужчина участливо смотрел на него и тоже ждал ответа. Батурка прижал руки к груди, потом показал на голову и сказал:
— Шибко худо.
Женщина металась. Она была в бессознательном состоянии. Александр Николаевич подошёл ближе и наклонился над больной. Ребятишки испуганно отстранились от матери и забились в угол. Он приподнял женщину, осмотрел её и проверил пульс. Смуглое, кругловатое лицо тунгуски пылало. Она была в жару. Мутные глаза больной бессмысленно смотрели куда-то в сторону. Женщина забилась и замахала рукой.
Александр Николаевич наклонился над больной.
— Злые духи давят, — беспомощно сказал Батурка, — худо делала им…
В чум ввалился солдат. Он потребовал собираться, чтобы ехать дальше. Елизавета Васильевна заволновалась. Александр Николаевич вежливо, но решительно сказал солдату, что в чуме больная, ей нужна срочная помощь, и попросил его принести из повозки чемодан с лекарствами. Солдат вышел.
— Что с нею? — вновь спросила Рубановская.
— Горячка, — ответил Радищев и по-французски добавил, что исход болезни женщины мог быть смертельным и что он уповает теперь на её силы и выносливость, так как по всем признакам кризис уже миновал.
Александр Николаевич обратился к Батурке и сказал, что жена его простудилась и скоро поправится от лекарства, которое он даст. Тунгус понял его. Он указал на медвежью лапу, висевшую над пологом при входе в чум. Лапа, по словам Батурки, имела таинственную силу против болезни. Потом тунгус достал сушёный жёлчный пузырь медведя.
— Джо с водой пила, а худо…
Радищев удивился самобытному лечению тунгусов. Вошёл солдат с ручным чемоданчиком. Александр Николаевич заставил больную принять порошки. Потом он дал Батурке сушёной малины и объяснил, что ягоду следует разварить в кипятке и малиновым отваром напоить женщину и потеплее укутать её шкурами.
Батурка радостно сверкнул глазами, покачал головой. Он объяснил, что понял и сделает всё, как велит ему добрый и большой человек.
— Как зовут тебя? — спросил тунгус.
— Радищев. Тунгус задумался.
— Ра-а-дище-е, — немножко нараспев, протянул он, будто вслушиваясь, как звучит это новое для него и очень важное слово, забыть которое ему нельзя.
— Ра-ди-ще, — уже твёрже и теплее сказал он.
— Радищев, — повторил Александр Николаевич.
Батурка довольно покачал головой.
— Ага! — отозвался он и вышел из чума, чтобы проводить своего нового друга.
— Илимска? — спросил он через некоторое время, показывая рукой направо.
— В Илимск, — ответил Радищев.
Батурка замолчал и как бы погрузился в раздумье. И когда Радищев сел в возок и лошади тронулись, тунгус сделал предупредительный знак рукой.
— Он хочет что-то сказать, — молвил ямщик и натянул вожжи.
Радищев приподнялся в возке. Батурка шагнул к нему и снял с пояса охотничий нож.
— На тебе.
Александр Николаевич растерялся и не знал, как лучше поступить.
— Бери, — проговорил ямщик, — не то обиду причинишь человеку…
Радищев принял подарок Батурки как дорогой дар простого человека, стоящего перед ним в меховой одежде с обнажённой головой. Он был растроган и рад, что оказался полезен семье тунгуса.
Под вечер лошади поднялись на крутую гору. Перевалив её, путники увидели внизу Илимск. Предзакатное солнце золотило кресты церквей, горело на их куполах, заливало крыши домов этого заштатного города. Наконец-то длинный путь завершался. Прошло пятнадцать месяцев, как он оставил Санкт-Петербург.
Они были равны десятилетию. Радищев за эти пятнадцать месяцев жизни в Сибири узнал так много нового и интересного о родной земле, простирающей свои владения до американских берегов и китайской границы. Как велика, обильна богатствами его Россия! Сколько хороших людей, горячо приверженных своему делу, занимающихся тем, чтобы возвеличить славу отечества, встретил он за это время!
Эти истинные сыны отечества жили и работали в Казани, Тобольске, Томске, Иркутске, Кадьяке. Они честно трудились в деревнях, сёлах, посёлках, через которые лежал его путь от Санкт-Петербурга до Илимска.
Это был его великий русский народ, рождённый для славы и смелых подвигов. И Радищев гордился тем, что был сыном этого народа, верил в него и возлагал на него большие надежды.
Он вновь перебрал в памяти встречи и разговоры с Панкратием Сумароковым и Михаилом Пушкиным, с тобольским губернатором Алябьевым и архивариусом Резановым, наконец, в Иркутске, с Колумбом российским — мореходцем Шелеховым. И самой яркой, самой сильной из них была последняя встреча и разговор с Григорием Ивановичем. Он знал, что не раз ещё вспомнит этих людей в своём илимском уединении, оставивших каждый свой след в его душе.
Лошади под гору бежали быстрее. И чем ближе становился Илимск, тем сильнее сжималось сердце Радищева при виде сторожевых башен и высоких бревенчатых стен острога. Вырваться бы из него раньше срока, взлететь вольной птицей вверх и, паря в воздухе, обозревать бы с высоты государство российское.
Но печаль сердца была для него чувством уже настолько переболевшим, что не вызвала прежнего ощущения обречённости и одиночества. Настроение Радищева было бодрым. Вокруг него были его лучшие друзья — простые люди, народ русский.
Не отдавая ещё ясного отчёта в том, как он закончит внезапно рождённое в дороге «Послание» — своё первое сибирское стихотворение, свою поэтическую программу, Радищев, приподняв голову навстречу лёгкому ветру, проговорил:
Повозки въезжали в ворота сторожевой башни.
Дорожная жизнь его, невольного путешественника, кончалась. Он не заметил, как снежный декабрь сменился сверкающим зимним солнцем январём нового 1792 года. Большие снега в декабре и крепкие морозы в январе предвещали, как примечал народ, богатые урожаи. Он мог только радоваться этому. Повозки въезжали в ворота потемневшей от времени, срубленной из круглого листвяка, сторожевой башни. За ними Радищева ожидала новая жизнь, люди, живущие в низких деревянных избах, запрятанных в сугробы, с окнами, слабо освещенными лучиной, горевшей в светце. Повозки петербургского изгнанника, покрытые куржаком, встретил безудержный лай лохматых собак и безлюдные улочки угрюмого Илимского острога.
Иркутск — Ташкент.
1939—1950 гг.
#img_27.jpeg
Конец 1-й книги.