#img_17.jpeg

1

Радищев заложил новый дом. Его строили ссыльные плотники, присланные генерал-губернатором Пилем. Они быстро вывели сруб, положили матки, настелили полы и потолки, успели до холодов накрыть крышу и приостановили строительство. Весной работы возобновились, и к лету дом из восьми комнат, построенный по плану Александра Николаевича, был готов.

В доме имелись большая спальня с нишами, чайная, просторный кабинет с библиотекой, небольшая гостиная, комнаты для прислуги и кладовые. К длинной стене, обращенной к северу, был сделан пристрой. В нём размещались баня и кухня. К новому дому слева примыкал сад и огород, а за ними оставался полупустым воеводский дом, в котором теперь останавливались проезжающие с торговыми караванами и обозами купцы и мелкие чиновники и жили солдаты Родион Щербаков и Ферапонт Лычков.

Во вновь отстроенном доме Александр Николаевич оборудовал плавильную печь, установил перегонный куб. Теперь он имел полную возможность проводить всевозможные исследования. Прежде всего он занялся определением содержания илимских железных, медных и серебряных руд, а затем другими химическими опытами: гнал спирт, купоросное масло, выделывал духи из илимских цветов, не уступающие покупным французским или завезённым с кяхтинского торга — японским и даже китайским духам.

Словом, химия стала его любимым занятием. Радищев провёл в домашней лаборатории многие опыты, которые не только помогли ему раскрыть что-то новое, неизвестное ему, но самое главное — укрепили его взгляды и выводы, давно обоснованные им теоретически.

Весна принесла новые неприятности и огорчения семье Радищева. Елизавета Васильевна заметила припухание на шеях маленькой Анютки и Павлика. Катюша миновала этой болезни. Стали пристальнее наблюдать за детьми и установили, что опухоль держалась стойко и мало-помалу на шеях обозначились зобы — опухолевидное увеличение щитовидной железы.

Рубановская была в отчаянии. Беспомощно чувствовал себя перед страшной болезнью Александр Николаевич. Настасья тайком от Радищева наговаривала на угольках, кропила детей водой с четверговой солью, но ничего не помогало. Зобы росли. Елизавета Васильевна помрачнела, похудела и по ночам много плакала. Но слёзы не помогали. Тогда она начала неистово молиться, возлагая надежды на чёрный лик иконы в своей спальне, бегала вместе с Настасьей в церковь, ставила свечи то перед спасом, то перед богоматерью, но в конце концов убедилась, что и это не помогало. Рубановская спрашивала себя, за что свалились на неё все эти мучения, все испытания её духовных и физических сил, за какие земные грехи на неё ниспосланы небом эти кары?

В Иркутск, немедля, был послан человек с письмом от Елизаветы Васильевны к губернаторше Пиль с просьбой помочь и дать совет, как лечить детей. Пиль отозвалась на мольбы Рубановской и прислала полную коробку лекарств с наставлениями и советами мудрейших лекарей Иркутска. Стали давать эти лекарства детям. Елизавета Васильевна, измученная, тревожно ощупывала каждое утро шеи Анютки и Павлика, находила, что зобы становились меньше, но Александр Николаевич, наблюдая за детьми, устанавливал: болезнь попрежнему прогрессировала.

Ему ещё раньше, чем появились зобы у детей, было известно из рассказов местных жителей, что на Лене существовали очаги этой тяжёлой болезни. И если болезнь не производила таких опустошений, как оспа и корь или как горячка, то разрастающиеся зобы уродовали внешность человека, постепенно душили его, а затем наступал и час смерти. Сознавать это, глядя на родных детей, было равно мучительной казни. Почему они должны нести тяжесть осуждения их отца и страдать вместе с ним в изгнании?

Александр Николаевич не мог смириться с положением и ничего не предпринимать. Он стал изучать причины появления зобов, искать наиболее эффективное лечение этой болезни. Прежде всего он установил, что больше всего больных с зобами встречается по реке Куть. В крайнем селении на этой реке — Култуке или, как народ называет, в Михеевском, почти все жители были с зобами. На Илиме зобастых было меньше.

«Не вода ли тому причина?» — задумывался Александр Николаевич и, чтобы дать ответ о первоисточнике болезни, срочно выехал в Михеевское. Там он услышал страшные рассказы о другой болезни — горячке. Будто валит она народ на Лене, не щадит ни малых, ни старых.

— За грехи бог наказывает, — рассуждал по-своему ямщик, вёзший Радищева, — в церковь не ходют, не причащаются…

— Бог тут ни при чём, причина таится среди нас, на земле она, — захваченный своими мыслями, отвечал Александр Николаевич ямщику. — Причина в том, что нас окружает, что человек ещё не в совершенстве знает, перед чем пока бессилен. Причину ту надо быстрей найти, и болезнь станет излечимой…

— Лечи не лечи, вода в Михеевском такая. Уходить с того места надо, — сказал ямщик, — а нашего брата — мужика с места не сразу сдвинешь, прилип к нему, как смола, и держится…

— Вода! — с радостью повторил Радищев. — Вода! Я так и думал…

И Александр Николаевич тщательно исследовал питьевые источники. Он долго искал ответа на свой вопрос. Однажды, после продолжительных анализов, выпариваний, взвешиваний, химического определения различных солей в воде, он пришёл к твёрдому выводу, что болезнь появляется там, где в питьевой воде недостаёт иода, где источники воды берут своё начало в ранних геологических формациях известняка, что зобы — результат избытка вводимых в организм солей кальция.

Он сам не сознавал тогда, как значимы были его выводы о первопричине появления зобов, сделанные долгими бессонными ночами. Для него важно было в тот момент приостановить увеличение опухоли на шеях детей, и он этого добился. Радищев был рад, что разгадал тайну болезни, приподнял завесу, скрывающую причину её появления.

Но, разгадав удачно одно, Александр Николаевич глубже задумался над другим. В соседней деревушке Ирейке сын зверолова Лукича заболел оспой, завезённой, якобы, с Ангары, где она свирепствовала. Окрылённый своей удачей с лечением зобов, Радищев поставил цель — проникнуть в тайны и этой болезни, найти способы, предупреждающие её. «Не лечить, а предупреждать. Предупреждать, — размышлял он, — значит, необходимо заставить переболеть человека оспой в лёгкой, безвредной форме». Мысль эта появилась у него неожиданно и показалась ему настолько простой, что он удивился, как она не приходила ему в голову раньше. Но сама по себе простая мысль оказалась очень сложной, как только Александр Николаевич стал искать ей такое же простое решение.

Елизавета Васильевна застала его в кабинете, сидящим в кресле и поглощённым своими думами. Она, было, совсем отчаялась и потеряла всякую надежду излечить детей, теперь воспряла духом. На её измученном лице появилась улыбка, заиграл жизнерадостный румянец.

— Александр, я не верила ни во что, — откровенно призналась она. — Сколько слёз я пролила, пряча их от тебя…

— И всё напрасно, — сказал он, хотя и сам в первые дни чувствовал своё бессилие. — Я ведь тоже не в достаточной мере был уверен и не мог не думать о болезни детей, не чувствовать огорчения и не замечать твоих мучений…

— Ах, Александр, теперь я скажу, не таясь, чего мы только не делали с Настасьей, — и заглянула в его большие, смелые глаза, чтобы узнать, не осудит ли он её за исповедь, и продолжала, смеясь: — Настасья наговаривала на угольки, кропила водой с четверговой солью, свечи ставили перед иконами в церкви…

— И всё напрасно, — добродушно сказал Александр Николаевич.

— Напрасно, — согласилась Рубановская.

— Не верила ни во что? — переспросил он.

— Не верила, — сказала она с прежней откровенностью.

— А сие совсем уж напрасно, — и задумчиво продолжал: — В разум человеческий всегда верить нужно. Разум — колесо, которое крутит всё в мироздании и подчиняет себе. Сегодня не разгадано что-то, а завтра уже будет узнано. Человек вооружил своё зрение открытиями Левенгука и Гершеля и сразу представления его о мире расширились до беспредельности. С одного конца он досягает туда, куда прежде лишь мыслию достигать мог, с другого почти превышает самое воображение. Устремлять мысль свою, воспарять воображение, не в том ли истинное наслаждение человека? Первопричина появления зобов разгадана, а сколько ещё тайн окружает нас, гнездится в нас самих, с которых надо сбросить покрывало загадочности и неизвестности?

Александр Николаевич мельком взглянул на Рубановскую и продолжал с той же энергией.

— Лизанька, теперь мне хочется постичь ещё одно — найти самое что ни на есть простое лечение крайне тяжёлой болезни — оспы… Исцелять человека многодневными попечениями, открывая ланцетом каждую оспину и снимая намоченной в парном молоке губкой гноевидную жидкость, можно у одного больного, у двух, у десятерых. А оспа свирепствует нещадно. Она захватывает целые селения, округи, попробуй тут справиться с нею один лекарь. И думы мои сейчас о том, как легче лечить от оспы, как предупредить человека от нелёгкой болезни и её тяжёлого лечения…

Александр Николаевич смолк. Он опять посмотрел на свою подругу ясными глазами и спросил:

— Поверишь ли в такую возможность?

— Поверю, — не колеблясь ответила Рубановская.

Радищев поцеловал её.

— Лизанька, ты подкрепляешь мои силы и уверенность.

2

Прошло ещё одно илимское лето — жаркое и душное. Подкралась осень — солнечная, затянувшая тайгу серебристой паутиной, принёсшая на землю тихий золотистый листопад. Елизавета Васильевна ходила отяжелевшей, стан её снова округлился. Александр Николаевич наказал всем внимательно смотреть за ней и сам всячески оберегал её от возможных волнений и беспокойств.

В эти осенние дни Рубановская получила большую посылку от Глафиры Ивановны Ржевской и письмо, полное откровенных излияний подруги. Прежде чем прочитать его, Елизавета Васильевна, не утерпев, разобрала посылку, состоящую из детских кружев, чепчиков, лент, платьиц, ботиночек, игрушек для Анютки и приданного для будущего ребёнка. И весь этот набор детских вещей умилил Рубановскую, преисполненную искренней благодарностью к подруге.

С таким же трепетным волнением Елизавета Васильевна принялась читать письмо Глафиры Ивановны, описывающей, как она провела петербургское лето, что на её взгляд случилось примечательного в столице. Это были интересные, но малозначительные мелочи светского времяпровождения — прогулки, выезд на дачу, устройство празднеств в Петергофе. И всё это, близкое и знакомое Рубановской, теперь не трогало, не вызывало сильных волнений, как бывало раньше. Она вспомнила, как, получив такое же письмо от Глафиры Ивановны в первый год жизни в Илимске, невольно перенеслась сразу же в Санкт-Петербург и её охватило какое-то щемящее чувство сожаления: ей было больно и жалко утраченных связей и знакомств, всей беззаботной, светской жизни. Сейчас заманчивое описание этой же самой столичной жизни казалось ей совсем чужим, словно заимствованным из другого ей мира, мира чужого, отвергнувшего имя дорогого и любимого Елизаветой Васильевной человека. Рубановской теперь был ближе и доступнее тот мир, который окружал их в Илимске.

Ржевская, между прочим, сообщала как бы вскользь о том, что Александр Романович Воронцов живёт в своём родовом имении и о графе упорно распространяются слухи, что он оставляет свою службу совсем, уходит в отставку, якобы, по причине каких-то интриг, разыгравшихся при дворе и очернивших его доброе имя и вызвавших немилость императрицы к президенту коммерц-коллегии.

Эти строчки письма встревожили Рубановскую. За ними она как бы почувствовала те огорчения, какие могла принести им в их положении отставка столь важного государственного сановника — единственного их защитника. Елизавета Васильевна всё это живо представила себе и расстроилась.

И в самом деле, генерал-прокурор сената Самойлов, стремившийся свести свои давние счёты с графом Воронцовым, использовал всякий случай, чтобы создать к нему нетерпимые отношения при дворе. Сама императрица, не любившая президента коммерц-коллегии и не скрывавшая своей неприязни к нему перед другими сановниками, как бы подстрекала к подобным действиям генерал-прокурора сената. В руках Самойлова скопилось порядочно фактов, указывающих на то, что покровительство государственному преступнику со стороны графа Воронцова являлось как бы негласным протестом против суровой расправы императрицы с писателем-дворянином.

Если в год издания книги Радищева и последовавшего за этим ареста не удалось доказать, что граф Воронцов был как-то причастен к её написанию и появлению, то теперь, когда Александр Романович являлся покровителем илимского ссыльного, не скрывая своего сочувствия к опальному писателю, открыто помогая ему, он словно бросал дерзкий вызов и двору и самой императрице. Самойлову было известно влияние на губернаторов Сибири, которое оказывал Воронцов, смягчая тем самым участь государственного преступника. Для него не представляло большого труда плести интриги вокруг имени президента коммерц-коллегии.

Александр Романович знал об этих интригах Самойлова и своих врагов, но не пытался ни что-либо опровергнуть из того, что говорили о нём, ни тем более оправдываться в своих поступках и действиях. И хотя его деятельной натуре было тяжело оставлять государственную службу, продолжавшуюся свыше тридцати лет, уходить от шума двора в деревенское затишье, Воронцов должен был это сделать. С каждым годом он всё больше и больше чувствовал свои натянутые отношения с Екатериной, он всё яснее и яснее видел неудобства для государства её политики, не мог разделять её, считая, что управлять страной нужно уже по-иному, чтобы избежать возможных конфликтов и столкновений с народом, зная, что́ отечество пережило в пугачёвскую войну и переживала Франция в 1793 году.

Граф Воронцов сначала под предлогом своего нездоровья и необходимой перемены воздуха испросил увольнения на год. Отпуск был дан. Но год ещё не кончился, как Александр Романович просил и получил полную отставку.

Екатерина не возражала против отставки графа. Своей просьбой Воронцов помогал ей осуществить давнишнее её желание — отстранить от себя и от двора человека, которого она побаивалась: слишком уж разветвлены и влиятельны были его связи в разных сферах государственной деятельности не только в России, но и за её рубежами.

Более удобного момента нельзя было и ожидать. Императрица конфиденциально, доверительно в одном из своих писем с откровенностью сообщала:

«Не спорю, что он талант имеет; всегда знала, а теперь наивяще ведаю, что его таланты не суть для службы моей и что он мне не слуга. Сердце принудить нельзя, права я не имею принудить быть усердным ко мне; заставить же и меня нельзя почесть усердным ко мне, кто не есть. Разведены и развязаны на век будем, чёрт его побери».

Всех этих обстоятельств не могла знать и не знала Глафира Ивановна Ржевская, когда сообщала Елизавете Васильевне об отставке графа Воронцова, но Рубановская правильно угадала сердцем, что отставка Александра Романовича внесёт в их жизнь новые, непредвиденные осложнения.

Рубановская не замедлила поделиться своими опасениями с Александром Николаевичем. Он, как казалось ей, принял эту весть спокойно и только сказал:

— Лизанька, сего и следовало ожидать. Слишком опасный я человек в глазах императрицы, чтобы она оставила меня в покое даже здесь и ничего не предприняла бы против тех, кто сочувствует моему делу или благожелательно расположен ко мне в несчастии моём, как граф Александр Романович…

Но спокойствие Радищева было только внешним. Внутренне он разделял опасения своей жены, но в теперешнем её положении Александр Николаевич не мог прямо сказать Елизавете Васильевне об этом. Теперь он знал, почему среди получаемых в последнее время писем от друзей и знакомых ничего не было от Воронцова, почему вдруг непонятно прекратилась пересылка графом гамбургских газет и вот уже долгое время он находится в неведении, какие события потрясают мир, что происходит сейчас во Франции.

И, чтобы развеять всякие опасения Рубановской и окончательно успокоить её, Александр Николаевич сказал ей голосом, внушающим полное доверие и надежду:

— Не будем, Лизанька, думать о плохом и ничего плохого не случится с нами после отставки Александра Романовича…

— Дай-то бог, — согласилась она и, рассматривая пробирки на столе, микроскоп и какие-то бегло сделанные заметки на листках, лежащих на столе, спросила:

— Не удалось ещё отыскать тебе твою оспенную жидкость?

Александр Николаевич вместо ответа отрицательно покачал головой.

— Я уж думала, нашёл…

— Найду.

Елизавета Васильевна оживлённо стала рассказывать ему о посылке Глафиры Ивановны и перечислила всё, что та прислала для Анютки, а так же приданое для будущего ребёнка.

Александр Николаевич глубже заглянул в её наполненные материнским счастьем глаза, погладил её волосы, поправил спадающую на лоб прядь и сказал:

— И у тебя появились серебристые струйки, милая…

— Не хочу отставать от тебя, — ответила, смеясь, Елизавета Васильевна.

— В сём можно было бы и не спешить… — проговорил тепло Радищев, приблизил её руки к губам и покрыл их благодарными поцелуями.

— Неоценимый друг мой, Лизанька!

— Я не заслужила такой похвалы, — смущённая его словами, сказала Рубановская.

— Со стороны, как говорят, виднее. Не спорь со мною.

Рубановская и не спорила. Успокоенная Радищевым, она медленно вышла из кабинета. Александр Николаевич, проводив её ласковым взглядом, повторил про себя: «Мой неоценимый, единственный и незаменимый друг». Он присел к микроскопу, но работа не шла на ум. Радищев вернулся к мысли об отставке графа Воронцова. Он знал, что положение его непременно ухудшится. Он скрыл от Рубановской ещё одну неприятность: из Иркутска генерал-губернатор Пиль сообщал, что подал в отставку и ждет её получения. Александр Николаевич не сказал Елизавете Васильевне и о письме отца — Николая Афанасьевича, который сообщал, что ослеп, а старшие его внуки — сыновья Радищева — предоставлены в Санкт-Петербурге сами себе.

Разве могла быть спокойна его душа после таких сообщений? Разве мог он не думать о своих старших сыновьях, не волноваться за них? Сыновья писали, что желают приехать к нему в Сибирь, но Николай Афанасьевич не разделял желания своих внуков, писал, что боится за них, за него самого, и предупреждал, как бы их приезд дурно не отозвался на его уединённой жизни изгнанника.

Александр Николаевич размышлял над тем, как ему лучше поступить: дать ли своё согласие на приезд сыновей и написать об этом отцу или отсоветовать детям приезжать в Сибирь? Он понимал, что может быть это была последняя дань, которою детская привязанность хотела заплатить отеческой нежности, и у него не хватало сил отказать сыновьям в их желании. Радищев боялся обидеть в них святое чувство сыновней привязанности.

И в то же время Александр Николаевич признавал, что прав был его отец, когда утверждал, что приезд сыновей в Илимск мог повредить не столько ему, сколько им самим. Это был трезвый и здравый совет, но Радищев не хотел ему сразу верить и принять его. «Могло ли навлечь чувство взаимной нежности отца и детей какое-либо нарекание со стороны и иметь нехорошие последствия для сыновей?»

Взвесив всё, Радищев решил, что лучше всего позаботиться об устройстве сыновей на службу там, в Санкт-Петербурге, чем уступить их желанию и разрешить им приехать к нему в Илимск. Ему было очень тяжело принять такое решение, но он принял его, как единственное и возможное, и написал об этом графу Воронцову.

О своём решении он сказал Елизавете Васильевне после того, как было уже отослано письмо, ещё не уверенный правильно ли поступил, но Рубановская поддержала его и нашла принятое им решение вполне разумным. В своём ответном письме Глафире Ивановне она, также озабоченная устройством старших племянников, просила Ржевскую вместе с графом Воронцовым проявить о них должное попечение и заботу.

3

Радищев проснулся от движения кровати, которую будто трясла невидимая рука. Он не сразу догадался, что это землетрясение — явление редкое в этих местах, удалённых от Байкальского моря. Оно началось в полночь. В доме все спали, когда почувствовались сильные подземные толчки. Разбуженный внезапно ими, Александр Николаевич подумал, что это шалит Павлик, спавший в нише у его изголовья. Он окрикнул сына, но никто не отозвался. Толчки прекратились, но затем через несколько минут вновь возобновились, но гораздо слабее. Казалось, что движение идёт с запада в направлении Илимских гор, и Радищев подумал, не исходило ли оно от горной цепи, которая тянулась вдоль Ангары.

Александр Николаевич быстро встал, затеплил свечу, накинул на плечи халат и прошёл в рабочий кабинет. Он взглянул на приборы. Барометр стоял на 27 дюймах и 3 линиях. Он не заметил в нём никакой перемены. Термометр показывал четыре градуса выше точки замерзания. Он открыл окно: погода на улице была тихая и пасмурная. Донёсся лай и вой собак, мычанье коров, ржанье лошадей. Животные, были обеспокоены неожиданными подземными толчками.

Радищев закрыл окно и посмотрел на часы, чтобы отметить время землетрясения. Его стенные часы стояли. Он тронул маятник, и они снова пошли. Александр Николаевич отметил, — сила подземных толчков была такой, что остановила стенные часы.

Позднее ему стало известно, что сотрясение земной коры чувствовалось на всём верхнем течении Илима, но не в направлении его устья. Землетрясение было отмечено и в Иркутске, центром его считали Байкальское море.

В тот же день с гор пришёл тунгус Батурка. Лицо его было искажено страхом. Он сбивчиво рассказал, как саарги — злые духи пришли ночью в чум, побили горшки, долго скрипели жердями, бренчали котлами и чайниками, дёргали шкуры, на которых они все спали. Батурка обегал другие чумы, и там злые духи тоже побывали этой ночью, побили горшки, поскрипели жердями и ушли из стойбища неизвестно куда.

Расстроенный тунгус спрашивал:

— Большой друга, скажи, что делать?

Батурка казался совсем растерянным и в самом деле не знал, что ему делать дальше, как лучше поступить, чтобы не разгневать злых духов. Люди говорили, что надо бросать чум и уходить с этого места дальше в тайгу, на Каменную Тунгуску. Разгневанные саарги теперь будут причинять им беды, пока их не задобрят.

Батурка верил в то, что говорили ему, и сообщил Александру Николаевичу: старики послали за шаманом Семи-Кангаласских родов. Тот скоро придёт и сделает в стойбище заклинание саарги. Но поможет ли шаман? Он, Батурка, решил ещё сам пойти к своему другу и послушать, что посоветует и скажет ему большой человек…

Александр Николаевич провёл Батурку в кабинет, усадил его за стол, попросил Степана приготовить им чаю и стал расспрашивать тунгуса о шамане, за которым послали старики. Батурка, прежде чем начать разговор, закурил трубку, долго соображал, как лучше рассказать о шамане Семи-Кангаласских родов, о котором он знал со слов стариков.

Степан принёс чайник, разлил в чашки густо заваренный чай и тут же присел на стул, слушая сбивчивый рассказ о тунгусском шамане.

Батурка говорил медленно и долго. Он подробно рассказал о том, что прежде чем сделаться шаманом, человек долго хворает. К нему приходят саарги, они рубят, раздирают, режут его тело на куски, пьют горячую кровь. Отрезанную голову бросают в огонь, где куются разные железные принадлежности шамана. После этого душа шамана воспитывается в гнезде, расположенном на священном дереве в девяти суках, которое растёт на границе дня и ночи и которое тунгусы называют «тууру». Так человек становится шаманом…

— Скажи-ка ты, какие страсти-напасти! — вздохнув, проговорил Степан.

Радищев спросил, каждый ли тунгус может стать шаманом? Батурка отрицательно покачал головой и продолжал рассказывать, что шаманы происходят от рода, где обязательно кто-то шаманил, и уверяя, что когда шаман шаманит, то к нему приходит дух умершего предка и говорит его устами. Вот почему шамана и боятся злые духи.

Выслушав внимательно Батурку, Радищев постарался успокоить тунгуса. Он объяснил ему, что не злые духи саарги были этой ночью в их стойбище, а произошло землетрясение, которое и он тоже слышал у себя дома. Александр Николаевич сказал, что бросать чум и уходить в тайгу на Каменную Тунгуску не надо, а шамана пригласить следует.

Радищеву вдруг пришла мысль посмотреть языческий обряд шаманства самому. Он сказал Батурке, что было бы очень хорошо, если бы шамана привезли сюда и заклинание злых духов произошло бы здесь, у ворот Илимска.

Батурка сразу просветлел и обрадовался. Тусклые глаза его заметно разгорелись.

— Ай-яй! Голова твоя сибко больсая!

Тунгус с удовольствием прищёлкнул языком, сделал несколько притоптываний ногой и, довольный Радищевым, сказал:

— Так и будет, друга!

Через день у ворот Илимска собрались все тунгусы стойбища и шаман Семи-Кангаласских родов совершил своё заклинание злых духов саарги. Прежде чем начался обряд, на небольшой площадке водрузили подобие священного дерева «тууру». Это была длинная лиственничная жердь с несколькими перекладинами, на одной из которых прикрепили белую материю, а на другой подвесили шкуру жертвенного оленя.

Вся семья Радищева присутствовала на заклинании злых духов тунгусским шаманом. Грязные, седые космы шамана закрывали стеклянно-безжизненные глаза, косо поставленные на желтовато-бледном и измождённом лице, изрезанном глубокими морщинами. Лицо старика напоминало одряхлевший гриб, высохший на корню. Беззубый рот шамана то и дело извергал неистовые дикие звуки, скорее похожие на звериный рёв, чем на человеческий голос.

На шамане была одета сшитая мешком длинная, как рубище, одежда из шкур, увешанная всевозможными предметами культа: заячьими лапами, черепами белок, рыбьими и волчьими зубами, деревянными божками, медными и жестяными побрякушками, разноцветными тряпками. Шаман дико прыгал, корчился, кричал, и всё, что было подвешено на его одеянии, гремело, бренчало, производя невообразимый шум. На голове шамана к деревянному обручу были привязаны беличьи и лисьи хвосты и, когда старик бешено крутился, они развевались, придавая и без того страшному выражению его лица совсем безумный вид.

Вокруг сидели притихшие тунгусы, слушая таинственные заклинания шамана. Они тоже покачивались в такт движениям этого сумасшедше-вихляющегося человека, что-то бормотали и вскрикивали на своем языке, произнося какие-то нечленораздельные, невнятные гортанные звуки, больше похожие на взвизгивание.

Шаман с сухим лицом, сделавшимся зеленоватым, с развевающимся головным убором из пушистых хвостов, казалось изнемогал от бешенства и был готов свалиться от усталости. Но так только казалось. Быстрым движением он оторвал привязанного к одежде божка, напоминавшего маленького большеголового человечка — урода, поставил его к священному дереву «тууру» и, посмотрев на сидящих в кругу тунгусов бессмысленными глазами, взмахнул над головой плетью и опять закрутился в своём сумасшедшем танце, выкрикивая охрипшим голосом заклинание злым духам.

Елизавета Васильевна стояла, прижавшись к Радищеву. Суеверный страх при виде беснующегося шамана охватил и её. Присутствовать на таком представлении было любопытно, но в то же время и жутко. Дикое зрелище тунгусского обряда производило сильное впечатление на Рубановскую.

Александр Николаевич тоже был захвачен этим необычным зрелищем. Шаманство, которое простой народ считал призванием дьяволов и которое обычно являлось лишь обманом ещё тёмных, невежественных народов, Радищев понимал по-своему. Он считал, что этот языческий обряд, сохранившийся у народов Севера, имел цель — затуманить глаза легковерным людям и являлся ни чем иным, как одним из разнообразных способов выразить признание высшего могущества того существа, которое вселяло в них вечный страх и держало их в повиновении.

И именно эта сторона языческого обряда тунгусов представлялась Радищеву самой страшной и опасной. Она влияла на их уклад жизни и ума, была труднопреодолимым пережитком в их сознании, признаком дикой отсталости малых народов государства Российского. И Александр Николаевич убеждался ещё больше в том, что чем быстрее будут преодолены эти вековые традиции темноты, тем скорее Россия шагнёт по пути цивилизации. Но для этого нужно народовластие, свержение самодержавия.

А шаман, охваченный новым приступом неистовства, продолжал вихрем кружиться возле священного дерева. Он с жадностью хватал воздух широко раскрытым ртом, и коричневыми скрюченными пальцами держа бубен, бил по нему медвежьей лапой.

Елизавета Васильевна не заметила, как в неудержимом кружении шаман выхватил из-за пояса нож и разрезал себе руку. Она невольно вскрикнула, но шаман, наконец, словно истощив своё бешенство, затих, присел у священного дерева и липкой кровью, показавшейся на руке, намазал большеголового деревянного божка.

Заклинание злых духов саарги было закончено. Сидевшие в кругу тунгусы приподнялись и в заключение проплясали беспорядочный танец, всё ещё находясь под магическим воздействием заклинания шамана.

Вскоре у ворот Илимска все стихло; тунгусы уехали к себе в стойбище, собравшиеся посмотреть на обряд шаманства разошлись по домам. Молча возвращалась к себе семья Радищева, подавленная зрелищем тунгусского обряда. И только после того, как сгладились первые острые впечатления, Елизавета Васильевна с Александром Николаевичем, Степан с Настасьей и Дуняшей долго беседовали о заклинании шаманом злых духов.

4

Многое, что казалось на первый взгляд лёгким и простым, на деле представлялось трудным и сложным. Александр Николаевич перечитал и пересмотрел всю имеющуюся у него литературу по интересующему его вопросу. Единственный вывод, какой он сделал из прочитанного, сводился к тому, что народные способы лечения оспы удивительно сходились с научными, и не противоречили, а дополняли друг друга.

Ещё в древние времена было подмечено, что человек, раз перенёсший оспу, предохранялся от вторичного заболевания во время тяжёлых и опустошительных эпидемий. Уже индусы делали неглубокие разрезы на предплечьях, вводили в раны оспенную материю и тем предохраняли от болезни. Китайцы прививку оспы производили с помощью шёлковых нитей, пропитанных оспенной лимфой, которые затем проводились через кожу.

В трудах Вольно-Экономического общества также много говорилось об оспе. Эту болезнь называли «бичом народного здравия», и Общество издавало подробные наставления о прививании оспы. Всё чаще и чаще мелькали сообщения и о том, что прививка натуральной человеческой оспы лицу, переболевшему раньше коровьей оспой, не вызывает у него заболеваний. Об этом Радищев слышал рассказы раньше: сам народ своими всевозможными способами занимался оспопрививанием. Народ давно наталкивал врачей и учёных присмотреться к его способам оспопрививания, взять из него самое разумное и мудрое, обосновать и обобщить научно и вернуть в награду народу же, как справедливо им заслуженное. И мысли Александра Николаевича всё больше и больше сосредоточивались именно в этом направлении.

«Да, да, прививка должна производиться оспенной жидкостью, но что могло бы послужить ею? — рассуждал он. — Какая питательная среда могла бы поддержать существование невидимых телец оспы, содержащихся в оспенных гнойничках, струпах человеческой и коровьей оспы? Как получить такую оспенную жидкость, сохранить в ней свойства тельца, как размножить их, чтобы пользоваться подобным надёжным средством во всякое время и независимо от условий?»

Дело казалось за небольшим — подобрать умело ключ и открыть дверь, ведущую к тайне, ещё не разгаданной человеком.

«Нет, ничто не может устоять перед напором человеческого разума», — настойчиво внушал себе Александр Николаевич и размышлял вечерами, размышлял длинными ночами, стремясь найти разгадку тайны, поглотившей всё его внимание.

— Найти ключ — значит закрыть вход в могилу, в которую преждевременно смерть уносит тысячи жизней. Страшную, зловредную болезнь надо сделать подвластной эскулапам».

Елизавета Васильевна, часто заглядывавшая в кабинет Радищева, заставала его в глубоком раздумье. Она знала, какие мысли тревожили и беспокоили его в эти бессонные ночи. Ей хотелось быть чем-то полезной ему, но чем, она не представляла.

Александр Николаевич, отвлекаясь от упорных поисков ответа на заинтересовавший его вопрос, говорил Елизавете Васильевне:

— Неужели всегда нужны века, чтобы научить человека быть мудрым…

— Ты похудел, Александр, — вглядываясь в него, говорила Рубановская, — твои глаза стали ещё больше, ещё привлекательнее…

Он смеялся.

— Глаза, как глаза, а устал я изрядно. Скоро Степанушка возвратится из бурятских улусов… Что-то он привезёт? — задумчиво произносил Радищев. — Разгадка тайны, Лизанька, в том, что лицу, переболевшему коровьей оспой, не страшна человеческая натуральная оспа…

— Почему?

— Ещё не ведаю, но подобное чудодейственное свойство и должна содержать оспенная жидкость. Но как найти сей бальзам, сохраняющий необходимое качество всегда?

— А ты немножечко отвлекись, Александр, от своей мысли, как бы забудь её на время, а потом со свежими силами и возьми её в полон, — добродушно улыбаясь, сказала Рубановская, — может быть и быстрее отгадку найдёшь…

— И то верно, — соглашался Александр Николаевич.

…Степан возвратился из бурятских улусов с важными и интересными наблюдениями. Он привёз бережно охраняемый материал коровьей оспы, с трудом им найденный у скотоводов-мунгалов. Не раздумывая, уверенный в успехе начатого дела, Александр Николаевич смело привил её Павлику, сынишке купца Прейна и подканцеляристу Аверке. Он внимательно следил за тем, как протекала в ослабленной форме болезнь у трёх разных по возрасту подростков.

Степан, сомневавшийся в пользе прививки коровьей оспы, видя, что болезнь переносится легко и человеческий организм, словно сопротивляясь и борясь тайно с оспой, облегчает течение болезни, окончательно убедился в правоте Александра Николаевича. Он глубоко поверил в успех начатого дела.

Радищев, тщательно изучив всё, что вычитал в книгах, и как бы проверив на опыте ещё раз уже известное в науке, нисколько не сомневался в успешном исходе. Он знал, что то, что делал, собирался сделать, было уже не раз проверено и испытано самим народом. Для Александра Николаевича ничего не могло быть убедительнее народного опыта и практики.

Прошел месяц. Павлик, сын Прейна и Аверка были вполне здоровы, веселы и бодры. Там, где была им привита коровья оспа, остались только следы — свежекрасноватые рябины, похожие на листики брусники.

Неподдельная радость охватила Степана.

— Александра Николаич, ведь получилось…

— Хорошо, душа моя, хорошо, но сие только половина сделанного… Теперь ты поедешь на Ирейку в зимовье Лукича и у сына его Фомы, болеющего натуральной оспой, возьмёшь оспенный материал.

Зимовье зверолова Лукича было в 21 версте от Илимска. Уехавший под вечер Степан на завтра к утру возвратился и привёз то, что нужно было Радищеву. Александр Николаевич, как кудесник, неразлучный со своим микроскопом, провёл тщательные анализы. Снова в кабинет Радищева были вызваны Аверка и сын Прейна. Аверка, сгорая от любопытства, что же в конце концов получится из всего, спросил:

— Александра Николаич, болячка опять шибко зудиться будет?

— Теперь не будет, Аверкий, — успокоил Радищев.

— А то зудилось здорово-о, так бы и содрал коросту…

Когда все было готово для прививки человеческой оспы ребятам, Александр Николаевич обратился к Степану:

— Глядел прошлый раз, как я прививал?

— Глядел.

— Ну, Степанушка, делай сейчас, а я посмотрю…

— Боязно что-то мне, смогу ли?

— На то ты и помощник у меня, — строже сказал Радищев, — чтобы уметь делать всё, что я делаю…

— Може чего недоглядел. И на старуху бывает проруха…

— Запомни, душа, рецепт ко всякому успеху один — твёрдая вера в себя…

Ребятам привили натуральную оспу. Прошёл день, два, три. Прошла неделя. Больше всех беспокоился Степан. Он поочерёдно ходил, то к купецкому сынишке, то к Аверке.

— Не зудится, — отвечал подканцелярист на тревожные расспросы Степана.

— Ну, что? — допытывался Александр Николаевич у своего помощника, посматривая на него хитровато-добродушными глазами.

— Неудача, — сокрушался Степанушка. — Ничего нет…

— Ничего и не должно быть.

Степан смотрел удивлённо, ничего не понимая.

— Да, да, — подтверждал Радищев. — Спасибо тебе, Степан, за помощь…

И не в силах сдержать огромную радость, Александр Николаевич позвал Рубановскую. Кому он мор рассказать о своём чувстве, кто другой, как не она, могла пенять всё, что творилось у него на душе.

— Лизанька! Ключ найден, — торжественно и победно произнёс он, — замок от тайной двери открыт! Ещё одно благое дело завершилось победой всесильного человеческого разума…

Радищев, обняв Елизавету Васильевну, убежденно продолжал:

— Практика и опыт народный были лучшими моими наставниками в сём трудном деле… Недаром говорят: не презирай народной мудрости, как хорошего замечания соседа, а воспользуйся им. Народная мудрость и хороший совет — золота стоят… Что золото? Успех приносят! Победу! Победу света над тьмой…

И, заметив на щеках Степана слёзы, сказал:

— Ступай, душа, отдохни. Ты и в сём деле оказал мне неоценимую услугу…

5

Наступила снежная зима. Зачастили метели и пороши. Безмолвная тайга была окутана словно лебяжьим пухом. На улице и за околицей Илимска сияли бархатные сугробы, когда с неба падали редкие лучи солнца. Чаще горизонт был затянут белёсой мглой, в которой невозможно отличить небо от земли. Звероловы-промысловики ушли белковать в тайгу, и на время охоты притихла совсем жизнь заштатного острожного города.

В доме Радищева шла своя обычная жизнь. Александр Николаевич не отлучался никуда. Он много занимался с детьми, проводил долгие часы в кабинете то за какими-нибудь опытами, то продолжал писать последнюю книгу своего трактата «О человеке, о его смертности и бессмертии». Когда он уставал писать, то перечитывал любимые книги, заставляющие размышлять его над явлениями в природе и обществе.

В ночной тиши кабинета перед Радищевым не раз вставали образы смелых мыслителей. Последние дни его занимал Гельвеций, полюбившийся ему за смелый трактат «О человеке». Но философ возлагал надежду на приход великого законодателя-благодетеля, и Александр Николаевич не понимал, как прозорливый Гельвеций не видел, что какие бы просвещённые, справедливейшие, добродетельные монархи ни сидели на престоле, они не исцелят своей мудростью человеческих бедствий.

Дидро разделял веру Гельвеция. Он подогревал в нём надежду, что когда-нибудь всё же придёт этот мудрейший, справедливейший, просвещённый и сильный правитель на землю, и человечество будет навсегда избавлено от язвы своих мучений и бедствий.

И Радищев не прощал ни Гельвецию, ни старому Дидро этого самообмана, опасного для других. Он осуждал их за слепоту, негодовал. Вместо того, чтобы объяснить подлинные причины бедствий, рассказать, что монархи никогда не принесут избавления народу, умные, глубокие мыслители направляли весь свой гений, всю свою силу доказательств на обратное.

— Вот так заблуждаются даже великие люди, — говорил Радищев Елизавете Васильевне, с которой в ожидании её родов всё чаще бывал вместе.

Елизавета Васильевна сидела возле него в кресле с накинутой на плечи пуховой шалью и занималась рукоделием. Она вдумчиво слушала рассуждения Александра Николаевича и будто отдыхала, упоённая тем, как он спорил, доказывал и зачастую тут же опровергал свои доводы и мысли. Рубановская улавливала, что спор Радищева с самим собой в её присутствии, как бы происходящий при свидетеле, не только доставлял ему удовольствие, но, самое главное, помогал обнаружить и найти истину.

Елизавета Васильевна только изредка вставляла свои замечания. Он не оставлял их без внимания, улыбался ей, сдвигал удивлённо брови, щурил умные глаза, как бы остановив бег мыслей там, где их прервала своим замечанием Рубановская.

Они говорили о первозданной природе, о человеке и его познаниях, о созерцании и ощущениях, о чувствовании и разумности. Это был разговор прежде всего о том, что окружающий их мир материален и доступен человеческому разуму, что материал — его «телесность» пребывает в вечном движении, так как и они с каждым днём изменяются, всё больше стареют и ум их, накапливая знания, обогащается.

— Разве первые познания не появились от первых чувствований? — спрашивал Александр Николаевич и сам же отвечал. — В нашем уме всё, что есть в чувствах… Я срываю цветок, изучаю, чем и как он жил. Моим глазам открывается таинство природы, постигнутое бессмертным Линнеем, — я знаю, как зарождается в цветке новая жизнь. Познание закона природы позволяет мне глубже заглянуть в жизнь индивидуума человеческого общества, узнать первопричину всего…

— Цветок и индивидуум человеческого общества — несоизмеримые понятия, — замечала Рубановская.

— Я не говорю, что человек есть растение: в обоих находятся великие сходства, но и разность между ними неизмерима, а развиваются они и подчинены одному закону природы, ибо в основе их лежит одна и та же материя… Простейшее и совершеннейшее живое сложение. Человек больше всего схож с животными. Он венец природы и отличествует от животных тем, что одарён разумом, речью, расширяющей его мысленные силы, и рождён, Лизанька, рождён для общежития…

Александр Николаевич окинул взглядом кабинет, заставленный полками с колбами, пробирками, гербариями, минералогическими коллекциями. Здесь он стремился познать начало начал, вскрыть первопричину строения материи, найти законы, по которым развивается человеческое общество. И, как бы пытаясь обобщить свои мысли, он продолжал:

— Человек подчиняет власти своей звук, свет, гром, молнию, лучи солнечные. Он двигает необъятные тяжести, досягает бесконечные пределы вселенной, постигает будущее! А для чего делает? Чтобы не только познать мир, его окружающий, но и заставить силы природы служить своим интересам, быть властелином над ней…

И Александр Николаевич излагает Рубановской закономерность и последовательность, с какой развивается окружающий их мир.

Сальная свеча оплывает и начинает коптить. Елизавета Васильевна снимает нагоревший фитиль щипчиками. Он замечает её движение и понимает, что увлёкся рассуждениями.

— Устала слушать меня?

— Нет, но мне кажется, я никогда не смогу рассуждать с такой ясностью и убеждённостью, с какой ты говоришь, Александр, о предметах отвлечённых и философических…

— Их любить надо всей душой.

— Я люблю, а рассуждать всё же не умею, — смеясь сказала она и предложила: — Александр, может кофе подогреть тебе?

— Чайник тут, вот мы вместе и подогреем кофе…

6

Родилась ещё одна дочь, её назвали Фёклой по имени матери Радищева. Маленькое существо принесло родителям новые радости и приятные заботы, но в это время к Радищевым в дом заглянули те самые неприятности и осложнения, какие ещё недавно предвидели Радищев и Рубановская.

Пиль, уволенный от службы правящего должность генерал-губернатора, выехал из Иркутска, а его место занял Людвиг Нагель, которого совсем не знал Александр Николаевич. Новый губернатор слыл нелюдимым к замкнутым человеком, особенно после недавней смерти жены и замужней дочери. И сразу почувствовалась смена генерал-губернаторов. Оборвалась аккуратно поддерживаемая связь. В Илимск перестал приезжать курьер из Иркутска. Исчезла всякая надежда получать откуда бы то ни было известия, писать и направлять письма родным и знакомым.

Из Киренска не замедлил явиться земский исправник Дробышевский, затаивший обиду на Радищева. Он припомнил, как получил строгое предупреждение от генерал-губернатора Пиля и, не показывая обиды, вынужден был отменить своё же собственное распоряжение, запрещающее рубить сосновый и лиственничный лес на постройку изб и дворов. Теперь Дробышевский злорадствовал. Он почувствовал, что Радищев находится полностью в его власти и он волен распоряжаться ссыльным, как вздумает.

Приехав в Илимск, земский исправник с пристрастием допросил солдат о поведении ссыльного. Он проникся расположением к Родиону Щербакову, который охотно рассказал ему обо всём, что делал, когда и с кем встречался Радищев. Дробышевский, прихватив с собой солдата, направился сразу к Радищеву. Он с завистью осмотрел вновь отстроенный дом, прикинул, сколько он мог стоить и откуда у ссыльного могли быть такие деньги? Ему неожиданно пришла в голову мысль: не фальшивомонетчик ли ссыльный?

Земский исправник, никогда и ни во что не веривший, трусливый и сомневающийся, подумал, нет ли тут какого обмана. Как он не догадался раньше? Дробышевский припомнил встречи с Радищевым в земской канцелярии и во дворе воеводского дома и ещё сильнее утвердился в своей догадке.

«Отдал задарма коляску на рессорах. При безденежьи так не разбрасываются. Слишком щедр оказался на подарок. Сукин сын, задарить хотел исправника коляской. Ах, прощалыга-поселенец, какой подвох устроил?»

У земского исправника защемило сердце от досады, как у охотника, упустившего хорошую добычу. Дробышевский готов был от обиды рвать волосы, не прощая себе допущенной ошибки. Выходит, он не сумел сразу раскусить и понять этой «залётной птицы».

И вдруг Дробышевский взял под подозрение и само появление Радищева в Илимске. «За книгу в ссылку? Обман! — рассуждал он. — Обман! За взятки сослан. Все они столичные взятками живут».

С мыслями, взбудоражившими его, Дробышевский с угрюмо-строгим видом, полный злобы на поселенца, осмелившегося так хитро провести его, предстал перед Радищевым.

Земский исправник грозно прошёл по комнатам, заглядывая во все углы, и, наконец, очутился в рабочем кабинете Александра Николаевича. Ему чудилось, что вот-вот он обнаружит подтверждение своей догадки и извлечёт для себя большую выгоду.

Дробышевский придирчиво осмотрел минералогическую коллекцию, подозрительно окинул взглядом все колбочки, пробирки, особенно плавильную печь. Он несколько раз перещупал в коллекциях каждую породу, раздумывая, для чего могли бы быть собраны все эти поблёскивающие камни, отливающие серебристыми прожилками. Исправник по-своему воспринял назначение плавильной печи. «Может, серебро да медь на чеканку плавит. Ясное дело, фальшивомонетчик, а сочинителем для отвода глаз навеличивался».

— Подполье где? — бесцеремонно сев в кресло и развалившись в нём, строго спросил он.

Радищев непонимающе посмотрел на исправника, не зная, чем объяснить столь странное его поведение? Он ещё не догадывался, в чём подозревал его Дробышевский, и спокойно ответил:

— Подполье бывает на кухне…

— Осмотреть! — повелительно вскинув руку, приказал солдату Дробышевский. И хотя Родион Щербаков тоже не знал, с какой целью следовало осмотреть подполье, с готовностью бросился исполнять приказание, лишь бы только услужить исправнику.

Дробышевский довольно потёр руку об руку, предвкушая успех, несколько раз кашлянул и опять соблазнительно подумал, что может статься раскроется секрет и ему перепадёт от ссыльного приличная доля. А если он ещё вдобавок припугнет Радищева разоблачением перед высшими властями, то тогда всё богатство будет лежать у его ног.

Родион Щербаков, немного растерянный, появился в дверях.

— Ну, что? — нетерпеливо спросил Дробышевский.

— Так что ничего нет, — вытянувшись, ответил солдат.

— Как нет? Должно быть! — крикнул земский исправник, совсем забывший в своём изобличительном порыве сказать солдату, что же нужно было тому искать.

— Никак нет!

— Что искал, старая балда?

— Всё! — выпалил солдат.

— Дурак!

Радищев, не вытерпев, спросил, в чём подозревают его и что ищут в доме? Дробышевский, вскипев, привскочил в кресле.

— Не догадываешься, каналья? От меня ничего не скроешь, розыщу! Весь дом вверх тормашкой переверну, а розыщу! — исправник задыхался от злости. — Говори, куда кубышку спрятал с начеканенными деньгами?

Александр Николаевич, наконец, понял, что искал и чего хотел земский исправник, вместо ответа на его вопрос, не в силах сдержать себя, он громко рассмеялся. Настолько несуразной и дикой показалась ему вся выходка Дробышевского, что он, смотря на него, зло поблескивающего глазами, на вздувшиеся жилы на сухопарой исправниковой шее, продолжал ещё громче, ещё заразительнее смеяться. Когда первый взрыв схема прошёл, Александр Николаевич, догадываясь, какой оборот может принять для него это грубая выходка Дробышевского, спокойно сказал:

— Никогда не думал, господин исправник что вы такой шутник…

— Молчать! — взревел в бешенстве Дробышевский.

В кабинет вошла встревоженная шумом и необычным приказом исправника Рубановская, появился обеспокоенный Степан. Они ничего не могли понять из того что происходило в доме.

— Забудем сие недоразумение, господин исправник, — говорил стоявший у стены Радищев. Тон его, человека, разгадавшего нехитрую и неумную проделку земского исправника, окончательно обезоружил Дробышевского. Исправника охватила внезапная слабость, лоб его покрылся испариной. Он почувствовал внутреннее смятение перед духовно сильным человеком, находившимся в Илимске под его надзором и приглядом. Дрожать бы душе Радищева, а не исправниковой.

— Подумай, — ещё не сдаваясь, сказал Дробышевский, — ты в моей власти, что хочу, то и сделаю с тобой…

— Ах, боже мой! — воскликнула испуганно Рубановская. — Что же такое творится, Александр?

— Господин исправник ошибочно принял меня за фальшивомонетчика, — пояснил Радищев и опять громко и заразительно рассмеялся.

Дробышевский, хлопнув дверью, как ошпаренный, выскочил из кабинета Радищева. За ним обескураженный, с виновато опущенной головой вышел солдат.

— Почему ты так неосмотрительно поступил, зачем так смеялся? — не на шутку встревоженная, с укором проговорила Елизавета Васильевна.

— Смех мой был единственным оружием против исправниковой выходки, — сказал Александр Николаевич, а Степан, облегчённо вздохнув, откровенно добавил:

— Дуракам закон не писан.

…Вечером в дом Радищева вновь перешли солдаты, жившие в последнее время отдельно от него. Они получили строгий приказ: усилить надзор за государственным преступником и не позволять ему никуда отлучаться из Илимска, следить за каждым его шагом и доносить исправнику о всех подозрительных действиях.

7

Почти полгода Радищев не получал ни откуда известий и потерял всякую надежду получить их в ближайшее время. Не принесла радости и илимская весна после длительной, снежной и морозной зимы. Неведение того, что творилось в далёком от него мире, больше всего беспокоило и тяготило Александра Николаевича. Дошли слухи, что где-то под Тобольском, в дороге скончался Эрик Лаксман, но никто не знал подробностей его смерти, сильно огорчившей Радищева.

Исправниковы грубые выходки и козни, зависть и вероломство, постоянное стремление унизить его человеческое достоинство хотя и причиняли боль Радищеву, но в сравнении с тем, что приносила ему полная оторванность от большой жизни, были ничтожны.

Тяжесть на душе Александра Николаевича не могли заглушить ни весенние работы в саду и на огороде, ни редкие прогулки за околицу Илимска. Всюду за ним по пятам следовал верный исправниковый пёс — Родион Щербаков. Сначала чрезмерное усердие этого солдата занимало Радищева, потом стало надоедать ему, а под конец уже раздражало и было невыносимым, не нужным и глупым по существу. Александр Николаевич был свидетелем неоднократной ругани солдат между собой. Ферапонт Лычков, махнувший рукой на вздорное приказание Дробышевского, почти не исполнял его, часто стыдил Родиона Щербакова, называя его бесстыжим и неблагодарным человеком. Наоборот, Родион Щербаков, озлобленный на Лычкова, находил для себя какое-то удовлетворение причинять боль другому. И видя, как Радищева тяготило его присутствие, солдат стремился неотлучно быть при ссыльном, не отходя от него ни на шаг.

Подавленное настроение Александра Николаевича ещё больше усилилось, когда он дождался наконец первой почты после продолжительного перерыва. В пакете графа Воронцова, который не посмел задержать новый генерал-губернатор Нагель, было получено письмо от Николая Афанасьевича. Отец прислал ему подробные сведения о разделе его имущества. Его доля, предназначавшаяся для старших сыновей, пошла в уплату долгов, часть из которых сумела покрыть своими сбережениями Елизавета Васильевна ещё при выезде из Санкт-Петербурга. Покрыв долги Радищева, Рубановская осталась без состояния. Николай Афанасьевич, разделив оставшееся имущество, не назначил никакой суммы для уплаты долга Елизавете Васильевне, самого священного в глазах Александра Николаевича.

Радищев прекрасно понимал, что в случае его непредвиденной смерти или какого-нибудь другого несчастья с ним, Рубановская с его же детьми останется совсем без гроша, что он, будучи на положении ссыльного, ничего не сможет предпринять сейчас, чтобы обеспечить её будущее существование. Если Александр Николаевич ещё мог простить себе, что позволил ей быть с собой в сибирском изгнании, то он не мог простить себе, что за самоотверженную любовь этой замечательной женщины он заплатит ей неблагодарностью и доведёт её до нищенского положения.

Пакет от графа Воронцова привёз из Иркутска отец Аркадий. Он рассказал Радищеву о скоропостижной смерти морехода Григория Ивановича Шелехова. В эти тяжёлые и напряжённые дни, полные переживаний и размышлений, Радищев с большой болью воспринял известие о смерти Шелехова — человека, полезного отечеству и много сделавшего для процветания и укрепления отдалённых окраин России.

Всегда смерть останавливает человеческую деятельность преждевременно, в её разгаре. Смерть — вечный враг людей. Он задумывается над нею всё глубже и глубже, чтобы сказать друзьям свои мнения, понятия о смерти и бессмертии. Вот свершился ещё один случай, не стало Шелехова — человека пытливого ума и широкого делового размаха.

У каждого на челе этот рок написан со дня рождения; рано или поздно он должен свершиться. Земная жизнь отлетит и оставит человека навсегда. Что останется от него?

Умер Григорий Иванович. Не стало человека, предприимчивого и энергичного в торговых делах, но освоение далёкого края продолжается, значит, память о нём живёт, имя его становится бессмертным в его деяниях. Задумавшись, Радищев стоял у раскрытого окна и не слышал, как возле него появилась Рубановская. Он обернулся лишь после того, как она обратилась к нему. Глаза его были полны слёз, чуть взъерошенные волосы небрежно раскиданы. Он присел на подоконник.

— Что с тобой? — с беспокойством спросила Елизавета Васильевна.

— Умер Григорий Иванович, — тихо проговорил Радищев, подавленный вестью о скоропостижной и преждевременной смерти Шелехова. — Не стало полезного и нужного государству человека, достойного сына отечества… Как неумолима и беспощадна смерть, Лизанька!

Рубановская, захваченная врасплох этим известием, тяжело вздохнула. Слёзы заблестели и на её длинных ресницах.

— Мне тоже жаль Григория Ивановича, — сказала она с болью. — Я любила в нём дерзость мысли и смелость дела…

Им обоим, хорошо знавшим Шелехова, было одинаково тяжело сознавать и говорить о смерти человека, которого они высоко ценили и кипучая деятельность которого была полезной, нужной и далеко не завершённой в своих грандиозных и заманчивых планах.

Елизавета Васильевна твёрдо решила сама съездить в. Иркутск, чтобы уладить вопрос с получением и пересылкой писем, поговорить с генерал-губернатором о ненормальных отношениях к Радищеву земского исправника. В своём решении она была непреклонна, и Александр Николаевич не смог отговорить её от поездки. Радищев сознавал, что надо было положить конец грубым выходкам Дробышевского, грозившего проучить непокорного ссыльного и заставить уважать себя. И действительно, земский исправник выискивал всякий повод, чтобы причинить Радищеву зло и унизить его человеческое достоинство. Он запрещал то одно, то другое. Канцелярист Кирилл Хомутов, передавая распоряжения Александру Николаевичу, пожимал плечами.

— С ума спятил земский, — говорил он. — От него теперь ожидай всякой напасти…

Необходимо было хоть немного изменить создавшееся положение и предупредить дальнейшие выходки Дробышевского. Радищев согласился на поездку Елизаветы Васильевны. Когда установился хороший санный путь и в Иркутск ушли первые обозы с пушниной, Рубановская в сопровождении Степана тронулась в дорогу со специально заготовленными письмами в десятки адресов.

Пока отсутствовала Рубановская, Александр Николаевич не находил себе места, обеспокоенный за неё и, наконец, облегчённо вздохнул, когда она благополучно возвратилась из Иркутска. Рубановской удалось встретиться с генерал-губернатором Нагелем, испросить у него покровительства и защиты от грубых и унизительных выходок земского исправника. Нагель обещал устранить все недоразумения и создать в Илимске прежнюю спокойную жизнь. Но генерал-губернатор отказался пересылать частные письма Радищева со своими курьерами и лишь согласился доставлять в Илимск пакеты Воронцова и аккуратно направлять всю их переписку в адрес графа.

Всё же это было лучше, чем совсем не иметь никакой связи с родными и знакомыми. Рубановская отблагодарила Нагеля за любезность и написала личное письмо Александру Романовичу с горячей просьбой вмешаться и оказать им своё содействие и всесильное покровительство.

Александр Николаевич, восхищённый решительностью и настойчивостью, проявленными Рубановской в её поездку в Иркутск, не первый раз был благодарен ей за мужественную поддержку в дни его сибирского изгнания.

— Добрый друг мой, сердечный, — говорил ей Александр Николаевич.

— Могла ли я поступить по-другому? — спрашивала его Елизавета Васильевна, радостная от сознания того, что Радищев остался доволен её поездкой в Иркутск.

— Верная спутница моего несчастия…

— Я готова сделать всё, лишь бы ты, Александр, был спокоен и мог заниматься своим святым делом, — говорила она. И он верил её словам, знал, что у неё хватит сил для этого.

Их илимская жизнь стала немного спокойнее после поездки Рубановской, но прошло ещё полгода, пока наладилась почтовая связь. В Илимске опять стал бывать губернаторский курьер. Он брал у Радищева письма для пересылки их на родину.

Но внутренне Александр Николаевич был подавлен. Тоскливо и бесконечно для него шло время, тянулись недели, месяцы, сменялись времена года. В какой-то налёт серой унылости окрасилось всё в последнее время для Радищева. Он понимал, что так продолжаться долго не может, надо противостоять этому, как можно быстрее избавиться от подавленного настроения.

Радищев стремился забыться от всего в работе. Он находил утешение в занятиях; в кабинете Александр Николаевич словно забывал об окружающей его жизни, не замечал прикосновений илимской действительности, согретый нежной заботой и вниманием Рубановской.

Попрежнему ему приносило удовлетворение врачевание. Радищев особо отмечал тот день, когда в доме его появлялся кто-нибудь из илимцев и обращался за помощью.

— Батюшка, Александр Николаевич, дай мази, которая мне помогла в тот раз, — просила его женщина-соседка, и он оживлялся и светлел. Возле него появлялся Степан.

— Степанушка, — говорил он, — приготовь-ка нужную мазь, — и объяснял ему, как её надо сделать.

Иногда ему казалось, что жизнь Илимска, оторванная от всего мира, захваченного большими событиями, пронизана холодом. Тогда Радищев чувствовал себя совсем одиноким и забытым в острожном уединении. Он спрашивал себя — Россия ли этот далёкий, глухой и таёжный уголок? Но это были редкие мгновения уныния. Он видел, что рядом с ним жили и трудились русские предприимчивые люди — промысловики-звероловы, крестьяне, купцы. Одни занимались охотничьим промыслом, другие — хлебопашеством, третьи — торговлей. Нет! Это была Россия! И здесь в далёкой, холодной, редко населённой земле его окружали русские люди. Это была дальняя сторона отечества, которой принадлежало будущее, как и всей России. Он убедился сам, какие кладовые, заполненные богатством, представляли здешние земли, и он верил, что родное отечество будет богатым и мощным.

Он горько усмехался.

— Я обратного никак себе не мыслю, — говорил он в минуты раздумья, отгоняя прочь от себя унылое настроение и унылые мысли о превратности жизни в изгнании.

После этого бескрайняя тайга Илимска хотя и была молчалива и угрюма, несмотря на недавние вьюги и бураны, пронёсшиеся над её безбрежными просторами, но она уже не казалась ему столь неприветливой и пронизанной холодом, как ещё недавно. В настроении Радищева наступал перелом: он знал, что ему ещё надо жить в этом крае пять лет, пока не придёт желанный день освобождения, и он должен был сохранить в себе силы до конца сибирской ссылки.

9

Одиннадцатого декабря 1796 года в Иркутск прискакал сенатский курьер Шангин с манифестом о кончине императрицы Екатерины II и о восшествии на престол государя Павла. В тот же день начался соборный благовест, по которому все чины и именитые граждане города на Ангаре собрались в собор, чтобы выслушать чтение прокурором высочайшего манифеста и отстоять молебен о здравии Павла, сопровождавшийся пушечной пальбой. Чины и именитые граждане приняли присягу, а через два дня иркутское духовенство в том же соборе справило панихиду по усопшей государыне.

Неделю звенел колокольный звон по приходским церквам губернии, служились литургии, молебствия с присягою прихожан. В илимской церквушке отслужил службу и огласил с амвона сначала скорбную, а потом радостную весть отец Аркадий.

Радищев то и другое известие принял равнодушно, словно ничего особенного не произошло, а свершилась очередная смена царей на престоле, от которой не станет легче многострадальному народу. Казалось, в сердце должно было шевельнуться неприязненное чувство, связанное с именем императрицы, сославшей его в Илимский острог, но сердце оставалось безразлично и лишь говорило: всё, что случилось с ним не зависело только от воли императрицы; каждый из монархов, умерший или вновь вошедший на престол, поступил бы точно также с государственным преступником, посягнувшим на основу основ — самодержавие.

Александр Николаевич не ждал от нового императора Павла милости себе, а, самое главное, облегчения положения подневольного народа, стонущего под гнётом крепостнического строя и помещичье-дворянского произвола.

Елизавета Васильевна, наоборот, весть о восшествии на престол Павла встретила с нескрываемой радостью.

— Надежда улыбается нам, — сказала она и, окрылённая ею, поверила, что новый государь внемлет здравому голосу и дарует свободу Радищеву. Елизавета Васильевна, в бытность свою воспитанницей Смольного института, получившая вензель за успехи, была хорошо известна Павлу, тогда ещё великому князю.

— Я поеду в столицу, Александр, брошусь к ногам императора и вымолю, вымолю тебе прощение. Павел знает меня по институту и отзовётся на мою просьбу…

Радищев был потрясён решимостью подруги, её наивной верой в возможность прощения Павлом. И как ни похвальна и одобрительна была готовность нового проявления самоотверженности Рубановской — ехать одной в Санкт-Петербург, Александр Николаевич не мог принять её и согласиться на такую поездку Елизаветы Васильевны.

Он смотрел в её горящие надеждой глаза, на бледное исхудалое лицо, на неё, ещё не оправившуюся после рождения сына Афонюшки, которому исполнилось только три месяца, и считал безумством со своей стороны согласиться отпустить Рубановскую одну в такую дальнюю поездку, полную непредвиденных трудностей и осложнений.

— Нет, милая Лизанька, нет! — говорил он. — Разве я могу отпустить тебя в такую дорогу? Нет! Разве я могу быть спокойным за твоё здоровье и жизнь?

Но Елизавета Васильевна была неумолима. Она доказывала, что голос сердца велит ей так поступить, что лучшего момента для осуществления её намерения быть не может, что она не простит себе, если упустит этот счастливый случай.

Александр Николаевич понимал искренность всех намерений Рубановской. Он видел по её разгоревшемуся лицу, по её глазам, что она слепо верила в эту возможность и нисколько не сомневалась в результатах. Радищев, не желая обижать лучших чувств и стремлений Елизаветы Васильевны, сказал:

— Я подумаю, Лизанька, подумаю…

Ему не хотелось огорчать подругу и говорить ей о том, что он никогда не унизился бы до того, чтобы просить прощения у Павла. В чём он виноват? Почему он, убежденный в правоте своего дела, за которое сослан и которому отдал свою жизнь, должен был кривить душой а выпрашивать прощение, свою свободу? Нет, он и сейчас готов не просить свободы, а взять её с бою, в непримиримой борьбе с ненавистным ему самодержавным строем.

И что могла значить его личная свобода, когда народ её не имел, а должен был обрести её в жестокой схватке. Разве мог он поведать об этом Елизавете Васильевне и сказать ей всё, что думал? Поняла ли бы она, разделила ли бы с ним его взгляды? Он умолчал и хорошо поступил, сделав это исключительно из боязни не причинить подруге непоправимой обиды.

Через неделю после этого дня в Илимск прискакал губернаторский курьер с пакетом. Он быстро вбежал на крыльцо, стремительно ворвался в дом Радищева и, едва стряхнув снег с волчьей дохи и сняв намёрзшие сосульки с отвисших усов, торжественно провозгласил:

— Поздравляю, господин Радищев, поздравляю, — он недоговорил с чем, поздравлял хозяина дома, и вручил ему пакет, облепленный пятью сургучными печатями.

— От его превосходительства генерал-губернатора…

С нервной дрожью в руках, Александр Николаевич, не допускавший и мысли о своём помиловании, торопливо разорвав конверт, пробежал глазами бумагу. Ещё не осмыслив всего содержания, он понял, что его императорское величество, всемилостивейший государь Павел повелел освободить Александра Радищева из Илимска и дозволил ему жить под надзором в своих деревнях.

Слёзы невольно навернулись на глаза. И он прежде всего подумал о том, что теперь отпала необходимость в поездке Елизаветы Васильевны в Санкт-Петербург. Он, оберегавший её здоровье, её хрупкий, ослабленный организм, безгранично обрадовался прежде всего этому.

Потом до сознания Радищева дошёл смысл самого помилования императором, и Александр Николаевич, несмотря на присутствие курьера, стоящего перед ним, на губернаторское извещение о рескрипте императора Павла, усомнился в возможности своего помилования.

Радищев лишь много позднее, когда возвратился из ссылки в своё подмосковное имение Немцево, понял истинную цену императорского помилования и свою мнимую свободу.

Но сейчас, чувство радости, охватившее его при виде губернаторской бумаги, которую он держал в руке, взяло перевес: он поверил в своё освобождение. Не в силах справиться с нахлынувшей на него неудержимой и бурной радостью он поспешил сообщить об этом Рубановской.

— Лизанька! Лиза! — взволнованно позвал он подругу и нетерпеливо устремился ей навстречу.

Лизанька! Лиза! — взволнованно позвал он подругу.

Большие глаза Радищева застилали счастливые слёзы. Он хотел сказать ей о содержании полученной бумаги, которую всё ещё держал в руках, когда появилась Рубановская, но молча горячо обнял и стал целовать её. В душе его вдруг всколыхнулись самые нежные, самые лучшие чувства и невольно прорвались наружу. Вместо простых слов, Александр Николаевич произнёс экспромт:

«Час преблаженный, День вожделенный! Мы оставляем, Мы покидаем Илимские горы, Берлоги, норы!

Александр Николаевич не дал опомниться Елизавете Васильевне и, забыв совсем о губернаторском курьере, крикнул:

— Все, все сюда! Пришла бумага о помиловании, — и увлёк подругу в свой рабочий кабинет, куда уже направлялись и слуги Радищева с радостными слезами на глазах.

10

Радищев выехал в Иркутск, чтобы оформить необходимые документы в канцелярии генерал-губернатора. По высочайшему рескрипту Павла он должен был жить в одной из своих деревень по выбору. Александр Николаевич, не задумываясь, сделал выбор на Немцове, доставшейся ему от отца деревне, находившейся в ста верстах от Москвы. Генерал-губернатор Нагель так и оформил надлежащие бумаги.

Все эти формальности не задержали Александра Николаевича. Он попросил у Нагеля разрешения об отпуске солдата Ферапонта Лычкова, двадцатипятилетний срок службы которого кончился в текущем году. Лычкову было разрешено сопровождать Радищева в пути, но в отпуске отказано.

Заполучив нужные документы в канцелярии генерал-губернатора, Александр Николаевич закупил два крепких и вместительных возка, чтобы, возвратясь в Илимск, не задерживаясь, тут же пуститься в дальнюю дорогу. Он боялся, что наступившая внезапно оттепель задержит его отъезд из Иркутска.

Когда официальные посещения окончились и все формальности были в точности соблюдены, генерал-губернатор Нагель осыпал помилованного всевозможными милостями и услугами. Но Радищева тяготило это чрезмерное внимание так же, как и неприятно было то безразличие и равнодушие, какое совсем недавно проявил к нему генерал-губернатор, как и грубые и унизительные выходки киренского земского исправника.

Радищев постарался вежливо отделаться от любезностей генерал-губернатора и, сославшись на то, что у него есть ещё дела, связанные с отъездом, оставил кабинет Нагеля. Ему хотелось побыть одному. Он был опьянён радостью, тем более сильной, что она являлась совсем нежданной. Всего неделю назад Александр Николаевич был ещё на положении илимского невольника, сейчас же, помилованный, он чувствовал, какой необъятный простор желанной свободы открывался перед ним. Не верилось, что он, так внезапно вырванный из объятий своих родных в 1790 году, изолированный всё это время от друзей и товарищей, лишённый бурной государственной деятельности в Санкт-Петербурге, сейчас вновь возвращается в свои места, где родился и вырос, о которых часто думал в глухой тиши илимского уединения.

Взволнованный и глубоко потрясённый этими мыслями, он был преисполнен лучшими и светлыми надеждами. Покой совсем оставил Александра Николаевича. У него рождались самые радужные планы. Если бы он знал, отчётливо представлял себе, что помилование его и свобода только обманчивое виденье, красивый и благородный жест, сделанный Павлом наперекор своей матери Екатерине II, перед дворянской фрондой, он спокойнее отнёсся бы ко всему и возможно поступил бы по-другому.

Закончив все дела с отъездом, Радищев не забыл о своём покровителе-друге графе Воронцове, которому был много обязан и благодетельная рука которого все эти годы заботливо оберегала его. Он счёл своим долгом отослать письмо Александру Романовичу и написал его, коротенькое и проникновенное, почти одним дыханием.

«…Я возвращаюсь в Россию, чтобы жить в своём поместье. Я не знаю, кому я сим обязан. Но я хочу относить всё хорошее, что случается со мной, к тому, кто делал мне добро постоянно в течение большой части моей жизни. Возвращаясь домой, я надеюсь иметь возможность припасть к Вашим стопам и прижать Вас к моему сердцу.

Ах, найдите мне слова, которые могли бы выразить всё, что я чувствую в сие мгновение, и Вы поймёте всю глубину моей благодарности. Я ожидаю сие мгновение с нетерпением, которое превосходит все границы; и сие мгновение будет одним из лучших в моей жизни.

Я здесь один, а моя подруга по несчастью осталась в Илимске. Я возвращаюсь туда, чтобы сразу же выехать в Россию…»

Письмо было отправлено экстрапочтой в генерал-губернаторском пакете, разукрашенном сургучными печатями, как важный государственный документ.

Радищев решил в последний раз прогуляться по улицам Иркутска, сделать прощальные визиты своим знакомым.

С городом на Ангаре у него были связаны воспоминания о людях, которых Радищев высоко ценил и уважал, которые отдали свои жизни за любимое дело, исполняя его страстно и самоотверженно.

Александр Николаевич посетил вдов — Наталью Алексеевну Шелехову и Екатерину Ивановну Лаксман, выразил им своё соболезнование. Смерть морехода и учёного глубоко огорчила Радищева. В Шелехове и Лаксмане он видел не только услужливых для себя людей, но деятелей с ясными мыслями и упорными действиями, государственных мужей, потеря которых не проходит бесследно для отечества.

Радищев сходил в Знаменский монастырь и преклонил колено на могиле Григория Ивановича Шелехова. В короткий миг перед его глазами прошла вся отважная, предприимчивая, полезная отечеству жизнь этого разумного, смелого и твёрдого в своих делах морехода — «Колумба Российского», вспомнились до мельчайших подробностей встречи и разговоры с ним.

— Прощай, рыльский именитый гражданин, — шёпотом произнёс Александр Николаевич, и слёзы выступили на его глазах. — Спи спокойным и вечным сном первооткрыватель далёкого края, раздвинувшего границы русского государства! Деяния твои останутся бессмертны в веках, и имя твоё с уважением будут произносить всегда благодарные потомки…

Радищев смахнул слёзы рукой, надел беличью шапку и оставил Знаменский монастырь с чувством, что почтил память человека, заслужившего всеобщее признание и уважение.

Назавтра, когда ещё не рассеялся густой, непроницаемый туман с Ангары, окутавший пробуждающийся город, Радищев навсегда покинул Иркутск, торопясь возвратиться к семье в Илимск.

11

У крыльца с утра толпились илимцы, собравшиеся проводить в путь-дорогу Александра Николаевича. Лишнее и ненужное ему имущество было распродано и роздано жителям. Лаборатория осталась верному слуге — камердинеру Степану.

Сытые лошади, запряжённые в возки, стояли во дворе: всё было уложено, и ямщики ждали, когда выйдет Радищев с семьёй, чтобы трогаться и засветло добраться до селения Братска.

Александр Николаевич прощался со своими илимскими друзьями: со Степаном Дьяконовым и Настасьей, пожелавшими остаться в Сибири. Они были вольными людьми теперь, и Радищеву было приятно сознавать, что его камердинер стал лекарем. Степанушка добровольно пожелал следовать за ним в ссылку. Теперь по своей доброте и привязанности к илимцам, с которыми он сдружился за эти годы, он оставался навсегда среди них. Поступок слуги сделал бы честь любому человеку, достойному носить звание сына отечества. Радищев гордился Степаном, он не ошибся в благородстве души простого человека из народа.

— Прощай, душа, — сказал Александр Николаевич, обнимая Степана, — ты много сделал для меня и я не забуду доброты твоего сердца. Помни мой последний завет тебе, помогай, как помогал ты мне в дни горя, всем соотечественникам. Нет ничего превыше и благороднее — самоотверженно служить народу…

Радищев обнял и поцеловал Настасью — простую, хлопотливую женщину, к которой привык, как к близкому человеку в своём доме, честному и откровенному в своих суждениях.

— Будьте счастливы, друзья мои…

Он вышел из дома последним и задержался на крыльце, чтобы ещё раз окинуть прощальным взором Илимские горы и тайгу. Его моментально окружили все, кто пришёл проводить в дорогу. Тут были канцелярист Кирилл Хомутов с подканцеляристом Аверкой, угрюмые на вид, но с доброй душой звероловы Евлампий с Никитой, бабушка Лагашиха с накинутой на плечи шалью, подаренной Елизаветой Васильевной, отец Аркадий со своей матушкой-попадьей, купчиха Агния Фёдоровна, Батурка, спустившийся с гор со своим другом Костей Урончином, и многие другие жители Илимска.

Все они приходили к Александру Николаевичу, как к сердобольному человеку; всегда он внимательно выслушивал их, был им близок и дорог. Они присмотрелись к нему за годы его жизни в Илимске, привыкли к нему и полюбили его. Они спрашивали сейчас Радищева:

— Батюшка, Александра Николаевич, не нужно ли чего в дорогу?

Им хотелось помочь Радищеву. Каждый из них стремился дать от чистого сердца совет, чтобы быть полезным в последний раз. Александр Николаевич благодарил их за внимание и заботу и думал: можно ли ему когда-нибудь забыть этих людей, заросших чёрными, рыжеватыми, белёсыми бородами с мохнатыми шапками на головах, в дублёных полушубках, зипунах, армяках, подпоясанных самотканными опоясками?

Александр Николаевич растрогался до слёз. Здесь, среди них, он нашёл себе приют. Свет оказался не без добрых людей, как он и думал, когда следовал сюда в ссылку. Илимские жители имели сердца глубокие и чувствительные, не лишённые суровой доброты и ласки. Он был благодарен им за всё: они поддержали в нём дух, не дали остынуть его чувству. Здесь он непосредственно соприкоснулся с жизнью звероловов и крестьян, с их радостями и горем, с их нуждами и весельем. Все эти годы он стремился словом и примером служить тому святому делу, за которое с гордо поднятой головой пошёл в сибирскую ссылку. И за пять лет совместной жизни с илимцами он узнал плохие и хорошие стороны их бытия, познал их думы, и всё, что почерпнул он для себя в общении с ними, лишь укрепило его силы и надежды.

Ему хотелось сказать самые тёплые, самые сильные, самые задушевные слова, но он не находил их, а непрошенные слёзы всё текли и текли по его загрубевшим щекам. В тот момент, когда он только собрался произнести слова благодарности всем своим друзьям, пришедшим проводить его в дальнюю дорогу, во двор влетела взмыленная пара, запряжённая в богатую кошеву. Из неё, торопливо сбросив с плеч доху, выскочил земский исправник Дробышевский и, увидя стоявшего на крыльце Радищева, расталкивая илимцев, сбросил лисью шапку, упал на колени и, устремив руки вверх, взмолился:

— Александра Николаевич, смилостивься надо мной… Не по злобе делал, дьявол меня попутал… Батюшка, не гневайся на меня окаянного, прости…

Воцарилась совершенная тишина во дворе. Дробышевский, узнав, что Радищев, помилованный императором Павлом, возвращается в Россию, вообразил, что он, будучи теперь вновь важным столичным чиновником, не замедлит свести счёты с ним, земским исправником. Перепуганный этим, он решил скакать в Илимск на перекладных, захватить Радищева, броситься перед ним на колени и вымолить прощение. Он страшно боялся быть наказанным за свои поступки и лишиться места земского исправника.

Дробышевский полз на коленях по снегу к крыльцу и слёзно молил. Жалкий вид его выражал крайнее отчаяние; земский исправник походил на человека, убитого большим и непоправимым горем. Смотреть на него было омерзительно: все, кто был во дворе, отвернулись от него.

Радищев ничего не сказал Дробышевскому, смотревшему на него собачьими, покорными глазами, выражающими страх, лишь махнул рукой в его сторону и, сойдя с крыльца, сел в возок. Его уже ждали Елизавета Васильевна, дети, Дуняша, Ферапонт Лычков, устроившийся на сиденье вместе с ямщиком.

К возку Александра Николаевича подбежали Батурка и Костя Урончин. Они накинули на ноги Радищеву медвежью шкуру.

— Дедускина, — улыбаясь проговорил Батурка, — друга Костя добыл… Руку ему ломал…

Александр Николаевич дружески обнял Батурку, прижал к себе.

— Я никогда не забуду твоей доброй души, Батурка!.. Трогайтесь! — сказал он ямщику.

Скрипнули возки по снегу и застоявшиеся лошади весёлой рысцой побежали к реке. А сзади не смолкали голоса:

— Счастливого пути!

— Прощай, батюшка, Александра Николаевич!

— Благополучно тебе доехать…

— До свидания!..

Илимск остался позади. Ровно скрипели, посвистывая по снегу полозья возков, а Радищеву казалось, что он всё ещё слышит приветливые, прощальные слова илимцев. И думы его были о них.

Все эти годы он жил бок о бок с илимскими промысловиками и крестьянами, задавленными бедностью и гнётом, но упорно творящими подлинную историю своего края, своего отечества. Предки их на своих плечах протащили волоком через горы утлые ладьи из Илимска на Лену, прорубили тропы в непроходимой тайге, основали острог за острогом на Енисее и Ангаре, Илиме и Лене, Витиме и Амуре. И далёкие потомки первооткрывателей этого края, творцы отечественной истории, теперь провожали его, петербургского изгнанника, в обратный путь, в родные места.

И Радищев думал о русских крестьянах. Вечные труженики, они восстанавливали всё, что разрушалось на их пути, но шли вперёд. Их угнетали, держали в рабстве, а они трудились в поте лица и кормили своим хлебом всё живое России. Они ловили лисиц и соболей, добывали золото и железо, строили острожки и дворцы, выводили лён, коноплю, рожь, лошадей, быков, жили и трудились, несмотря на согнутые плечи, полной созидательной жизнью, создавали несметные богатства, укрепляли мощь России, поднимая её величие и силу перед всеми государствами.

Какой крепкий и ядрёный корень у такого народа, какая красота и гибкость ума, какая внутренняя силища и ярость в совершенствовании себя и своей жизни, во всех действиях и устремлениях, направленных только вперёд!

Александр Николаевич был благодарен всем своим илимским друзьям, которые помогли ему понять ещё глубже, утвердиться ещё сильнее в величии русского народа.

12

В дороге занемогла Елизавета Васильевна. Организм её, стойко сопротивлявшийся болезням все эти годы, истощился, сразу сдал, поддавшись физическому недомоганию.

Всё, что Рубановскую держало в напряжённом состоянии, заставляло постоянно крепиться, словно оборвалось с получением известия о помиловании Радищева. Казалось, наоборот, общая радость, которую они оба бурно пережили недавно, должна была дать ей новые силы, а не ослабить её. Желанная свобода пришла. Они возвращались в родные места, но та прочная опора, которая поддерживала сопротивление в Рубановской, вдруг исчезла, и духовные силы её будто надломились, весь организм расслаб и оказался слишком восприимчивым к болезни.

Мысли Рубановской о том, что, по возвращении в родовое имение Немцево, Александр Николаевич снова войдёт в прежнюю колею жизни, его захватят те же интересы, какие занимали до ссылки, что он сможет ещё плодотворнее работать, уже не подкрепляли Елизавету Васильевну, как бывало в Илимске, а наоборот, лишали духовного сопротивления, поддерживавшего в ней энергию.

Возки без особых задержек следовали от одной ямской станции до другой, подорожные документы Радищева, предъявляемые смотрителям, заставляли их без промедления давать подставку — лучших лошадей, но Александр Николаевич вынужден был задержаться в Таре. Здоровье Елизаветы Васильевны внушало опасение.

Уездный городишко почти не изменился, он выглядел так же захолустно, как в первый приезд Радищева. Остановились на постоялом дворе Носкова, где останавливались шесть лет назад. Носков за это время располнел, стал важнее и осанистее. Он узнал Радищева и обрадовался ему, как старому знакомому. Хозяин предоставил семье Александра Николаевича отдельную комнату, позаботился о том, чтобы Радищев ни в чём не нуждался в его доме. Носкову хотелось, чтобы об его постоялом дворе оставалось самое лучшее мнение у проезжих.

В Таре сыскали лекаря Козловского и пригласили его осмотреть больную Рубановскую. Лекарь с напускной важностью долго расспрашивал Елизавету Васильевну о всех проявлениях болезни, старательно выслушивал её и в конце концов назначил ей грелки на грудь, выписал микстуру и заверил, что она, пропотев разок, другой будет совсем здорова. Но вопреки уверениям Козловского, болезнь усиливалась, и Рубановская чувствовала себя всё хуже и хуже.

Лекарь, получивший хорошее вознаграждение за свой первый визит, зачастил к больной, назначая ей различные лекарства, иногда взаимно исключающие целебные воздействия на человеческий организм. Александр Николаевич убедился в невежестве лекаря, отказал ему совсем и стал лечить Елизавету Васильевну по собственному усмотрению.

Но ослабленный болезнью организм плохо боролся. Утомлённая безостановочной ездой в сибирскую стужу, при резких порывах ветра, особенно когда возки пересекали бескрайнюю Барабу, Елизавета Васильевна чувствовала себя совсем разбитой и изнурённой. Она почти ничего не ела. У неё пропал аппетит, и самочувствие заметно ухудшилось.

Рубановская, к крайнему огорчению Александра Николаевича, находясь в упадке сил, заговорила о своей смерти.

— Я умру, умру, — говорила она ослабевшим голосом. — И сны мне снятся такие странные, говорящие тоже о смерти…

Радищев пытался разубедить подругу, доказать ей обратное, но она всё настойчивее и настойчивее твердила ему о надвигающейся смерти.

Наконец, как ни тяжело было Елизавете Васильевне просить об этом Александра Николаевича, она сказала ему о своём желании послать за священником и собороваться. Зная, как смотрел Радищев на церковь и священнослужителей, и сама иногда сомневаясь в существовании высшего божества, Рубановская всё же сделала это: она ещё никак не могла примирить свои религиозные чувства и верование во что-то небесное, неземное с атеизмом Радищева, обстоятельно им изложенным в трактате «О человеке, о его смертности и бессмертии». Тогда, когда её духовные силы были крепки, она разделяла взгляды Радищева, сознавая, что они зиждутся на знаниях, которые давала современная наука, объясняющая все явления мироздания. Сейчас, когда духовные силы Рубановской были подорваны, над нею взяли верх старые привычки, и она, находясь во власти их, не могла, не имела в себе достаточно энергии, чтобы отрешиться от всего внушенного ей родителями с детства.

Священник был приглашён. После того, как закончилось соборование, Елизавете Васильевне показалось, что Радищев остался недоволен, и она сказала ему:

— Я знаю, Александр, тебе неприятно, но обещай исполнить мое последнее желание — похоронить меня по всем церковным обычаям. Я так хочу…

— Лизанька, отбрось свои мрачные мысли. Зачем ты их внушаешь себе.

— Я же знаю, что умру, — просто сказала она, как будто речь шла не о жизни и смерти, а о чём-то несущественном и незначительном для них обоих.

13

В один из дней на постоялом дворе возник шум. Радищев вышел, чтобы узнать, в чём дело. Незнакомый мужчина в накинутой на плечи енотовой шубе и в треуголке с возмущением говорил Носкову, что ему не дают лошадей, что он опаздывает в Иркутск, что смотритель ямской станции — непробудный пьяница и мот. Он опрашивал, не даст ли ему хозяин постоялого двора своих лошадей?

Носков отказался дать лошадей, объясняя, что на смотрителя надо как следует прикрикнуть, припугнуть его, и подстава обязательно будет. И, чтобы отвязаться от просителя, посоветовал ему обратиться к постояльцу Радищеву — важному чиновнику, возвращающемуся в Россию. Носков, приметивший, что Радищева успели посетить комендант Зеленов, винный пристав из Туруханска, какой-то проезжий сержант, ссыльный поляк и местные купцы, в самом деле возомнил, что тот может оказать помощь и заставить смотрителя дать требуемых лошадей.

При упоминании имени Радищева мужчина в енотовой шубе встрепенулся и оживлённо переспросил:

— Радищев?

Носков утвердительно кивнул головой и, заметив Радищева, появившегося на крыльце, указал рукой.

— На помине лёгок, вон на крыльце стоит…

Мужчина в енотовой шубе направился к крыльцу.

— Господин Радищев, — вскинув руку к треуголке, произнёс тот, — честь имею представиться поручик Ловцов…

— Штурман, плававший на «Екатерине» в Японию? — в свою очередь спросил Александр Николаевич.

— Так точно! — отчеканил Ловцов.

— Рад, безгранично рад встрече и нашему знакомству, — тепло произнёс Радищев, сходя с крыльца.

Поручик Ловцов лёгким движением устремился ему навстречу и крепко пожал протянутую руку Радищева.

— Премного наслышан о вас от покойных Эрика Лаксмана и Григория Шелехова, — сказал он с гордостью.

— Пройдёмте ко мне, — пригласил Александр Николаевич. — Возвращаюсь в родные места… Помилован… Тяжелая болезнь жены на некоторое время задержала меня в Таре…

Григорий Ловцов с сочувствием выслушал Радищева. Войдя в комнату, он скинул шубу и, повесив её на олений рог, остался в темносинем морском мундире. Высокий, обшитый галунами воротник подпирал его гладко выбритый подбородок. Чёрные усики, в разлёт придавали мужественному лицу штурмана гальота «Екатерина» особую красоту. Глаза, живые и выразительные, поблёскивали, как чёрная смородина, обмытая утренней росой.

Поручик Ловцов с первой минуты расположил к себе Александра Николаевича. Открытый и простой, он завязал с Радищевым самый непринуждённый разговор, как его давний знакомый.

Сначала Александр Николаевич выслушал Ловцова о поездке его в Москву, потом о лошадях и смотрителе, а затем заметил:

— А я ведь не знаю подробностей вашего путешествия в Японию, расскажите о нём…

Александр Николаевич глубоко интересовался этой экспедицией, затеянной Шелеховым и Лаксманом.

— Я не доволен ею, господин Радищев, — начал штурман «Екатерины». — Экспедиция наша не оправдала надежды. В сей далёкой и незнакомой стране нас встретили недоверчиво, проявили к нам восточное вероломство и коварство…

Александр Николаевич внимательно слушал Григория Ловцова, участника первой дипломатической экспедиции русских в Японию, и думал о смелости и важности начатого Шелеховым и Лаксманом предприятия.

— Мы почти не добились ничего, — продолжал Ловцов, — задуманные планы экспедиции сорвались. Но первый шаг к добрососедству сделан нами, и сия честь останется за русскими…

Поручик, припомнив подробности встреч с японцами, рассмеялся.

— Нас замучили всевозможными процедурами, а под конец приторным гостеприимством и, вместо того, чтобы завязать с нами торговые отношения, нам вручили императорские подарки — сабли, фаянсовые чашки, прочие безделушки и письмо, — Ловцов тряхнул головой, — письмо, разрешающее приход нашему кораблю в Нагасаки, ежели мы пожелаем впредь продолжать с ними переговоры… Каковы канальи, а?

Ловцов вздохнул.

— Когда мы поняли, что всякие наши попытки завязать добрососедство с японцами не удались, отчалили от берегов сей неблагодарной страны.

Улыбка скользнула по лицу поручика.

— Я на прощанье, чтобы японцы знали наших, приказал отсалютовать из всех орудий. Грохот потряс городок, японские воины, провожавшие нас и храбро бряцавшие оружием, в страхе разбежались, кто куда. Распустив паруса, мы стали уходить в море. Вдруг я заметил, что к нам направился японский парусник. Гальот наш убавит ход. Когда парусник настиг нас, японский чиновник спросил:

«Для чего русские стреляли из пушек»?

Переводчик перевёл мои слова чиновнику:

«В культурных государствах сей салют означает знак почтения».

«Наш начальник просил передать, что ему не понравился такой знак», — сказал японский чиновник.

Возмущённый, я попросил переводчика сказать, что сей знак ещё связан с уважением русских страной, в которую они приходят с добрым намерением…

Григорий Ловцов смолк, а потом добавил:

— Не удалось завязать дружбы в первый раз, завяжем при второй встрече. Неправда, поймут пользу добрососедства с русскими…

Александру Николаевичу понравились эти исполненные глубокого смысла слова поручика.

— Верно, очень верно, — только и мог он произнести. Штурман «Екатерины» вдруг встал и заторопился.

— Прошу прощения, господин Радищев, спешу… Пойду устраивать баталию смотрителю из-за лошадей…

Он так же крепко пожал на прощанье руку Александра Николаевича и, накинув на плечи енотовую шубу, вскинул руку к треуголке.

— Честь имею кланяться! — и вышел.

Болезнь Елизаветы Васильевны не стихала и не возрастала, словно две противоположных силы, боровшиеся в организме, уравновесились, чтобы успокоить Рубановскую и Радищева, вселить в них надежду на близкое её выздоровление. И оба они обманулись в состоянии её здоровья, решили продолжать путь до Тобольска, чтобы там, под наблюдением опытных врачей, добиться окончательного выздоровления Елизаветы Васильевны.

В Тобольск, немедля, был послан Ферапонт Лычков, чтобы приготовить там комнату, отвезти письма. Оба они верили в лучшее и благополучный исход. Но надежда — подруга, утешающая человека, на этот раз принесла Радищеву неизбывное горе.

#img_19.jpeg